Страница:
— Но это уже по вашей части, Лиля, но сначала я, это не терпит, может быть поздно. Договорились, я верну его сразу.
— Куда его? — спрашивает белый персонал.
— В мой корпус, быстро.
В этот раз я не теряю сознание, но оно уходит от меня далеко.
Она сажает меня в кресло, только с железными ручками, и надевает зеркальце на лоб, совсем как у мамы. Оно закрывает лицо. Мне даже кажется, что это мама, то ли мне все уже кажется.
— Саша, ты взрослый мальчик, поэтому я буду с тобой откровенна. Тем более твои родители — врачи, и ты должен все понимать. У тебя закрытый перелом носа, вернее, переносицы со смещением носовых хрящей и косточки носа. У меня даже нет времени давать наркоз тебе, я боюсь прозевать, надо вправлять по-горячему. Я не везу тебя в операционную класть на стол, а буду делать это сейчас, здесь, сидя, без наркоза. И как я вправлю, так и будет, и или он срастется прямо и будет красивый, или он срастется криво…
— Но он будет прямой?..
— Я скажу тебе честно, не обещая: я не уверена, я боюсь, что уже не поздно ли. От тебя требуется одно: терпеть, максимально. Ты сможешь? Я понимаю, что это адски больно, без наркоза, но… если хочешь быть красивым… — она мягко улыбается.
— Хорошо, я согласен, — говорю я, как будто у меня есть выбор.
Все то, что было потом, — я согласен, чтобы он мне бил в нос каждый день, лишь бы не повторялось это.
Белая медсестра сразу же становится за мной и берется за виски, а врач упирается в мои скулы. Это сразу напоминает мне стоматологическое кресло, крючки и пломбу, которую мне сверлили по периодонтиту без наркоза, тихий ужас… то был тихий ужас, это будет громкий. К тому же я ненавижу, когда меня держат.
— Только не держите меня, пожалуйста. — Я вырываюсь.
— Отпустите его, — говорит доктор, и сестра убирает руки.
— Но только не мешай мне, а то скажу привязать тебя, — говорит она. А это еще ужасней.
Она упирает руки в скулы, чтобы зафиксироваться, и приближает два больших пальца к моим глазам, чуть пониже. Она касается моего носа, что-то там устраивает из своих рук, без единого инструмента, и вдруг делает резкое сильное давящее движение.
Я взвываю от боли, и сестра виснет на меня, взлетающего, грудною тяжестью. Мне кажется, что темнота в моих глаза чернеет и останется там навечно.
Все рассеивается, она опять упирает руки в мое лицо, фиксируя их и готовясь.
— Неплохо, неплохо, — говорит она, — ты сильный мальчик, я думала, вообще порасшвыряешь нас по сторонам, так как у тебя вот…
Я думаю: неужели эта дичайшая боль повторится? И вдруг — хряск! Они вдвоем повисают на мне, так как меня выбрасывает из кресла от боли. Меня усаживают в кресло снова. О Господи, спаси меня.
— Ну что, привязывать тебя?!
— Нет, это невозможно. Злата Александровна, вы прекрасная женщина, но это вытерпеть невозможно. Я через многие боли и раны прошел, и всякое было, но я не смогу это, давайте наркоз, не нужен мне никакой прямой нос, я дурею от боли. Мне кажется, нервы и мозги, перемешавшись, через глаза выскакивают из меня.
— Я понимаю, Сашенька, все понимаю, ты молодец, потерпи еще чуть-чуть, он двигается. Еще два-три раза, и я вправлю его, и у тебя…
— Что?! Еще несколько раз? Да я не вынесу и одного прикосновения больше.
— Хорошо, я постараюсь в два раза, но не торгуйся только, нет времени у меня. А где я тебе нос возьму целый потом, у себя?!
Но мне нужно поторговаться, иначе не соглашусь на это добровольно, я не решусь.
Она берется за мое лицо, и мне себя уже дико жалко и больно, и страшно мне к тому же. Будь оно все проклято! Медсестра, как будто в любовном акте, хватается за мою голову и наваливается на плечи.
— Руки, — говорю я, едва не вскакивая.
— Отпустите, — произносит Злата Александровна. И ведет пальцы к моим глазам, ниже глаз, там, где нос находится у меня. Я веду их инстинктивно в сторону.
— Не бойся, малыш, я ничего не делаю, только пощупаю его месторасположение…
Я ей даю себя уговорить. Я понимаю все, что сейчас будет, хотя бы по ее напрягшимся губам. Я даю ей себя уговорить…
И вдруг она давит, давит, и что-то хрустит, хрустит, и дикая, как одичавшая боль вышвыривает меня из сознания.
Я прихожу в себя от мерзкого запаха нашатыря.
— Уберите, — говорю я и отодвигаю руку медсестры. — И что за манера совать все в нос, в лицо? И что вам всем от моего носа надо?
— Умничка, вот и пришел в себя, — улыбается Злата Александровна. — Давай, ругай ее, ругай меня, кляни нас, только потерпи, еще немного осталось.
Я уже не сопротивляюсь, у меня нет сил, голова ничего уже не соображает. Она все равно не слезет с меня. Пока не доделает, я знаю.
— Ну, проверим, как там всё. — Она опять тянет эти хищные, цепкие, сильные руки и останавливается на лице у меня.
Господи, думаю я, дай мне силы не умереть до конца, пережить эту боль, и я поверю, что ты есть в мире, или на небе, или еще где-то, где угодно, только избавь меня от этих мук. И от этого — я поверю в тебя!
Она опять примеривается, и тысячи игл вонзаются мне в нос, раздается треск и хруст, которого я не слышал никогда, и он отдается у меня во всем теле каждого нервного окончания. Я чудом не теряю сознания, походив где-то на грани его, и только голова моя от этого иголочного шока отбрасывается назад, ее ловит медсестра.
— Вот и все, вправила, — говорит радостно Злата Александровна, — пустяки какие-то, любой вытерпеть мог, велика беда. Принесите ему компота, Зоенька, подкрепиться. — Медсестра уходит. — Так, верни свою голову обратно, я только гляну, как получилось и хорошо ли стало.
Но меня на эти дела не купишь, я из врачебной семьи тоже.
Я поднимаю руку.
— Не-а. Все. Даже если он трижды кривой будет, к нему больше никто не прикоснется. Во всем мире! Мне это даром не надо, я думал, рехнусь от боли, точно.
— Саша, все уже, я тебе клянусь.
— Не надо. Злата Александровна, больше ничего не надо, ни вправлять, ни выбивать, ни ломать. Больше никого к себе не подпущу, даже если вся больница соберется.
Она видит, что это так.
Медсестра Зоя приносит компот. В стакане. Злата Александровна берет его.
— На, попей.
— Ничего не хочу, пустите меня.
— Ну, хорошо, возьми компот и прислони его ко рту, а я только потрогаю, а ты со стаканом, ты же понимаешь, что я ничего не буду делать. Я же не ненормальная, чтобы тебя и себя компотом обрызгивать.
— Неужели вы думаете, что я на это поймаюсь, Злата Александровна?
— Но я только посмотрю, как стало.
— Как встало, так пускай и стоит, — говорю я. Она смеется.
— Ну, быстренько, Саш, ты же умный мальчик, я о твоем носе пекусь, а не о своем.
Я соглашаюсь, но не с компотом, конечно, а что я беру ее за руки и держу их, пока она ощупает. Это я так обычно с мамиными стоматологами делал, держал их за кисть, пока они лечили меня. Иначе не соглашался.
Я беру ее за руки. Она опять подносит их. В этот раз, и правда, не делает ничего. Она давит, ощупывает, мнет легко и удовлетворенно кивает.
— Вставай, трус несчастный, не мог потерпеть до конца.
— Все?! — не верю я.
— А ты что думал, я с тобой до утра возиться буду и твоим носом, у меня своих дел полно.
— Ой, Злата Александровна, — я чуть не прыгаю на месте, — я вам так благодарен, спасибо огромное.
— То-то же. Пожалуйста.
— Феноменально, Злата Александровна, — говорит медсестра, — так сделано.
— Ему же не нравится, ох уж эти мне докторские дети, все им не так.
Я целую ее щеку и благодарю миллион раз.
— Подожди, не радуйся. Зоя, в рентген его сейчас же, посмотрим, как на снимке — вправился.
Я поворачиваюсь:
— Зоечка, спасибо большое, не обижайтесь, боль дикая. — Я целую ее руку, но вдруг капает красная капелька, она затыкает ватой мне ноздрю сразу.
— Да что вы, я понимаю, это естественно. — Она с удивлением смотрит на меня. Может, ей никто рук не целовал…
Они выводят меня. Тетя Лиля ожидает, куря и ходя взад-вперед.
— Ну, как. — Она бросается к нам. Зоя ведет меня мимо.
— Я сейчас догоню, Зоечка.
И вдруг я слышу за спиной тихо:
— Лиля, я тебе скажу, не каждый бы мужик такое выдержал.
Это мне приятно. А то было стыдно, что я себя вел… как женщина.
Рентген говорит, что все в порядке, встало на место и косточка будет срастаться. Мне даже стало легче дышать. А как до этого дышалось? Я не могу вспомнить. Моего доктора уже нет, она ушла со снимками.
— Теперь ко мне, Саша, губа, — говорит тетя Лиля.
Да будь все проклято, что они решили, нового из меня сделать, что ли! Я покорно иду за ней.
— Злата Александровна сказала, что это лучшее вправление за всю ее жизнь, она говорит, никогда не видела, чтобы все так точно становилось на место, даже без рентгена уже знала.
Заводит меня в свой корпус, ведет на второй этаж, в маленькую операционную, вынимает тампон из-под губы, который мне положила Злата Александровна, и говорит:
— Терпи и не мешай только мне. Я думаю, два шва будет достаточно.
О Господи!
— Тетя Лиля, это же внутри губы, я не вынесу больше.
— Уж если ты нос вытерпел, небывалое, то это тем более. Молчи лучше, а то расходится шире. Ладно, я тебе местно заморожу.
Она заштопывает меня без единого звука. С моей стороны.
— Вот и все, вставай, теперь ты, как новенький починенно-залатанный.
Мы смеемся. Я-то только улыбаюсь, она мне запретила смеяться, пока шов внутри не срастется, не затянется.
— Пошли вниз. Злата Александровна сейчас придет, просила подождать. Пошла еще с одним рентгенологом советоваться, снимок показывать. Волнуется за тебя, как за своего, тем более знает, что твоя мама — ее коллега.
Спускаемся вниз, я сажусь в вестибюле и дико, впервые, хочу закурить, и нельзя. (Через нос дым не продохнешь, губами его не втянешь. Во, жизнь!) Тетю Лилю вызывают наверх, она говорит, что вернется, и уходит.
Я сижу и думаю. Так просто, ни о чем. И почему все в жизни случается. Или было написано на ней? Мне хочется увидеть ее, а где она? Хотя с такой физиономией вряд ли мне хочется, чтобы она увидела меня. Мне хочется вдруг, чтобы она меня пожалела, сказала что-то ласковое, например, что ее не пугает мой внешний вид. И разбитое лицо, с неработающей губой… я ее еще не чувствую. Но откуда ей знать, это же невозможно, какой бы она необыкновенной ни была. Или прозорливой, догадаться, что я… в Склифосовского. Занесло же, вечно у меня так. Я смотрю в сторону входа с тоской и ни о чем не мечтаю. И только я посмотрел… Я не верю, но в дверях появляется самая стройная фигура, которую я когда-либо встречал. Она влетает и, увидя меня, замирает. Потом быстро подходит. Плащ ее не застегнут, и полы разлетаются. Она чудесно одета, как всегда, думаю я.
Куда бы деть свое лицо?..
— Как ты узнала?
— Господи, — говорит она, опускаясь на колени подле меня.
— Как ты узнала? — повторяюсь я.
— Мой нос, — говорит она, — господи, мой драгоценный нос, что он сделал из тебя?
Она касается молниеносно моего лица, губы… и отдергивает руку моментально.
— Больно?!
Я приоткрываю ей рот и показываю подгубье.
— И там тоже? — Я чувствую себя героем дня, у нее прекрасные глаза, и они глядят на меня, а у меня бесподобное настроение. Вернее, у нее бесподобные глаза, а у меня прекрасное настроение. А совсем вернее: у нее все бесподобно, а у меня хорошеет внутри от одного ее вида. И бесподобия.
— Ужас, — тихо шепчет она, не сводя с меня взгляда. Ей совсем не весело.
— Это что, — говорю, — жаль, ты не видела до вправки, он вообще был на боку у меня. (Как отдельная часть лица.)
— Это вправду «жаль», — с болью говорит она и сжимает мою руку, целуя.
Я вздрагиваю, вся бравада падает с меня, и мне вправду становится жалко своего лица. (Сука боксерская!)
— Наташ, это действительно ужасно? Она впервые отвечает вопросом на вопрос:
— Ты не видел?
— После — нет, только до того.
Она горестно улыбается, и тут она говорит это:
— Но меня не пугает твой переломанный нос… и разбитое лицо. Обалдеть! Все то, о чем не мечтал, мечтая, я.
Я наклоняюсь к ней, и мы целуемся.
— Аи, — вскрикиваю я.
— Что случилось? — Лицо ее встревоженно.
— Губа проклятая, там же шов, я забыл.
Она встает с колен, я не могу поднять ее руками, и садится рядом. Садится и осторожно спрашивает:
— А в щеку можно? — И целует. — Так не больно?..
— Комедия, — смеюсь, пытаюсь я, — до чего дожили, чтобы больше всего волновало «не больно». — Она натянуто улыбается, а я быстро смыкаю свой рот, так как, расплывшись в смехе, он сделал мне больно.
Вихрем влетает в вестибюль Злата Александровна и затормаживает около меня.
— Ну, все в порядке, радуйся, три лучших рентгенолога подтвердили: все стало точно, которым я верю, как себе и даже больше.
— Это мой доктор, — говорю я Наташе.
— Очень приятно, — молвит она.
— Ну, как вам его нос, а? Загляденье, позавидуешь, хоть пляши на нем.
Я дергаюсь всем телом, невольно.
— Нравится? Очарование сплошное!
— Да, — грустно говорит Наташа, — чересчур.
— Эх, милая моя, вы до того не видели, меня ужас объял. А теперь — чудо, я еще за всю мою жизнь не видела, чтобы так точно вправлялся.
— Он же у него раньше как греческий был, — с болью говорит Наташа.
— Ну, подумаешь, великое дело, теперь римским станет, эпохи ведь менялись. Даже тогда, в древности. — Она улыбается.
— Ну, мне пора, и так из-за твоего носа все дома ждут меня, некормленые. Теперь свою еду — с меня начнут. Что называется: будут есть поедом.
— Спасибо большое. Злата Александровна, я вам очень благодарен.
— Покажись через неделю, — и она уносится, но вдруг возвращается: — И запомни, ты, прекрасный юноша с греческим, переходящим в римский носом, еще одна драка или кто-нибудь тебе попадет в него сильно в течение следующих двух лет, — ты ляжешь на операционный стол, но не ко мне, потому что я тебе такого — уже не сделаю. И я тебе обещаю: что у тебя никогда не будет прямого носа. Ты все понял?
— То есть вы хотите сказать, что мне два года драться нельзя? — говорю я, как будто теряю любимое.
Она удивленно смотрит на меня:
— …Ладно, нет времени, прощай, я не думаю, что ты такой ненормальный (и совсем безумный) — полезешь снова драться; и, кстати, у тебя очень хорошая девочка, не доставляй ей огорчений… из-за своего носа, драчливого, — и она скрывается на сей раз окончательно.
«Хорошая девочка» с тревогой смотрит на меня.
— Ну, улыбнись, а то мне нехорошо как-то.
— Конечно. — Она через силу улыбается.
— Наташ, а ты можешь осторожно, только осторожно поцеловать меня в одну нижнюю губу и не очень сильно. А? — и я закрываю глаза.
Она целует, и я вырываюсь от боли, все отдается в верхнюю, даже от нижней. Она смотрит расширенными глазами, и я боюсь, только бы у нее не началось это. Я не могу переносить этого у женщин, мне очень больно.
— Какой кретин, что он с тобой сделал…
И вдруг она отворачивает голову, вскакивает и быстро уходит. Далеко от меня. И там у нее начинается это, плечи трясутся, у колонны. А я не иду за ней, этого не могу видеть я.
Появляется тетя Лиля.
— Санечка, звонила твоя мама…
— Как она узнала?! Я же просил…
— Она ничего не узнала. Она мне звонила.
— Вы ей что-нибудь сказали?
— Нет, это твое дело, а я тебе обещала. Но завтра она все равно узнает.
— Почему?
— Тебе завтра нужно идти к ним.
— А что случилось?
— Праздник завтра, 1 Мая, я поэтому и дежурю в ночь сегодня. Много травм и происшествий будет. Как и всегда накануне.
О Господи, я вообще забыл, что еще и этот праздник существует. Завтра.
— У вас собираются гости, она очень надеется, что ты придешь, и ждет.
Она появляется обратно из-за колонн, с сухим лицом, ничего не видно, как быстро она умеет приводить себя в порядок, ни следа, а может, это французские умельцы косметических изделий такие?
— Познакомьтесь, — говорю я.
Она уже улыбается, вернее, она пытается.
— Наташа.
— Лиля Некерман.
— Мне очень приятно, я уже о вас слышала.
— Да? От кого, если не секрет?
— От Торнике, с его пальцем.
— А-а! — Она смеется. — Забавный и приятный человек. Его вся больница после того грузинского угощения вспоминала. И ты знаешь, Саш, что он звонил мне, приглашал куда-нибудь сходить.
— Да, ну! Обязательно скажу Нане, аи да Торнике.
— Может, это и не всерьез, а просто так, не будь доносчиком, а то сниму швы обратно!
Мы смеемся — смех это полезное дело? — и мне нравятся медицинские шутки…
— Ладно, Наташа, забирайте своего героя, и не дерись так больше. А на лицо прикладывай холодные компрессы или просто тряпочку. — Она улыбается. Потому что с тряпочкой у нас анекдот связан. — Скорей отек и припухлость сойдет. Ну, счастливо, до завтра.
— Если я приду; но ничего не говорите, ни слова.
— Ладно уж, боец-конспиратор.
Мы целуемся в щеку, как обычно, Наташа вздрагивает. Она прощается с ней и уходит. Тетя Лиля ведь абсолютно молодая, это я ее в шутку так зову.
— А почему ты вздрогнула? — Я улыбаюсь.
— Я никогда не видела, чтобы тебя целовали в моем присутствии меня…
— Это софокловская трагедия, — шучу я. Но она не улыбается.
Мы едем в такси.
— Я завезу тебя, — говорю я, — мне все равно на Фрунзенскую надо.
— Как?! Ты разве не едешь домой?
— Нет.
— Ты не хочешь, чтобы я осталась?
— Нет, у меня дела, мне надо.
Она немного, но обижается, лицо ее грустнеет, но она старается этого не показывать.
Я привожу ее, не говоря ни слова; я уже не здесь, а там, меня подергивает всего внутри от ожидания и нетерпения.
Она выходит молча, я наклоняюсь: — Завтра, в час дня, я буду ждать тебя у Новодевичьего кладбища, — и вздрагиваю от совпадения и слова. Она кивает, такси трогается. — Сколько времени, шеф?
— Четверть десятого.
«Еще не поздно», — думаю я. Мы останавливаемся у их дома через пять минут.
— Подожди здесь, я сразу же…
Я стучу в дверь, забывая позвонить и что есть звонок. Все в голове уже плывет. От предвкушения.
— Кто там? — спрашивает ее голос.
— Это я.
— Ой, Санечка. — Она открывает дверь и сразу прячется в ванну. — Я голая.
— Прекрасно, — вздыхаю я, кого это волнует.
— Э-э, дорогой мой, кто это тебя так отделал, — говорит Юстинов, появляясь.
— Случайно. Послушай, ты помнишь, я тебе давал мой нож на кнопке, когда ты жил на Энтузиастов, у парка? Где он?
— У меня, в сохранности.
— Давай мне его обратно. Я спешу.
Он выносит нож, я проверяю, как выскакивает лезвие.
— Ну, ты, я надеюсь, Саш, глупости делать не будешь?
— Да ты что, я просто должен отдать его брату… — и осекаюсь, не к месту вспомнил; хотя он знает, что тот существует у меня. Но так правдоподобней звучит. Хотя какое мне дело до правдоподобия или до звучания.
Я скрываюсь на лестнице, скатываясь по ней. И думаю, что уже пришел в себя. Это хорошо.
— На Герцена, к консерватории, — говорю я таксисту, который даже не выключил мотора.
Я сижу в такси, которое едет, и думаю, напрягаясь. Я не знаю, смогу ли я, и нос здесь вовсе ни при чем, а нация. Я ненавидел, когда ненавидели меня. Ни за что. И мстил, когда оскорбляли. Это с Кавказа. Но я не знаю… Я этого никогда раньше не делал и ненавидел, когда видел это в руках других. И бил раньше, чем это доносилось до меня. Но иначе мне не справиться, у него ломовые удары, а я должен.
Я расплачиваюсь и знобко-нервно, но спокойно поднимаюсь по лестнице, взбегаю. Открываю дверь, и одновременно с отмычкой щелкает кнопочная рукоятка моего ножа.
Только не при детях, не при мальчике, думаю я, а на нее положить, еще скажет спасибо (потом)…
Мое тело напрягается внутри до последнего нерва. Я слышу не стук, а грохот, мой, по их двери.
Открывает дверь она.
— Где он, пусть выйдет. Так будет лучше, чем зайду я. Ну, быстро.
— Что ты, его нет! Он заскочил, похватал вещи и умчался, сказал, что на несколько дней… — Она с тревогой смотрит на меня.
— Отродье, — говорю я, — я ему все равно жизни не дам. Тварь! — шиплю я.
И вдруг выскакиваю на кухню, размахиваюсь и распарываю до «мяса», до самого нутра, с одного удара, его боксерскую грушу; которая даже не рыпнулась. И потрошу ее, потрошу, потрошу, не в силах остановиться.
Я не знаю, что со мной.
И только когда я опускаюсь, усталый, плюхнувшись, на кровать, совсем обессиленный и пустой, я думаю: какое счастье, что его не было, — мой бы отец не пережил этого никогда. Его не волновали бы причины.
Глаза мои смыкаются.
Я не помню, сколько я сплю, мне кажется, что не-долго, я как будто проваливаюсь. Кто-то трясет потихоньку меня. Она, нет это мне снится, я смыкаю глаза плотнее, едва разомкнувшиеся. Но запах-то не снится. Сны не могут пахнуть, запахи не могут сниться.
Я открываю широко глаза:
— Наташа? Как ты здесь оказалась? Она смотрит встревоженно на меня.
— Сколько времени?
Смотрит на свои маленькие золотые часы:
— Три часа.
— Не может быть, я же должен был… мы должны были встретиться в час дня.
— Поэтому я и приехала, я прождала до двух, позвонила, сказали, что ты еще не выходил из комнаты, я испугалась и, взяв такси, приехала, примчалась, — поправилась она.
— И ты даже не обиделась?
— Ну что ты, милый, я же поняла.
— Ты моя умница, извини меня. Иди сюда, мы поцелуемся.
— А тебе не будет больно?..
Она выжидающе смотрит на меня.
— Я потерплю. Дожили, ох дожили.
— Видишь, теперь это не радость, а терпеть приходится…
— Ну, ты же знаешь: «пытки любви». Или муки любви, как там поэты слагают?
— А разве это — это слово? — и она замирает совершенно. Абсолютно вся.
— Не знаю, — смущаюсь я и вдруг сбиваюсь на чушь: — Кто что знает в этом мире, в этой жизни, поди сюда.
Она подходит и опускается рядом, целуя мои глаза, — это я научил ее, моя привычка. И они не поранены.
— Их хоть можно? — Она улыбается.
— Да, моя прекрасная маркиза. А что это ты сегодня так одета?
— Праздник вроде какой-то…
— Ах, да, так давай праздновать, веселиться. — Я пытаюсь, встаю, и слегка шатает. Я иду чистить зубы.
Везде тихо, и в коридоре ни звука. Я возвращаюсь.
— А где она? Соседи, я имею в виду.
— Она уже выходила, когда я приехала: детей к матери на два дня увезла, в Подольск, кажется.
— Это она тебе все рассказала?
— Да, вчера, когда я приехала. Без звонка, хотела удивить тебя. Вот и удивила…
— Ладно, давай забудем об этом, все, навсегда, надоело, как будто и не было ничего. Садись за стол, и будем твое вино любимое пить.
Она сама ставит бокалы, перед этим идет, их моет. И садится рядом.
— Ты посмотри, почти сорок бутылок, что мы с ними делать будем?
— Пить! — радостно говорит она.
— А скажи мне, прекрасная пивунья, — я делаю вид незамечающего мальчика, — почему ты меня никогда не называешь Саня или Санечка? — Она молчит. — Ну!
— Ты хочешь, чтобы я ответила?
— А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?
— Наверно… потому, что она тебя так называла.
— Кто она? — не понимаю я, уже понимая. И это действительно так, поразительно, она меня только Саней и Санечкой звала, мне так нравилось.
— Разреши, я тогда спрошу у тебя: а почему ты никогда о ней не рассказываешь, о той, с которой у меня одинаковое имя?
— Это никого не касается, мое частное дело и личная жизнь. И ты права, она меня именно так звала.
Я завожусь, ну вот ответь что-нибудь не так! — Поэтому я и хочу быть приятным исключением. Хоть в этом. Не повторяться и звать тебя Саша. И ни в коем случае не вмешиваться в твою личную жизнь.
И вдруг я смеюсь, какой дурак! Она и так уже замешана в нее. Вся. Я делаю вид, что дуюсь:
— А мне не нравится так!
— У тебя сейчас потрясающее лицо, жаль, что ты не видишь. — Она наклоняется и чуть не целует в нос меня. Я вовремя отдергиваюсь: хей! У меня появилась реакция — где она была раньше…
— Хочешь, чтобы я звала тебя Сашенька?
— Да, очень, так мне нравится.
— Хорошо, Сашенька. Ты капризный, избалованный мальчик.
— Да? — поднимаю брови я. — Что вы говорите, неизбалованная девочка!
— Но иначе ты бы мне не нравился.
— Спасибо. Но я не избалованный, а просто больной сейчас.
— На какое место? — шутит она.
— На все места. Ты не смейся, кстати: все мы больные. И эта анормальность считается нормальной, а эту нормальность называют — люди. А теперь убери все и между «люди» и «больные» поставь тире, и это даст тебе знак равенства и тождественности.
— Я обожаю твои рассуждения такие философские, глубокие…
Мы смеемся отчаянно. Она обнимает мою шею и шепчет:
— И я рада, что твоя мама избаловала тебя. Это незаметно, но лишь иногда, чуточку-чуточку, совсем немножко — проступает, — но без этого что-то не хватало бы в тебе — очень важного, нужного — и ты не был бы таким, какой ты есть.
И сразу просит:
— Поцелуй меня, если сможешь. Я смеюсь и не могу остановиться.
— Что, что такое?
— Наташ, ты прелестная. И мне нравятся твои переходы и слова.
— Но я же волнуюсь о твоей губе и твоем здоровье.
— Спасибо, пойдем вот туда, — и я указываю куда, — и там ты будешь касаться меня, а я буду волноваться.
— Почему? — Она удивлена.
— О твоем здоровье.
Она просто заливается, впервые радостно и весело с момента моего носа. Был и такой момент.
Мы раздеваемся. Господи, и каждый раз это прекрасно. Она божественна.
— Куда его? — спрашивает белый персонал.
— В мой корпус, быстро.
В этот раз я не теряю сознание, но оно уходит от меня далеко.
Она сажает меня в кресло, только с железными ручками, и надевает зеркальце на лоб, совсем как у мамы. Оно закрывает лицо. Мне даже кажется, что это мама, то ли мне все уже кажется.
— Саша, ты взрослый мальчик, поэтому я буду с тобой откровенна. Тем более твои родители — врачи, и ты должен все понимать. У тебя закрытый перелом носа, вернее, переносицы со смещением носовых хрящей и косточки носа. У меня даже нет времени давать наркоз тебе, я боюсь прозевать, надо вправлять по-горячему. Я не везу тебя в операционную класть на стол, а буду делать это сейчас, здесь, сидя, без наркоза. И как я вправлю, так и будет, и или он срастется прямо и будет красивый, или он срастется криво…
— Но он будет прямой?..
— Я скажу тебе честно, не обещая: я не уверена, я боюсь, что уже не поздно ли. От тебя требуется одно: терпеть, максимально. Ты сможешь? Я понимаю, что это адски больно, без наркоза, но… если хочешь быть красивым… — она мягко улыбается.
— Хорошо, я согласен, — говорю я, как будто у меня есть выбор.
Все то, что было потом, — я согласен, чтобы он мне бил в нос каждый день, лишь бы не повторялось это.
Белая медсестра сразу же становится за мной и берется за виски, а врач упирается в мои скулы. Это сразу напоминает мне стоматологическое кресло, крючки и пломбу, которую мне сверлили по периодонтиту без наркоза, тихий ужас… то был тихий ужас, это будет громкий. К тому же я ненавижу, когда меня держат.
— Только не держите меня, пожалуйста. — Я вырываюсь.
— Отпустите его, — говорит доктор, и сестра убирает руки.
— Но только не мешай мне, а то скажу привязать тебя, — говорит она. А это еще ужасней.
Она упирает руки в скулы, чтобы зафиксироваться, и приближает два больших пальца к моим глазам, чуть пониже. Она касается моего носа, что-то там устраивает из своих рук, без единого инструмента, и вдруг делает резкое сильное давящее движение.
Я взвываю от боли, и сестра виснет на меня, взлетающего, грудною тяжестью. Мне кажется, что темнота в моих глаза чернеет и останется там навечно.
Все рассеивается, она опять упирает руки в мое лицо, фиксируя их и готовясь.
— Неплохо, неплохо, — говорит она, — ты сильный мальчик, я думала, вообще порасшвыряешь нас по сторонам, так как у тебя вот…
Я думаю: неужели эта дичайшая боль повторится? И вдруг — хряск! Они вдвоем повисают на мне, так как меня выбрасывает из кресла от боли. Меня усаживают в кресло снова. О Господи, спаси меня.
— Ну что, привязывать тебя?!
— Нет, это невозможно. Злата Александровна, вы прекрасная женщина, но это вытерпеть невозможно. Я через многие боли и раны прошел, и всякое было, но я не смогу это, давайте наркоз, не нужен мне никакой прямой нос, я дурею от боли. Мне кажется, нервы и мозги, перемешавшись, через глаза выскакивают из меня.
— Я понимаю, Сашенька, все понимаю, ты молодец, потерпи еще чуть-чуть, он двигается. Еще два-три раза, и я вправлю его, и у тебя…
— Что?! Еще несколько раз? Да я не вынесу и одного прикосновения больше.
— Хорошо, я постараюсь в два раза, но не торгуйся только, нет времени у меня. А где я тебе нос возьму целый потом, у себя?!
Но мне нужно поторговаться, иначе не соглашусь на это добровольно, я не решусь.
Она берется за мое лицо, и мне себя уже дико жалко и больно, и страшно мне к тому же. Будь оно все проклято! Медсестра, как будто в любовном акте, хватается за мою голову и наваливается на плечи.
— Руки, — говорю я, едва не вскакивая.
— Отпустите, — произносит Злата Александровна. И ведет пальцы к моим глазам, ниже глаз, там, где нос находится у меня. Я веду их инстинктивно в сторону.
— Не бойся, малыш, я ничего не делаю, только пощупаю его месторасположение…
Я ей даю себя уговорить. Я понимаю все, что сейчас будет, хотя бы по ее напрягшимся губам. Я даю ей себя уговорить…
И вдруг она давит, давит, и что-то хрустит, хрустит, и дикая, как одичавшая боль вышвыривает меня из сознания.
Я прихожу в себя от мерзкого запаха нашатыря.
— Уберите, — говорю я и отодвигаю руку медсестры. — И что за манера совать все в нос, в лицо? И что вам всем от моего носа надо?
— Умничка, вот и пришел в себя, — улыбается Злата Александровна. — Давай, ругай ее, ругай меня, кляни нас, только потерпи, еще немного осталось.
Я уже не сопротивляюсь, у меня нет сил, голова ничего уже не соображает. Она все равно не слезет с меня. Пока не доделает, я знаю.
— Ну, проверим, как там всё. — Она опять тянет эти хищные, цепкие, сильные руки и останавливается на лице у меня.
Господи, думаю я, дай мне силы не умереть до конца, пережить эту боль, и я поверю, что ты есть в мире, или на небе, или еще где-то, где угодно, только избавь меня от этих мук. И от этого — я поверю в тебя!
Она опять примеривается, и тысячи игл вонзаются мне в нос, раздается треск и хруст, которого я не слышал никогда, и он отдается у меня во всем теле каждого нервного окончания. Я чудом не теряю сознания, походив где-то на грани его, и только голова моя от этого иголочного шока отбрасывается назад, ее ловит медсестра.
— Вот и все, вправила, — говорит радостно Злата Александровна, — пустяки какие-то, любой вытерпеть мог, велика беда. Принесите ему компота, Зоенька, подкрепиться. — Медсестра уходит. — Так, верни свою голову обратно, я только гляну, как получилось и хорошо ли стало.
Но меня на эти дела не купишь, я из врачебной семьи тоже.
Я поднимаю руку.
— Не-а. Все. Даже если он трижды кривой будет, к нему больше никто не прикоснется. Во всем мире! Мне это даром не надо, я думал, рехнусь от боли, точно.
— Саша, все уже, я тебе клянусь.
— Не надо. Злата Александровна, больше ничего не надо, ни вправлять, ни выбивать, ни ломать. Больше никого к себе не подпущу, даже если вся больница соберется.
Она видит, что это так.
Медсестра Зоя приносит компот. В стакане. Злата Александровна берет его.
— На, попей.
— Ничего не хочу, пустите меня.
— Ну, хорошо, возьми компот и прислони его ко рту, а я только потрогаю, а ты со стаканом, ты же понимаешь, что я ничего не буду делать. Я же не ненормальная, чтобы тебя и себя компотом обрызгивать.
— Неужели вы думаете, что я на это поймаюсь, Злата Александровна?
— Но я только посмотрю, как стало.
— Как встало, так пускай и стоит, — говорю я. Она смеется.
— Ну, быстренько, Саш, ты же умный мальчик, я о твоем носе пекусь, а не о своем.
Я соглашаюсь, но не с компотом, конечно, а что я беру ее за руки и держу их, пока она ощупает. Это я так обычно с мамиными стоматологами делал, держал их за кисть, пока они лечили меня. Иначе не соглашался.
Я беру ее за руки. Она опять подносит их. В этот раз, и правда, не делает ничего. Она давит, ощупывает, мнет легко и удовлетворенно кивает.
— Вставай, трус несчастный, не мог потерпеть до конца.
— Все?! — не верю я.
— А ты что думал, я с тобой до утра возиться буду и твоим носом, у меня своих дел полно.
— Ой, Злата Александровна, — я чуть не прыгаю на месте, — я вам так благодарен, спасибо огромное.
— То-то же. Пожалуйста.
— Феноменально, Злата Александровна, — говорит медсестра, — так сделано.
— Ему же не нравится, ох уж эти мне докторские дети, все им не так.
Я целую ее щеку и благодарю миллион раз.
— Подожди, не радуйся. Зоя, в рентген его сейчас же, посмотрим, как на снимке — вправился.
Я поворачиваюсь:
— Зоечка, спасибо большое, не обижайтесь, боль дикая. — Я целую ее руку, но вдруг капает красная капелька, она затыкает ватой мне ноздрю сразу.
— Да что вы, я понимаю, это естественно. — Она с удивлением смотрит на меня. Может, ей никто рук не целовал…
Они выводят меня. Тетя Лиля ожидает, куря и ходя взад-вперед.
— Ну, как. — Она бросается к нам. Зоя ведет меня мимо.
— Я сейчас догоню, Зоечка.
И вдруг я слышу за спиной тихо:
— Лиля, я тебе скажу, не каждый бы мужик такое выдержал.
Это мне приятно. А то было стыдно, что я себя вел… как женщина.
Рентген говорит, что все в порядке, встало на место и косточка будет срастаться. Мне даже стало легче дышать. А как до этого дышалось? Я не могу вспомнить. Моего доктора уже нет, она ушла со снимками.
— Теперь ко мне, Саша, губа, — говорит тетя Лиля.
Да будь все проклято, что они решили, нового из меня сделать, что ли! Я покорно иду за ней.
— Злата Александровна сказала, что это лучшее вправление за всю ее жизнь, она говорит, никогда не видела, чтобы все так точно становилось на место, даже без рентгена уже знала.
Заводит меня в свой корпус, ведет на второй этаж, в маленькую операционную, вынимает тампон из-под губы, который мне положила Злата Александровна, и говорит:
— Терпи и не мешай только мне. Я думаю, два шва будет достаточно.
О Господи!
— Тетя Лиля, это же внутри губы, я не вынесу больше.
— Уж если ты нос вытерпел, небывалое, то это тем более. Молчи лучше, а то расходится шире. Ладно, я тебе местно заморожу.
Она заштопывает меня без единого звука. С моей стороны.
— Вот и все, вставай, теперь ты, как новенький починенно-залатанный.
Мы смеемся. Я-то только улыбаюсь, она мне запретила смеяться, пока шов внутри не срастется, не затянется.
— Пошли вниз. Злата Александровна сейчас придет, просила подождать. Пошла еще с одним рентгенологом советоваться, снимок показывать. Волнуется за тебя, как за своего, тем более знает, что твоя мама — ее коллега.
Спускаемся вниз, я сажусь в вестибюле и дико, впервые, хочу закурить, и нельзя. (Через нос дым не продохнешь, губами его не втянешь. Во, жизнь!) Тетю Лилю вызывают наверх, она говорит, что вернется, и уходит.
Я сижу и думаю. Так просто, ни о чем. И почему все в жизни случается. Или было написано на ней? Мне хочется увидеть ее, а где она? Хотя с такой физиономией вряд ли мне хочется, чтобы она увидела меня. Мне хочется вдруг, чтобы она меня пожалела, сказала что-то ласковое, например, что ее не пугает мой внешний вид. И разбитое лицо, с неработающей губой… я ее еще не чувствую. Но откуда ей знать, это же невозможно, какой бы она необыкновенной ни была. Или прозорливой, догадаться, что я… в Склифосовского. Занесло же, вечно у меня так. Я смотрю в сторону входа с тоской и ни о чем не мечтаю. И только я посмотрел… Я не верю, но в дверях появляется самая стройная фигура, которую я когда-либо встречал. Она влетает и, увидя меня, замирает. Потом быстро подходит. Плащ ее не застегнут, и полы разлетаются. Она чудесно одета, как всегда, думаю я.
Куда бы деть свое лицо?..
— Как ты узнала?
— Господи, — говорит она, опускаясь на колени подле меня.
— Как ты узнала? — повторяюсь я.
— Мой нос, — говорит она, — господи, мой драгоценный нос, что он сделал из тебя?
Она касается молниеносно моего лица, губы… и отдергивает руку моментально.
— Больно?!
Я приоткрываю ей рот и показываю подгубье.
— И там тоже? — Я чувствую себя героем дня, у нее прекрасные глаза, и они глядят на меня, а у меня бесподобное настроение. Вернее, у нее бесподобные глаза, а у меня прекрасное настроение. А совсем вернее: у нее все бесподобно, а у меня хорошеет внутри от одного ее вида. И бесподобия.
— Ужас, — тихо шепчет она, не сводя с меня взгляда. Ей совсем не весело.
— Это что, — говорю, — жаль, ты не видела до вправки, он вообще был на боку у меня. (Как отдельная часть лица.)
— Это вправду «жаль», — с болью говорит она и сжимает мою руку, целуя.
Я вздрагиваю, вся бравада падает с меня, и мне вправду становится жалко своего лица. (Сука боксерская!)
— Наташ, это действительно ужасно? Она впервые отвечает вопросом на вопрос:
— Ты не видел?
— После — нет, только до того.
Она горестно улыбается, и тут она говорит это:
— Но меня не пугает твой переломанный нос… и разбитое лицо. Обалдеть! Все то, о чем не мечтал, мечтая, я.
Я наклоняюсь к ней, и мы целуемся.
— Аи, — вскрикиваю я.
— Что случилось? — Лицо ее встревоженно.
— Губа проклятая, там же шов, я забыл.
Она встает с колен, я не могу поднять ее руками, и садится рядом. Садится и осторожно спрашивает:
— А в щеку можно? — И целует. — Так не больно?..
— Комедия, — смеюсь, пытаюсь я, — до чего дожили, чтобы больше всего волновало «не больно». — Она натянуто улыбается, а я быстро смыкаю свой рот, так как, расплывшись в смехе, он сделал мне больно.
Вихрем влетает в вестибюль Злата Александровна и затормаживает около меня.
— Ну, все в порядке, радуйся, три лучших рентгенолога подтвердили: все стало точно, которым я верю, как себе и даже больше.
— Это мой доктор, — говорю я Наташе.
— Очень приятно, — молвит она.
— Ну, как вам его нос, а? Загляденье, позавидуешь, хоть пляши на нем.
Я дергаюсь всем телом, невольно.
— Нравится? Очарование сплошное!
— Да, — грустно говорит Наташа, — чересчур.
— Эх, милая моя, вы до того не видели, меня ужас объял. А теперь — чудо, я еще за всю мою жизнь не видела, чтобы так точно вправлялся.
— Он же у него раньше как греческий был, — с болью говорит Наташа.
— Ну, подумаешь, великое дело, теперь римским станет, эпохи ведь менялись. Даже тогда, в древности. — Она улыбается.
— Ну, мне пора, и так из-за твоего носа все дома ждут меня, некормленые. Теперь свою еду — с меня начнут. Что называется: будут есть поедом.
— Спасибо большое. Злата Александровна, я вам очень благодарен.
— Покажись через неделю, — и она уносится, но вдруг возвращается: — И запомни, ты, прекрасный юноша с греческим, переходящим в римский носом, еще одна драка или кто-нибудь тебе попадет в него сильно в течение следующих двух лет, — ты ляжешь на операционный стол, но не ко мне, потому что я тебе такого — уже не сделаю. И я тебе обещаю: что у тебя никогда не будет прямого носа. Ты все понял?
— То есть вы хотите сказать, что мне два года драться нельзя? — говорю я, как будто теряю любимое.
Она удивленно смотрит на меня:
— …Ладно, нет времени, прощай, я не думаю, что ты такой ненормальный (и совсем безумный) — полезешь снова драться; и, кстати, у тебя очень хорошая девочка, не доставляй ей огорчений… из-за своего носа, драчливого, — и она скрывается на сей раз окончательно.
«Хорошая девочка» с тревогой смотрит на меня.
— Ну, улыбнись, а то мне нехорошо как-то.
— Конечно. — Она через силу улыбается.
— Наташ, а ты можешь осторожно, только осторожно поцеловать меня в одну нижнюю губу и не очень сильно. А? — и я закрываю глаза.
Она целует, и я вырываюсь от боли, все отдается в верхнюю, даже от нижней. Она смотрит расширенными глазами, и я боюсь, только бы у нее не началось это. Я не могу переносить этого у женщин, мне очень больно.
— Какой кретин, что он с тобой сделал…
И вдруг она отворачивает голову, вскакивает и быстро уходит. Далеко от меня. И там у нее начинается это, плечи трясутся, у колонны. А я не иду за ней, этого не могу видеть я.
Появляется тетя Лиля.
— Санечка, звонила твоя мама…
— Как она узнала?! Я же просил…
— Она ничего не узнала. Она мне звонила.
— Вы ей что-нибудь сказали?
— Нет, это твое дело, а я тебе обещала. Но завтра она все равно узнает.
— Почему?
— Тебе завтра нужно идти к ним.
— А что случилось?
— Праздник завтра, 1 Мая, я поэтому и дежурю в ночь сегодня. Много травм и происшествий будет. Как и всегда накануне.
О Господи, я вообще забыл, что еще и этот праздник существует. Завтра.
— У вас собираются гости, она очень надеется, что ты придешь, и ждет.
Она появляется обратно из-за колонн, с сухим лицом, ничего не видно, как быстро она умеет приводить себя в порядок, ни следа, а может, это французские умельцы косметических изделий такие?
— Познакомьтесь, — говорю я.
Она уже улыбается, вернее, она пытается.
— Наташа.
— Лиля Некерман.
— Мне очень приятно, я уже о вас слышала.
— Да? От кого, если не секрет?
— От Торнике, с его пальцем.
— А-а! — Она смеется. — Забавный и приятный человек. Его вся больница после того грузинского угощения вспоминала. И ты знаешь, Саш, что он звонил мне, приглашал куда-нибудь сходить.
— Да, ну! Обязательно скажу Нане, аи да Торнике.
— Может, это и не всерьез, а просто так, не будь доносчиком, а то сниму швы обратно!
Мы смеемся — смех это полезное дело? — и мне нравятся медицинские шутки…
— Ладно, Наташа, забирайте своего героя, и не дерись так больше. А на лицо прикладывай холодные компрессы или просто тряпочку. — Она улыбается. Потому что с тряпочкой у нас анекдот связан. — Скорей отек и припухлость сойдет. Ну, счастливо, до завтра.
— Если я приду; но ничего не говорите, ни слова.
— Ладно уж, боец-конспиратор.
Мы целуемся в щеку, как обычно, Наташа вздрагивает. Она прощается с ней и уходит. Тетя Лиля ведь абсолютно молодая, это я ее в шутку так зову.
— А почему ты вздрогнула? — Я улыбаюсь.
— Я никогда не видела, чтобы тебя целовали в моем присутствии меня…
— Это софокловская трагедия, — шучу я. Но она не улыбается.
Мы едем в такси.
— Я завезу тебя, — говорю я, — мне все равно на Фрунзенскую надо.
— Как?! Ты разве не едешь домой?
— Нет.
— Ты не хочешь, чтобы я осталась?
— Нет, у меня дела, мне надо.
Она немного, но обижается, лицо ее грустнеет, но она старается этого не показывать.
Я привожу ее, не говоря ни слова; я уже не здесь, а там, меня подергивает всего внутри от ожидания и нетерпения.
Она выходит молча, я наклоняюсь: — Завтра, в час дня, я буду ждать тебя у Новодевичьего кладбища, — и вздрагиваю от совпадения и слова. Она кивает, такси трогается. — Сколько времени, шеф?
— Четверть десятого.
«Еще не поздно», — думаю я. Мы останавливаемся у их дома через пять минут.
— Подожди здесь, я сразу же…
Я стучу в дверь, забывая позвонить и что есть звонок. Все в голове уже плывет. От предвкушения.
— Кто там? — спрашивает ее голос.
— Это я.
— Ой, Санечка. — Она открывает дверь и сразу прячется в ванну. — Я голая.
— Прекрасно, — вздыхаю я, кого это волнует.
— Э-э, дорогой мой, кто это тебя так отделал, — говорит Юстинов, появляясь.
— Случайно. Послушай, ты помнишь, я тебе давал мой нож на кнопке, когда ты жил на Энтузиастов, у парка? Где он?
— У меня, в сохранности.
— Давай мне его обратно. Я спешу.
Он выносит нож, я проверяю, как выскакивает лезвие.
— Ну, ты, я надеюсь, Саш, глупости делать не будешь?
— Да ты что, я просто должен отдать его брату… — и осекаюсь, не к месту вспомнил; хотя он знает, что тот существует у меня. Но так правдоподобней звучит. Хотя какое мне дело до правдоподобия или до звучания.
Я скрываюсь на лестнице, скатываясь по ней. И думаю, что уже пришел в себя. Это хорошо.
— На Герцена, к консерватории, — говорю я таксисту, который даже не выключил мотора.
Я сижу в такси, которое едет, и думаю, напрягаясь. Я не знаю, смогу ли я, и нос здесь вовсе ни при чем, а нация. Я ненавидел, когда ненавидели меня. Ни за что. И мстил, когда оскорбляли. Это с Кавказа. Но я не знаю… Я этого никогда раньше не делал и ненавидел, когда видел это в руках других. И бил раньше, чем это доносилось до меня. Но иначе мне не справиться, у него ломовые удары, а я должен.
Я расплачиваюсь и знобко-нервно, но спокойно поднимаюсь по лестнице, взбегаю. Открываю дверь, и одновременно с отмычкой щелкает кнопочная рукоятка моего ножа.
Только не при детях, не при мальчике, думаю я, а на нее положить, еще скажет спасибо (потом)…
Мое тело напрягается внутри до последнего нерва. Я слышу не стук, а грохот, мой, по их двери.
Открывает дверь она.
— Где он, пусть выйдет. Так будет лучше, чем зайду я. Ну, быстро.
— Что ты, его нет! Он заскочил, похватал вещи и умчался, сказал, что на несколько дней… — Она с тревогой смотрит на меня.
— Отродье, — говорю я, — я ему все равно жизни не дам. Тварь! — шиплю я.
И вдруг выскакиваю на кухню, размахиваюсь и распарываю до «мяса», до самого нутра, с одного удара, его боксерскую грушу; которая даже не рыпнулась. И потрошу ее, потрошу, потрошу, не в силах остановиться.
Я не знаю, что со мной.
И только когда я опускаюсь, усталый, плюхнувшись, на кровать, совсем обессиленный и пустой, я думаю: какое счастье, что его не было, — мой бы отец не пережил этого никогда. Его не волновали бы причины.
Глаза мои смыкаются.
Я не помню, сколько я сплю, мне кажется, что не-долго, я как будто проваливаюсь. Кто-то трясет потихоньку меня. Она, нет это мне снится, я смыкаю глаза плотнее, едва разомкнувшиеся. Но запах-то не снится. Сны не могут пахнуть, запахи не могут сниться.
Я открываю широко глаза:
— Наташа? Как ты здесь оказалась? Она смотрит встревоженно на меня.
— Сколько времени?
Смотрит на свои маленькие золотые часы:
— Три часа.
— Не может быть, я же должен был… мы должны были встретиться в час дня.
— Поэтому я и приехала, я прождала до двух, позвонила, сказали, что ты еще не выходил из комнаты, я испугалась и, взяв такси, приехала, примчалась, — поправилась она.
— И ты даже не обиделась?
— Ну что ты, милый, я же поняла.
— Ты моя умница, извини меня. Иди сюда, мы поцелуемся.
— А тебе не будет больно?..
Она выжидающе смотрит на меня.
— Я потерплю. Дожили, ох дожили.
— Видишь, теперь это не радость, а терпеть приходится…
— Ну, ты же знаешь: «пытки любви». Или муки любви, как там поэты слагают?
— А разве это — это слово? — и она замирает совершенно. Абсолютно вся.
— Не знаю, — смущаюсь я и вдруг сбиваюсь на чушь: — Кто что знает в этом мире, в этой жизни, поди сюда.
Она подходит и опускается рядом, целуя мои глаза, — это я научил ее, моя привычка. И они не поранены.
— Их хоть можно? — Она улыбается.
— Да, моя прекрасная маркиза. А что это ты сегодня так одета?
— Праздник вроде какой-то…
— Ах, да, так давай праздновать, веселиться. — Я пытаюсь, встаю, и слегка шатает. Я иду чистить зубы.
Везде тихо, и в коридоре ни звука. Я возвращаюсь.
— А где она? Соседи, я имею в виду.
— Она уже выходила, когда я приехала: детей к матери на два дня увезла, в Подольск, кажется.
— Это она тебе все рассказала?
— Да, вчера, когда я приехала. Без звонка, хотела удивить тебя. Вот и удивила…
— Ладно, давай забудем об этом, все, навсегда, надоело, как будто и не было ничего. Садись за стол, и будем твое вино любимое пить.
Она сама ставит бокалы, перед этим идет, их моет. И садится рядом.
— Ты посмотри, почти сорок бутылок, что мы с ними делать будем?
— Пить! — радостно говорит она.
— А скажи мне, прекрасная пивунья, — я делаю вид незамечающего мальчика, — почему ты меня никогда не называешь Саня или Санечка? — Она молчит. — Ну!
— Ты хочешь, чтобы я ответила?
— А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?
— Наверно… потому, что она тебя так называла.
— Кто она? — не понимаю я, уже понимая. И это действительно так, поразительно, она меня только Саней и Санечкой звала, мне так нравилось.
— Разреши, я тогда спрошу у тебя: а почему ты никогда о ней не рассказываешь, о той, с которой у меня одинаковое имя?
— Это никого не касается, мое частное дело и личная жизнь. И ты права, она меня именно так звала.
Я завожусь, ну вот ответь что-нибудь не так! — Поэтому я и хочу быть приятным исключением. Хоть в этом. Не повторяться и звать тебя Саша. И ни в коем случае не вмешиваться в твою личную жизнь.
И вдруг я смеюсь, какой дурак! Она и так уже замешана в нее. Вся. Я делаю вид, что дуюсь:
— А мне не нравится так!
— У тебя сейчас потрясающее лицо, жаль, что ты не видишь. — Она наклоняется и чуть не целует в нос меня. Я вовремя отдергиваюсь: хей! У меня появилась реакция — где она была раньше…
— Хочешь, чтобы я звала тебя Сашенька?
— Да, очень, так мне нравится.
— Хорошо, Сашенька. Ты капризный, избалованный мальчик.
— Да? — поднимаю брови я. — Что вы говорите, неизбалованная девочка!
— Но иначе ты бы мне не нравился.
— Спасибо. Но я не избалованный, а просто больной сейчас.
— На какое место? — шутит она.
— На все места. Ты не смейся, кстати: все мы больные. И эта анормальность считается нормальной, а эту нормальность называют — люди. А теперь убери все и между «люди» и «больные» поставь тире, и это даст тебе знак равенства и тождественности.
— Я обожаю твои рассуждения такие философские, глубокие…
Мы смеемся отчаянно. Она обнимает мою шею и шепчет:
— И я рада, что твоя мама избаловала тебя. Это незаметно, но лишь иногда, чуточку-чуточку, совсем немножко — проступает, — но без этого что-то не хватало бы в тебе — очень важного, нужного — и ты не был бы таким, какой ты есть.
И сразу просит:
— Поцелуй меня, если сможешь. Я смеюсь и не могу остановиться.
— Что, что такое?
— Наташ, ты прелестная. И мне нравятся твои переходы и слова.
— Но я же волнуюсь о твоей губе и твоем здоровье.
— Спасибо, пойдем вот туда, — и я указываю куда, — и там ты будешь касаться меня, а я буду волноваться.
— Почему? — Она удивлена.
— О твоем здоровье.
Она просто заливается, впервые радостно и весело с момента моего носа. Был и такой момент.
Мы раздеваемся. Господи, и каждый раз это прекрасно. Она божественна.