Александр Минчин
Факультет патологии

 
   Ради которой и было написано в тоскливое лето 1979 года
   Впервые роман в несокращенной редакции был опубликован в 1986 году в Нью-Йорке в Издательстве А. Платонова.
 

БЛЯДСКИЕ СТУДЕНТЫ

   И вот эта публика будет учителями? Проводниками идей лит-ры и языка?!
   (Голос из зала, реплика)
   —А почему бы и нет, ты, говно!
 


   Вы спрашиваете меня, кто ж они такие, какая нынешняя молодежь? сейчасное поколение? …Да вот оно, перед вами!

 
   Начну-к я с первого года обучения. Итак, год первый. Но чтобы сразу сказать, то я пришел на второй. Так что начнем с него.
 
2-й год обучения
   О втором: я был в академическом и первый семестр вообще не занимался, поелику вроде прошел его в прошлом году (но с другим курсом). А во втором семестре я не начал сначала, так как тоже вроде как-то начинал, тогда и не было необходимости повторяться. Короче, я был еще тот студент.
   А начал я, когда кончали.
   Появившись именно на этом курсе того же факультета, где обучался раньше до академического отпуска, педагогического института им. Льва Троцкого московского города Москва. Или, если хотите, столичного города Москва. Как хотите, так и будет.
   Можно и по-нормальному, а то все говорят, у меня закрученность в мыслях какая-то. И в голове не упорядочено. Так и быть, раскручу. Начну с самого начала, изначального и нормального. Учусь я на факультете русского языка и литературы, вернее, учился, так как на втором (первом) курсе мне понадобилась передышка. (Пришлось ее исполнить как медицинскую.) Я тогда «переутомился». И теперь начинаю с начала, то есть почти с самого конца — март скоро упадет под ноги апреля, — но нового курса.
   Это был еще тот курсик.
   Я видел много людей и встречал разных достаточно. Но таких, какие были на этом курсе, я не встречал никогда. И, думаю, уж не встречу больше.
   Прежде всего скажу, что я провинциальный мальчик и кое-какие понятия, такие, как лесбос или братие члена в рот и засовывания его туда — глубоко, были неизвестны мне когда-то или претили как-то. Но обитателям этого курса ничего не претило, им было известно все до самого упора, до шейки матки, до упирающегося конца. Граждане этого курса жили удивительно.
   Также добавлю, что такие вещи, как гомосексуализм, гетеросексуальность (явно выраженная), вандализм и кретинизм (не явно выраженный), просто вызывали отвращение во мне какое-то. Но не у граждан.
   Это был необыкновенный курс. На нем существовало все, что вашей душе было угодно, и даже если это не было угодно, оно все равно существовало. И было на нем.
   Итак, я объявился на этом курсе в середине второго семестра моего второго курса по второму разу. Приближалась весна, таяла вода, снега бежали и непойманные убегали куда-то, неизвестно куда. Но их никто и не ловил, эти снега. Да и кто будет, да и кому это надо, да и кто бы этим занимался, — не хватало еще этого — ловцов снега.
   Когда я появился, весь цвет, вернее, вся краса этого курса стояла на теплой лестнице, сбоку от аудитории (в ней шла лекция). Аудитория была большая, амфитеатром поднимающаяся ввысь и имеющая посередине два выхода. Так что из этого амфитеатрического заведения можно было легко уходить с середины лекции или приходить к ее концу, когда бывала перекличка. (А она бывала, иногда…)
   Лестница, куда выходили средние верхние двери аудитории, была большая, в три пролета, и называлась почему-то «теплая», но кавычек никто не использовал: вся жизнь закавыченная была. И как раз у перехода второго пролета стоял этот замечательный цвет того прекрасного курса, на который пришел я.
   Ну, да я опять перекрутился, простите. Дальше — проще.
   Бородатый мальчик сидел на стуле, и по его рубашке струились подтяжки. В прелестных полосах. На его коленях сидела девочка с большим задом, влекущего (то ли увлекающего) размера. И это в то время, когда шла лекция, на глазах у всего народа. Они о чем-то разговаривали, не обращая ни на кого внимания. Рядом у перил стоял еще мальчик, с ним девочка: ее я вроде встречал где-то, но где, не помню. И толстый парень, который меня, кажется, знал; он так и сверкал масляными волосами. Я стал вспоминать, но не про мальчика, а про девочку: где я ее встречал, и вспомнил. Около года назад я выходил из читального зала, а она орала подружке, проверяющей, зарегистрированы ли полномочия читательского билета, какие противозачаточные таблетки она принимает и сколько раз в месяц пьет. И очень громко, что как-то удивило меня, это на первом курсе, все-таки я тогда на втором учился. Сейчас я опять на нем.
   Она мне первой и кивнула:
   — Здравствуй. А ты что, будешь учиться на нашем курсе?
   — Да, — ответил я.
   И все посмотрели на меня.
   — Как тебя зовут? — спросил парень с маслянистыми волосами, я бы сказал, волосами из масла.
   — Саша, — ответил я. И поздоровался.
   — Меня Ира, — сказала противозачаточная девочка.
   — А меня Лена, — сказала девочка с большой попой, сидящая на коленях мальчика, по которому шли подтяжки.
   — Васильвайкин, — официально представился тот. Вообще он был среди них самый серьезный. (Или таким казался. Или ему хотелось таким казаться.) Мне понравилась его фамилия.
   — Боб зови меня, — сказал мальчик с волосами из масла.
   И только последний, пятый, оставшийся мальчик ничего не сказал, никак не представился и лениво посмотрел на меня. Как на все уже давно виденное, как на просмотренный фильм. Однако я не был этим фильмом — им еще предстояло просмотреть меня.
   Я всем кивал вежливо и говорил «очень приятно», это звучало неслабо, классно так как-то. Тем более для нас, молодняка: мы ведь не были еще солидны и не несли на себе бремени жизни в чаще ожидания.
   Я стоял и смотрел на них, они смотрели на меня. Все ждали, кто начнет. Мы как бы снюхивались. Знаете, как собаки на улице.
   Нам еще предстояло долго в одной упряжке бежать.
   Начал Боб с волосами масляного цвета:
   — Ты как к нам попал, откуда?
   — Из академического, — ответил я.
   — Как тебе удалось? — спросил серьезный Васильвайкин. — Какое заболевание? — Он, казалось, все знал. То ли догадывался.
   — По психике — психиатрическое, — ответил я.
   — А ты что, и в психушке был? — Спрошено было на всякий случай: мол, куда тебе там.
   — Два месяца, — ответил я.
   Все сразу посмотрели на меня очень внимательно. И с долей уважения. Это было неожиданно.
   — Симулировал? — спросил Васильвайкин, который догадывался.
   — Вроде.
   Девочка Ира в красненьком платье синими брызгами смотрела на меня. Разбрызгивая эти брызги. Расширенными глазами.
   — Должны были исключить из института, пропустил много, нужен был академический. Кто-то научил как, я пришел в диспансер и сказал, что болит голова; и что читаю, то не понимаю, не понимается читаемое. Так и попал туда, потом еле вырвался.
   — Ну и как там? — спрашивает Боб, все уже ждали рассказа.
   — Конечно, публика там небывалого класса. И страшного много и смешного. А вообще все это ужасно. Санитары, шоки, доктора… — Я встряхнулся: — Там был один мужик Рома, он боксом занимался, его дважды трахнули в одно и то же место на голове, и он семнадцать лет из дурдомов не вылазил. А к моему появлению… — Все внимательно слушали.
   — Это что, — перебил меня парень в синей рубахе, не представившийся. — Боб, я тебе вообще гениальную историю расскажу: у меня клиент был, так тот в 51-м отделении Кащенко сидел, это такое отделение, откуда, практически, не выходят никогда или очень редко… — и он стал рассказывать историю, все стали слушать его, забыв про меня.
   И в этот момент я увидел Шурика. Того, который учил меня, как разыгрывать из себя дурного и подавленного, короче, больного на голову.
   — Шурик! — Мы обнялись с ним, как родные. В какой-то мере мы были с ним — родные. Или станем позже. (Его жена… Ну, да это не важно сейчас.)
   — Ты что здесь делаешь? Как ты сюда попал?
   — Буду учиться на этом курсе.
   — Как?! — и тут я вспоминаю, что он этот фокус с психдиспансерами проделал раньше меня.
   — Я рад тебя видеть, Саня, — говорит он, и мы улыбаемся. Знаем чему.
   — Пойдем ударим по пиву, что ли, как в прежние времена?
   — Конечно! С удовольствием! Сколько времени прошло с последнего раза?
   Мы вышли из института и пошли в ту сторону, где была пивная.
   На сегодня институт был, кажется, закончен. Он закончился при неначавшихся занятиях. Которые шли своим чередом. Никого не касаясь.
   У меня есть деньги, и я покупаю четыре кружки пива. Мы отходим от подавалки, вечно кричащей на алкоголиков, у них постоянно то две, то одной копейки не хватало, и заговариваем.
   — Ну, как ты, Шур, что нового? Сто лет тебя не видел.
   Фразы были банальные, но я действительно год его не видел и был очень рад.
   — Женился я недавно, летом.
   — Да ты что, смеешься?!
   — Нет, Сань, правда.
   — Не может быть! Откуда она?
   — С нашего прошлого курса, помнишь, на котором мы учились. — Он улыбнулся. Слово учились звучало для нас сакраментально, так как его видели на том курсе, по-моему, два раза, а меня и того меньше. Я все никак не могу поверить в свершившееся: мой Шурик — муж.
   — А я ее знаю?
   — Может быть, видел когда, но вряд ли, тебя ж почти никогда на занятиях не было. А она не очень заметная.
   — Почему ж так быстро, Шур, а?
   — Да в общежитии был, напился немного, то ли много, ну и полез с дури на нее, давно девочки не было. Потом жениться пришлось. Вроде неудобно.
   Шурик — совсем тощий, тихий и улыбчивый, как он мог полезть на кого-то, к тому же живого… — я не представлял. Но раз он говорит, я ему верю.
   — Но она-то тебя любит?
   — Не знаю даже.
   Я не стал допытываться. Или выяснять.
   — Ну, за твою свадьбу или женитьбу. Как это там называется, — и кружки наши боками своими глухо чокнулись.
   Мы резко отпили так, что на дне едва осталось. Я всегда все любил пить залпом, сразу. А Шурику без разницы было, он просто копировал меня. Поставил бы я кружку раньше, и он бы остановился, а так ему было скучно одному, останавливаться.
   — Ты думаешь, ей прописка нужна? Они все хотят в Москве остаться…
   — Не знаю, Сань. Она вроде неплохая девочка. А что ей нужно, это мне не понятно. Увидишь ее сам.
   — Но она-то тебе нравится?
   — Не знаю, раньше вроде нравилась, а сейчас как-то неясно.
   — Ну, как же так можно, кто так женится?
   — А почему нет, Сань, почему нельзя?
   И вправду, подумал я, почему нельзя. Кто-то придумал глупые правила. А на самом деле — все можно. Возражать было нечего, и я взялся за вторую кружку пива. Шурик скопировал меня.
   — Сань, а ты как был, чем занимался?
   — Ты помнишь, научил меня, как делать и что сказать психдиспансерным акробатам. Ну, что голова не работает и так далее. Я сделал, как ты учил. Бросил я институт, кажется, когда с Натальей расстался. И уехал на север, чтобы деньги большие заработать, чтобы жизнь у меня была другая и не зависеть от отца. Да и тяжело было жить с ней в том же городе, ее не видя. Сначала собирался в Магадан, хорошо, одна добрая женщина завернула, помнишь, я тебе рассказывал, у нее библиотека большая, великолепная. Уехал вверх от Архангельска, по Двине.
   Из Магадана, думаю, точно не вернулся б.
   — Эх, Архангельск, милый город. Помню, как два мужика отделывали меня там в порту, за отцовские часы: им на водку не хватало.
   — Шур, стою я на одном колене, почти падаю, кровь из двух ноздрей фонтаном брызжет, течет, — они еще трезвые были, когда меня встретили, злые, пить им хотелось. А когда у них пить хотят, то лучше сразу сдаваться, не сопротивляясь: в клочья разорвут. Поднял я что-то с земли, типа металлического бруса, заостренного, ну и ору, вернее, орать я не мог — кровь в глотку лила, капала… Но говорю: «Подходите, суки. Первого и уложу навсегда», — а в голове у меня уже плывет, мутится. Еще минута, и нет меня: Двина рядом, и под причал, чтобы следов не осталось. Порт, трудяги, — такое дело.
   Шурик отпил пива быстро.
   — Самый здоровый и двинулся на меня. Я на коленях стою, ничего не вижу. Темно глазам, они отделали. Восстал я, когда ему шаг оставался. И он его, на свою голову, делает. Шур, я размахиваюсь, а он руки вверх к голове поднимает, защищается, да я сообразил вовремя — убью ведь (брус железный и конец острый, как штык), — сдержался и как уделал его по яйцам, он аж волчком, с клекотом и воплем закрутился. И покатился. Друг его — бежать куда глаза глядят, куда попало.
   — Шур, я видел, как люди волчком ходят, ты знаешь, где я вырос, — Кавказ, страшное место, но чтобы так вертелись, даже я не видел никогда. Первый раз ударил ногой, и думаю, последний. А что было делать, я б оттуда живой не вырвался, точно.
   — А дальше что, Сань?
   — Я не знал, куда побежал тот мужик, но знал, что вернется, вернутся, — город переполют, а меня найдут: они ж портовые были, знали, что я не местный. Сел на первый рейс, который летел до наших мест, оказалась Тула, и поручил свою душу грешному… ненавижу самолеты, не терплю. А уж из Тулы зайчиком на электричке добирался. До Москвы бы мне все равно на билет не хватило.
   — А институт как же?
   — Вернулся обратно, а меня уже на отчисление подали. Мама срочно прилетела, слезами, мольбами выбила мне задним числом академический. Твоя наука помогла, больше ничего не подходило. А потом — попал туда. Доигрался, вернее, переигрался.
   — Ты что, правда, там был?..
   — Да. Это не так страшно, как кажется.
   Мы отпили пива. Шурик вздохнул глубоко, и непонятно было, что ему кажется. Или ему ничего не казалось, он тоже в психдиспансере на учете стоял…
   — А как… Наталья? — Он посмотрел на меня.
   Он знал все. Это была моя любовь на первом втором курсе. Я встречался с ней, забыв про все и вся на этой грешной, душной земле, и мир мне волшебным казался, а она божественной и сказочной. Такое, наверно, бывает раз в жизни у каждого. И мне очень жаль, у кого это не было. (Все эти муки, радости, чувства, страдания, горести и сладости, замирания и вздрагивания, взлеты и падения необходимо пережить, испытать хотя бы один раз, — тогда живешь, тогда не прозябаешь, а иначе жизнь — пуста.)
   Теперь я снова на втором курсе, но нет Натальи у меня.
   И больше не будет… никогда.
   — Живет как-то… Мы с ней дружим теперь. Иногда встречаемся, просто так, как друзья, и все повторяем, что мы — друзья.
   — А ты к ней все по-прежнему…
   И тут появилась эта пятерка и подошла к нам: две девочки и три мальчика.
   — Привет, алкаши! — сказал тот, в голубой рубашке, имени которого я не знал. Она у него то голубая, то синяя была, меняющаяся.
   Шурик улыбнулся, он вообще всем улыбался. (Такой человек.)
   Пятерка дружно ушла к ларьку.
   — Он тебе не действует на нервы?
   — Саш, пожалуйста, не надо.
   Они принесли, наверно, кружек двадцать пива и поставили на стойку, где стояли почти пустые — Шурика и моя. Покупал парень без имени.
   Он облокотился на стойку и долго посмотрел на меня:
   — Моя фамилия, — сказал он четко и раздельно, — Юстинов, зовут меня Андрей. Можешь звать меня Андрюша.
   Но там было больше понту, чем дела. Я это сразу почувствовал.
   — В этом есть какая-то необходимость? — спросил я.
   — Конечно, — строптовато заявил он; от слова «строптивый», кажется.
   — Например?
   — Мы же будем учиться на одном курсе. Сокурсники зовется.
   — Мне это совсем неинтересно.
   — Да ты чего, парень! — ухмыляется он.
   — Послушай, мне не нравятся твои шутки, реплики и прочее. К тому же, как ты ко мне обращаешься: у меня имя есть…
   — Саш, не надо, — попросил Шурик и улыбнулся просительно, он всегда улыбался. Даже кому не надо.
   — Да ты че, парень! — сказал тот. — Драться, что ли, собрался, — и расхохотался, остальные поддержали. И превратили все в шутливые тона.
   — Я тебя предупреждал, как надо ко мне обращаться, или вообще отвалить.
   — Ты что, не из Москвы, что ли? — самортизировал он и вроде как вскользь улыбнулся.
   — Нет.
   — А откуда ты, позволь спросить?
   — С Кавказа.
   — А, ну у вас там все горячие, — и он посмеялся, сделав вид, что доброжелательно. — Много дрался-то, наверно?
   — Как все, — ответил я. — Там вся жизнь — драка, — и успокоился.
   — Ну, в Москве у нас немного по-другому.
   — Догадываюсь, — улыбнулся шутке я.
   — Ну тогда выпьем за знакомство и вливание двух новых членов в наш сплоченный коллектив. Надеюсь, мы уживемся. — Он глянул на меня.
   Моя рука подняла наполовину кружку, Шурикина сделала то же самое. Так — этот парень отделался. А потом этого никогда не случалось.
   (Нужно сейчас сказать, на потом, что этот человек был на редкость изворотливый. Никогда не лез на рожон, а всегда подавлял словами, гонором, апломбом, нахватанными знаниями, забивая самомнением и всем тем, что доставалось ему от папы и его друзей, писателей. Он любил рассказывать такие истории, например: «Иду я сегодня по ЦДЛ, напеваю „Не верьте пехоте…“ и вдруг — бац! — натыкаюсь на Булата Шалвовича Окуджаву, они с отцом большие друзья. Ну, поговорили за жизнь, рассказал, что нового пишет».)
   Выпив, все стали разговаривать.
   — Давайте, ребята, берите пиво, у вас кружки пустые, — предлагает он и смотрит на меня.
   — Нет, спасибо, больше не хочется.
   — Да, ладно. — Он подвинул мне и Шурику, не спрашивая. Я промолчал, а Шурик сказал «спасибо» и начал. Он никогда и ни от чего не отказывался.
   Юстинов сам пил немного и все доливал только в свою кружку, не используя другую. Жирный Боб с лоснящимися волосами пил много. Стройная, изящная и вроде хрупкая девочка Ира вообще не пила ничего, только смотрела на меня во все глаза. Зато Ленка пила так, что могла всех нас вместе собрать и еще нам фору дать. Легко пила и профессионально. Мы стояли вокруг стойки, уставленной двадцатью кружками, полными пива, которых оставалось все меньше и меньше, и приобщались, познавая друг друга.
   Я стоял, и мне вспоминались прошлый год и моя Наталья, у меня всегда, когда хоть чуточку выпью, — стоит Наталья перед глазами. Но не эта, с которой мы сейчас д р у з ь я, а та, другая, прошлая, которая была когда-то.
   Шурик принялся уже за вторую кружку их пива. За стойкой витал какой-то умный разговор. Я не вслушивался.
   — А ты что думаешь… тебя, кажется, Саша зовут? — спрашивает меня парень в голубой рубахе.
   — А? Простите, я не слушал.
   — Ну, ладно, тогда это не важно. И их разговор возобновился.
   Откуда я знаю, что я думаю. Что я здесь делаю, зачем я здесь стою, ведь это не мои друзья, не моя компания. Инерция и среда — страшная штука, говорю себе я.
   А разговор продолжался, а пиво лилось рекой, у Юстинова откуда-то было много денег, и казалось, что вечер, перешедший в сумерки, по бокам которого зажглись фонари, никогда не кончится. Но и он кончился.
   На следующий день я приехал в институт рано, сам не зная почему, дома делать было нечего, да и папа вечно контролировал мое расписание.
   Какие занятия сегодня, я не знал и вообще считал позорным этим интересоваться. Поэтому я пошел на теплую лестницу и сел читать свежий номер журнала «Новый мир» (вынесенный тайком из читалки), который после ухода из него Твардовского стал «Старым миром», или лучше — старый, как этот мир. У нас была дурацкая читалка, из нее ничего выносить было нельзя.
   В номере ничего не было интересного, да и что могло быть, шел 73-й год (проистекал), и все было на своих местах, и все были на своих местах, и мест этих никому не уступали. (Тогда я об этом еще не задумывался).
   (Например, как большой, огромной страной может править куча стариков, и самый главный — самый старый среди них.) Но позже я об этом задумался.
   В разделе прозы ничего не было хорошего, в публикациях только и шел трезвон о БАМе и КАМАЗе, а кому это надо и с чем их едят, никто не знает. Я понимал только, что стране нужно загнать людей и дать работу тысячам незанятых рук, ведь у нас же нет безработицы, поэтому и разворачивали большие стройки. А попутно, уняв в дело этих людей, без рубля, угла и рубахи, обживали новые города, заселяли пустые земли, оживляли медвежьи углы. Куда и медведь-то не пойдет, а только люди, человек за длинным рублем пойдет, погонится (коии, так делали, чтобы он там же и спускал, тратил, оставлял, не вывозя). А заодно они не становились бы отрицательным элементом человечества, не шли бы по наклонной дорожке существующего существа, которая расценивается в Уголовном кодексе по статьям: от статьи 206-й (с тремя частями, и разные виды от легкого до тяжелого, тягчайшего хулиганства) до статьи 158-й (изнасилование; вперемежку, а то и в переплет с 209-й — убийство). А в новых городах преступность всегда меньше была. И чья-то бесовская рука этим управляла, разворачивала… загоняла… — по старинке жила.
   Короче, от всего журнального хлама и неинтересного занудства я перешел к последней страничке, которая называлась «Книжные новинки». В «новинках» тоже ничего особенного не было, издавали все старое: работы Троцкого, Зиновьева, Каменева, даже Радека. Не говоря уже о Мартове и Бухарине, те печатались вовсю (это в «Политиздате»), но не было почему-то работ Ленина, Калинина, Свердлова, даже почему-то работ всезнающего Сталина и то не было. Я уже не говорю о работах Ворошилова или Буденного (хотя последний, по-моему, их не писал, только шашкой махал). В издательстве «Советский писатель» публиковали лишь новые книги Максимова, Солженицына, Шаламова, Авторханова, даже Синявского-Терца, и совсем прекрасного Набокова. Но не было таких мастеров романа и повести, виртуозов языка, как Сартаков, Наровчатов, Залыгин, Кожевников, Софронов, Озеров и Чаковский — не было тех, кого душа просила. Издательство «Прогресс» только и сидело на книгах Оруэллов и Кестлеров, М. Михайловых и Р. Конквестов. Но ничего хорошего из Олдриджа, Льюиса, Рида, Синклера, Арагона не публиковало. Они их не волновали. Конечно, им «своих» засунуть было куда важнее.
   Мне стало стыдно за наши издательства. Как же так можно, товарищи? Что же это вы с литературой при социализме делаете? Ведь придет новый дедушка Стало-Ленин, он вам покажет. Смотри, как распустились, чувство меры потеряли. Думаете, что народ все слопает…
   И на самом интересном месте моих буйных фантазий раздался реальный голос:
   — Здорово, Саш! Ты чего так рано пришел?
   — А, Боб, здравствуй. Так просто, дома нечего делать.
   — А то все обычно к трем съезжаются, ко второй лекции. Ну, не к лекции самой, а традиция такая. На занятия все равно никто не ходит, еще рано.
   Я кивнул головой, соображая. Я еще не переключился.
   — Хочешь, поговорим или ты читаешь?
   — Давай, — согласился я и закрыл журнал с нафантазированными страничками.
   — Как тебе ребята, понравились?
   — Ничего, — ответил я. Боб сел рядом.
   — Вы давно вместе?
   — С самого первого курса. Я последний к ним пришел.
   — А что, Лена — девочка того бородатого мальчика?
   — Что ты, он женат, уже как полтора года. Ленка со мной встречается.
   Он огорошил меня.
   — Как с тобой?!
   — Очень просто. Физиологически и идеологически. Она вообще очень необычная девочка. У нее папа — большим человеком был, а Леночка жила так, что не знала, в каком кармане у нее сколько денег было. Обитала она с бабушкой в прекрасной квартире на Краснопресненской, а папа с мамой за границей работали. Деньги ей слали только в сертификатах, причем бесполосых, страна капиталистическая была, еду бабка только в валютном покупала (даже морковку). Когда она в институт приходила, то свою сумку постоянно где-то бросала или забывала, а в ней по две тысячи сертификатами валялось. Все, кому не лень, на курсе курили ее фирменные сигареты, от «Мальборо» до «Салема», и даже те, кому лень было, все равно курили. Но на факультете она не особо часто бывала. В те времена она встречалась с одним мужиком, на тринадцать лет ее старше. Тот вертел какими-то крупными делами от валюты до золота, и ей очень нравился. Ленка проходила у него за пацанку. У него была постоянная любовница Виталия, которая на него работала, какие-то дела делала. Когда Виталию взяли, она никого не выдала, но обещала помочь правосудию. Ее выпустили, она пришла к нему домой, часов в пять, и в ванне с собой покончила: электрод через воду пустила. А Ленка позже в тот же вечер из кабака с ним приехала и — сразу в постель. А те, что с Лубянки которые, вломились, когда Ленка заорала. Она — после — в ванну голая вошла, а там эта Виталия лежала и вода булькала, электрическая сила неотключенная была.
   Забрали их сразу. Он влип по-крупному, там на экономический подрыв государства тянуло, — «стенка» чистая. Лена как сообщница шла. К ней он хорошо относился, на руках ее носил и все на себя брал. Ее за пустышку-дурочку выставлял: на хорошую жизнь, мол, позарилась, о делах его ничего не знала. Ленка как в шоке была после смерти этой Виталии, она к ней хорошо относилась и другого — не ведала. На все вопросы отвечала, что ничего не знает, и ни одного слова про него не сказала — не показала, как ей только там ни грозили и чем.
   А на очной ставке, она, девочка умная, поняла его игру и подыграла; какой он ее только побля-душкой ни выставлял, и на это шла, хотя любила его сильно. А до этого хотела на подвиг идти, дура, его вины на себя брать. Но глаз его боялась, а он смотрел на нее неотрывно, слово в глотке стря-ло. Необычный был мужик. Но выпутать ее все равно не удавалось — пять лет заключения ей тянуло, натягивали, — за недонесение. Тут батя ее прилетел, говорят, до самого верха дошел, дополз буквально, сам мудак Андропов ее из этого дела вымазывал.