— И ты представляешь, Саш, все боятся, так как КГБ вокруг, в гражданском крутятся, слово не сказать, все плачут, ревут, а мать их, вообще, без чувств. Не дай бог, Господи, кому это пережить. Ты-то не собираешься? — просто так ляпнула она.
   — Нет, — ответил я.
   — А Юстинова я не пущу ни за что, никуда.
   — Не переживай, Ир, он и не поедет никуда.
   — Только ты не говори, пожалуйста, никому, что мы там были тоже, Андрюша мне строго запретил, а то из института вылететь можно. Он и так ехать не хотел, но не мог с Сашкой не попрощаться.
   Договорились, что я никому не скажу.
   Это было большое дело, что кто-то уезжает в Израиль — и проводы в аэропорту. Когда-то все изменится, подумал я. Когда-то.
   И в этот момент появилась Магдалина.
   — Здравствуйте, мои дорогие. Ира, рада, что ты пришла поболеть за своего подопечного. Хочешь пойти с нами послушать, как он будет отвечать?
   — Да, — ответила Ирка.
   Мы пошли. В честь моего дня рождения я подарил Ирке большую шоколадную конфету «Мишка» (мамина больная принесла ей спецзаказ с кондитерской фабрики Бабаева). Ирка взяла, развернула и стала машинально есть.
   — Ира, а что у тебя с глазами, ты плакала?
   — Да ничего, Магдалина Андреевна, — многозначительно сказала Ирка, — всякое случается.
   Я надеялся, что она не будет ей рассказывать что. Моя надежда оправдалась, Ирка в один из немногих, редчайших разов осталась немногословна.
   Через три дня начинался первый экзамен. У меня было с собой семь тем из двадцати семи и еще двадцать оставалось.
   Я ответил Магдалине все, что было со мной, и она спросила, когда же я буду отвечать остальное. И — что она не может проводить со мной столько времени индивидуально, она и так сколько потратила.
   Ирка насела на нее тут же:
   — Магдалина Андреевна, пожалейте его, он и так уже сколько вам ответил, ведь он же никогда не учил английского и так старается, даже ночью спит с учебником английского языка. Честное слово, я сама видела.
   — Как это?!
   — Ну, то есть, — Ирка поняла, — это гипербола, Магдалина Андреевна, есть такой прием в искусстве, вы меня понимаете.
   — И что ты хочешь, чтобы я сделала?
   — Ну… простите ему эти темы. Ведь через три дня экзамены, а он еще не начинал готовиться.
   — Нет, в этот раз, Ира, ничего не получится, ты мне и в прошлый раз то же говорила.
   Я сидел и молчал. У меня к Магдалине не было никаких эмоций. Я знал, что она выполняет свой долг, она не была сука и не была несука, просто так надо было. Она не задумывалась над тем, что в школе, куда не пойду я, но зашлют, мне придется преподавать русский язык и литературу, а не английский, ее это не волновало, она выполняла свой долг, свои обязанности преподавателя. А раз «так надо было», она так и делала.
   — Ну, Магдалиночка Андреевна, у него сегодня день рождения, ну сделайте ему подарок, милость, любезность, как хотите назовите, — только поставьте зачет.
   — У вас правда день рождения, Саша?
   — Да, — кивнул я.
   — Поздравляю от всего сердца, желаю счастья.
   В этот раз я не кивнул, чего зря раскивываться.
   — Магдалиночка Андреевна, — продолжала Ирка, — его же папа убьет, если он придет без зачета. Вы знаете, какой у него строгий папа, он сам большой ученый, профессор медицины, известный уролог. А у него одного вашего зачета только нет.
   — Он правда в медицине, Ира, профессор?
   — Конечно, такой строгий…
   — Подождите. А у меня такое несчастье, мама тяжело больна, костное что-то, врачи сказали, будто только горное средство поможет… это смола… забыла как называется.
   — Мумиё, — сказал я.
   Я доставал его когда-то Натальиной дочке, у нее зубки крошились и десны слабенькие кровоточили.
   — Значит, вы о нем уже слышали? Я не успел раскрыть рта.
   — Конечно, — сказала Ирка.
   — Говорят, его невозможно достать.
   — Да о чем вы говорите, он, конечно, сможет достать, Магдалина Андреевна, он все может, вы себе не представляете, что он мне достал: «Овулен» — американские противозачаточные таблетки из самой Кремлевки.
   У Магдалины так и отвалилась челюсть, когда Ирка сказала «противозачаточные». Ложный стыд сковывает наше общество, социалистическое.
   — Ирочка отвлеклась, — успокоила меня Магдалина, как будто меня эти дела волновали или я их не знал. — Значит, вы вправду можете достать какие-то лекарства?
   — Все! — бампкнула Ирка. — И легко.
   — И мумиё тоже?
   — Хоть два мумия. — Ирка уже поняла что-то. Чего не понимал я.
   — Подождите, Ира. Так что, Саша?
   — Да, могу, только скажите, какое вам нужно: казахстанское, владивостокское или какого другого района?
   — А! — закричала победоносно Ирка. — Что я вам говорила, он все знает, даже названия. И все может!
   — И вы сможете это сделать для меня, — неуверенно спросила она, — достать?
   — Конечно, — ответила Ирка, — для вас все, что угодно, Магдалина Андреевна, вы же его самая любимая учительница.
   (Я не выдержал и улыбнулся.)
   — Ну, ты скажешь, Ира. — Магдалина смущенно перевела плечами, они были пышные, как и она вся сама — Магдалина.
   — А сколько это займет времени, Саша? Ирка тут же вставила:
   — Если ему не нужно будет заниматься английским и как угорелому учить ваши темы, то…
   Она посмотрела на меня.
   — Неделю, — сказал я.
   — Ну, к английскому это не имеет отношения, Ирочка.
   — Да, но он же должен быть свободен, а не занят, чтобы доставать, — настаивала Ирка, видимо, пытаясь провести в мозг Магдалины, что связь есть и прямая. Провести — и оставить там как понятие.
   — А ему еще к экзаменам готовиться.
   — А сколько это будет стоить, Саша… приблизительно?
   — Об этом не волнуйтесь, — сказал я, — (так как летом нам еще предстоял госэкзамен по английскому языку.)
   — Ну, что вы, я так не могу, это дорогой препарат.
   — Раз он сказал, значит, так можно, Магдалина Андреевна, он мне таблетки тоже без денег доставал.
   — Так я могу надеяться?
   — Да, только какое именно?
   — Я вам позвоню вечером, если вы мне можете дать свой телефон, — это было неслыханно, теперь у Ирки отвалилась челюсть и полезли на лоб глаза, — и скажу.
   Я назвал ей свой телефон: 145-19-49, она спросила, когда меня удобней застать дома.
   Ирка уже потирала свои тонкие руки, думая, что она нашла. Но не так все просто было.
   — Магдалина Андреевна, а что насчет зачета?
   — А что насчет него, Ира?
   Потом они бились как «буйные» и условились на том, что десять тем она мне скосит из двадцати, а десять мне сдавать останется завтра, послезавтра и так далее.
   Но Ирку это не устраивало, она разошлась и стала волноваться (публично), а когда она волнуется, это нехорошо, я помню… а потом сказала:
   — Тогда, Магдалина Андреевна, я вообще отказываюсь вас считать за гуманного преподавателя и человечного человека. Он для вас стараться будет, а вы…
   Это Магдалину, по-моему, и добило: она не могла пережить, что Ирка ей так сказала.
   — Ну, хорошо, Ира, несмотря на твое незаслуженное оскорбление, я поставлю ему зачет, но с тем условием, что он эти десять тем, по своему выбору, ответит мне в следующем семестре, иначе я его не допущу до госэкзамена. — Где ваша зачетка? — Она посмотрела на меня.
   Я бежал до самого метро. С криком. Ирка не могла догнать меня. Я не верил, что получу когда-нибудь этот проклятый зачет. И что в этот раз выкручусь из него, точно не представлял.
   Ирка догнала меня и повисла.
   — Ну, Санечка, с тебя десять пачек «Овулена», ты думаешь, я зря старалась, да? Но какая сука, как тебе это нравится, ты ей будешь мумиё доставать, которого по всему Советскому Союзу днем с огнем не сыщешь, а она тебе зачет поганый, который и доставать не надо, поставить не может. Еще торгуется!..
   — Она не плохая баба, просто у нее свои правила и понятия о приличиях. Не могла же она тебе на шею повиснуть и сказать: ох, спасибо, на тебе, что тебе надо.
   Ирка еще кипятилась. Но переигрывая.
   — Ладно, Ир, успокойся, — сказал я.
   — А ты ей правда сможешь достать мумиё?
   — Конечно, раз обещал, это же не шутки со здоровьем, у нее мать больна.
   Ирка смотрит на меня с благородством. И вдруг говорит:
   — Я всегда была в тебя влюблена. Но необыкновенно, по-своему, особо, — и она загадочно улыбнулась.
   Мне показалось, она взрослеет…
   Когда я примчался домой, мама сказала, что звонила Наталья и просила позвонить. Я тут же позвонил ей.
   — Наталья! — закричал я. — Я сдал зачет по-английскому, ура-а! Спасибо!
   — Санечка, я тебя хочу увидеть…
   Мы встретились через полчаса в заснеженных Лужниках. Я примчался туда на такси, она уже была там.
   — Саня, милый, я тебя поздравляю с днем рождения и желаю много-много счастья. И чтобы тебе встретилась девочка не такая, как я, и…
   Она очень быстро прижалась к моей щеке поцелуем, как будто боялась, что я отшатнусь, и так долго, молча стояла.
   (А я не знал, мешает ей мое кашне или нет, и от этого переживал и чувствовал себя неудобно.)
   — А это тебе, только не говори ничего, не надо. — Она протянула мне пакет.
   — Можно раскрыть? — спросил я.
   Я раскрыл, там была моя любимая зажигалка «Ronson» — трубочка и блок сигарет «Мальборо». Зажигалка была очень дорогая, с белой звездой на черном боку, и делалась для дип. посольств по специальному заказу.
   — Наталья, спасибо тебе пребольшое, — и я поцеловал ее руку, у запястья.
   — И еще, Саня, я тебя поздравляю с зачетом по-английскому, и это тебе награда. — Она протянула набор, я раскрыл: две ручки «Parker».
   — Ну что ты, Наталья, это я должен тебе делать подарки за английский, носить на руках и молиться.
   — Я пошутила, Саня, это тоже ко дню твоего рождения.
   — Спасибо, очень большое, ты прямо задарила меня.
   — Ты заслужил…
   А потом мы поехали в наше любимое кафе на Таганке, которое мы когда-то посещали, и все было, как в старые времена… когда мы встречались… и даже кусочек шоколада в бокале шампанского.
   А потом мы, забыв все наши условия дружбы и обязательства, поехали в то место, от которого у меня были ключи, — дача друзей называется, — позабыв все на этом черно-белом свете (потому что он все-таки черно-белый, этот свет, а не белый), и неистово долго принадлежали друг другу, мучительно кусая губы, целовавшие другие, до безумия, и она была прекрасна в этих муках, стонах и криках, в этой боли отдавания.
   А когда я вернулся домой, все уже спали, и родители оставили мне подарки на столе в кухне. Легли спать, так и не дождавшись меня.
   Первый экзамен — литература народов СССР, его принимает хорошая женщина Вера Кузьминична Шабарина. Меня она, слава богу, знает, видела. К нему мне даже не надо готовиться, всех этих национальных поэтов и писателей, звезд окраин, я знаю и почему-то много читал. И поэзию таких поэтов, как Кулиев, Кугультинов, Раиса Ахматова, Р. Гамзатов, А. Кешоков, и прозу В. Быкова, Ч. Айтматова, М. Слуцкиса. Первых я читал, может, потому, что жил на Кавказе и каких-то из них папа лечил, и они знали меня, целовали и дарили сборники. Вторых читал потому, что у них действительно появлялись хорошие произведения, и та женщина, у которой была большая библиотека, Анна Ивановна, когда-то спасшая меня, моя вторая мама, просвещала меня.
   У Василия Быкова была бесподобная вещь (в «Новом мире», отдельной книгой так и не вышла) — «Мертвым не больно», она потрясла. У Слуцкиса я любил стиль, и язык, и сюжет «Жажды», — пожалуй, единственный современный роман, который был написан о современности в Советском Союзе за долгое последнее время. (Не считая Трифонова, который пробивался со своими «современными повестями», но у него герои из старого были, старым побирались, памятью жили.) А у Айтматова мне очень нравился «Белый пароход» и этот мальчик, который поплывет, как рыба, и было жалко его, и мучило, что не можешь помочь, болело и трогало: я ведь тоже среди кавказцев вырос.
   Около двери я не стал стоять. Я никогда не люблю ждать, это убивает меня, и потому всегда захожу первый; в этом что-то есть такое, какой-то привкус, как будто под поезд бросаешься, нужно только решиться. Сразу, эх, и пошла!
   В фаталисты все играть хочется.
   Вера Кузьминична улыбнулась, увидя меня.
   — Бери билет, Саша. Пожалуйста.
   Она была очень, очень воспитанна и на мягкость добра. Это редкость среди наших преподавателей.
   — Если вы не против, я не буду брать билет, — говорю я, — а буду отвечать сразу по всему экзамену. Можно так, Вера Кузьминична?
   — Конечно, — сказала она.
   Девки (первая пятерка), которые вошли со мной, только ахнули. Взяли билеты и сразу сели готовиться. Они читали, конечно, но не все, у них времени не хватало, так как изучали черт-те что, то есть все, что надо, иными словами, обязательную программу, которую я уже проклинал выше, порицал и которая была абсолютно не нужна. Я же изучал выборочно, то, что нравилось мне.
   В коридор тут же понеслось, что я сошел с ума и не тяну билет, а буду отвечать по всему экзамену.
   Ирка заглянула в дверь и покрутила пальцем у виска. Я улыбнулся.
   Собственно, отвечать нужно было только по биографиям авторов, их произведениям и героям их творений. Никаких параллелей и ни с кем проводить было не надо, так как до 50-х годов национальная литература вообще как таковая не существовала, и Кавказ, и прочие окраины описывали от Пушкина до Пастернака не национальные ребята. О группах и течениях говорить тоже было не надо. (Все течения разбомбили еще в 20-х годах.)
   Поэтому экзамен мне представлялся абсолютно не экзаменом, а удовольствием: говорить о том, что читал я. Через сорок минут я вышел и получил оценку в 5 баллов.
   Девки нашей группы пообалдели, так как они знали, что я разговорчивый, но знаний моих, тем более по такому предмету — литература народов СССР, которую никто не читает никогда (там ведь чуши тоже полно, ее ведь взращивают искусственно, — я вам лучших назвал), не знали. Теперь они все повисли на мне, чтобы я коротко рассказал сюжеты вещей и в чем там дело.
   Пришлось рассказывать.
   Потом была философия. Философию я сдавал по шпаргалке, которые наши девоньки имеют в полном комплекте, каждая. Захожу, как всегда, первый, это у меня пункт такой, ни слова не зная. Беру билет, и одна из девочек ловко перебрасывает мне свернутую трубочку с развернуто-тезисным ответом. Мне только зацепку нужно, костяк, идею, всего лишь пару предложений, а там я уж раскручу так, будто…
   Преподаватель удовлетворена моим ответом, она не принципиальная дура и не лезет в дебри философии, понимая, что нам нужны только начальные знания. А в школе философия одна — учебная программа министерства среднего образования. Например: нужно, чтобы Толстой был «зеркалом русской революции», так мать его за ногу вывернем, а он будет. Это ж нужно такую «херню» сморозить. Потом написать, а потом еще и каждый год преподавать. Один дурь сказал, и все повторяют.
   Нужно, чтобы Колян Чернышевский от своих возвышенных идеальных фантазий и мечт о новом человеке (или — новом в человеке) стал вдруг народовольцем-добровольцем революционного типа (или толка), — камня на камне не оставим, но будет. А то, что его жена Ольга-Оленька Сократовна не то что под первого встречного, а даже не встречающегося, а зазываемого ложилась (и не то что ее просить надо было, сама напрашивалась), а уж под каждого Коленькиного друга, так это как правило, как обязательно. А в это время Коленька, сидя в тюрьме, в одиночной камере, неуспешно боролся с податливой плотью и, не побеждая (не справляясь), мягко тихо онанировал, — это все ничего. А он-то ее прообраз в новом человеке описывал. А все, оказывается, было старое. Но революционером — сделали.
   И кого волнует твоя философия. Так надо, отечеству, родине. Кто-то должен быть примером для неразумных — для подражания…
   Преподаватель по философии хвалит мою подготовку к экзамену, ей понравился мой ответ, правда, были кое-какие неточности (я думаю), но она уверенно ставит мне 4 балла. Если я не возражаю. Я сдурел еще не совсем и ни в коем случае этого не делаю — не возражаю.
   Современный русский язык принимает зам. декана Дина Дмитриевна, моя спасительница и телохранительница, я ей всегда говорю, успокаивая, что она не зря держит меня в институте, не выгоняя: я когда-нибудь напишу книгу или повесть о нашем факультете и посвящу ее ей, с благодарностью и признательностью.
   А она всегда говорила:
   — Горе ты мое, окончи уж институт этот наконец и не трогай ты преподавателей, они же дергаются от одного твоего имени и скопом ко мне бегают, если раньше по одному ходили. И никаких писаний мне от тебя не надо. Получи диплом и скройся с глаз моих уставших.
   Но обещание свое я до сих пор помню и когда-нибудь обязательно выполню: напишу книгу о нашем институте, он заслуживает этого, прекрасное было заведеньице, и посвящу ей.
   К ее экзамену я готовлюсь тщательно, мне не хочется, чтобы она делала мне поблажки или думала, что я пользуюсь ее добрым отношением. А тут еще у меня целых четыре дня до ее экзамена, это же роскошь для студента. И я попросту выучиваю почти наизусть всю книгу по русскому языку до конца, которую она написала.
   На экзамен я захожу первый, она улыбается.
   — Александр, только если я что-то тебе не так скажу, ты, пожалуйста, не разбирайся со мной, как с ректором. — И тихо говорит: — Не посылай… Не будешь, ладно?
   Я смеюсь:
   — Нет, что вы, Дина Дмитриевна, у меня язык не повернется.
   — И на том спасибо. Тогда бери билет.
   Я тяну, попадается не трудный, и я, не готовясь, иду отвечать.
   Она, конечно, мне помогает, направляет, подсказывает, иначе я бы точно запутался. Русский язык — это не чтение и писание, как вам кажется, это наука, и не такая легкая. О том, что я ее не совсем усвоил, вы можете судить, вероятно, по написанному мною… Я бы сказал, очень сложная, с тысячами правил, сотнями исключений, десятками конструкций, видами, родами, классами, лицами, типами, частями, подклассами, наклонениями, сортами. И все это надо знать, и не просто знать, а чтобы от зубов отскакивало, и уметь пользоваться. А на следующих курсах разделы современного русского языка пойдут еще сложнее, будет фонетика, сказуемое, глагол, морфология, синтаксис сложного предложения, — это же задолбаться можно будет от всего этого, старшие курсы уже вопят, что не справиться, такая сложность и объем русского языка, — самый сложный язык мира.
   У Дины же сейчас просто или только синтаксис, хотя это тоже не очень просто и не только, и она гоняет меня по нему достаточно, потом говорит, что хоть и с небольшой натяжкой, но ставит мне твердую четверку. Я от нее другого и не ожидал (ей-то со мной делить нечего), хотя и согласен был перед экзаменом на любую оценку, лишь бы снова не сдавать и не готовиться.
   И уже когда я встаю, она мне говорит с легким удивлением:
   — Слушай, поразительная вещь: ты многие ответы на вопросы давал прямо теми словами, которыми писала я.
   — Так голова же, — говорю я. И показываю пальцем на голову.
   — И какая! Она смеется.
   Потом я сдаю экзамен, который я даже не понял, как назывался.
   И в заключение «увеселительного» вояжа приближался самый страшный экзамен года — русская литература XIX века, который принимала доцент Ермилова.
   Я сидел в читалке дни и ночи и писал, писал, писал работу, которая была у меня для ответа.
   Я пишу по «Игроку» Достоевского. Я люблю его «Игрока». Это единственная резвая вещь у него, которая динамично написана (исходя вообще из манеры-стиля Достоевского), очень быстро раскручивается по действию, и в ней не такой тягомотный и вязкий язык у него. Как обычно.
   И она, Ермилова, тоже без ума от Достоевского, хотя она вообще, по-моему, без ума; считает гением мира и литературы всего времени, хотя, на мой взгляд, были таланты и покрупнее и посильнее, например… Впрочем, сейчас некогда приводить примеры, я пишу.
   О Ермиловой, с которой мне предстояло столкнуться, ходили разные слухи.
   Она загнала в гроб двух своих мужей, — а ведь такая тихая, вся гимназическая была в своих платьицах (с белой каемочкой) (или обводочкой) — представлялась.
   Первый ее муж был академик Покровский, царство ему небесное, второй — предтеча и голова, генеральный секретарь писпартии советского литературоведения — профессор Ермилов, ему тоже царство покойное (на покойников нельзя обижаться), — она и его пережила. За него она вышла замуж очень молодой, говорят, с ним и свихнулась вроде; по крайней мере, при нем она начала заниматься Достоевским и искать что-то в болезненных глубинах его творчества. Сам Ермилов написал предисловия к полным собраниям сочинений таких китов, как Чехов, Достоевский, Герцен, что значило очень много. Потом написал две отдельные большие книги «Достоевский» и «Творчество Чехова», а также десятки и сотни всяких литературоведческих работ, статей, заметок. Он был типичный апологет совдеповского соцреализма и иногда пёр (писал) такую чушь, что уши вяли. Но ничего не поделаешь: официальная наука — всегда такая, особенно литература — воспитатель масс.
   А, написав все это, умер, так и не дожив до старости. Говорили, она довела, — серьезно.
   Сама же Ермилова занималась только Достоевским и была полная шизофреничка, и почему ее, больную, держали в институте, было непонятно. Хотя чуть-чуть понятно: она как-то на занятиях сказала, что после смерти «моего второго мужа» (так и сказала) отдала в дар институту, по дар и-л а, три грузовика книг, всю его библиотеку. И гордилась этим (вот чокнутая! — подумал я). Этим, наверно, и объяснялось плюс то, что она — вдова известного советского литературоведа, который ничем себя не опозорил и не опачкал, и всегда был на службе у класса и никого не подвел.
   В свое время Ермилова прославилась тем, что у нынешнего пятого курса, когда они сдавали ей экзамен, как мы сейчас, вытворила интересную штуку, которую долго потом не могли понять. Выгнала всех из аудитории, где принимала, заперла на стул дверь, залезла под стол с билетами и кричала «ку-ка-ре-ку!». Ни то что-то вроде этого, и три часа ее не могли оттуда вытащить. А потом спокойно вышла и принимала экзамен, как будто ничего не случилось. Не дав его принимать даже зав. кафедрой, который срочно появился, вызванный, и предложил это сделать за нее. Так что Окулина Афанасьевна была немного больна, чтобы не сказать, что не здорова, и с ней мне предстояло скрестить шпаги, то есть сдавать экзамен. И я предчувствовал, что это будет за экзамен.
   По «Игроку» работ и правда никаких не было, ни одной, никто не писал, и мне приходилось брать все из своего ума, который находился у меня в голове. Я выложился весь, давно так не старался.
   Наступил день ее экзамена. Мы все приехали в восемь утра. Хотя экзамен начинался через час, позже. Однако и через этот час, и следующее время, равное первому, ее не было. Ей звонили несколько раз, после чего она появилась и сказала, что вообще забыла о нем (об экзамене). Это было неплохое начало.
   Трепещущей группкой мы зашли в класс и сели по местам.
   У нее была странная манера приема экзамена: она запускала всех сразу. Раздавала (когда хотела) или давала тянуть билеты, каждый садился со своей написанной работой перед ее глазами и должен был не готовиться (она считала, что все должно быть готово дома), а обдумывать свой ответ, но без ручки и бумаги, только ненормальная могла придумать такое, и в это же время слушать ответы других и, если нужно, поправлять. Плюс она могла задавать любые вопросы по всей теме, материалу, и по обязательному одному, в дополнение к твоей работе и билету.
   Атмосфера в кабинете была накаленная. Она усадила нас тесно в два ряда: «чтобы я могла всё видеть и вас всех». Сама же села верхом на стол и заболтала ногами, что было дико, смущающе и непонятно.
   Поглядела на нас еще не выспавшимися глазами (ведь всем было понятно, что она проспала, — интересно, что она по ночам делает?) и сказала:
   — Дорогие мои, голубчики, чтобы вам было легче: поднимите руку, кто хочет отвечать, и начинайте, а когда закончите, можете уходить, а если не хотите, можете остаться послушать, как отвечают ваши товарищи. Договорились? — Тишина была ей ответом. — Значит, так и сделаем, — сказала она. Такой мягкий елейный голос, и хрипотца немножко. — Ну, кто первый?
   Я, пожалуй, первый и последний раз в своей жизни не полез вперед, а решил отвечать третьим или четвертым (так как долго, надолго, меня бы все равно не хватило в такой обстановке), чтобы посмотреть, как она принимает, что спрашивает, и вообще понять ее систему. Хотя у шизофреников это невозможно. Они бессистемны. У них нет систем, у них в бессистемности система.
   Все затряслись, как от озноба, руку тем более никто не поднимал.
   — Ну что ж вы боитесь, голубчики, неужели я такая страшная? Давайте начинайте. Или мне вас по списку выкликать, — совсем никуда не годится, вы же взрослые люди уже.
   Первой начала Таня Колпачкова, наша отличница, стройная (не могу не отметить) сообразительная девочка, не зубрила. Она ей сразу поставила пять, не задав ни одного вопроса. Все вздохнули с облегчением.
   Потом еще очень легко разбросала несколько пятерок отвечающим, не задумываясь, не мучая их и не задавая почти вопросов.
   — Вы можете уходить, кто ответил, если хотите, — сказала она, болтая ногами со стола.
   Но никто не хотел уходить, все ждали.
   — Ну что ж, — сказала она, — мы послушали уже восемь ответов девочек, — (все пятерки), — хотелось бы послушать и противоположный пол, что нам он скажет, — и она посмотрела на меня.