Страница:
- Истинная правда... Это не мазь, а сущая отрава. Как огнем жгла его.
Он, бывало, как повязку наложит, так полночи крыком крычит.
Анна Петровна хоть и занята своим делом - жарит нам яичницу, подает
огурцы, квас, но постоянно начеку, слушает, что говорит Тихон
Спиридонович, не надо ли слово нужное вставить.
- А вот еще что интересно... - продолжает Тихон Спиридонович. - В нашей
аптеке никто эритрицын не брал. Залежался. Но заболела девочка у
соседки...
- Чем?
- Головная боль и температура...
- Да вроде бы она жаловалась на внутренности, - отозвалась от шестка
Анна Петровна.
- Это возможно, - кротко соглашается Колобухин. - Боль, она хоть и
чувствуется в голове, но причинную связь имеет с внутренними органами. Так
вот я и говорю соседке: Марья, не ходи ты за лошадью в колхоз. День
потратишь, а то и два - не отвезешь девчонку в больницу. Сама видишь -
уборочная кампания в разгаре. Вот тебе записка - сбегай в аптеку и скажи:
Тихон Спиридонович Колобухин для себя, мол, просит этого лекарства.
Принесешь - дай девочке. Оно и боль снимает, и аппетит дает. Лучшего
лекарства не придумано.
- И помогло? - спрашиваю я.
- Как рукой сняло.
- С той поры это лекарство прямо нарасхват берут, - радостно
подхватывает Анна Петровна. - Так и говорят аптекарю: дай нам лекарства
Колобухина - ото всех болезней помогает.
Пил он как бы нехотя, морщился и так медленно тянул из стакана, словно
в нем была не водка, а медвежья желчь. Я попытался подобраться к его
загадочной истории издалека, благо думал, что выпивка погасит его
бдительность. Но не тут-то было...
- Это правда, что вы от капитанской пенсии отказались?
Улыбается:
- До пенсии я еще не дотянул.
- Года два-три.
- Неважно.
- Но вы служили в милиции?
- Двадцать пять лет...
- Уволили?
- Сам ушел.
- Куда?
- В колхоз.
- Кем? На какую ставку?
- Садовником... На тридцать трудодней.
Я невольно улыбаюсь:
- Веселый вы человек.
- Ага. Нюра, принеси-ка гитару.
Анна Петровна мягкой увалистой походкой сходила в горницу, принесла
гитару. Тихон Спиридонович быстро настроил ее и протянул мне:
- Может, вы попробуете?
- Нет, уж лучше вы сами...
- Как хотите.
Он артистически откинул голову, выдавил из себя кадык и запел приятным
с хрипотцой баритончиком:
Где-е же те лу-у-унны-ые ночи...
Где же тот пел со-о-лове-е-ей...
От шестка тоненьким детским голоском вплелась в песню Анна Петровна:
Где же те кари-и-ие очи?
Кто и-их ласкает теперь?..
Потом Тихон Спиридонович включил магнитофон, и по всей избе рассыпались
лихие гитарные переборы "цыганочки".
- Под настроение наигрываю в магнитофон и вот вроде как по радио себя
слушаю...
Так бы я и не добрался, наверно, до цели своего разговора, кабы не
случай. В тот самый момент, когда Тихон Спиридонович, прикрыв глаза и
сцепив на коленке пальцы, слушал свою "цыганочку", с улицы донеслись
пронзительные крики.
Анна Петровна метнулась к окну:
- Опять к тебе на усмирение.
- Кто это? - спросил я.
- Да тут одни... Ревнует мужа. И дерутся каждый вечер, - ответил
Колобухин, с опаской поглядывая на дверь.
- Молодожены, что ли?
- Какие там молодожены! Дураки старые. Под шестьдесят лет обоим, -
ответила, отходя от окна, Анна Петровна.
В избу вошла, закрывая лицо руками, взвизгивая и причитая,
простоволосая, голопятая баба и села на скамью у порога:
- Ой, Тихон Спиридонович! Помогите ж вы мне ради бога. Убивают меня...
Ой-е-ей!..
- Будет тебе дурить-то, Марфа! Хоть бы людей постыдилась, - сказала
Анна Петровна.
- Ну, что за беда? Что за беда? - не то спрашивал, не то утешал ее
Тихон Спиридонович.
- Ну как же! Обидно мне... Ой, обидно! Говорят - он от скуки к ней
ходит. Ты его в общество, мол, определи, потому что он совсем одичал. Ну,
я его ввела в общество: двое партийных, трое беспартийных. Мы в "козла", в
карты играем. В домино! Наряжались на Новый год. Я в Деда Мороза, он тоже
во все в белое. Чего ж ему еще надо? Ой-е-ей!..
- Ну и хорошо... Он поймет, оценит, - сказал Тихон Спиридонович.
- Чего ж хорошего? Ой, пропала я совсем, пропала...
Мельком взглянув на меня, она опять закрылась руками.
- Сидим мы, в карты играем. Приходит эта женщина. Она из Больших
Бочагов. Ее там два раза поджигали из озорства. Один раз мужик от нее в
подштанниках выпрыгнул, а она в одной рубахе. Это дело сурьезное. Как
определить - кто из них с кем спал...
- А чего ж ты за нее волнуешься? - сказала Анна Петровна. - Ее грех, ее
и ответ.
- Да как же! Она всю жизнь не работала, а у меня вон ноги пухнут... Я к
нему в Муром, в тюрьму ходила. В вальницы ему вина напихивала. Сама не
пила, а ему покупала. И теперь вот какое дело получилось... Не нужна
стала. Он говорит - бить я тебя не буду, но уничтожу. Ой, милые, помогите!
Конец решающий подходит.
- Он что, бил тебя? - спросил я.
- Бил где придется. Ой-е-ей! Матушка моя родная!
- Зачем ты врешь, Марфа? Ну покажи, где синяки? - спросил Тихон
Спиридонович.
- У меня синяки раньше были, да прошли. А теперь она его научила: ты ее
бей вот в это самое место, - Марфа нагнула голову и ударила себя по
загривку, - и она сама исчахнет. Вот проста моя жизнь - конец решающий
подходит. Или нам жить или разойтись... Но он меня все равно уничтожит.
Ой, милые, помогите!
- Ну так разведитесь, - сказал я.
Она сквозь пальцы взглянула на меня:
- У нас хозяйство... Как же нам разводиться?
- Ну тогда живите, - сказала Анна Петровна.
- Я и то ему говорю: давай денег, я куплю вина, бригадира позовем. Он
придет к нам, выпьем... Станет нас на легкую работу ставить. Дак не хочет.
Все к ней норовит...
- Ну, ладно, ладно... Тебе чего хочется? - спросил ее Тихон
Спиридонович.
- Я ноне чуть было не умерла на нервной почве... Грыбов поела.
- А-а! Так бы и сказала, - облегченно заметил Тихон Спиридонович. -
Нюра, принеси-ка квасу!
Анна Петровна принесла из сеней ковш квасу. Убитая горем Марфа как ни в
чем не бывало выпила квасу, утерлась рукавом и пошла вон. На пороге ее
качнуло, она вовремя схватилась за косяк. И только здесь я догадался, в
чем дело, - пьяная.
- Ничего себе, потешила, - усмехнулся я.
- Распущенность, - озабоченно отозвался Тихон Спиридонович.
Он как-то нахмурился, внутренне погас.
- Не боремся мы с пьянством, вот какая история. Я сказал председателю:
что ж, мол, не смотришь, а он мне в ответ: "Кто я вам? Поп? Заблудшими
душами заниматься. У меня от одного хозяйства голова кругом идет". И то
правда.
- Да что говорить! - отозвалась Анна Петровна. - А нас разве не из-за
этой проклятой пьянки прогнали?
- Вы что, запивали? - удивился я.
- Пил, да не я... - сказал Тихон Спиридонович. - На чужом пиру нам
похмелье вышло... Весной были гости из соседнего колхоза, приглашенные из
района. Ужин устроили... Четыреста рублей истратили... Председатель в
курсе... Ладно! Уехал наш Батурин в отпуск. Собрались без него... И еще
триста пятьдесят рублей пропили да съели пятьсот яиц. Руководил Марягин,
заместитель. Этому только дай волю - полколхоза пропьет. Я, как
председатель ревкомиссии, ставлю вопрос - взыскать с виновников! А
Пупынин, есть у нас такой, говорит: "Подумаешь, семьсот пятьдесят рублей
на пять сел пропили". Нет, говорю, давайте обсудим. Молчат. Ну, ладно,
написал я листок народного контроля в четырех экземплярах, на машинке,
печатными буквами... Все честь честью. Даже заголовок красным чернилом
надписал: "Как пролетели в трубу семь тысяч пятьсот рублей колхозных денег
по-старому..." И развесил эти листки в Малых и в Больших Бочагах, в
Тихомировке, в Пантюхине... По всему колхозу, одним словом. И вот приходит
за мной председательская "Волга" - в правление вызывают! Приезжаю. А там
уже все в сборе. Обсуждают проект нового клуба - студент проектировал. Ну
ладно, обсуждали, обсуждали, вдруг мне Пупынин и говорит: "Зачем ты
вывесил эти листки? Сними их, работать мешают". Соберем, говорю, собрание,
тогда и сниму. "Не хочешь по-доброму? Ну вот Тутышкин приедет - он тебя
благословит..." А к вечеру и сам Тутышкин приехал, тихановский
предрайисполкома. Не знакомы? Мужчина внушительный - в расшитой рубахе,
командирский ремень поперек живота, как обруч на пятидесятиведерной бочке.
Вы, говорит, товарищ Колобухин, наглядную агитацию не на ту основу
поставили. Ну где вы видели, чтобы листки народного контроля наклеивали на
телеграфные столбы? За такое дело под суд вас мало отдать. А я ему - что
ж, говорю, ваше представление страдает субъективизмом. Значит, вы хотите
наказывать не тех, которые деньги колхозные пропили, а тех, кто их
разоблачил? Не путайте, говорит, форму с содержанием. Я, говорит, не
против ваших разоблачений, а против такой формы наглядной агитации. За это
вы получите выговор...
И получил... А потом правление было. Я доклад делал... Четыреста рублей
списали, а триста пятьдесят рублей и пятьсот яиц постановили взыскать с
виновных. Потом поднимается Марягин и говорит: "Тут поступила записка с
места - предлагают разобрать личное дело товарища Колобухина". Какое
личное дело? А такое! Он семейственность развел в саду: жена у него
подручным работает, а брат - сторожем. Он глухой, говорю, куда ж его? В
том-то и дело, он, мол, всех своих и глухих пристроил... Ну, слово за
слово... И заведующая фермой кричит: "Ты ответь нам, куда траву садовую
деваешь?" По сторожам, говорю, делим. Вот-вот... По своим! Дан они же,
говорю, всего по восемнадцать рублей в месяц получают... А за что им
платить? И пошла щеповня. Тот же Марягин предложил вписать в резолюцию - в
целях ликвидации семейственности сменить подручных Колобухину. Уволить
жену мою? За что? Она ж, говорю, весь сад со мной вместе вырастила. Ставим
на голосование... Нет, говорю, жену позорить не позволю. Уж лучше я сам
уйду. Пожалуйста, уходи! У нас незаменимых нет...
Тихон Спиридонович налил водки и торопливо, не чокаясь со мной, выпил.
Я заметил, что пальцы его слегка дрожали. Анна Петровна сидела на скамье у
порога, опустив на фартук тяжелые руки, и недвижно глядела себе под ноги.
Молчание становилось тягостным.
- Тихон Спиридонович, - сказал я, - с чего же вы сад начинали?
- С начала... Старый заглох, молодого не было... По селам с Нюркой
ходили, черенки собирали: "У тебя какой сорт?" - "Лимоновка". - "А у
тебя?" - "Бабушкино яблоко... до июня лежит". В пятидесятом году семена
яблок высеяли. Еще капитаном был... Питомник закладывать - а своей земли
нет. Так я у тещи в огороде оттяпал кусок земли... Питомник развился - я
подаю в отставку. Меня на смех подняли, один деятель говорит: "Ты -
пожарный инспектор. Кто же будет с пожаром бороться?" А я отвечаю -
накупите на мое пожарное жалованье шиферу и покройте вместо соломы избы
колхозников шифером. Вот и пожаров не станет.
- И отпустили вас?
- Попрыгали-попрыгали - и отпустили, куда деваться?
- Откуда у вас такая любовь к садоводству?
- Как вам сказать... В детстве еще прочел книжку: "Сад не баловство,
плоды и фрукты - не роскошь, а необходимый продукт, сохраняющий человеку
здоровье..." Вот, наизусть выучил. С картинками книжка была... Так эти
яблоки и вишни все во сне мне снились. Не знаю, может, от бедности нашей,
а может, оттого, что в окрестных селах сады были, а у нас нет... Идешь,
бывало, мимо тихановских садов - голова кружится от одних запахов. Заболел
я садом... С годами эта страсть окрепла... Потом научился прививки делать,
скрещивать... Интерес появился. И другое сказать, перевалит тебе за
половину - думать начнешь: зачем живешь на земле.
- С пожарами бороться тоже дело...
- Дело делу рознь... Пустеет земля-то наша. От тихановских садов одни
воспоминания... Балашовский лес помните, за Тимофеевкой?
- Ну как же!
- Теперь уж не лес, а поросль... А я, выросший на этой земле, сижу и в
небо поглядываю - есть дымок или нет... Ну как бы вы на моем месте
поступили?
Я молчу.
- То-то и оно. Дело не в том, что мне больше всех надо... Ведь к
старости жизнь подходит. Надо же подумать - что ты оставишь детям и
внукам.
- Как же вы теперь без сада?
Он только сухо кашлянул.
- Кто там работает? Как сад?
- И не говорите, - сказала Анна Петровна. - Уже пять яблонек
повредили... Телятники бросились траву косить и подрезали яблоньки-то,
подрезали. Чего им надо-то? Они же ма-ахонькие... Как дети грудные.
Тихон Спиридонович опять кашлянул, кадык его судорожно заходил, и вдруг
он отвернулся, словно поперхнувшись. Потом встал и, не оборачиваясь, ушел
в горницу.
- Он же каждое утро туда бегает. Чуть свет встает и по оврагу, как
заяц... чтобы его не увидали. Все ночи не спит... - Она плакала тихо, не
поднимая глаз, словно разглядывала простенький узор своего ситцевого
фартука.
И мне совсем в ином свете предстал теперь его первоначальный кураж; это
наивное горькое стремление выглядеть сильным, знающим и независимым. И я
думал: ах, боже мой! Как долог путь к душе русского человека!
1970
Виждь слышателю: необходимая наша
беда, невозможно миновать.
Аввакум
На открытом берегу речушки Петравки, впадающей в Оку ниже Касимова,
хорошо сохранились земляные валы древней крепости. Они довольно круты,
высоки; и когда подымаешься на вершину их по влажной траве, нога скользит,
поневоле припадаешь на колено: трудно удержаться без палки. Крепость так
хорошо посажена на местности, что с валов ее ничто не заслоняет широкого
обзора, даже темный сосновый бор, лежащий за речкой, кажется отсюда
кустарником. Одни говорят, что в этой крепости жил когда-то разбойник
Кудеяр, а другие - старица Алена... "И вышки по углам стояли ажно до
облаков". Все возможно - крепость могла быть надежной и для разинской
вольницы под командой Алены, да и разбойничкам послужила бы: место для
набегов выбрано удачно, - и Ока рядом, и старый большак поблизости. Есть
где было погулять.
Старый большак давно уж заброшен. Где-то размыло дорожное полотно,
где-то мостки поснесло в разгульную полую воду, где-то навели другие... И
вот остались на крутобоких песчаных угорах обрывки мертвой дороги. Местами
они зеленеют - стреловидные листья пырея пробили обкатанный веками камень,
а на обочинах густо распушилась никем не тронутая трава-мурава.
Неподалеку от крепости, на большаке, лежало когда-то богатое село
Кустаревка, - от него осталось всего четыре кирпичных дома, да ямины от
жилья, поросшие глухой крапивой и татарником, да корявые в два обхвата пни
от спиленных ветел, да зарастающая травой, неезжалая, покрытая белым
камнем дорога.
Таких заброшенных, таинственных крепостей в этом древнем лесном краю
много; встречаются они и по Оке, и по Мокше, и по Цне - все это старая
засечная полоса, граница Рязанского княжества. Но если верить старикам, в
каждой из этих крепостей жил либо разбойник Кудеяр, либо старица Алена со
своей лесной вольницей. "И ни один московский воевода взять ее не смог.
Стеньку Разина взяли, а ее не смогли". Это добрые сказки с желанным
концом. Старицу Алену взяли, хотя сопротивлялась она отчаянно долго, и на
подмогу московскому воеводе Долгорукому посылали князя Волконского. Но
сказки сильнее жизни. "Не взяли старицу, и шабаш. Обманом только выбили.
Дак она потом в лес ушла. Монастырь построила. Сама камни клала и кумпола
выводила. Царствие ей небесное".
Здесь же, возле этой заброшенной крепости, я узнал одну историю,
которая заставила меня поверить, что "старицу Алену не взяли, и шабаш!". И
камни она в монастырские стены клала, и "кумпола сама выводила".
На отшибе теперешней четырехдворной Кустаревки, возле самого подола
угора, откуда начинаются пойменные луга, прилепилась странная изба, - еще
издали, с крепостных валов, я заметил на ней необычную трубу: ведро не
ведро торчит из соломенной крыши, таз не таз, но нечто жестяное, с
широченным раструбом кверху, вроде мегафона или громкоговорителя, которые
вывешиваются на столбах в домах отдыха. Вот в эдакую трубу хорошо ведьме
вылетать на метле - не зацепишь. Кто додумался до такой нелепости? Что за
чудак?
Только подойдя близко к дому, я заметил, что труба изнутри была
кирпичной, а снаружи обернута жестью и обвязана проволокой. Зачем?
Впрочем, таких "зачем" у меня возникло множество. На тыне, возле
околицы, ведущей во двор, висела дохлая ворона. В палисаднике, над
долблеными допотопными ульями-дуплянками, на ветлах белели конские черепа.
Но самой загадочной оставалась изба. Она была собрана из самых
разнокалиберных бревен, - снизу венцы были толстые, обыкновенные, кверху
же бревна шли все тоньше и тоньше и оканчивались под карнизом почти
жердями, отчего вся изба выглядела как-то игрушечно, несерьезно, словно ее
собрали так, потехи ради. Издали заметил я и необычную ажурную веранду,
словно оплетенную реечным каркасом, вязанным в шашку. Вблизи "реечный
каркас" оказался сплетенным из белых тонких палочек - лутошек, то есть
ободранных липовых ветвей. И опять показалось мне - в насмешку сделано. А
рамы в окнах были самых разнообразных переплетов - и большие и малые;
одни, поменьше, поставлены вертикально, а другие, подлиннее, горизонтально
уложены в стену. Чудеса, да и только!
Но, приглядевшись, я понял, что сделано все не без умысла: все эти
нелепости скорее от нужды, чем от чудачества. Голь на выдумки хитра. И в
самом деле, поставь длинные рамы вертикально - они бы уперлись в карниз.
Из-под жестяного раструба выглядывал слепленный из половняка дымоход. Не
оберни его жестью, не свяжи проволокой - развалится. А бревна в сруб хоть
и уложены слишком тонкие и даже попадались старые, - но под окнами лежит
венец новый, толстый, и верхний венец, под балками, тоже вполне надежный.
И во всем облике избы была какая-то трогательная и жалкая потуга на
красоту - вместо резных наличников набиты затейливо изогнутые белые
палочки, и карниз оплетен из тех же лутошек. Не гляди, что солома...
- Издаля кружево, а подойдешь - пужало. Так, что ли? - сипло спросил
меня кто-то сзади.
Я вздрогнул и обернулся. Ко мне подходила старуха, шла тяжело, волоча
ноги, покачивая большой, куце остриженной головой. На ней была исподняя
рубаха, заправленная под грязную серую юбку, распоротую с боков, отчего
похожую на какие-то широченные пиратские брюки. Впрочем, из-под
распоротого подола мелькали еще и штаны - красные, заляпанные грязью.
Обута она была в калоши, притянутые проволокой к заскорузлым голым ногам.
Ее большие и грязные мужицкие руки, с согнутыми пальцами, висели до самых
колен и впереди нее; казалось, она несла их, как гири, подвешенные к шее.
А над низким косым вырезом рубахи так же безжизненно висели тощие длинные
груди, прикрытые медным крестом.
- Ну, чего залюбовался, касатик? - спросила она, останавливаясь и глядя
на меня блеклыми глазками.
- Да вот, смотрю на вашу избу. Как интересно все у вас сделано, -
сказал я, испытывая неловкость от ее пристального немигающего взгляда.
- За поглядку деньги платят. У меня здесь не театр и не базар... Так
что проходи своей дорогой. - Она заковыляла от меня прочь, бубня себе под
нос: - Липнут, как мухи на мед. Мора на них нет, прости господи. Нельзя от
дома отойти.
Только теперь я заметил оставленную старухой возле околицы тележку,
высоко груженную травой и утянутую "деревом". Все честь честью, как на
лошади привезла. Хоть и невелика тележка на железных колесах от старых
плугов, но трава свежая, тяжелая, воз выше околицы. Неужели она сама
притянула? А может, на корове, на телушке?
Старуха растворила околицу, взяла оглобли, неожиданно легко стронула
груженую тележку и, пятясь, раскорякой, повезла ее во двор. Вот тебе и
тягло.
Дворовые постройки - легкие соломенные сараюшки, окружавшие со всех
сторон каменную кладовую, покоились на ветлах. Когда-то это были столбы,
или вернее - ивовые колья, теперь они распушились в ветлы и поднимали на
своих сучьях соломенные крыши. За этими сараюшками лежал садик, заросший
вдоль плетня бузиной и крапивой. В конце садика, в частом окружении ветел,
был пруд, довольно большой, со свежесрытыми откосами. В пруду плавали
утки. Пруд чистый, обихоженный. Кто его рыл? Неужели старуха?
Я сел на пригорок поблизости от пруда и ломал голову над тем, как
завязать разговор со старухой.
Вдруг за дальним кустом бузины, возле старой заброшенной дороги, звонко
ударило бруском о косу - взинь, взинь, взинь! И тотчас со двора вышла
старуха.
- Эй, шаромыжница! Прочь отсюда, не то пятки порежу! Фьють-тю!.. -
старуха лихо свистнула и длинно, скверно выругалась...
Из-за куста выглянула баба с косой и тоже скверно заругалась:
- А соли в задницу не хошь?
- Я вот косу возьму...
- Ну, бери! Давай, иди сюда. Я те покажу! Остригу твои мужицкие
портки-то.
- Воровка! Кого грабишь? Старуху.
- Это колхозная трава. Тебе ж запретили здесь косить, и не вякай.
- Сейчас я пчел растревожу. Они те разукрасят рожу-то.
Старуха заковыляла в палисадник, а я подошел к женщине с косой. На вид
ей было не более сорока лет - широколицая, приземистая, в белой в крапинку
просторной кофте, в длинной до пяток юбке, босая.
- Что у вас за спор? - спросил я.
- Да ну ее! Ей запретили здесь косить, вот она и матюгается.
Привыкла...
- Кто запретил?
- Колхоз. Отмерили ей пятнадцать соток вместе с прудом. А сюда не лезь.
Трава наша, колхозная.
- А пруд чей?
- Ее. Сама вырыла по дурости. А теперь за травой в лес ездит на своем
тарантасе да колхозников материт.
- Кто она такая?
- Колхозным председателем была. На всю округу шумела... Прошкина!
- Анна Ивановна?
- Может, и Анна Ивановна. Кто ее знает. У нас ее старицей зовут, потому
как одичала. А вы почем знаете, как ее звать?
- Слыхал...
Анна Ивановна Прошкина. Как же я сразу не сообразил? Мне даже тетка моя
рассказывала о ней, подружка ее. Да я и сам видел ее однажды в детстве. В
полушубке черной дубки, опушенном серой мерлушкой, в серой, лихо
заломленной папахе, она выступала в нашем районном селе на митинге в день
убийства Кирова. Помню базарную площадь, запруженную санями, лошадей,
привязанных вдоль дощатых ларьков, мужиков и баб, в валенках и в лаптях, в
нагольных полушубках, в черных, крытых чертовой кожей сборчатках, в
длинных коричневато-серых свитах, с округлыми стегаными воротниками, - всю
эту темную подвижную толпу, толкущуюся вокруг покрытой кумачом полуторки.
В кузове, как на трибуне, стояло человек десять; двое держали лозунг -
красный лоскут на белых оструганных палках, по лоскуту в одну строчку
аршинные буквы - "Нет пощады врагам народа!".
Из ораторов мне запомнились полувоенный в серой бекеше, в буденовке и
Прошкина... Когда оркестр ударил "Интернационал" и крикнул кто-то сверху
"Шапки долой!", первой сорвала свою папаху Прошкина, - прямые, коротко
остриженные волосы ее развалились скобкой по вискам, придавая ей вид
упрямый и задиристый.
- Эк, дьявол! Под мужика стрижется... - ахнул кто-то в толпе.
- А може, и в самом деле мужик?!
- Двухсбруйный!
- Кхе-хе, гхы-хы...
- Цыц!
Анна Ивановна Прошкина. Атаман-баба. Бой-баба. И вот что осталось от
нее. Ну как я мог узнать в этой старухе ту громогласную воительницу? Хоть
и рассказывала мне тетка о ней, просила сходить, поглядеть... "Живет она
теперь, как отец Серафим-пещерник. Ей-богу, правда! Сходи, подивись..."
И мне по рассказам казалось, что живет она где-то в лесу у черта на
куличках. Ан вот она где, у старого большака. В трех верстах от правления
колхоза, от большого села Желудевки.
Я вошел к ней в палисадник и сказал:
- Здравствуйте, Анна Ивановна! У меня к вам дело, - я назвался и
сказал, что пришел от тетки.
Она резко вскинула голову, обернулась от дуплянки, опять пристальным
немигающим взглядом посмотрела на меня:
- А вы ее откуда знаете?
- Я племянник ее.
- Племянник! Ах ты боже мой! - она всплеснула руками. - Что ж ты
сразу-то не сказал? А ведь я думала, что ты из правления. Сено описывать
пришел.
- Ну, что вы! Хочу торговаться с вами. Тетка задаток просила оставить,
- соврал я.
- Ах ты боже ж мой! - хлопнула она опять себя по ляжкам. - Скажи ты, не
забывает про меня моя красавица. Как она, жива-здорова?
- Ничего, слава богу.
- Да что ж это мы здесь стоим? Пошли в избу. Я медком тебя угощу. Да
чайку поставлю. - Она заковыляла к веранде. - Правда, самовара-то нет у
меня. Я в чугунке скипячу чаек да малинкой заварю. Уж не побрезгуй,
касатик.
Проходя мимо ветел с конским черепом, я спросил:
- А эта штука зачем?
Она лукаво улыбнулась, выпячивая нижнюю губу:
- Старая примета - конская голова пчелу держит.
- А вы верите?
- Хочешь веришь, хочешь нет. Про бога не скажу - грешница. Но что-то
нами повелевает.
В избе было сумрачно от низкого потолка, настланного из жердей. Стены
хоть и были оштукатурены и побелены когда-то, но почернели от дыма. Пол,
собранный из старых кадушечных досок, горбился волнами. Вся мебель в избе
- и стол, и скамья, и кровать, и стул - были сбиты из березовых палок.
Белая береста придавала им нарядность, даже своеобразную красоту.
- Кто это вам мастерил мебель? - спросил я.
- Все, что здесь сделано, от нижнего венца и кончая этой печью - все
моими руками.
- Неужто никто вам не помог?
- Никто.
- И стропила сами ставили?
- Сама. На земле все разметила, вырубила. Потом сама и ставила.
- И сруб?
- И сруб рубила сама.
- И крышу одна крыла?
- Все одна. Сперва набросаю, потом залезу, утопчу... - Она вдруг
растерла пальцами слезы по щекам. - Эх, господи боже мой! Я и в землянке
нажилась, и по миру ходила, и в тюрьме насиделась...
Она отвернулась, отрывисто, глубоко всхлипывая, сняла с печки сухое
полено и начала отщепывать лучины.
Огонь развела на шестке, чугунок с водой поставила на таган.
- Вот мой и самовар! А ты садись хоть в креслице, хоть на скамью.
- Спасибо! Я все дивлюсь, как это вы печь смогли сложить из битого
Он, бывало, как повязку наложит, так полночи крыком крычит.
Анна Петровна хоть и занята своим делом - жарит нам яичницу, подает
огурцы, квас, но постоянно начеку, слушает, что говорит Тихон
Спиридонович, не надо ли слово нужное вставить.
- А вот еще что интересно... - продолжает Тихон Спиридонович. - В нашей
аптеке никто эритрицын не брал. Залежался. Но заболела девочка у
соседки...
- Чем?
- Головная боль и температура...
- Да вроде бы она жаловалась на внутренности, - отозвалась от шестка
Анна Петровна.
- Это возможно, - кротко соглашается Колобухин. - Боль, она хоть и
чувствуется в голове, но причинную связь имеет с внутренними органами. Так
вот я и говорю соседке: Марья, не ходи ты за лошадью в колхоз. День
потратишь, а то и два - не отвезешь девчонку в больницу. Сама видишь -
уборочная кампания в разгаре. Вот тебе записка - сбегай в аптеку и скажи:
Тихон Спиридонович Колобухин для себя, мол, просит этого лекарства.
Принесешь - дай девочке. Оно и боль снимает, и аппетит дает. Лучшего
лекарства не придумано.
- И помогло? - спрашиваю я.
- Как рукой сняло.
- С той поры это лекарство прямо нарасхват берут, - радостно
подхватывает Анна Петровна. - Так и говорят аптекарю: дай нам лекарства
Колобухина - ото всех болезней помогает.
Пил он как бы нехотя, морщился и так медленно тянул из стакана, словно
в нем была не водка, а медвежья желчь. Я попытался подобраться к его
загадочной истории издалека, благо думал, что выпивка погасит его
бдительность. Но не тут-то было...
- Это правда, что вы от капитанской пенсии отказались?
Улыбается:
- До пенсии я еще не дотянул.
- Года два-три.
- Неважно.
- Но вы служили в милиции?
- Двадцать пять лет...
- Уволили?
- Сам ушел.
- Куда?
- В колхоз.
- Кем? На какую ставку?
- Садовником... На тридцать трудодней.
Я невольно улыбаюсь:
- Веселый вы человек.
- Ага. Нюра, принеси-ка гитару.
Анна Петровна мягкой увалистой походкой сходила в горницу, принесла
гитару. Тихон Спиридонович быстро настроил ее и протянул мне:
- Может, вы попробуете?
- Нет, уж лучше вы сами...
- Как хотите.
Он артистически откинул голову, выдавил из себя кадык и запел приятным
с хрипотцой баритончиком:
Где-е же те лу-у-унны-ые ночи...
Где же тот пел со-о-лове-е-ей...
От шестка тоненьким детским голоском вплелась в песню Анна Петровна:
Где же те кари-и-ие очи?
Кто и-их ласкает теперь?..
Потом Тихон Спиридонович включил магнитофон, и по всей избе рассыпались
лихие гитарные переборы "цыганочки".
- Под настроение наигрываю в магнитофон и вот вроде как по радио себя
слушаю...
Так бы я и не добрался, наверно, до цели своего разговора, кабы не
случай. В тот самый момент, когда Тихон Спиридонович, прикрыв глаза и
сцепив на коленке пальцы, слушал свою "цыганочку", с улицы донеслись
пронзительные крики.
Анна Петровна метнулась к окну:
- Опять к тебе на усмирение.
- Кто это? - спросил я.
- Да тут одни... Ревнует мужа. И дерутся каждый вечер, - ответил
Колобухин, с опаской поглядывая на дверь.
- Молодожены, что ли?
- Какие там молодожены! Дураки старые. Под шестьдесят лет обоим, -
ответила, отходя от окна, Анна Петровна.
В избу вошла, закрывая лицо руками, взвизгивая и причитая,
простоволосая, голопятая баба и села на скамью у порога:
- Ой, Тихон Спиридонович! Помогите ж вы мне ради бога. Убивают меня...
Ой-е-ей!..
- Будет тебе дурить-то, Марфа! Хоть бы людей постыдилась, - сказала
Анна Петровна.
- Ну, что за беда? Что за беда? - не то спрашивал, не то утешал ее
Тихон Спиридонович.
- Ну как же! Обидно мне... Ой, обидно! Говорят - он от скуки к ней
ходит. Ты его в общество, мол, определи, потому что он совсем одичал. Ну,
я его ввела в общество: двое партийных, трое беспартийных. Мы в "козла", в
карты играем. В домино! Наряжались на Новый год. Я в Деда Мороза, он тоже
во все в белое. Чего ж ему еще надо? Ой-е-ей!..
- Ну и хорошо... Он поймет, оценит, - сказал Тихон Спиридонович.
- Чего ж хорошего? Ой, пропала я совсем, пропала...
Мельком взглянув на меня, она опять закрылась руками.
- Сидим мы, в карты играем. Приходит эта женщина. Она из Больших
Бочагов. Ее там два раза поджигали из озорства. Один раз мужик от нее в
подштанниках выпрыгнул, а она в одной рубахе. Это дело сурьезное. Как
определить - кто из них с кем спал...
- А чего ж ты за нее волнуешься? - сказала Анна Петровна. - Ее грех, ее
и ответ.
- Да как же! Она всю жизнь не работала, а у меня вон ноги пухнут... Я к
нему в Муром, в тюрьму ходила. В вальницы ему вина напихивала. Сама не
пила, а ему покупала. И теперь вот какое дело получилось... Не нужна
стала. Он говорит - бить я тебя не буду, но уничтожу. Ой, милые, помогите!
Конец решающий подходит.
- Он что, бил тебя? - спросил я.
- Бил где придется. Ой-е-ей! Матушка моя родная!
- Зачем ты врешь, Марфа? Ну покажи, где синяки? - спросил Тихон
Спиридонович.
- У меня синяки раньше были, да прошли. А теперь она его научила: ты ее
бей вот в это самое место, - Марфа нагнула голову и ударила себя по
загривку, - и она сама исчахнет. Вот проста моя жизнь - конец решающий
подходит. Или нам жить или разойтись... Но он меня все равно уничтожит.
Ой, милые, помогите!
- Ну так разведитесь, - сказал я.
Она сквозь пальцы взглянула на меня:
- У нас хозяйство... Как же нам разводиться?
- Ну тогда живите, - сказала Анна Петровна.
- Я и то ему говорю: давай денег, я куплю вина, бригадира позовем. Он
придет к нам, выпьем... Станет нас на легкую работу ставить. Дак не хочет.
Все к ней норовит...
- Ну, ладно, ладно... Тебе чего хочется? - спросил ее Тихон
Спиридонович.
- Я ноне чуть было не умерла на нервной почве... Грыбов поела.
- А-а! Так бы и сказала, - облегченно заметил Тихон Спиридонович. -
Нюра, принеси-ка квасу!
Анна Петровна принесла из сеней ковш квасу. Убитая горем Марфа как ни в
чем не бывало выпила квасу, утерлась рукавом и пошла вон. На пороге ее
качнуло, она вовремя схватилась за косяк. И только здесь я догадался, в
чем дело, - пьяная.
- Ничего себе, потешила, - усмехнулся я.
- Распущенность, - озабоченно отозвался Тихон Спиридонович.
Он как-то нахмурился, внутренне погас.
- Не боремся мы с пьянством, вот какая история. Я сказал председателю:
что ж, мол, не смотришь, а он мне в ответ: "Кто я вам? Поп? Заблудшими
душами заниматься. У меня от одного хозяйства голова кругом идет". И то
правда.
- Да что говорить! - отозвалась Анна Петровна. - А нас разве не из-за
этой проклятой пьянки прогнали?
- Вы что, запивали? - удивился я.
- Пил, да не я... - сказал Тихон Спиридонович. - На чужом пиру нам
похмелье вышло... Весной были гости из соседнего колхоза, приглашенные из
района. Ужин устроили... Четыреста рублей истратили... Председатель в
курсе... Ладно! Уехал наш Батурин в отпуск. Собрались без него... И еще
триста пятьдесят рублей пропили да съели пятьсот яиц. Руководил Марягин,
заместитель. Этому только дай волю - полколхоза пропьет. Я, как
председатель ревкомиссии, ставлю вопрос - взыскать с виновников! А
Пупынин, есть у нас такой, говорит: "Подумаешь, семьсот пятьдесят рублей
на пять сел пропили". Нет, говорю, давайте обсудим. Молчат. Ну, ладно,
написал я листок народного контроля в четырех экземплярах, на машинке,
печатными буквами... Все честь честью. Даже заголовок красным чернилом
надписал: "Как пролетели в трубу семь тысяч пятьсот рублей колхозных денег
по-старому..." И развесил эти листки в Малых и в Больших Бочагах, в
Тихомировке, в Пантюхине... По всему колхозу, одним словом. И вот приходит
за мной председательская "Волга" - в правление вызывают! Приезжаю. А там
уже все в сборе. Обсуждают проект нового клуба - студент проектировал. Ну
ладно, обсуждали, обсуждали, вдруг мне Пупынин и говорит: "Зачем ты
вывесил эти листки? Сними их, работать мешают". Соберем, говорю, собрание,
тогда и сниму. "Не хочешь по-доброму? Ну вот Тутышкин приедет - он тебя
благословит..." А к вечеру и сам Тутышкин приехал, тихановский
предрайисполкома. Не знакомы? Мужчина внушительный - в расшитой рубахе,
командирский ремень поперек живота, как обруч на пятидесятиведерной бочке.
Вы, говорит, товарищ Колобухин, наглядную агитацию не на ту основу
поставили. Ну где вы видели, чтобы листки народного контроля наклеивали на
телеграфные столбы? За такое дело под суд вас мало отдать. А я ему - что
ж, говорю, ваше представление страдает субъективизмом. Значит, вы хотите
наказывать не тех, которые деньги колхозные пропили, а тех, кто их
разоблачил? Не путайте, говорит, форму с содержанием. Я, говорит, не
против ваших разоблачений, а против такой формы наглядной агитации. За это
вы получите выговор...
И получил... А потом правление было. Я доклад делал... Четыреста рублей
списали, а триста пятьдесят рублей и пятьсот яиц постановили взыскать с
виновных. Потом поднимается Марягин и говорит: "Тут поступила записка с
места - предлагают разобрать личное дело товарища Колобухина". Какое
личное дело? А такое! Он семейственность развел в саду: жена у него
подручным работает, а брат - сторожем. Он глухой, говорю, куда ж его? В
том-то и дело, он, мол, всех своих и глухих пристроил... Ну, слово за
слово... И заведующая фермой кричит: "Ты ответь нам, куда траву садовую
деваешь?" По сторожам, говорю, делим. Вот-вот... По своим! Дан они же,
говорю, всего по восемнадцать рублей в месяц получают... А за что им
платить? И пошла щеповня. Тот же Марягин предложил вписать в резолюцию - в
целях ликвидации семейственности сменить подручных Колобухину. Уволить
жену мою? За что? Она ж, говорю, весь сад со мной вместе вырастила. Ставим
на голосование... Нет, говорю, жену позорить не позволю. Уж лучше я сам
уйду. Пожалуйста, уходи! У нас незаменимых нет...
Тихон Спиридонович налил водки и торопливо, не чокаясь со мной, выпил.
Я заметил, что пальцы его слегка дрожали. Анна Петровна сидела на скамье у
порога, опустив на фартук тяжелые руки, и недвижно глядела себе под ноги.
Молчание становилось тягостным.
- Тихон Спиридонович, - сказал я, - с чего же вы сад начинали?
- С начала... Старый заглох, молодого не было... По селам с Нюркой
ходили, черенки собирали: "У тебя какой сорт?" - "Лимоновка". - "А у
тебя?" - "Бабушкино яблоко... до июня лежит". В пятидесятом году семена
яблок высеяли. Еще капитаном был... Питомник закладывать - а своей земли
нет. Так я у тещи в огороде оттяпал кусок земли... Питомник развился - я
подаю в отставку. Меня на смех подняли, один деятель говорит: "Ты -
пожарный инспектор. Кто же будет с пожаром бороться?" А я отвечаю -
накупите на мое пожарное жалованье шиферу и покройте вместо соломы избы
колхозников шифером. Вот и пожаров не станет.
- И отпустили вас?
- Попрыгали-попрыгали - и отпустили, куда деваться?
- Откуда у вас такая любовь к садоводству?
- Как вам сказать... В детстве еще прочел книжку: "Сад не баловство,
плоды и фрукты - не роскошь, а необходимый продукт, сохраняющий человеку
здоровье..." Вот, наизусть выучил. С картинками книжка была... Так эти
яблоки и вишни все во сне мне снились. Не знаю, может, от бедности нашей,
а может, оттого, что в окрестных селах сады были, а у нас нет... Идешь,
бывало, мимо тихановских садов - голова кружится от одних запахов. Заболел
я садом... С годами эта страсть окрепла... Потом научился прививки делать,
скрещивать... Интерес появился. И другое сказать, перевалит тебе за
половину - думать начнешь: зачем живешь на земле.
- С пожарами бороться тоже дело...
- Дело делу рознь... Пустеет земля-то наша. От тихановских садов одни
воспоминания... Балашовский лес помните, за Тимофеевкой?
- Ну как же!
- Теперь уж не лес, а поросль... А я, выросший на этой земле, сижу и в
небо поглядываю - есть дымок или нет... Ну как бы вы на моем месте
поступили?
Я молчу.
- То-то и оно. Дело не в том, что мне больше всех надо... Ведь к
старости жизнь подходит. Надо же подумать - что ты оставишь детям и
внукам.
- Как же вы теперь без сада?
Он только сухо кашлянул.
- Кто там работает? Как сад?
- И не говорите, - сказала Анна Петровна. - Уже пять яблонек
повредили... Телятники бросились траву косить и подрезали яблоньки-то,
подрезали. Чего им надо-то? Они же ма-ахонькие... Как дети грудные.
Тихон Спиридонович опять кашлянул, кадык его судорожно заходил, и вдруг
он отвернулся, словно поперхнувшись. Потом встал и, не оборачиваясь, ушел
в горницу.
- Он же каждое утро туда бегает. Чуть свет встает и по оврагу, как
заяц... чтобы его не увидали. Все ночи не спит... - Она плакала тихо, не
поднимая глаз, словно разглядывала простенький узор своего ситцевого
фартука.
И мне совсем в ином свете предстал теперь его первоначальный кураж; это
наивное горькое стремление выглядеть сильным, знающим и независимым. И я
думал: ах, боже мой! Как долог путь к душе русского человека!
1970
Виждь слышателю: необходимая наша
беда, невозможно миновать.
Аввакум
На открытом берегу речушки Петравки, впадающей в Оку ниже Касимова,
хорошо сохранились земляные валы древней крепости. Они довольно круты,
высоки; и когда подымаешься на вершину их по влажной траве, нога скользит,
поневоле припадаешь на колено: трудно удержаться без палки. Крепость так
хорошо посажена на местности, что с валов ее ничто не заслоняет широкого
обзора, даже темный сосновый бор, лежащий за речкой, кажется отсюда
кустарником. Одни говорят, что в этой крепости жил когда-то разбойник
Кудеяр, а другие - старица Алена... "И вышки по углам стояли ажно до
облаков". Все возможно - крепость могла быть надежной и для разинской
вольницы под командой Алены, да и разбойничкам послужила бы: место для
набегов выбрано удачно, - и Ока рядом, и старый большак поблизости. Есть
где было погулять.
Старый большак давно уж заброшен. Где-то размыло дорожное полотно,
где-то мостки поснесло в разгульную полую воду, где-то навели другие... И
вот остались на крутобоких песчаных угорах обрывки мертвой дороги. Местами
они зеленеют - стреловидные листья пырея пробили обкатанный веками камень,
а на обочинах густо распушилась никем не тронутая трава-мурава.
Неподалеку от крепости, на большаке, лежало когда-то богатое село
Кустаревка, - от него осталось всего четыре кирпичных дома, да ямины от
жилья, поросшие глухой крапивой и татарником, да корявые в два обхвата пни
от спиленных ветел, да зарастающая травой, неезжалая, покрытая белым
камнем дорога.
Таких заброшенных, таинственных крепостей в этом древнем лесном краю
много; встречаются они и по Оке, и по Мокше, и по Цне - все это старая
засечная полоса, граница Рязанского княжества. Но если верить старикам, в
каждой из этих крепостей жил либо разбойник Кудеяр, либо старица Алена со
своей лесной вольницей. "И ни один московский воевода взять ее не смог.
Стеньку Разина взяли, а ее не смогли". Это добрые сказки с желанным
концом. Старицу Алену взяли, хотя сопротивлялась она отчаянно долго, и на
подмогу московскому воеводе Долгорукому посылали князя Волконского. Но
сказки сильнее жизни. "Не взяли старицу, и шабаш. Обманом только выбили.
Дак она потом в лес ушла. Монастырь построила. Сама камни клала и кумпола
выводила. Царствие ей небесное".
Здесь же, возле этой заброшенной крепости, я узнал одну историю,
которая заставила меня поверить, что "старицу Алену не взяли, и шабаш!". И
камни она в монастырские стены клала, и "кумпола сама выводила".
На отшибе теперешней четырехдворной Кустаревки, возле самого подола
угора, откуда начинаются пойменные луга, прилепилась странная изба, - еще
издали, с крепостных валов, я заметил на ней необычную трубу: ведро не
ведро торчит из соломенной крыши, таз не таз, но нечто жестяное, с
широченным раструбом кверху, вроде мегафона или громкоговорителя, которые
вывешиваются на столбах в домах отдыха. Вот в эдакую трубу хорошо ведьме
вылетать на метле - не зацепишь. Кто додумался до такой нелепости? Что за
чудак?
Только подойдя близко к дому, я заметил, что труба изнутри была
кирпичной, а снаружи обернута жестью и обвязана проволокой. Зачем?
Впрочем, таких "зачем" у меня возникло множество. На тыне, возле
околицы, ведущей во двор, висела дохлая ворона. В палисаднике, над
долблеными допотопными ульями-дуплянками, на ветлах белели конские черепа.
Но самой загадочной оставалась изба. Она была собрана из самых
разнокалиберных бревен, - снизу венцы были толстые, обыкновенные, кверху
же бревна шли все тоньше и тоньше и оканчивались под карнизом почти
жердями, отчего вся изба выглядела как-то игрушечно, несерьезно, словно ее
собрали так, потехи ради. Издали заметил я и необычную ажурную веранду,
словно оплетенную реечным каркасом, вязанным в шашку. Вблизи "реечный
каркас" оказался сплетенным из белых тонких палочек - лутошек, то есть
ободранных липовых ветвей. И опять показалось мне - в насмешку сделано. А
рамы в окнах были самых разнообразных переплетов - и большие и малые;
одни, поменьше, поставлены вертикально, а другие, подлиннее, горизонтально
уложены в стену. Чудеса, да и только!
Но, приглядевшись, я понял, что сделано все не без умысла: все эти
нелепости скорее от нужды, чем от чудачества. Голь на выдумки хитра. И в
самом деле, поставь длинные рамы вертикально - они бы уперлись в карниз.
Из-под жестяного раструба выглядывал слепленный из половняка дымоход. Не
оберни его жестью, не свяжи проволокой - развалится. А бревна в сруб хоть
и уложены слишком тонкие и даже попадались старые, - но под окнами лежит
венец новый, толстый, и верхний венец, под балками, тоже вполне надежный.
И во всем облике избы была какая-то трогательная и жалкая потуга на
красоту - вместо резных наличников набиты затейливо изогнутые белые
палочки, и карниз оплетен из тех же лутошек. Не гляди, что солома...
- Издаля кружево, а подойдешь - пужало. Так, что ли? - сипло спросил
меня кто-то сзади.
Я вздрогнул и обернулся. Ко мне подходила старуха, шла тяжело, волоча
ноги, покачивая большой, куце остриженной головой. На ней была исподняя
рубаха, заправленная под грязную серую юбку, распоротую с боков, отчего
похожую на какие-то широченные пиратские брюки. Впрочем, из-под
распоротого подола мелькали еще и штаны - красные, заляпанные грязью.
Обута она была в калоши, притянутые проволокой к заскорузлым голым ногам.
Ее большие и грязные мужицкие руки, с согнутыми пальцами, висели до самых
колен и впереди нее; казалось, она несла их, как гири, подвешенные к шее.
А над низким косым вырезом рубахи так же безжизненно висели тощие длинные
груди, прикрытые медным крестом.
- Ну, чего залюбовался, касатик? - спросила она, останавливаясь и глядя
на меня блеклыми глазками.
- Да вот, смотрю на вашу избу. Как интересно все у вас сделано, -
сказал я, испытывая неловкость от ее пристального немигающего взгляда.
- За поглядку деньги платят. У меня здесь не театр и не базар... Так
что проходи своей дорогой. - Она заковыляла от меня прочь, бубня себе под
нос: - Липнут, как мухи на мед. Мора на них нет, прости господи. Нельзя от
дома отойти.
Только теперь я заметил оставленную старухой возле околицы тележку,
высоко груженную травой и утянутую "деревом". Все честь честью, как на
лошади привезла. Хоть и невелика тележка на железных колесах от старых
плугов, но трава свежая, тяжелая, воз выше околицы. Неужели она сама
притянула? А может, на корове, на телушке?
Старуха растворила околицу, взяла оглобли, неожиданно легко стронула
груженую тележку и, пятясь, раскорякой, повезла ее во двор. Вот тебе и
тягло.
Дворовые постройки - легкие соломенные сараюшки, окружавшие со всех
сторон каменную кладовую, покоились на ветлах. Когда-то это были столбы,
или вернее - ивовые колья, теперь они распушились в ветлы и поднимали на
своих сучьях соломенные крыши. За этими сараюшками лежал садик, заросший
вдоль плетня бузиной и крапивой. В конце садика, в частом окружении ветел,
был пруд, довольно большой, со свежесрытыми откосами. В пруду плавали
утки. Пруд чистый, обихоженный. Кто его рыл? Неужели старуха?
Я сел на пригорок поблизости от пруда и ломал голову над тем, как
завязать разговор со старухой.
Вдруг за дальним кустом бузины, возле старой заброшенной дороги, звонко
ударило бруском о косу - взинь, взинь, взинь! И тотчас со двора вышла
старуха.
- Эй, шаромыжница! Прочь отсюда, не то пятки порежу! Фьють-тю!.. -
старуха лихо свистнула и длинно, скверно выругалась...
Из-за куста выглянула баба с косой и тоже скверно заругалась:
- А соли в задницу не хошь?
- Я вот косу возьму...
- Ну, бери! Давай, иди сюда. Я те покажу! Остригу твои мужицкие
портки-то.
- Воровка! Кого грабишь? Старуху.
- Это колхозная трава. Тебе ж запретили здесь косить, и не вякай.
- Сейчас я пчел растревожу. Они те разукрасят рожу-то.
Старуха заковыляла в палисадник, а я подошел к женщине с косой. На вид
ей было не более сорока лет - широколицая, приземистая, в белой в крапинку
просторной кофте, в длинной до пяток юбке, босая.
- Что у вас за спор? - спросил я.
- Да ну ее! Ей запретили здесь косить, вот она и матюгается.
Привыкла...
- Кто запретил?
- Колхоз. Отмерили ей пятнадцать соток вместе с прудом. А сюда не лезь.
Трава наша, колхозная.
- А пруд чей?
- Ее. Сама вырыла по дурости. А теперь за травой в лес ездит на своем
тарантасе да колхозников материт.
- Кто она такая?
- Колхозным председателем была. На всю округу шумела... Прошкина!
- Анна Ивановна?
- Может, и Анна Ивановна. Кто ее знает. У нас ее старицей зовут, потому
как одичала. А вы почем знаете, как ее звать?
- Слыхал...
Анна Ивановна Прошкина. Как же я сразу не сообразил? Мне даже тетка моя
рассказывала о ней, подружка ее. Да я и сам видел ее однажды в детстве. В
полушубке черной дубки, опушенном серой мерлушкой, в серой, лихо
заломленной папахе, она выступала в нашем районном селе на митинге в день
убийства Кирова. Помню базарную площадь, запруженную санями, лошадей,
привязанных вдоль дощатых ларьков, мужиков и баб, в валенках и в лаптях, в
нагольных полушубках, в черных, крытых чертовой кожей сборчатках, в
длинных коричневато-серых свитах, с округлыми стегаными воротниками, - всю
эту темную подвижную толпу, толкущуюся вокруг покрытой кумачом полуторки.
В кузове, как на трибуне, стояло человек десять; двое держали лозунг -
красный лоскут на белых оструганных палках, по лоскуту в одну строчку
аршинные буквы - "Нет пощады врагам народа!".
Из ораторов мне запомнились полувоенный в серой бекеше, в буденовке и
Прошкина... Когда оркестр ударил "Интернационал" и крикнул кто-то сверху
"Шапки долой!", первой сорвала свою папаху Прошкина, - прямые, коротко
остриженные волосы ее развалились скобкой по вискам, придавая ей вид
упрямый и задиристый.
- Эк, дьявол! Под мужика стрижется... - ахнул кто-то в толпе.
- А може, и в самом деле мужик?!
- Двухсбруйный!
- Кхе-хе, гхы-хы...
- Цыц!
Анна Ивановна Прошкина. Атаман-баба. Бой-баба. И вот что осталось от
нее. Ну как я мог узнать в этой старухе ту громогласную воительницу? Хоть
и рассказывала мне тетка о ней, просила сходить, поглядеть... "Живет она
теперь, как отец Серафим-пещерник. Ей-богу, правда! Сходи, подивись..."
И мне по рассказам казалось, что живет она где-то в лесу у черта на
куличках. Ан вот она где, у старого большака. В трех верстах от правления
колхоза, от большого села Желудевки.
Я вошел к ней в палисадник и сказал:
- Здравствуйте, Анна Ивановна! У меня к вам дело, - я назвался и
сказал, что пришел от тетки.
Она резко вскинула голову, обернулась от дуплянки, опять пристальным
немигающим взглядом посмотрела на меня:
- А вы ее откуда знаете?
- Я племянник ее.
- Племянник! Ах ты боже мой! - она всплеснула руками. - Что ж ты
сразу-то не сказал? А ведь я думала, что ты из правления. Сено описывать
пришел.
- Ну, что вы! Хочу торговаться с вами. Тетка задаток просила оставить,
- соврал я.
- Ах ты боже ж мой! - хлопнула она опять себя по ляжкам. - Скажи ты, не
забывает про меня моя красавица. Как она, жива-здорова?
- Ничего, слава богу.
- Да что ж это мы здесь стоим? Пошли в избу. Я медком тебя угощу. Да
чайку поставлю. - Она заковыляла к веранде. - Правда, самовара-то нет у
меня. Я в чугунке скипячу чаек да малинкой заварю. Уж не побрезгуй,
касатик.
Проходя мимо ветел с конским черепом, я спросил:
- А эта штука зачем?
Она лукаво улыбнулась, выпячивая нижнюю губу:
- Старая примета - конская голова пчелу держит.
- А вы верите?
- Хочешь веришь, хочешь нет. Про бога не скажу - грешница. Но что-то
нами повелевает.
В избе было сумрачно от низкого потолка, настланного из жердей. Стены
хоть и были оштукатурены и побелены когда-то, но почернели от дыма. Пол,
собранный из старых кадушечных досок, горбился волнами. Вся мебель в избе
- и стол, и скамья, и кровать, и стул - были сбиты из березовых палок.
Белая береста придавала им нарядность, даже своеобразную красоту.
- Кто это вам мастерил мебель? - спросил я.
- Все, что здесь сделано, от нижнего венца и кончая этой печью - все
моими руками.
- Неужто никто вам не помог?
- Никто.
- И стропила сами ставили?
- Сама. На земле все разметила, вырубила. Потом сама и ставила.
- И сруб?
- И сруб рубила сама.
- И крышу одна крыла?
- Все одна. Сперва набросаю, потом залезу, утопчу... - Она вдруг
растерла пальцами слезы по щекам. - Эх, господи боже мой! Я и в землянке
нажилась, и по миру ходила, и в тюрьме насиделась...
Она отвернулась, отрывисто, глубоко всхлипывая, сняла с печки сухое
полено и начала отщепывать лучины.
Огонь развела на шестке, чугунок с водой поставила на таган.
- Вот мой и самовар! А ты садись хоть в креслице, хоть на скамью.
- Спасибо! Я все дивлюсь, как это вы печь смогли сложить из битого