Ирке стало плохо, мне тем более нехорошо.
   — Саш, что будем делать? В этот раз я ни за что из нее зачета не вышибу под честное слово.
   — А ты ходила?
   — Конечно.
   — А что же ты мне не сказала?
   — Куда тебе было говорить, ты носился как угорелый с этой секцией волейбола, соревнованиями, игроками. Сам играл до упаду.
   — Ты эту секцию не трожь, благодаря ей шесть человек с курса получат зачеты, включая твоего мужа, никогда в ней не побывав.
   — Хорошо, но что же теперь делать? И я тебе говорила, но ты не обратил внимания.
   — Умница!
   Она смотрит с соболезнованием «плакальщицы» на меня.
   — Не представляю: ты же ни слова не знаешь по-английски. А она еще говорила, что тебе двадцать тем за прошлый семестр сдавать надо.
   Я понял, что из этого мне не выкрутиться.
   — Пойди, появись хоть на ее занятиях.
   — А я что, ни разу еще не появлялся? — удивился я.
   — А то ты не знаешь, — она рассмеялась.
   — Когда следующее занятие?
   — Завтра.
   Назавтра я появился на ее занятии.
   — Здравствуйте, Магдалина Андреевна, — бодро и весело сказал я.
   Вся половина группы (были два преподавателя по-английскому) зашепталась: «а что, он разве английский учит», «мы его не видели ни разу», «вот так дела». И так далее.
   Магдалина, как святая, делала вид, что ничего не слышала.
   — А вы откуда?
   И тут она взглянула на Ирку, зашедшую вместе со мной, и вспомнила.
   — Не имела удовольствия видеть вас в течение семестра, рада, что вы хоть в конце появились.
   — Да, так получилось…
   — Он опять болел, — сказала Ирка.
   — Но сейчас поправился?
   — Да, — ответила она.
   Разговор шел между ними и меня никак не касался. Я до того боялся, что молил Бога, чтобы он не коснулся меня ни на каком языке (даже на русском, который хорошо знал я) до конца означенного времени. Урока.
   На первом занятии она меня и не тронула. Дала книжку только и отметила что в следующий раз читать и переводить надо. А по мне — что отмечай, что не отмечай… Номера страниц только понятны.
   Темы были литературные, все на уровне десятого класса спецшколы. Я смотрел на книжку, вертя ее в руках, как садовник на барана (не зная, зачем он нужен; выращивать его не надо: бараны сами растут). А тут Ирка еще добила меня тем, что, проучив этот язык в школе восемь лет, сама половину не понимает. Но решение в ее голове созрело моментально, она по этой части виртуозна была:
   — Надо Сашку попросить, она лучше всех знает, и ты ей нравишься.
   Сашенька Когман была симпатичная маленькая евреечка, миниатюрная, но с большой грудью (что всегда вызывало у меня неподдельный восторг и глубокое восхищение) и стройными ногами, обутыми во что-то заграничное, всегда. Мама ее красиво одевала, так как Сашенька была на выданье. И вся она была такая уютная, умещающаяся. Крики. Восторг просто! Единственное, что у нее было в отрицательном смысле слова — это орущий голос. Сама она была маленькая, но говорила громко и неспокойно. Она забивала этим всех и поражала. И откуда в ней столько голоса бралось, непонятно. Наверное, из груди большой. (О грудях — потом я вам могу вообще прочесть целый реферат, если хотите. Как, например: зимой он любил большие груди, а летом маленькие и так далее.) Да, так о Сашеньке. Я отвлекся, вечно я отвлекаюсь, отвлекаемый какой-то. Интересно — это хорошо или плохо? Плохо ли это или хорошо? А? Да, о Сашеньке. Я ее всегда подкалывал и звал на три еврейские фамилии: Когман, Берганович, Трахтенберг — три разных окончания, если вы обратите внимание. Вы обратили? Но она не обижалась. Она была, по-моему, единственная, кто не скрывал своей еврейской национальности на факультете, и даже гордилась этим. За это я ее уважал. Все скрывали. Все остальные как бы стеснялись, недоговаривали это, стараясь обойти, или даже не приближаться к этому… Такие были, стояли нынче времена. Вроде как ты еврей — маркированный какой, вроде как не прилично. Да еще орать об этом во всеуслышанье. А Сашенька не боялась и никого не стеснялась.
   Сашенька и Ирка договорились, что они будут садиться с двух сторон возле меня и помогать тут же переводить, но чтобы я ходил на все занятия до конца семестра. А вот, как с чтением, никто не представлял, тут ни в зуб ногой было у меня. А то еще и глубже зуба: в рот ногой… То есть, пардон, это не сюда. А вы другое подумали? Представила Ирка, она вообще по этой части, я бы мягко сказал, негативной представительной была.
   — Ты же знаешь, — сказала она Сашеньке, — что Магдалина часто по желанию спрашивает, кто руку поднимает. Мы ему будем писать по-русски один абзац и вкладывать бумажку в книгу, она сидит далеко, и ей не видно. А он будет русскую транскрипцию читать английского текста.
   — Ирка, ты гениальна!
   На следующий день в буфете, за десять минут до занятия они мне написали один кусок, который я «по желанию» должен был читать; вся группа была предупреждена о куске и что я английским никогда не занимался. Они все обалдели от предстоящей авантюры. Кроме меня, так как я дурел, и мне становилось дурно от этого.
   Начались занятия. Читала Ирка, переводила, потом еще кто-то, приближалась моя очередь, мой черед. У меня пересохло во рту, язык не ворочался. Настал мой кусок, они затолкали меня в оба бока: моя рука, как у покойника (и то тот, наверное, резвей поднимал), поднялась и встала.
   — Ну что ж, прекрасно, — сказала Магдалина Андреевна, — я давно хотела послушать вас, ждала, пока сами изъявите желание.
   Что тут со мной творится начало. Группа вся замерла в ожидании. Я читал все подряд, боясь даже к себе прислушаться, тарабанил без остановки, паузы или вздоха. Когда кончился мой кусок, я остановился. Я чувствовал: пот тек по моей спине в три ручья.
   — А дальше не хотите? — спросила она.
   — А что дальше, — прикинулся я, — переводить?
   Я ее выводил на то, что мне было надо.
   — Ну ладно, не так уж плохо, как я ожидала, только с паузами надо читать и остановками, соблюдая знаки препинания. Для этого и существует интонация. А так неплохо, не ожидала. Ирка с Сашенькой глубоко перевздохнули.
   — Тогда уже и переводите нам этот отрывок, раз вы изъявили такое желание.
   Я решил пококетничать.
   — Я, собственно, не изъявлял. Они запинали меня локтями в бока.
   — Переводи, Саш, не выпендривайся, а то еще другое спросит, — прошипела Ирка, мой давний друг и боевой товарищ.
   Перевод был написан на другой стороне листа, сделанный милой рукой Сашеньки.
   Перевод я читал с паузами, с остановкой и препинаниями, раздельно, так как это был русский и его понимал я.
   После занятий все бросились поздравлять «англичанина», а Ирка с Сашей повисли на мне, я на них, и все кричали «ура».
   Однако так продолжалось недолго. Через несколько занятий, когда я окончил читать «свой» кусок, Магдалина попросила меня продолжить дальше чтение текста. Это было кладбищенское мгновение оживающего покойника. Но Сашенька своим громким голосом спасла меня:
   — Магдалина Андреевна, — проговорила она шумно, — ну сколько я могу тянуть руку, не может же все один читать. Вообще не буду ходить на занятия.
   Магдалина Сашеньку очень любила, она была лучшая ученица, и слушала ее беспрекословно, и ей было мучительно больно, когда маленькая Саша возмущалась или была недовольна ею, большой Магдалиной. Она сразу соглашалась. Все знали также маленькой Саши большой голос и его феноменальные действительные способности. Она победила в этот раз тоже и спасла меня. Я на руках вынес ее после занятий потом и донес до буфета.
   И тут я увидел Шурика с какой-то неплохой девчонкой, я его сто лет не видел, он, наверное, месяца два не появлялся.
   Он закивал мне и заулыбался. (Еще бы игрок тренера так не приветствовал.)
   — Шурик, все с девушками гуляешь, — шучу я. — А где твоя жена?
   Он улыбнулся:
   — Саш, познакомься — моя жена.
   — Таня, — говорит она.
   Мне в один из немногих раз (жизни) стыдно и смущенно. Я ее никогда не видел, знал только, что курсом старше учится.
   — А это Саша, — говорит Шурик, — мы вместе учимся и он же — мой волейбольный тренер, тренирует меня. — Шурик тихо улыбается.
   Мне тоже смешно.
   — А я его помню, — отвечает она, — когда он у нас еще учился.
   — Очень приятно, — говорю я. Хотя это относительно сказано — «учился».
   — Да, вы редко появлялись. — Странно смотрит на меня она.
   Приятная девушка. Я откланиваюсь и иду в читалку читать свои журналы. За осень появилось много нового, и я сразу втыкаюсь в «Иностранную литературу» и зачитываюсь одной штукой черного, но образованного в английских колледжах; черных я еще никогда в литературе не читал, впервые: Рональд Шервуд «Одинаковые тени» называется. Мне обалденно нравится эта вещь, и я прочитываю единым залпом до конца. Даже не ожидал, что так сильно. Вот что бывает, когда черных образовывают! — только нас все образовать не могут.
   Я выхожу из читалки. И как раз прямо на меня идет Шурик-игрок.
   — Саш, а я за тобой, пойдем выпьем, душа просит.
   — Идем, — соглашаюсь я, — только пива, водку днем — бр-р! — не перевариваю.
   Мы идем с ним к ларьку и покупаем пива.
   — Ну, что сказала твоя жена обо мне?! Обиделась на мою шутку, наверно?
   — Что ты красивый и ей давно нравился.
   Я глубоко задумываюсь. (Откровенная девочка.) А Шурик пьет пиво.
   Сашенька и я — в буфете после очередного английского занятия. Я смотрю на Марью Ивановну.
   Марья Ивановна воровала и обсчитывала по-страшному, не стесняясь. Всех, за редким исключением: ко мне она относилась хорошо, а Сашеньку Когман просто любила. Она считала, что все евреи умные, и потому их уважала. Наверно, единственная в этой стране.
   Она могла торговать подплесневевшей по бокам колбасой, лежащей в ее холодильнике с Рождества Христова, делать бутерброды с сыром, по черствости граничащим с гранитом Кремля. В кофе с молоком и какао она больше подпускала воды, чем сахара, какао, молока и прочего. И остановить ее было невозможно, не было такой силы, которая могла бы ее остановить, ну не было! Это было ее искусство — ее профессия. А как можно остановить искусство: искусство остановить нельзя. Обсчитывала она на копейки, одна-две, ну, на крайний случай — три, а из этого складывались, видимо, многие тысячи, работала она там лет двадцать пять. И все обсчитывала. Она, видимо, по простоте своей считала, что так и должно быть, вроде как каждый ей добавку заплатить должен (коли государство не щедрится), на что ж еще бедной буфетчице жить, как не на покупателях. Меня, почти любя, она старалась не обсчитывать. Но иногда, забывши, машинально обсчитывала. Потом глядела и соображала:
   — Ой, Саш, это ты, а я и не заметила, возьми свои три копейки обратно, мне твоего не надо. Как мама?
   Она всегда спрашивала про нее, знала, что мама у меня очень красивая, она видела ее один раз, когда мама пришла в институт, вымаливать мне академический. А так как мама часто болела, то жалела ее. И всегда говорила, если что ей надо: колбаски, маслица или сметанки, чтоб она не ходила в магазин, всегда, пожалуйста, покупай у меня, по цене, по которой я покупаю.
   Мы подошли, и она засияла.
   — Какие вы оба хорошенькие, чем не пара.
   — Марья Ивановна, не пугайте, — сказал я, — мне еще до смерти не жениться: свобода — это прекрасная штука.
   — Что, разве ты б не хотел такую, как Сашенька?
   — Только и мечтал бы, да она не хочет меня.
   — Неужели это правда, Сашенька?
   — Он шутит, Марья Ивановна, он всегда так.
   Меня поражало это теплое чувство между сметающей все на своем пути продуктовой громилой Марьей Ивановной, которую побаивались даже преподаватели, и миниатюрной Сашей, которую она любила, и очень всегда хотела, чтобы у нее дочь такая была.
   — Ну, что вы будете, мои хорошие?
   — А что вкусное, Марья Ивановна? Сашеньке она, конечно, даст самое лучшее.
   Я плачу за все и говорю, чтобы Сашенька спрятала свои деньги. Марья Ивановна сияет, глядя умиленно на нас, и уже обсчитывает следующего покупателя.
   С английским так долго продолжаться не могло, и я вляпался на следующем занятии, за одну неделю до конца семестра.
   Она не обратила внимания на мою поднятую руку и попросила читать совсем другой кусок. Это был ужас, мои девоньки подсказывали мне как могли произношение, но она все поняла. После занятий она попросила остаться.
   — Саша, вы когда-нибудь занимались английским языком вообще?
   — Нет, — честно ответил я; я не любил выкручиваться и изворачиваться, когда игра была проиграна.
   На ее лицо трудно было смотреть. На ее лице застыло неописуемое.
   — Зачем же вы тогда это сделали?
   Я рассказал ей про немецкую войну, мои чувства, про преподавателя и муки народа. И не заживающую боль.
   Она подумала.
   — Я не буду заявлять в деканат, что вы сделали. Я не люблю этого. Отдавать вас назад на немецкий поздно, так как я вам уже зачет по-английскому поставила. Но пока вы мне не сдадите двадцать тем за прошлый зачет и пятнадцать тем за этот, плюс все тексты семестра, чтение без запинки и перевод в совершенстве, я вам следующего зачета не поставлю. Я не знаю, что вы будете делать и как вы будете учить. Вы же абсолютна не знаете языка.
   Ей стало жалко меня, я это видел во взгляде, но потом она себя одернула и сказала:
   — Но это меня не касается, вы сами этого хотели.
   — Спасибо, Магдалина Андреевна. — Я встал и вышел, я ей правда был благодарен, что не побежала орать в деканат: возмутительно!
   До зачета оставалось одна неделя: тридцать пять тем и примерно пятнадцать текстов, перевод и чтение. При полнейшем незнании языка. Это было невозможно.
   Ирка смотрела на меня обреченно, когда услышала, а у Сашеньки даже слеза в глазу появилась и застыла. И я им был благодарен даже за эту поддержку: это так важно — поддержка. А я уже и забыл, какая она бывает: привык все везде и всегда сам пробиваться.
   Вечером я позвонил Наталье. Наталья — это была единственная любовь в моей жизни. Тогда, на втором курсе первого раза. Из-за нее я бросал институт, уезжал на Север, ложился в психбольницу, рвался в дурацкие края, чтобы не видеть и прервать непрерываемое — она была замужем; или заработать кучу денег (младенец был еще) и забрать ее навсегда. Теперь мы были с ней большие друзья, просто невозможные, и встречались очень часто, чаще, чем положено. (Хотя кем, кому, что положено???) Просто друзьям. Но никогда не прикасались друг к другу, даже если она хотела, вдруг, вспышкой, внезапно. Так было лучше. Для нее. А мне было хорошо, как ей было лучше. Первое же наше прикосновение во втором кругу разрушило бы хрусталь нашей дружбы. Нашу хрустальную дружбу, которой я очень дорожил и, кажется, навсегда.
   — Наталья, я попался, — только и сказал я.
   — Как? Санечка? — Она встревожилась. Она не могла не встревожиться, это же была моя Наталья. Вернее, это была моя мечта, что она моя. Наталья…
   Я ей рассказал все, до этого я никогда не говорил с ней об институте, считая, что это не должно никак ее касаться, да и время, проведенное с ней, было жалко терять на это: тему института и обучение.
   Я ей очень много помогал за последние полтора года, с тех пор как мы стали «друзьями», абсолютно бесцельно, я посвятил ей свою жизнь. В любую минуту, час, когда она звонила и хотела встретиться (а это делала только она, так у нас было заведено), я бросал все, все свои дела, книги, увлечения, свидания и приезжал встречаться с ней; мы ходили в кино, в Лужники, что-то ели, пили, она приносила громадные бутерброды и на прощание обязательно впихивала в карман мои любимые сигареты «Мальборо», которые я не мог покупать. Это было по-прежнему (вот уж как полтора года минуло, кануло, ушло с тех пор безумных месяцев моей любви — и ее увлечения) самое лучшее время в моей жизни: встречи с ней и время, в которое я видел ее.
   Я делал для нее все: от московских мелкосуетных дел, с которыми она не могла справиться, до всяких больших проблем, в которые я впрягался и решал. Таких вещей и дел были сотни за эти полтора года. И когда мне что-то удавалось сделать для нее (а удавалось это почти всегда, так как — для нее), я был счастлив и тихо горд, это была моя радость — значит прожил отрезок не напрасно. Она знала и безумно ценила это, но единственная награда, которой дарила меня, зная, что это награда мне больна и нужна: она никогда не говорила мне (или со мной) о своей интимной жизни, с мужем или с кем бы то ни было. А говорили мы обо всем.
   — Санечка, это не так страшно — английский. Я его до сих пор не знаю. — (Через полгода она становилась преподавателем английского языка или переводчицей, кончая дипломатический институт.) — Читать я тебя за неделю научу. Тексты все переведу и карандашом тоненько в книге напишу, у нас все ребята так делают с трудными текстами. А темы я тебе составлю легким языком, и ты будешь их заучивать наизусть, зрительно, у тебя же память прекрасная, я знаю. Ты даже помнишь все, что было два года назад…
   Это было наше начало. Февраль семьдесят второго года.
   — К тому же ты всех этих авторов, я уверена, читал: и Шекспира, и Байрона, и Фильдинга, и Теккерея, даже Свифта, забавный старикашка, — и тебе будет гораздо легче.
   Она великолепно знала английский и успокоила меня. Я знал, что то, что она говорит, так и будет, то и сбудется, я верил ей. Как никому на этом свете.
   Это была моя Наталья. Которая была уже не моя.
   На одну неделю я исчез из института, совсем пропал. Мы занимались в ее институте. И мне дико нравилось, когда она говорила:
   — Саня, какой ты глупый, — (она обалденно это говорила), — что тебе тут не понятно, это же так просто!
   Это напоминало мне старые времена, она любила так говорить, а я целовал ее руку у запястья.
   За неделю моя Наталья сделала невероятное: я научился читать. Перевела и надписала мне в книжку пятнадцать текстов и составила уже пять тем, которые я должен был начать сдавать сразу после воскресенья. Сегодня была суббота. Я учил этот проклятый язык пластами, не зная ни одного слова, а лишь повторяя и зрительно запоминая. У меня бесподобная зрительная память, это правда. Когда я учился в музыкальной школе, давно, когда был маленький, то учил заданные этюды, скерцо, сонаты «на дом» не с нот, а с маминых рук, причем с первого раза, а она мне говорила: «смотри в ноты», чего я не делал никогда. То же самое, как учительница музыки моя не понимала, как я с первого раза ухватывал и умудрялся проиграть, не глядя в ноты, то, что мы разбирали на уроке в классе, и она показывала мне новую вещь. То же самое я делал и сейчас, легко, и Наталья была поражена.
   — Санечка, ты талантливый ученик. — И под каждым словом у нас были свои значения, свой смысл — старое… — Я бы хотела, чтобы у меня в школе только такие, как ты, были…
   Она смеялась, у нее была бесподобная нежная улыбка, чуть-чуть с резковинкой и волей, и мягкий смех.
   Ее удивляло, что я запоминаю все с первого раза и намертво, никогда не уча языка и не понимая его, тонкостей грамматики, синтаксиса, фонетики, произношения.
   Но все было просто, наверно, моя голова была настолько пустая и незаполненная, что когда ее наталкивали и активно, одну суть и только, и без размусоливания, она, голова, глотая это, моментально впитывала и усваивала.
   В понедельник я появился перед устами прекрасной Магдалины и спросил, могу ли я начать. Была первая неделя зачетов, сессия уже началась.
   — Что, уже за неделю выучил английский язык? Так быстро? — спросила она.
   — Времени нет, — скромно ответил я.
   — Ну что ж, давай попробуй, начинай, с чего тебе хочется: все равно все сдать надо.
   Я начал: и в этот раз я сдал пять текстов, пять чтений и переводов и три темы с прошлого года по биографиям писателей.
   Магдалина была изумлена.
   — Да, ты необыкновенный ученик, я не верила, что это возможно. — (Я — тоже.) — Скажи честно, ты не правду мне тогда сказал, может, ты всегда изучал английский и никакому немецкому не учился, а? — пошутила она.
   Это был громадный комплимент. Хорошо, что в книгу, где были рукой Натальи вписаны переводы, она не заглядывала.
   Вечером Наталья, когда узнала, была счастлива. Мы пили в каком-то погребке шампанское. Она верила, не веря, и только повторяла, что прекрасно, что время не пропало даром, так как своей сессией она не занималась; натаскивая меня. Отложив все свои дела. На целую неделю. И это была прекрасная неделя, не в смысле английского…
   На следующий день Ирка пришла со мной послушать, как я отвечаю и, как она сказала, высказать свое «фее» Магдалине, что она заставляет меня все это делать. Магдалина на нее смотрела укоризненно.
   Всю неделю я ходил и сдавал Магдалине снова и снова. В результате мне осталось всего двадцать семь тем и ни одного текста. Наталья торжествовала:
   — Санечка, ты умница, подбей ее, чтобы она тебе половину простила, ты же умеешь разговаривать с женщинами, я помню себя…
   Я вздрагивал.
   Но мне это казалось невозможным, не ее. Оставалась одна неделя до экзаменов, и та на подготовку. У меня еще не был сдан ни один зачет, кроме пенисовского воспитания. А как я буду сдавать остальные, я не представлял. Английский вообще не светил, или светил, но неизвестно, в какие десятилетия. Или как у нас модно выражаться: в какую пятилетку.
   То, что я проделал в следующую неделю, было невероятно и, вероятно, войдет в анналы истории неучащихся учащихся всех институтов, веков, племен и народов. Я не вылазил из здания всю неделю, что-то списывал у Алинки с бывших тетрадей, какие-то спецкурсы, спецсеминары, необходимые работы, что-то кому-то говорил, отвечал, доказывал, обещал. Ирка билась возле меня как верный друг и соратник, но она по-другому действовала и другим брала. Это была наша последняя сессия, когда мы пробивались вместе. Потом она стала полностью Юстинова.
   В результате я вырвался из этой недели со всеми зачетами, которым не верили мои, как у вспугнутого коня от волка, косящие глаза; кроме английского. Такое было невероятно, меня уже не волновал английский. Я не верил в это. И поклялся себе, что в следующем полугодии начну заниматься, хотя бы с половины семестра, а не дотягивать до самого конца, впритык, впритычку, чтобы аж в мозгах от перестарания трещало. Так ведь и сломаться не долго, разрушить свой организм навсегда, и никто новый не даст.
   Да, так вот мы учились.
   Новый год в этот раз был каким-то серым и тусклым у меня. Я никуда не пошел, видеть никого не хотелось, папа лежал больной, у него был вирус и большая температура.
   Я позвонил Наталье поздравить ее с Новым годом и что-то пожелать, но подошел ее муж, и я повесил трубку. Я с ним никогда не разговаривал, ни разу за все время. Что-то мешало. Хотя Наталья успокаивала: о чем ты, Санечка, мы современные люди, и все всё понимают, теперь это не шокирует никого, всем все можно… ты старомодный немножко.
   Сделала это за меня моя мама. Я набрал номер, она позвала и сказала:
   — Вас поздравляют с Новым годом и просят передать вам пожелания самого огромнейшего счастья, исполнения всех ваших желаний и чтобы ваша дочь была прекрасна, счастлива и похожа на вас.
   Наталья привыкла ко всем моим шуткам, я думаю, ее это вряд ли удивило, или что-то вообще могло удивить, что исходило от меня.
   Мама повесила трубку, сказав «спасибо».
   — Что она сказала, мам?
   — Она сказала, передайте Санечке спасибо, и пожелала всего хорошего.
   Мама много вкусного приготовила всякого, и в том числе мое любимое оливье. Мы раздвинули стол, сели напротив телевизора, выпили с ней по бокалу, послушали, как часы пробили Новый год и какой-то из правительства пожелал «всем советским людям трудового успеха», потом добавил в конце все-таки «личного счастья», и мама легла, так как устала; а я посмотрел еще «Голубой огонек», праздничную программу, но в этот раз он был тусклый, как фитиль, тускло как и на душе. Еще бокал шампанского — и в три ночи я уже лег спать; такого со мной не бывало никогда. Я менялся.
   На следующий день я проснулся в новом году. Опять звонили разные знакомые, куда-то приглашали, зачем-то доказывали, что надо и как надо. Я не пошел никуда, целый день просидел дома, снег валил большими комьями. Потом вспомнил, что вчера, когда я уезжал за шампанским, которое достали для меня, мама сказала, что звонила Алина и приглашала на Новый год. Я позвонил ей (с опозданием в один год), ее не оказалось дома, она только что ушла.
   К тому же завтра я рождался. И кроме того, в два часа дня должен был, как приговоренный, быть в институте и в качестве проклятого сдавать Магдалине остальные темы по английскому языку. У меня предстоял нескучный день рождения, почти веселенький.
   Господи, думал я, что-то в нашей жизни происходит, как-то мы меняемся, почему же это заметно только на переломе (изломе) Нового года. А у меня к тому же — идущего дня рождения.
   Внутри меня что-то мучилось, как-то неспокойно было, тревожно отчего-то, а может, оттого, что сессия. Такое простое объяснение. И я не готов. Но я знал, что это не от этого, я только не мог сам себе объяснить, отчего.
   Институт стоял пустой и гулкий, совсем непривычный, я был в нем один. Доучился, подумал я.
   Я думал, что никто не знает о моем дне рождения. Но Ирка знала, и в половине второго она приехала в институт, застав меня в вестибюле, читавшего темы в ожидании зачета.
   — Санечка, поздравляю тебя с днем рождения и извини, что ничего не купила, все так ужасно было.
   Глаза ее заплаканы.
   — Что случилось, Ира?
   Оказалось, что она только что из Шереметьево, где они провожали в Израиль семью Бородулина. Они улетали в Израиль, и Ирка первый раз присутствовала на проводах. И это было ужасно, словно сердце разрывалось, живые люди как будто умирали на твоих глазах. Ирка была немного актриса, и хотя она преувеличивала постоянно и переигрывала, в этот раз была почти искренна.