Страница:
огонь в обе стороны.
- А от Сергачева можно въехать в село? - спросил я, уже охваченный
любопытством.
- От Сергачева чернозем. Его так размесили, что коровам по брюхо.
Веришь или нет, стадо гонят - ягнят на себе переносят?!
- Ну да... А У раза верхом на козе переезжала, - ввернул я старую
тихановскую присказку.
Милиционер поглядел на меня с удивлением; лицо у него белесое,
обгоревшее, но гладкое, без морщин, какого-то японского складу: веки
припухлые, губы толстые, чуть навыворот, нос пуговкой, с открытыми
ноздрями.
- Ты здешний, что ли? - спросил он.
Я назвался.
- Фу-ты, мать твоя тетенька! А я тебе про дорогу смолу разливаю. Из
газеты, значит! А я Ежиков Яков. Знал гордеевского милиционера Ежикова?
Так вот я сын его. Теперь участковым состою в райцентре. Дежурю по
отделению.
Он кивнул на раскрытые окна двухэтажного дома, где помещалась милиция.
Время было вечернее, тихое - во всем здании ни души. В палисаднике стоял
мотоцикл с коляской, видать, дежурного. А сам дежурный с удовольствием
теперь разглядывал меня.
- В газете, значит. Слыхал, слыхал... Ну, здорово! - он протянул мне
руку.
Мы поздоровались.
- Что ж ты сразу не сказал - кто такой? И ехал бы себе по мостовой.
Свой человек, какой может быть разговор, - он вдруг рассмеялся. - Ты
знаешь, сколько висит эта вывеска. Боле двух недель. Кому надо - тот
ездит. На побывку или по служебным делам?
- В гости к Семену Семеновичу Бородину.
- Ну да, к брату! - И вдруг обрадованно: - А Пашка Жернаков тоже тебе
братом доводится!
- Двоюродным, - поправил я.
- Аха!.. Ты знаешь? Ведь я на его место переведен. Значит, когда его
посадили... Прямо скажем - здря!
- Он вроде бы дома...
- Отсидел, как миленький. Правда, не полный срок. Два года отбухал,
хоть и в особом лагере - для нашего брата. Но там тоже не сладко.
Я смутно помнил, что у Павла какие-то нелады с женой были, и спросил
для приличия:
- Живет он с женой?
- Ну что ты? Она ж его в тюрьму посадила. Вернее, не она, а ее
подружка. Сонька Ходунова. Вот пройда! Пробы негде ставить. Мне сам Пашка
рассказывал. Да ты присядь!
- Некогда. Спешим.
- Куда вам спешить? Только что стадо пустили. Семен Семенович за
коровой пошел, а Настя, поди, на дворе возится. Присядь! Я те такое
расскажу - в любую газету за первый сорт сойдет. Ты, случаем, не "Беломор"
куришь?
- Сигареты.
- Тьфу! Этими сигаретами только ноздри раздражать. Ну, давай, подымим!
Закурили сигареты.
- Так вот, мне сам Пашка рассказывал, - начал он с заметным
нетерпением, будто целый день только сидел и ждал меня. - Приехал я,
говорит, с задания. Нет жены! Где Шурка? У Ходуновой. Ну, говорит, зараза,
- в чайной шоферню завлекает. Побежал в чайную. А ему там в ответ:
Ходунова ноне выходная. И верно, за буфетом стоит Лелька Ликака. Ну, где
их искать? Взял он бутылку красного, которая потяжельше. Тяпнул всю
бутылку из горлышка - не берет. А Ликака ему со смехом: мелкой дробью,
мол, стреляешь. Ха-ха-ха. Говорит, для сурьезного мужчины красное - что
быку прутик. Она, говорит, в предсердии растворяется, а до сердца не
достает. Он вроде бы на спор еще белой хватанул бутылку. Где Ходунова? В
Выселки пошла. И Шурка с ней? Точно. Ну, я им покажу помятую траву, сказал
Пашка. Двинулся он в Выселки. А ночь темная, в трех шагах ничего не
видать, хоть глаз выколи. Пока шел через выгон, его разобрало так, что на
ногах не держится. Вышел на запруду перед самыми Выселками... Откос
крутой, высокий, а съезд глинистый, горбатый. Он поскользнулся и полетел
по откосу в овраг. Очухался... Куда ни погляжу, говорит, - стена склизкая.
Лезу по ней, лезу - вроде бы приступки подо мной и край близко. Рванусь! -
и шлеп опять в болото. И вот, говорит, досада: все почему-то головой вниз
падал. Или голова тяжельше остального тела, или ногами вверх подымался...
Кто его знает?
Шурка с Сонькой Ходуновой нагулялись вдоволь, уже домой возвращались, а
он все в грязи челюпкается. Услыхал голоса - кричит из оврага: люди
добрые, помогите! Тону!! И где, говорит, я? В колодце, что ли?! Зубами
стучит... Продрог весь. Они его даже по голосу не узнали. Сняли с себя
платки, связали их и кинули ему конец. Вылез он на плотину, как тот
кочегар из печной трубы - одни глаза блестят... "Кто ты? Кого искал на дне
морском?" - спрашивают со смехом. А вот вас, говорит, искал. Нагулялись,
трам вашу тарарам?! Хвать одну по уху, а второй по шее. Они его повалили и
давай топтать. Пьяный - встать не может. А сознание работает: меня, мол,
участкового, бабенки паршивые топчут! Был у него перочинный ножичек.
Эдакий вот, с палец. Он его вынул и Соньке по голяшке, повыше коленки
чиркнул. Они завизжали - и деру. А на другой день уголовное дело
открылось: превышение полномочия власти... Рукоприкладство, да еще с
ножом. А какое там рукоприкладство? Жену проучить за дело и то не удалось.
И Сонька разоралась: поранил! Какая рана? Царапина. Котенок и то глубже
когтит. Еле чиркнул повыше коленки. Место, правда, интересное. Но судили
не за место, по которому провел... А судили за то, что при погонах был.
Значит, если на тебе нет погон - валяй, дерись с кем хочешь? А если ты при
погонах, то собственную жену поучить не имеешь права. Где же она, правда?
Тут стоишь - тебе ни сна, ни отдыха. Ночь-в-полночь вызывают - идешь. А
платят всего девяносто рублей. А вон Авдей Пупок ушел от нас завмагом...
Как сыр в масле катается и получает по сто тридцать рублей. Вот об чем
напиши.
Наконец-то он высказал, зачем огород городил. Удивительное свойство
русского человека говорить о нужде своей околичностями; вроде бы он и
весел, и счастлив, и доволен всем, а под конец ляпнет: похлопочи за меня,
напиши куда следует. Сам он не любит жаловаться начальству и тем паче
писать. А ты, мол, напиши. У тебя должность такая. Это не робость, не лень
- просто вековая привычка, выработанная неверием в силу и разумность
хлопот. Куда я пойду? Кому скажешь? Кто поверит?! Да и что за беда, в
конце концов! Люди вон и похуже живут. И мы переживем... Другое дело,
ежели кто за тебя скажет или напишет. Это - пожалуйста. Тут можно и слезу
пустить, а слезы нет - "слюной глаза помажет".
Вот почему нашего брата газетчика встречают везде приветливо,
откровенничают с тобой, как верующие с попом на исповеди. И жалуются все:
от колхозного сторожа до председателя областного совета.
Мой наезд в Тиханово в то далекое лето был тому хорошим
доказательством.
Вечером к Семену Семеновичу потекли мои родственники; первой пришла
тетя Марфута - лицо темное, землистого цвета, как выгоревший на солнце
черный плат, но все еще прямая, подтянутая - гвардейской выправки; за ней
пожаловал дядя Ваня, Семен Семеновича тесть, восьмидесятилетний старик с
коротко стриженными, прокуренными усами, с широкой лоснящейся лысиной.
Пришла и тетя Соня, вечно в черном, как монашка, зато ликом светла да
улыбчива, и зять ее пришел, Петр Иванович, у которого все щелкала да
выпячивалась вставная челюсть, мешая говорить ему. Да самих трое: Семен
Семенович, Настя и Муся, дочь, приехавшая на каникулы из московского
института. Да нас с Андреем двое... За стол не усадишь.
- Что Пашка Жернаков, вернулся? - спросил я.
- Возвратился, не запылился, - ответила тетя Марфута. - А что ему,
шарлоту, сделается? С одной разошелся, теперь вот с другой сошелся. А мать
через него умерла.
- Кто умерла? Тетя Параня?!
- А кто ж еще! - подхватила тетя Соня. - Ворожить ходила на Паньку... В
Высокое. Вон куда! Да еще по весне, в раздополье. Он в тую пору в тюрьме
сидел... И вот тебе, объявилась ворожея в Высоком. Будто из Сарова
приехала. Хорошо предсказывала - на кого ни поставишь. Вот Паранька и
пошла гадать на него - скоро вернется или нет? Дорога мокрая, склизкая. В
валенках не пойдешь... Она чуни стеганые надела. Чуни стоптанные, худые.
Она еще калоши на них натянула. Вот этими калошами и нахлопала себе пятки.
Веришь или нет, в кровь, до костей истерла!
- В Высокое сходить - это тебе не мутовку облизать: туда двадцать пять
верст да назад столько же, - наставительно заметила тетя Марфута. В
отличие от подвижной, готовой на услужение тети Сони, эта сидит строго и
прямо, руки держит на коленях - ладонь в ладонь - и только большими
пальцами поигрывает, да все подмигивает, посмеивается.
- Заражение крови у нее открылось, - ревниво поглядывая на тетю
Марфушу, подхватила снова тетя Соня. - По ногам чернота пошла, а она все
живет.
- Сердце крепкое, - сказах дядя Ваня, покуривая; он сидел на диване
рядом с Петром Ивановичем. - Доктора присудили ей скоропостижную смерть, а
она до Егорьева дня прожила.
- Присудили, - поигрывая пальчиками, усмехнулась тетя Марфута. - Больно
у нас много охотников до суда развелось... Все бы нам судить да рядить.
Настя и Муся бегали как шатоломные то в погреб, то в сени, в подпол
лезли. Настя в красной кофте, сама раскраснелась от суеты, аж веснушки
выступили, остановится на бегу, поведет глазами:
- Ой, что ж я хотела? Эта, Семен?! Ты куда грыбы вынес?
- Грыбы?! Так мы их еще вчера съели.
- Ах, идол вас возьми-то!..
В горнице на большом столе накрыта скатерть вязаная: на темной мелкой
сетке огромные красные бутоны из шленской шерсти. Тарелки летали из рук в
руки: с огурцами, с яйцами, с луком, с сыром, с клубникой. Семен Семенович
нарезал хлеб, свиное сало; он уж и побриться успел, и рубашку белую надел,
да еще широкие, шикарные резинки натянул повыше локтя, для форсу. А как
же? Мы, Бородины, народ культурный. Знаем обхождение... Вокруг него
увивался Андрюшка и приставал с расспросами:
- Дядь Сень, а какой народ самый первый?
- Русские, - с ходу отвечал Семен Семенович.
- А потом?
- Потом американцы.
- А потом?
- Англичане, французы... европейцы, одним словом.
- А чехи, дядь Семен?
- Чехи - наши братья по вере и Христу.
- А индусы?
- Индусы - народ богобоязненный. У них был еще премьер-министр Бурхадур
Шастри... Мастенький мужичонко, с тебя ростом. Он все в кальсонах ходил. А
теперь у них премьер-министром ходит Индира Ганди, красивейшая женщина в
мире. У нее за это есть на лбу отметина.
- Не в красоте счастье, - сказала тетя Марфута. - Было бы что обуть да
одеть.
- Ноне обижаться гре-ех, - пропела тетя Соня. - Теперь у нас все есть,
- и хлеб, и пашано продают, и масло подсолнечное.
- А махорки нету, - возразил из угла дядя Ваня. - Куришь папиросы,
куришь... Ни крепости, ни скусу... Только горло дерет.
- Дядь Сень, а ты богатый? - спросил Андрей.
- Да как тебе сказать? Вот если б мы с тобой, Андрюша, нашли баржу с
золотом... Ее в озере Падском Стенька Разин затопил. Тогда бы разбогатели.
Ого-го!
- Ты уж помалкивай! - оборвала его тетя Марфута. - Проворонил ты свои
тыщи.
- Какие тыщи?
- Какие?.. У дяди Паши лежали под крыльцом. Сто тридцать тыщ пропало, -
тетя Марфута подмигивает мне и посмеивается.
- Да ну тебя! - отмахнулся Семен Семенович.
- Это что за тыщи? - спросил я.
- Дядя Паша Кенарский... конюхом у него работал. Тогда еще Семен
председатель сельпа был. При пекарне держали дядю Пашу. А Полинка
заведующей пекарни.
- Чья Полинка? - спросила тетя Соня.
- Да наша. Семенова сестра. Она все жалела дядю Пашу - хлебом его
кормила. Он и признался ей: я, говорит, Полинка, богатый человек. А сам в
шоболах ходит. Полинка смеется. А он ей: ты не смейся. У меня в одном
месте сто тридцать тыщ лежит. Где взял? Табак в войну продавал да
складывал. Она все со смехом: куда ж ты их прячешь? Никому не говорил, а
тебе скажу. Потому - ты мне ближе родной матери. За доброту твою
признаюсь. А лежат они под крыльцом у меня, под верхней ступенькой. Вот
Полинка и говорит Семену, - тетя Марфута подсмеивается и кивает на Семена
Семеновича, тот насупленно молчит, режет сало, - давай их возьмем! Все
равно они пропадут. Жена у него, Катя, простая, и сам скряга старый. Что
им делать с такими деньгами? А Семен ей: ты с ума спятила. Чтоб я,
председатель сельпа, взял сто тридцать тыщ? Дура ты! Сам дурак. Ну,
посмеялись, да забыли. Вот тебе реформа объявилась... Дядя Паша сидит на
крыльце в пекарне и плачет, рекой разливается. "Полинка, - говорит, -
деньги-то мои пропали... Все сто тридцать тыщ. Я удушусь". - "Да ты, -
говорит Полинка, - хоть сдай их - тринадцать новыми получишь". - "Да меня
посадят за них. Скажут - где взял? Я сжег их с горя". - "Ну и фофан! Я их,
признаться, хотела украсть у тебя". - "Да что ж ты, глупая, не взяла? Хоть
бы ты попользовалась..."
Все засмеялись.
- Да, жил человек! - распевно произнесла тетя Соня. - На одном хлебе
сухом держался. Что дадут в пекарне, то и ест. А купить что-нибудь - ни
боже мой. От таких денег-то! Родилась у него девочка. Он говорит: Катя,
давай окрестим ее! Да в чем я пойду крестить? У меня ни обуть, ни одеть!
Вот дура, у самой нет - взаймы попроси. Она и крестить ходила в чужих
валенках.
Петр Иванович молчал, молчал да изрек из своего угла:
- Вы чего, на свадьбу накрываете, что ли? Выпить есть, а чем закусить
каждый сам себе найдет. За стол сажайте, не то живот брехать начнет.
- Ой, да я эта... Яишенку изжарить хотела, - метнулась из сеней Настя.
- Она пойдет на второе, - сказал дядя Ваня. - А пока и огурцами
обойдемся. Да вон сало свиное. Чего еще надо? Больно хорошо.
- Что и говорить, - усмехнулась, подмигивая, тетя Марфута. - Каждое
блюдо - прямо декальтес...
- Ну тогда садитесь, - сдалась Настя.
Все двинулись к столу.
- Эдакое разнообразие, а ей все мало, - ворчал Петр Иванович,
присаживаясь первым.
- Да, не говори! - подхватила тетя Соня. - Забыли, как пустую мурцовку
хлебали.
- Смотря где. К примеру, в лугах ежели, в полдни, мурцовочки похлебать
- первое дело, - сказал дядя Ваня. - Только хлебец посолить с утра надо,
чтоб соль впиталась, да водички из озера зачерпнуть, посвежее...
- В двадцатом годе мурцовочку только во сне видели, - распевала тетя
Соня. - Мы, в семье, три воза выжимок картофельных съели.
- Ты скажи спасибо Зиновею, - перебила ее тетя Марфута. - Он заведующим
в Лопатинской больнице работал. Вот и достал нам выжимок на Гордеевском
заводе. А то выжимки! Их ни за какие деньги не купишь в те годы.
- А я разве против? Я не против Зиновея, - согласилась тетя Соня. - Я
только насчет выжимок. Колготно с ними. Бывало, промоешь их, отожмешь - и
в чугуны. Напаришь, вывалишь в дежу - она вровень с краями. Вот и
киснут...
- Ну, хватит вам про выжимки! - сказал Семен Семенович. - Вы еще
расскажите, как мякину ели.
- А что, и мякину ели! - обрадовалась тетя Соня. - Помнишь, как в
тридцать третьем году дранки на холстины наменяли? А уж дранки наешься...
На двор без вилки не ходи, не расковыряешь...
- Чего, баба Соня? - не понял Андрей.
- Ой, Андрюша!.. Села баба на чело. Тебе еще рано знать.
И все засмеялись.
- Как он растет! Какой большой! - умиленно сказала мне тетя Соня.
- В кого им маленьким быть? - возразила ей тетя Марфута. - Воспитание
хорошее, питание ноне правильное. Вот они и дуют, как на дрожжах.
- Бородины - народ определенный, пьют только белое вино.
- Когда есть чистое белое, красным вином годится разве что рот
полоскать.
- Ну, с приездом, Андреич!
- Дай бог не последний раз видимся...
Выпили, покривились, поели. И как-то неожиданно, словно по морской
команде - все вдруг! - повернули разговор в другую сторону, пошли пьянство
осуждать.
- Жизнь настала хорошая, все у нас теперь есть. А вот как с пьяными
поступать? - спросила тетя Соня.
- Связать по ноге да пустить по полой воде, - сказал Петр Иванович и
сам засмеялся.
- Ты вот что скажи, почему у вас в газетах не пишут про пьяниц? Почему
не осуждают такое дело? - допрашивала меня Настя. - Вы считаете, что
пьяницы сами одумаются?
- Небось вон Пашка одумался, - ответила ей тетя Марфута. - Как посидел
в тюрьме-то, так в рот не берет.
- Он-то протрезвел, а тетя Параня через его пьянство умерла! - крикнула
Настя. - Нет, по-моему, всех пьяниц надо через газету протаскивать и потом
в тюрьму сажать на хлеб и на воду.
- Это ж какую тюрьму надо построить, - удивилась тетя Соня. - Ведь они
дуют ноне каждый день. Да чего там мужики? Бабы пьют. Теща
Мишки-милиционера пьет. "Москва", Соньки-буфетчицы мать, пьет. Чувал с
Веркой и сыном - всей семьей пьют и дерутся. Чувала парализовало от
вина-то. Елизавета Максимовна, что за Ивана Ивановича Прохорова выходила,
теперь пьет. Намедни возле магазина в грязи валялась... всем хлыстом
упала. А ведь раньше при хороших должностях была - и в банке работала
бухгалтером, и в доротделе. Лельку Чистякову посадили. Муж ее, Серенька,
отчет составлял. Она села сзади его, стала мораль читать: деньги просила
то есть. Пьяная! Он сидит, считает, на нее ноль внимания, ни гугу. Что,
говорит, язык проглотил? Я те приведу в чувство. Да топором ему по черепу
бац! Спасибо, топор вскользь пошел. Оклемался Серенька... Да что толку?
Раньше в заготсырье работал, а теперь вон на пенсии. Хромает. На него
повлияло.
- Да, теперь он неполноценный, - согласился дядя Ваня.
- Ты вот об чем напиши, Андреич.
- Ладно уж, Лелька дура. С дуры какой спрос? - сказала Настя. - А вот
возьми моего зятя, Степана Степановича Климачихина. Он - бывший прокурор,
а пьет. За сыном с ножом бегал. В сноху тарелкой бросил. Сноха с ребенком
сидела. А ведь у него сын не простой человек - кредитным инспектором
работает. Вот об чем напиши.
- Господи, какие страсти принимают! Какие страсти! А из-за чего? -
сказала тетя Марфута.
Петр Иванович вдруг рассмеялся:
- Где похороны, Елизавета Максимовна сразу венок хватать. И передом
идет.
- Она и свадьбу не пропускает, - сказала Настя. - Кто идет из зака, они
с Веркой Сипатой веревку протягивают: давай поллитру!
- Кому хочется с дураками связываться, - ответила тетя Марфута. - Когда
хорошие люди погибают, и то никому нет дела. Вон Валерка Панков. Какой
парень погиб! А через чего?
- И он через пьянство, - отозвалась тетя Соня.
- Нет, бабы, нет. Пьянство вы сюда не впутывайте, - замотала головой
Настя. - Валерий Панков погиб через суеверию.
- Через какое еще суеверие? - прыснула Муся.
Она примостилась на уголке стола и поклевывает с тарелки, как залетная
курочка, - носик вострый, глаза круглые, бойкие и смеется как-то округло,
рассыпчатым горошком: "Ко-ко-ко-ко!"
- А ты не смейся! - одернула ее Настя. - Не знаешь - и молчи! Его при
жизни записали в поминащее. Жена, Шурка, записала. А теща ездила в
Пугасово, в церковь, земле предавать. По нему, по живому, службу
заупокойную вели. И навалилась на меня, говорил он, тоска. Ну, деваться
некуда. Вот он и ахнул себя из ружья.
- А я вам говорю - тут ревность причиною. И больше ничего, - настаивала
Муся.
- Что бы там ни было, а человека нет, - сказала тетя Марфута. - И
причиною тому Шурка. А ей никакую статью не подыщешь, хоть и виновата
кругом. Вот об чем писать надо.
- Все дело в породе, - со значением мотнула головой тетя Соня. - Небось
вот из нас, Бородиных, ни одного пьяницы не найдешь. Все живут своим
разумом. Сказано: кто на корню устоял, тому ни одна буря не страшна. И
пьянка его не повалит.
- Да, это верно. Ежели корень сырой, то пиши пропало, - согласился дядя
Ваня. - Одного лень валит, другого воровство, третьего водка.
- А Пашка Жернаков? - спросил Петр Иванович, видимо уязвленный втайне
тем, что его род обошли.
- А что Пашка? - вскинулась тетя Марфута. - Иль он больше других пил?
Лошадь вон на четырех ногах и то спотыкается.
- Пашку вы не трогайте! - пропела тетя Соня. - Человек встал на свои
собственные рельсы.
- Ага. И на твоей племяннице женился. Теперь он праведный, - хохотнул
Петр Иванович.
- А что тут плохого? Племянница - человек порядочный. Она не чета его
бывшей вертихвостке. Живут они мирно. Не пьют.
- Да ну их к монаху, ваших пьяниц огорчающих! Это есть пережиток
исторического прошлого, - сказал Семен Семенович и тряхнул седеющими
кудрями. - Споем!
Не дожидаясь ничьего согласия, он запрокинул голову, сладко прикрыл
глаза и запел, раздувая ноздри и выпячивая кадык:
Ой-и-й, чтой-то сделало-о-о-ось, случи-и-и-лось
над тобо-о-ой, хоро-о-оший мо-ой?
Его дружно поддержали высокие женские голоса и печально, протяжно, как
на похоронах, тоскуя, жаловались:
Глаза серые, веселые на свет больше не глядят,
Разуста твои прелестные про любовь не говорят...
Пели долго и согласно, разбившись на голоса да еще с подголосками, - то
отваливаясь к стенке, отрешенно уходя в себя, то подавшись к столу,
ревниво одергивая друг друга, подталкивая: "Ты эта, Марфа, не балуй на
верхах", "Семен, живее давай, пускай в перебой! Чай, не на быках едешь",
"Ну бабы, ну! Давайте мою любимую: "Отец мой был купец известный, имел
наличный капитал...", "Дак мы еще Ланцова не пели". "А Ваньку Ключника?",
"Про княгинюшку, про страда-алицу!"... И опять умолкли враз, как по
команде, и упоительно заливался раскатистый баритон Семена Семеновича:
В саду я-я-ягода ма-а-алина
под закры-ы-ышею росла-а-а...
Расходились поздно, по-темному, удоволенные, с просветленными лицами.
- Эх, Андреич! Спасибо, что приехал. Как в церкви побывали... На спевке
да на исповеди.
- Почаще приезжай! Не забывай родину.
Я вышел на волю. Стояла тихая летняя ночь. Ничто не шелохнется, нигде
не шумаркнет; только в кромешном небе низко над селом прочертил огнями
дугу учебный самолет, деревянно протарахтел мотор, да где-то за моей
спиной в ответ ему прозудело оконное стекло. Самолет нырнул за горбины
темных ветел и, видимо, сел на близком аэродроме. И снова воцарилась
благостная тишина. Я прошел садом, поднялся по лестнице на поветь, где на
свежем душистом сене постлали нам с Андреем постель, и лег на большую
пуховую подушку лицом кверху. Подо мной, где-то на насесте, сонно
пролопотали потревоженные куры, да шумно вздохнула корова, словно
кузнечный мех кто-то качнул. Потом грохнула щеколдой сенная дверь,
послышались женские голоса, потренькивание тарелок да звонкое цоканье
кружки в пустой алюминиевый таз. Посуду вышли мыть, догадался я.
- Дядя Федя не озоровал. А этот прямо зафреник, - послышался утомленный
Настин голос.
- Никакой он не зафреник. Зафреник! Просто дурью мучается, - лениво
возражала Муся.
- Нет, не скажи! Мне сама племянница говорила. И сестра Нюрка.
Запирали, говорит, его... на испыток. И что же? Он один воюет с чугунами
да с горшками. А ты говоришь - не зафреник...
"Ну, вот и дома..." - приятно думал я, засыпая.
1970
Дело было в Тиханове. Я жил у двоюродного брата Семена Семеновича
Бородина. Однажды хозяйка, вернувшись с полдневной дойки, сказала мне:
- Тебя спрашивала Даша Хожалка, которая с Выселок.
- Она жива еще!
Я вспомнил темнолицую худую женщину неопределенного возраста с
негнущейся ногой. Всю жизнь она работала в больнице нянькой, или,
по-старому, хожалкой, за что и получила свое прозвище, по которому ее
знали все в округе от малого до старого.
Помню, как в детстве мы, ребятишки, завидев ее, табуном бежали за ней и
кричали во след всякие обидные прозвища, как это делали все шалуны в
деревне при виде убогого: "Солдат с бородой, с деревянною ногой". Не то
еще: "Баба Яга - костяная нога!"
Ходила она быстро, решительно выбрасывая вперед, как кочергу, свою
негнущуюся ногу, и не обращала на нас никакого внимания. И мы скоро
отставали.
- Зачем я ей понадобился? - спросил я Настю.
- Ей подбрасывают эти самые... симпатические письма.
- Чего, чего? - удивился я. - Ты знаешь, что такое симпатические
письма?
- Которые со всякими оскорблениями и угрозами.
- Запомни, голова - два уха: симпатические письма пишутся невидимыми
чернилами, и чтобы их прочесть, надо либо погреть на огне, либо в раствор
опустить.
- А я что говорю! Которые против закона шпионы пишут.
- Какие тут шпионы? Окстись, милая.
- Шпионы, это я к примеру сказала. А здесь свои орудуют, да еще
родственники.
- Чем они пишут, молоком?
- Каким молоком? Чернилами.
- Симпатическими?
- Ну чего ты привязался? Дарью, говорю, обижают.
- Кто ее обижает?
- Сноха с подружкой. Они обе в больнице работают прачками. Вот и
развлекаются: письма эти самые сочиняют и подбрасывают Дарье под порог. А
то и по почте шлют.
- Она бы властям пожаловалась.
- Жаловалась! И письма эти в суд отнесла, и заявление писала. Но судья
отказалась разбирать ее дело. Говорит, передам в товарищеский суд. А Дарья
в слезы. Какой у нас товарищеский суд? Там тюх да матюх, да колупай с
братом. На смех подымут. Она руки на себя наложит. Ей-богу, правду говорю.
Сходил бы к судье. Поговорить надо. Не погибать же человеку.
И я пошел к судье.
Антонина Ивановна, так звали судью, встретила меня в своем кабинете;
это была худенькая женщина средних лет, одетая в серенький пиджачок, какие
носят домохозяйки, когда собираются сходить в магазин или на рынок. На
столе перед ней лежала целая кипа бумаг, сама она что-то усердно писала,
озабоченно сводя брови.
Я представился и спросил насчет дела Дарьи Горбуновой.
- Горбуновой, Горбуновой... - повторила она несколько раз. - Ах, да!
Это насчет шантажа и мелкого хулиганства? Разбирательству в суде не
подлежит. - Ее тоненькие брови сдвигали складку на переносице, отчего
придавали лицу выражение нахмуренное и сосредоточенное.
- Почему же?
- Это мелочи.
- Защитить доброго человека - дело не маленькое. Вызвать, да разобрать
в суде, да оштрафовать хулиганов...
Она только вздохнула и посмотрела на меня с укором.
- Видите, сколько дел скопилось! - указала на стопку бумаг перед собой.
- И все за неделю набралось. Тут голова кругом идет.
- А что за дела?
- Да все одно и то же: пьянство да хулиганство. Вот, оформляю на одного
ухаря. Шофер из рязанской АТК, на шефской помощи здесь. В Гордееве сразу
двух баб сшиб да мужику пятки отбил.
- Как это он ухитрился сразу трех зацепить?
- Эти поля осматривали, выбирали массивы для жатвы, какие поспелее -
метки ставили. Ну и сели на обочине, возле дороги, полдневать. А этот
- А от Сергачева можно въехать в село? - спросил я, уже охваченный
любопытством.
- От Сергачева чернозем. Его так размесили, что коровам по брюхо.
Веришь или нет, стадо гонят - ягнят на себе переносят?!
- Ну да... А У раза верхом на козе переезжала, - ввернул я старую
тихановскую присказку.
Милиционер поглядел на меня с удивлением; лицо у него белесое,
обгоревшее, но гладкое, без морщин, какого-то японского складу: веки
припухлые, губы толстые, чуть навыворот, нос пуговкой, с открытыми
ноздрями.
- Ты здешний, что ли? - спросил он.
Я назвался.
- Фу-ты, мать твоя тетенька! А я тебе про дорогу смолу разливаю. Из
газеты, значит! А я Ежиков Яков. Знал гордеевского милиционера Ежикова?
Так вот я сын его. Теперь участковым состою в райцентре. Дежурю по
отделению.
Он кивнул на раскрытые окна двухэтажного дома, где помещалась милиция.
Время было вечернее, тихое - во всем здании ни души. В палисаднике стоял
мотоцикл с коляской, видать, дежурного. А сам дежурный с удовольствием
теперь разглядывал меня.
- В газете, значит. Слыхал, слыхал... Ну, здорово! - он протянул мне
руку.
Мы поздоровались.
- Что ж ты сразу не сказал - кто такой? И ехал бы себе по мостовой.
Свой человек, какой может быть разговор, - он вдруг рассмеялся. - Ты
знаешь, сколько висит эта вывеска. Боле двух недель. Кому надо - тот
ездит. На побывку или по служебным делам?
- В гости к Семену Семеновичу Бородину.
- Ну да, к брату! - И вдруг обрадованно: - А Пашка Жернаков тоже тебе
братом доводится!
- Двоюродным, - поправил я.
- Аха!.. Ты знаешь? Ведь я на его место переведен. Значит, когда его
посадили... Прямо скажем - здря!
- Он вроде бы дома...
- Отсидел, как миленький. Правда, не полный срок. Два года отбухал,
хоть и в особом лагере - для нашего брата. Но там тоже не сладко.
Я смутно помнил, что у Павла какие-то нелады с женой были, и спросил
для приличия:
- Живет он с женой?
- Ну что ты? Она ж его в тюрьму посадила. Вернее, не она, а ее
подружка. Сонька Ходунова. Вот пройда! Пробы негде ставить. Мне сам Пашка
рассказывал. Да ты присядь!
- Некогда. Спешим.
- Куда вам спешить? Только что стадо пустили. Семен Семенович за
коровой пошел, а Настя, поди, на дворе возится. Присядь! Я те такое
расскажу - в любую газету за первый сорт сойдет. Ты, случаем, не "Беломор"
куришь?
- Сигареты.
- Тьфу! Этими сигаретами только ноздри раздражать. Ну, давай, подымим!
Закурили сигареты.
- Так вот, мне сам Пашка рассказывал, - начал он с заметным
нетерпением, будто целый день только сидел и ждал меня. - Приехал я,
говорит, с задания. Нет жены! Где Шурка? У Ходуновой. Ну, говорит, зараза,
- в чайной шоферню завлекает. Побежал в чайную. А ему там в ответ:
Ходунова ноне выходная. И верно, за буфетом стоит Лелька Ликака. Ну, где
их искать? Взял он бутылку красного, которая потяжельше. Тяпнул всю
бутылку из горлышка - не берет. А Ликака ему со смехом: мелкой дробью,
мол, стреляешь. Ха-ха-ха. Говорит, для сурьезного мужчины красное - что
быку прутик. Она, говорит, в предсердии растворяется, а до сердца не
достает. Он вроде бы на спор еще белой хватанул бутылку. Где Ходунова? В
Выселки пошла. И Шурка с ней? Точно. Ну, я им покажу помятую траву, сказал
Пашка. Двинулся он в Выселки. А ночь темная, в трех шагах ничего не
видать, хоть глаз выколи. Пока шел через выгон, его разобрало так, что на
ногах не держится. Вышел на запруду перед самыми Выселками... Откос
крутой, высокий, а съезд глинистый, горбатый. Он поскользнулся и полетел
по откосу в овраг. Очухался... Куда ни погляжу, говорит, - стена склизкая.
Лезу по ней, лезу - вроде бы приступки подо мной и край близко. Рванусь! -
и шлеп опять в болото. И вот, говорит, досада: все почему-то головой вниз
падал. Или голова тяжельше остального тела, или ногами вверх подымался...
Кто его знает?
Шурка с Сонькой Ходуновой нагулялись вдоволь, уже домой возвращались, а
он все в грязи челюпкается. Услыхал голоса - кричит из оврага: люди
добрые, помогите! Тону!! И где, говорит, я? В колодце, что ли?! Зубами
стучит... Продрог весь. Они его даже по голосу не узнали. Сняли с себя
платки, связали их и кинули ему конец. Вылез он на плотину, как тот
кочегар из печной трубы - одни глаза блестят... "Кто ты? Кого искал на дне
морском?" - спрашивают со смехом. А вот вас, говорит, искал. Нагулялись,
трам вашу тарарам?! Хвать одну по уху, а второй по шее. Они его повалили и
давай топтать. Пьяный - встать не может. А сознание работает: меня, мол,
участкового, бабенки паршивые топчут! Был у него перочинный ножичек.
Эдакий вот, с палец. Он его вынул и Соньке по голяшке, повыше коленки
чиркнул. Они завизжали - и деру. А на другой день уголовное дело
открылось: превышение полномочия власти... Рукоприкладство, да еще с
ножом. А какое там рукоприкладство? Жену проучить за дело и то не удалось.
И Сонька разоралась: поранил! Какая рана? Царапина. Котенок и то глубже
когтит. Еле чиркнул повыше коленки. Место, правда, интересное. Но судили
не за место, по которому провел... А судили за то, что при погонах был.
Значит, если на тебе нет погон - валяй, дерись с кем хочешь? А если ты при
погонах, то собственную жену поучить не имеешь права. Где же она, правда?
Тут стоишь - тебе ни сна, ни отдыха. Ночь-в-полночь вызывают - идешь. А
платят всего девяносто рублей. А вон Авдей Пупок ушел от нас завмагом...
Как сыр в масле катается и получает по сто тридцать рублей. Вот об чем
напиши.
Наконец-то он высказал, зачем огород городил. Удивительное свойство
русского человека говорить о нужде своей околичностями; вроде бы он и
весел, и счастлив, и доволен всем, а под конец ляпнет: похлопочи за меня,
напиши куда следует. Сам он не любит жаловаться начальству и тем паче
писать. А ты, мол, напиши. У тебя должность такая. Это не робость, не лень
- просто вековая привычка, выработанная неверием в силу и разумность
хлопот. Куда я пойду? Кому скажешь? Кто поверит?! Да и что за беда, в
конце концов! Люди вон и похуже живут. И мы переживем... Другое дело,
ежели кто за тебя скажет или напишет. Это - пожалуйста. Тут можно и слезу
пустить, а слезы нет - "слюной глаза помажет".
Вот почему нашего брата газетчика встречают везде приветливо,
откровенничают с тобой, как верующие с попом на исповеди. И жалуются все:
от колхозного сторожа до председателя областного совета.
Мой наезд в Тиханово в то далекое лето был тому хорошим
доказательством.
Вечером к Семену Семеновичу потекли мои родственники; первой пришла
тетя Марфута - лицо темное, землистого цвета, как выгоревший на солнце
черный плат, но все еще прямая, подтянутая - гвардейской выправки; за ней
пожаловал дядя Ваня, Семен Семеновича тесть, восьмидесятилетний старик с
коротко стриженными, прокуренными усами, с широкой лоснящейся лысиной.
Пришла и тетя Соня, вечно в черном, как монашка, зато ликом светла да
улыбчива, и зять ее пришел, Петр Иванович, у которого все щелкала да
выпячивалась вставная челюсть, мешая говорить ему. Да самих трое: Семен
Семенович, Настя и Муся, дочь, приехавшая на каникулы из московского
института. Да нас с Андреем двое... За стол не усадишь.
- Что Пашка Жернаков, вернулся? - спросил я.
- Возвратился, не запылился, - ответила тетя Марфута. - А что ему,
шарлоту, сделается? С одной разошелся, теперь вот с другой сошелся. А мать
через него умерла.
- Кто умерла? Тетя Параня?!
- А кто ж еще! - подхватила тетя Соня. - Ворожить ходила на Паньку... В
Высокое. Вон куда! Да еще по весне, в раздополье. Он в тую пору в тюрьме
сидел... И вот тебе, объявилась ворожея в Высоком. Будто из Сарова
приехала. Хорошо предсказывала - на кого ни поставишь. Вот Паранька и
пошла гадать на него - скоро вернется или нет? Дорога мокрая, склизкая. В
валенках не пойдешь... Она чуни стеганые надела. Чуни стоптанные, худые.
Она еще калоши на них натянула. Вот этими калошами и нахлопала себе пятки.
Веришь или нет, в кровь, до костей истерла!
- В Высокое сходить - это тебе не мутовку облизать: туда двадцать пять
верст да назад столько же, - наставительно заметила тетя Марфута. В
отличие от подвижной, готовой на услужение тети Сони, эта сидит строго и
прямо, руки держит на коленях - ладонь в ладонь - и только большими
пальцами поигрывает, да все подмигивает, посмеивается.
- Заражение крови у нее открылось, - ревниво поглядывая на тетю
Марфушу, подхватила снова тетя Соня. - По ногам чернота пошла, а она все
живет.
- Сердце крепкое, - сказах дядя Ваня, покуривая; он сидел на диване
рядом с Петром Ивановичем. - Доктора присудили ей скоропостижную смерть, а
она до Егорьева дня прожила.
- Присудили, - поигрывая пальчиками, усмехнулась тетя Марфута. - Больно
у нас много охотников до суда развелось... Все бы нам судить да рядить.
Настя и Муся бегали как шатоломные то в погреб, то в сени, в подпол
лезли. Настя в красной кофте, сама раскраснелась от суеты, аж веснушки
выступили, остановится на бегу, поведет глазами:
- Ой, что ж я хотела? Эта, Семен?! Ты куда грыбы вынес?
- Грыбы?! Так мы их еще вчера съели.
- Ах, идол вас возьми-то!..
В горнице на большом столе накрыта скатерть вязаная: на темной мелкой
сетке огромные красные бутоны из шленской шерсти. Тарелки летали из рук в
руки: с огурцами, с яйцами, с луком, с сыром, с клубникой. Семен Семенович
нарезал хлеб, свиное сало; он уж и побриться успел, и рубашку белую надел,
да еще широкие, шикарные резинки натянул повыше локтя, для форсу. А как
же? Мы, Бородины, народ культурный. Знаем обхождение... Вокруг него
увивался Андрюшка и приставал с расспросами:
- Дядь Сень, а какой народ самый первый?
- Русские, - с ходу отвечал Семен Семенович.
- А потом?
- Потом американцы.
- А потом?
- Англичане, французы... европейцы, одним словом.
- А чехи, дядь Семен?
- Чехи - наши братья по вере и Христу.
- А индусы?
- Индусы - народ богобоязненный. У них был еще премьер-министр Бурхадур
Шастри... Мастенький мужичонко, с тебя ростом. Он все в кальсонах ходил. А
теперь у них премьер-министром ходит Индира Ганди, красивейшая женщина в
мире. У нее за это есть на лбу отметина.
- Не в красоте счастье, - сказала тетя Марфута. - Было бы что обуть да
одеть.
- Ноне обижаться гре-ех, - пропела тетя Соня. - Теперь у нас все есть,
- и хлеб, и пашано продают, и масло подсолнечное.
- А махорки нету, - возразил из угла дядя Ваня. - Куришь папиросы,
куришь... Ни крепости, ни скусу... Только горло дерет.
- Дядь Сень, а ты богатый? - спросил Андрей.
- Да как тебе сказать? Вот если б мы с тобой, Андрюша, нашли баржу с
золотом... Ее в озере Падском Стенька Разин затопил. Тогда бы разбогатели.
Ого-го!
- Ты уж помалкивай! - оборвала его тетя Марфута. - Проворонил ты свои
тыщи.
- Какие тыщи?
- Какие?.. У дяди Паши лежали под крыльцом. Сто тридцать тыщ пропало, -
тетя Марфута подмигивает мне и посмеивается.
- Да ну тебя! - отмахнулся Семен Семенович.
- Это что за тыщи? - спросил я.
- Дядя Паша Кенарский... конюхом у него работал. Тогда еще Семен
председатель сельпа был. При пекарне держали дядю Пашу. А Полинка
заведующей пекарни.
- Чья Полинка? - спросила тетя Соня.
- Да наша. Семенова сестра. Она все жалела дядю Пашу - хлебом его
кормила. Он и признался ей: я, говорит, Полинка, богатый человек. А сам в
шоболах ходит. Полинка смеется. А он ей: ты не смейся. У меня в одном
месте сто тридцать тыщ лежит. Где взял? Табак в войну продавал да
складывал. Она все со смехом: куда ж ты их прячешь? Никому не говорил, а
тебе скажу. Потому - ты мне ближе родной матери. За доброту твою
признаюсь. А лежат они под крыльцом у меня, под верхней ступенькой. Вот
Полинка и говорит Семену, - тетя Марфута подсмеивается и кивает на Семена
Семеновича, тот насупленно молчит, режет сало, - давай их возьмем! Все
равно они пропадут. Жена у него, Катя, простая, и сам скряга старый. Что
им делать с такими деньгами? А Семен ей: ты с ума спятила. Чтоб я,
председатель сельпа, взял сто тридцать тыщ? Дура ты! Сам дурак. Ну,
посмеялись, да забыли. Вот тебе реформа объявилась... Дядя Паша сидит на
крыльце в пекарне и плачет, рекой разливается. "Полинка, - говорит, -
деньги-то мои пропали... Все сто тридцать тыщ. Я удушусь". - "Да ты, -
говорит Полинка, - хоть сдай их - тринадцать новыми получишь". - "Да меня
посадят за них. Скажут - где взял? Я сжег их с горя". - "Ну и фофан! Я их,
признаться, хотела украсть у тебя". - "Да что ж ты, глупая, не взяла? Хоть
бы ты попользовалась..."
Все засмеялись.
- Да, жил человек! - распевно произнесла тетя Соня. - На одном хлебе
сухом держался. Что дадут в пекарне, то и ест. А купить что-нибудь - ни
боже мой. От таких денег-то! Родилась у него девочка. Он говорит: Катя,
давай окрестим ее! Да в чем я пойду крестить? У меня ни обуть, ни одеть!
Вот дура, у самой нет - взаймы попроси. Она и крестить ходила в чужих
валенках.
Петр Иванович молчал, молчал да изрек из своего угла:
- Вы чего, на свадьбу накрываете, что ли? Выпить есть, а чем закусить
каждый сам себе найдет. За стол сажайте, не то живот брехать начнет.
- Ой, да я эта... Яишенку изжарить хотела, - метнулась из сеней Настя.
- Она пойдет на второе, - сказал дядя Ваня. - А пока и огурцами
обойдемся. Да вон сало свиное. Чего еще надо? Больно хорошо.
- Что и говорить, - усмехнулась, подмигивая, тетя Марфута. - Каждое
блюдо - прямо декальтес...
- Ну тогда садитесь, - сдалась Настя.
Все двинулись к столу.
- Эдакое разнообразие, а ей все мало, - ворчал Петр Иванович,
присаживаясь первым.
- Да, не говори! - подхватила тетя Соня. - Забыли, как пустую мурцовку
хлебали.
- Смотря где. К примеру, в лугах ежели, в полдни, мурцовочки похлебать
- первое дело, - сказал дядя Ваня. - Только хлебец посолить с утра надо,
чтоб соль впиталась, да водички из озера зачерпнуть, посвежее...
- В двадцатом годе мурцовочку только во сне видели, - распевала тетя
Соня. - Мы, в семье, три воза выжимок картофельных съели.
- Ты скажи спасибо Зиновею, - перебила ее тетя Марфута. - Он заведующим
в Лопатинской больнице работал. Вот и достал нам выжимок на Гордеевском
заводе. А то выжимки! Их ни за какие деньги не купишь в те годы.
- А я разве против? Я не против Зиновея, - согласилась тетя Соня. - Я
только насчет выжимок. Колготно с ними. Бывало, промоешь их, отожмешь - и
в чугуны. Напаришь, вывалишь в дежу - она вровень с краями. Вот и
киснут...
- Ну, хватит вам про выжимки! - сказал Семен Семенович. - Вы еще
расскажите, как мякину ели.
- А что, и мякину ели! - обрадовалась тетя Соня. - Помнишь, как в
тридцать третьем году дранки на холстины наменяли? А уж дранки наешься...
На двор без вилки не ходи, не расковыряешь...
- Чего, баба Соня? - не понял Андрей.
- Ой, Андрюша!.. Села баба на чело. Тебе еще рано знать.
И все засмеялись.
- Как он растет! Какой большой! - умиленно сказала мне тетя Соня.
- В кого им маленьким быть? - возразила ей тетя Марфута. - Воспитание
хорошее, питание ноне правильное. Вот они и дуют, как на дрожжах.
- Бородины - народ определенный, пьют только белое вино.
- Когда есть чистое белое, красным вином годится разве что рот
полоскать.
- Ну, с приездом, Андреич!
- Дай бог не последний раз видимся...
Выпили, покривились, поели. И как-то неожиданно, словно по морской
команде - все вдруг! - повернули разговор в другую сторону, пошли пьянство
осуждать.
- Жизнь настала хорошая, все у нас теперь есть. А вот как с пьяными
поступать? - спросила тетя Соня.
- Связать по ноге да пустить по полой воде, - сказал Петр Иванович и
сам засмеялся.
- Ты вот что скажи, почему у вас в газетах не пишут про пьяниц? Почему
не осуждают такое дело? - допрашивала меня Настя. - Вы считаете, что
пьяницы сами одумаются?
- Небось вон Пашка одумался, - ответила ей тетя Марфута. - Как посидел
в тюрьме-то, так в рот не берет.
- Он-то протрезвел, а тетя Параня через его пьянство умерла! - крикнула
Настя. - Нет, по-моему, всех пьяниц надо через газету протаскивать и потом
в тюрьму сажать на хлеб и на воду.
- Это ж какую тюрьму надо построить, - удивилась тетя Соня. - Ведь они
дуют ноне каждый день. Да чего там мужики? Бабы пьют. Теща
Мишки-милиционера пьет. "Москва", Соньки-буфетчицы мать, пьет. Чувал с
Веркой и сыном - всей семьей пьют и дерутся. Чувала парализовало от
вина-то. Елизавета Максимовна, что за Ивана Ивановича Прохорова выходила,
теперь пьет. Намедни возле магазина в грязи валялась... всем хлыстом
упала. А ведь раньше при хороших должностях была - и в банке работала
бухгалтером, и в доротделе. Лельку Чистякову посадили. Муж ее, Серенька,
отчет составлял. Она села сзади его, стала мораль читать: деньги просила
то есть. Пьяная! Он сидит, считает, на нее ноль внимания, ни гугу. Что,
говорит, язык проглотил? Я те приведу в чувство. Да топором ему по черепу
бац! Спасибо, топор вскользь пошел. Оклемался Серенька... Да что толку?
Раньше в заготсырье работал, а теперь вон на пенсии. Хромает. На него
повлияло.
- Да, теперь он неполноценный, - согласился дядя Ваня.
- Ты вот об чем напиши, Андреич.
- Ладно уж, Лелька дура. С дуры какой спрос? - сказала Настя. - А вот
возьми моего зятя, Степана Степановича Климачихина. Он - бывший прокурор,
а пьет. За сыном с ножом бегал. В сноху тарелкой бросил. Сноха с ребенком
сидела. А ведь у него сын не простой человек - кредитным инспектором
работает. Вот об чем напиши.
- Господи, какие страсти принимают! Какие страсти! А из-за чего? -
сказала тетя Марфута.
Петр Иванович вдруг рассмеялся:
- Где похороны, Елизавета Максимовна сразу венок хватать. И передом
идет.
- Она и свадьбу не пропускает, - сказала Настя. - Кто идет из зака, они
с Веркой Сипатой веревку протягивают: давай поллитру!
- Кому хочется с дураками связываться, - ответила тетя Марфута. - Когда
хорошие люди погибают, и то никому нет дела. Вон Валерка Панков. Какой
парень погиб! А через чего?
- И он через пьянство, - отозвалась тетя Соня.
- Нет, бабы, нет. Пьянство вы сюда не впутывайте, - замотала головой
Настя. - Валерий Панков погиб через суеверию.
- Через какое еще суеверие? - прыснула Муся.
Она примостилась на уголке стола и поклевывает с тарелки, как залетная
курочка, - носик вострый, глаза круглые, бойкие и смеется как-то округло,
рассыпчатым горошком: "Ко-ко-ко-ко!"
- А ты не смейся! - одернула ее Настя. - Не знаешь - и молчи! Его при
жизни записали в поминащее. Жена, Шурка, записала. А теща ездила в
Пугасово, в церковь, земле предавать. По нему, по живому, службу
заупокойную вели. И навалилась на меня, говорил он, тоска. Ну, деваться
некуда. Вот он и ахнул себя из ружья.
- А я вам говорю - тут ревность причиною. И больше ничего, - настаивала
Муся.
- Что бы там ни было, а человека нет, - сказала тетя Марфута. - И
причиною тому Шурка. А ей никакую статью не подыщешь, хоть и виновата
кругом. Вот об чем писать надо.
- Все дело в породе, - со значением мотнула головой тетя Соня. - Небось
вот из нас, Бородиных, ни одного пьяницы не найдешь. Все живут своим
разумом. Сказано: кто на корню устоял, тому ни одна буря не страшна. И
пьянка его не повалит.
- Да, это верно. Ежели корень сырой, то пиши пропало, - согласился дядя
Ваня. - Одного лень валит, другого воровство, третьего водка.
- А Пашка Жернаков? - спросил Петр Иванович, видимо уязвленный втайне
тем, что его род обошли.
- А что Пашка? - вскинулась тетя Марфута. - Иль он больше других пил?
Лошадь вон на четырех ногах и то спотыкается.
- Пашку вы не трогайте! - пропела тетя Соня. - Человек встал на свои
собственные рельсы.
- Ага. И на твоей племяннице женился. Теперь он праведный, - хохотнул
Петр Иванович.
- А что тут плохого? Племянница - человек порядочный. Она не чета его
бывшей вертихвостке. Живут они мирно. Не пьют.
- Да ну их к монаху, ваших пьяниц огорчающих! Это есть пережиток
исторического прошлого, - сказал Семен Семенович и тряхнул седеющими
кудрями. - Споем!
Не дожидаясь ничьего согласия, он запрокинул голову, сладко прикрыл
глаза и запел, раздувая ноздри и выпячивая кадык:
Ой-и-й, чтой-то сделало-о-о-ось, случи-и-и-лось
над тобо-о-ой, хоро-о-оший мо-ой?
Его дружно поддержали высокие женские голоса и печально, протяжно, как
на похоронах, тоскуя, жаловались:
Глаза серые, веселые на свет больше не глядят,
Разуста твои прелестные про любовь не говорят...
Пели долго и согласно, разбившись на голоса да еще с подголосками, - то
отваливаясь к стенке, отрешенно уходя в себя, то подавшись к столу,
ревниво одергивая друг друга, подталкивая: "Ты эта, Марфа, не балуй на
верхах", "Семен, живее давай, пускай в перебой! Чай, не на быках едешь",
"Ну бабы, ну! Давайте мою любимую: "Отец мой был купец известный, имел
наличный капитал...", "Дак мы еще Ланцова не пели". "А Ваньку Ключника?",
"Про княгинюшку, про страда-алицу!"... И опять умолкли враз, как по
команде, и упоительно заливался раскатистый баритон Семена Семеновича:
В саду я-я-ягода ма-а-алина
под закры-ы-ышею росла-а-а...
Расходились поздно, по-темному, удоволенные, с просветленными лицами.
- Эх, Андреич! Спасибо, что приехал. Как в церкви побывали... На спевке
да на исповеди.
- Почаще приезжай! Не забывай родину.
Я вышел на волю. Стояла тихая летняя ночь. Ничто не шелохнется, нигде
не шумаркнет; только в кромешном небе низко над селом прочертил огнями
дугу учебный самолет, деревянно протарахтел мотор, да где-то за моей
спиной в ответ ему прозудело оконное стекло. Самолет нырнул за горбины
темных ветел и, видимо, сел на близком аэродроме. И снова воцарилась
благостная тишина. Я прошел садом, поднялся по лестнице на поветь, где на
свежем душистом сене постлали нам с Андреем постель, и лег на большую
пуховую подушку лицом кверху. Подо мной, где-то на насесте, сонно
пролопотали потревоженные куры, да шумно вздохнула корова, словно
кузнечный мех кто-то качнул. Потом грохнула щеколдой сенная дверь,
послышались женские голоса, потренькивание тарелок да звонкое цоканье
кружки в пустой алюминиевый таз. Посуду вышли мыть, догадался я.
- Дядя Федя не озоровал. А этот прямо зафреник, - послышался утомленный
Настин голос.
- Никакой он не зафреник. Зафреник! Просто дурью мучается, - лениво
возражала Муся.
- Нет, не скажи! Мне сама племянница говорила. И сестра Нюрка.
Запирали, говорит, его... на испыток. И что же? Он один воюет с чугунами
да с горшками. А ты говоришь - не зафреник...
"Ну, вот и дома..." - приятно думал я, засыпая.
1970
Дело было в Тиханове. Я жил у двоюродного брата Семена Семеновича
Бородина. Однажды хозяйка, вернувшись с полдневной дойки, сказала мне:
- Тебя спрашивала Даша Хожалка, которая с Выселок.
- Она жива еще!
Я вспомнил темнолицую худую женщину неопределенного возраста с
негнущейся ногой. Всю жизнь она работала в больнице нянькой, или,
по-старому, хожалкой, за что и получила свое прозвище, по которому ее
знали все в округе от малого до старого.
Помню, как в детстве мы, ребятишки, завидев ее, табуном бежали за ней и
кричали во след всякие обидные прозвища, как это делали все шалуны в
деревне при виде убогого: "Солдат с бородой, с деревянною ногой". Не то
еще: "Баба Яга - костяная нога!"
Ходила она быстро, решительно выбрасывая вперед, как кочергу, свою
негнущуюся ногу, и не обращала на нас никакого внимания. И мы скоро
отставали.
- Зачем я ей понадобился? - спросил я Настю.
- Ей подбрасывают эти самые... симпатические письма.
- Чего, чего? - удивился я. - Ты знаешь, что такое симпатические
письма?
- Которые со всякими оскорблениями и угрозами.
- Запомни, голова - два уха: симпатические письма пишутся невидимыми
чернилами, и чтобы их прочесть, надо либо погреть на огне, либо в раствор
опустить.
- А я что говорю! Которые против закона шпионы пишут.
- Какие тут шпионы? Окстись, милая.
- Шпионы, это я к примеру сказала. А здесь свои орудуют, да еще
родственники.
- Чем они пишут, молоком?
- Каким молоком? Чернилами.
- Симпатическими?
- Ну чего ты привязался? Дарью, говорю, обижают.
- Кто ее обижает?
- Сноха с подружкой. Они обе в больнице работают прачками. Вот и
развлекаются: письма эти самые сочиняют и подбрасывают Дарье под порог. А
то и по почте шлют.
- Она бы властям пожаловалась.
- Жаловалась! И письма эти в суд отнесла, и заявление писала. Но судья
отказалась разбирать ее дело. Говорит, передам в товарищеский суд. А Дарья
в слезы. Какой у нас товарищеский суд? Там тюх да матюх, да колупай с
братом. На смех подымут. Она руки на себя наложит. Ей-богу, правду говорю.
Сходил бы к судье. Поговорить надо. Не погибать же человеку.
И я пошел к судье.
Антонина Ивановна, так звали судью, встретила меня в своем кабинете;
это была худенькая женщина средних лет, одетая в серенький пиджачок, какие
носят домохозяйки, когда собираются сходить в магазин или на рынок. На
столе перед ней лежала целая кипа бумаг, сама она что-то усердно писала,
озабоченно сводя брови.
Я представился и спросил насчет дела Дарьи Горбуновой.
- Горбуновой, Горбуновой... - повторила она несколько раз. - Ах, да!
Это насчет шантажа и мелкого хулиганства? Разбирательству в суде не
подлежит. - Ее тоненькие брови сдвигали складку на переносице, отчего
придавали лицу выражение нахмуренное и сосредоточенное.
- Почему же?
- Это мелочи.
- Защитить доброго человека - дело не маленькое. Вызвать, да разобрать
в суде, да оштрафовать хулиганов...
Она только вздохнула и посмотрела на меня с укором.
- Видите, сколько дел скопилось! - указала на стопку бумаг перед собой.
- И все за неделю набралось. Тут голова кругом идет.
- А что за дела?
- Да все одно и то же: пьянство да хулиганство. Вот, оформляю на одного
ухаря. Шофер из рязанской АТК, на шефской помощи здесь. В Гордееве сразу
двух баб сшиб да мужику пятки отбил.
- Как это он ухитрился сразу трех зацепить?
- Эти поля осматривали, выбирали массивы для жатвы, какие поспелее -
метки ставили. Ну и сели на обочине, возле дороги, полдневать. А этот