потер виски и устало посмотрел на меня. - Мне за последние пять лет
удвоили план, а техника все та же. Работаем на износ... А вы - строй
дорогу... Кем? На что?
- Денег не отпускают на дорогу, что ли?
- Когда отпускают, когда нет. Это не наше дело. Дороги - дело высокого
начальства.
- Оно кому плохо без дороги-то, а кому и подходяще, - протискиваясь
боком, подмигивая мне, говорил молодой рыжий технорук с белесыми бровями,
с вислым хрящеватым носом. - Была бы дорога, небось перевели бы леспромхоз
из райцентра к нам в тайгу... А может быть, и трест бы сюда загнали...
Кому в глухомани жить хочется? Теперь каждый едет из леспромхоза на
лесопункт - ему и суточные платят. А тогда - прощай командировочные, - он
многозначительно улыбается и чем-то напоминает мне шорника.
- Ну, что мы топчемся на дороге? Поехали! - сказал Мазепа и, посмотрев
на меня, спросил: - С нами поедете? Или в Ачинское?
Этот вопрос застал меня врасплох.
Те сердитые слова, что я копил за всю долгую дорогу, чтобы бросить их в
лицо Мазепе, оскорбить его, отхлестать... слова эти куда-то исчезли, ушли,
точно вода в песок. Передо мной стоял усталый невысокий человек, в рыжем
малахае, и смиренно, по-собачьи печально глядели его округлые умные глаза.
И я не знал, что сказать.
- Поезжайте к нам, - Мазепа истолковал по-своему мое молчание. - Люди у
нас хорошие... Есть такие, что уже семилетку выполнили.
Мы разошлись по машинам.
Раздался пронзительный свисток "скорой помощи", и желтая карета с
красными крестами на бортах заныряла по ухабам.
Тайга пошла гуще. Размеренные ухабы, словно застывшие морские валы,
потянулись далее на десятки километров. Дорога так запетляла вокруг
рябоватых ильмов, полосатых светлых ясеней и пегих, как в заплатах,
кедров, что, казалось, решила оплести их, связать между собой. Повороты
следовали один за другим, и шофер беспрестанно крутил баранку.
"Черт возьми! - думал я. - Кто должен срезать эти гребни, заваливать
ухабы, ставить снегозадержатели? Неужели и для этого нужно сметы
составлять?"
"Оно дело-то пустяковое", - вспомнились мне слова ветврача. Но
ежедневно на этих дорогах надрываются моторы... Пропадают дорогие минуты,
часы, дни... "Видать, привыкли", - слышались мне слова ветврача. Но и он
привык. И даже недовольный шорник с многозначительным выражением на лице
привык критиковать для успокоения совести.
А дорога все петляет, все вьется, и нет, кажется, конца ни этим ухабам,
ни этой монотонной размеренной качке. Я упорно смотрю на желтую,
исхлестанную шинами колею. И снова встает передо мной и высокий мужчина в
тулупе с кнутом в руках. "Видать, привыкли", - говорит он мне и пожимает
плечами; и женщина в фуфайке, протягивающая над плитой большие красные
руки; и шорник с неодобрительной усмешкой.
И я перестаю замечать головокружительные повороты, обрывистые глубокие
ухабы, почти отвесные спуски...
И мною понемногу овладевает состояние уверенного, ленивого спокойствия.
"Дорога как дорога... Чего ж особенного? Дорогу, конечно, приведут в
порядок..."


И только шофер по-прежнему остервенело крутит баранку, и сурово сведены
его брови.

1964



    ТРОЕ



(Рассказ художника)

О прибывших невесть откуда молодоженах, которые на председательском
чердаке "устроили канцелярию", я услышал от лесничего Ольгина.
- Чудной народ! - говорил он с усмешкой. - Их честь честью в избе
просят располагаться, а они полезли, как куры, на повети. По вечерам все
лампу жгут. Того и гляди, спалят село-то.
- Кто ж они такие?
- Говорят, какие-то ученые. Она все сказки записывает. А он - не
поймешь, зачем и приехал: целыми днями, как сыч, на чердаке отсиживается.
- Ольгин снова усмехнулся. - И одет как-то по-чудному: рубаху в клетку
поверх штанов выпустил и не подпоясывается.
- Это - мода такая, - пояснил я.
- Мода? - Ольгин подозрительно покосился в мою сторону. - Не слыхал.
- Молодые они?
- Да. Он голенастый такой, вроде маньчжурского ореха... И уши торчком.
- А она?
- Глазастая девка, - неопределенно ответил лесничий. - А ты бы сходил к
ним. Может, компанию составят.
И в самом деле, надо бы познакомиться с ними. Я пробыл в Усинге уже с
месяц. Пора было снаряжаться в обратный путь. А может, попутчиками
окажутся эти ученые?
Знакомство наше вышло неожиданным. Однажды под вечер, искусанный
комарами и гнусом, злой от неудачи, я возвращался с охоты. Впрочем, должен
признаться, что только наш брат, охотник, пойдет на таежное болото после
проливных дождей. Если он натянет сапоги и плащ, да еще впервые накинет
удэгейский накомарник, похожий на бабий ситцевый платок, ему уж и кажется,
что он неуязвим, как водолаз в скафандре. Я, разумеется, всем этим запасся
честь по чести. Однако у меня не было лодки, я шел вдоль берега тихой
протоки, погружаясь по грудь в мокрые травяные заросли, отчего мой
накомарник намок и налепливался на шею, как пластырь. Этот ситцевый
скафандр комары прошивали с лету и несметной тучей вились надо мной, не
отставая. Они подняли вокруг меня невообразимый звон, тонкий, злорадный,
торжествующий, словно потешались над моей беспомощностью. Преследуемый
этой ошалелой от крови комариной стаей, я сбился с тропинки и вышел из
лесу совсем в другом месте, чем предполагал.
Передо мной оказался бревенчатый амбар, возле которого стояли удэгейки
с ведрами и плетенками, наполненными голубицей. После лесного сумрака
здесь, на поляне, все было необыкновенно ярко: еще не просохшие капли
дождя повсюду сверкали на сочной свежей зелени, и даже умытая дождем
синеватая голубица поблескивала в лукошках, как стеклянные бусы. Ягоду
ставил на весы, потом высыпал из ведер в бочки сам председатель артели,
Тыхей Кялундзига, мой давний знакомый.
- Чего такой мокрый? - спросил он, поздоровавшись. - Бежал, что ли?
- Комары заели... на болото ходил, - отвечал я, переводя дух.
- Кто сейчас на болото ходит? Поставь там меду, медведь и то не пойдет.
- Тыхей добродушно посмеивался, оттопыривая верхнюю губу с черными
колючими усиками.
Удэгейки тоже начали посмеиваться, прикрываясь для приличия руками.
По моему лицу ручьями текла вода, перемешанная с потом, я тяжело дышал
и, должно быть, выглядел смешным в этом налипшем накомарнике. Мне
показалось, что кто-то сбоку пристально рассматривает меня. Я обернулся и
встретился взглядом с молодой, легко одетой женщиной. На ней был сарафан в
крупных цветах и белая маленькая накидочка, едва прикрывавшая ее округлые
плечи и красивую сильную шею. Я обратил внимание на ее большие, чуть
впалые серые глаза с припухшими сонными веками и на пышные полосы
какого-то желтовато-белого, молочного оттенка. В руках она держала
раскрытый блокнот, в котором, должно быть, делала запись, прерванную моим
приходом. Мы с минуту молча рассматривали друг друга, и наконец,
спохватившись, я поздоровался. Тыхей представил нас по-своему:
- Чего ж, понимаешь, не знакомитесь? Сколько дней живете, вместе не
собираетесь.
Я зачем-то стащил с себя накомарник, словно это была шляпа, и подал
руку.
- Нина, - коротко назвалась она и стала со мной говорить так свободно и
просто, словно мы были давно знакомы.
Я узнал, что она - аспирантка Ленинградского пединститута, с отделения
народов Севера, приехала сюда изучать нанайский и удэгейский фольклор, что
она здесь с мужем и что муж работает археологом в Академии наук.
- Идемте, я познакомлю вас.
Мы направились к обнесенной высокой изгородью из жердей
председательской избе, рядом с которой виднелся новенький сруб.
- Нам Тыхей Батович часто говорил про вас, - сказала Нина, поглядывая
на меня с любопытством. - Мы, признаться, ждали вас. Отчего же вы не
приходили?
Я ответил, что был занят, и спросил в свою очередь:
- Не скучаете здесь?
- Что вы! Среди этих милых доверчивых людей невозможно скучать. К тому
же я здесь не бездельничаю. И Стасик занят - он пишет диссертацию сразу
по-русски и на английском языке.
- А почему на английском? - невольно вырвалось у меня.
Она недоуменно пожала плечами и посмотрела на меня с таким выражением,
словно я спросил: "Почему дважды два - четыре?"
- Защищать будет на английском языке, - наконец ответила она, - так
весомее.
Мы остановились возле сруба под двускатной тесовой крышей. К чердачному
лазу была приставлена стремянка. Нина поднялась по стремянке и, заглядывая
на чердак, позвала:
- Стасик, ну-ка слезай!
Наверху долго шуршало сено, потом из чердачного лаза высунулись длинные
худые ноги, обтянутые синими спортивными рейтузами и с минуту осторожно
ощупывали стремянку, словно тот невидимый хотел идти не по стремянке, а по
натянутому канату. Наконец он спустился на землю. На нем оказалась, как и
говорил лесничий, ковбойка с коротенькими рукавами. Худой, но жилистый,
плоскогрудый, с тонким, по-птичьи заостренным носом, с редкими
прилизанными желтоватыми волосами, с выпирающими ключицами и широкими, но
острыми плечами, он чем-то напоминал вылинявшего на весенних болотах
журавля.
- Стасик, а я художника заловила, - похвасталась Нина, представляя
меня.
Он поздоровался с подчеркнутой любезностью, слегка наклоняясь, и
назвался:
- Станислав Полушкин, - и, немного помолчав, спросил: - В творческой
командировке?
Едва заметная улыбка тронула его тонкие, будто подтянутые губы. Не
понравилась мне эта улыбка, - в ней было что-то пренебрежительное, что-то
давно обусловленное, выражаемое фразой: "Знаем мы вашего брата". Я
ответил, что приехал сюда без определенного задания, приехал скорее
отдыхать, чем работать.
- А Стасик у меня совсем не отдыхает, - сказала Нина. - Просто беда.
Вместо отпуска взял сюда командировку и работает изо дня в день.
- А разве ваша работа связана со здешними местами?
- Конечно! - поспешила ответить за него Нина. - Он пишет диссертацию о
возникновении и гибели Бохайского царства. Оно существовало когда-то на
здешних землях.
- Я слышал.
- Не правда ли, интересная проблема? - спросила Нина. - Ведь об этом
так мало написано.
- Да, к сожалению.
- Восполнять пробелы в науке - дело интересное. Не правда ли?
- Да, конечно.
В течение этого коротенького разговора она бросала испытующие взгляды,
и я понимал, что ей очень хотелось знать, какое впечатление произвел на
меня ее Стасик. Он спокойно глядел на нас своими прозрачными, как спелый
крыжовник, зелеными глазами и принимал как должное уделяемое ему внимание.
- Ты извини меня, Нинок! И вы тоже... У меня работа. - Он медленно
полез на чердак, так же как давеча, тщательно опробывая ногами каждую
перекладину.
- Ну, вот мы и познакомились, - весело и с заметным чувством облегчения
сказала Нина, и я подумал, что она ждала этой встречи и готовилась к ней
по-своему.
- Не отпущу вас до тех пор, пока не получу вашего согласия, - Нина
ласково взяла меня за рукав. - Завтра приходите к нам, я пеку пироги с
черникой. Приходите обязательно.
Я согласился, и мы распрощались. Возвращаясь в избу лесничего, стоящую
на отшибе, я все думал о моих новых знакомых. Признаться откровенно - она
мне нравилась: и эти чуть впалые, словно уставшие глаза, и такой свободный
широкий разворот плеч, и вся ее сильная статная фигура. Рядом с ней он
казался каким-то искусственно вытянутым, и его руки действительно
напоминали оголенные побеги маньчжурского ореха, как метко заметил Ольгин.
Я вспомнил, как она настойчиво желала, стремилась к тому, чтобы ее Стасик
произвел впечатление. Но в этом стремлении чувствовалась не гордость за
мужа, а скорее скрытое беспокойство, желание подкрепить свою не очень
крепкую уверенность в его значимости. Недобрая примета, думал я.


Прошла уже неделя после нашей встречи, а я и не собирался уезжать.
Теперь я каждый день вижусь с Полушкиными, часто слушаю, как Нина
записывает сказки, и рисую старух-сказительниц в синих халатах-тегу, ярко
расшитых по бортам, и с неизменными трубочками во рту. Нина часто
прерывает сказительниц, строгим тоном задает десятки вопросов и все
торопливо записывает, словно ведет следствие. Когда встречаются смешные
места, она сильно запрокидывает голову, смеется бисерным счастливым
смехом, и на ее белой шее мелко подергивается голубая жилка. Потом она
оборачивается ко мне: "Вот посмотрите, какая удивительная деталь".
Я наклоняюсь к ней, чувствую ее упругое плечо и вижу, как странно
блестят ее глаза.
Раза два ходил с нами Станислав, но записывание сказок ему кажется
скучным делом, на мои рисунки он смотрит косо, с нескрываемой
презрительностью и вообще старается со мной не разговаривать. Он ехал сюда
с надеждой - найти в удэгейском фольклоре предания о былом приобщении
племен к древней цивилизации бохайцев, следы, которые позволили бы судить
об удэгейцах и других малых здешних народностях, как об осколках погибшего
Бохайского царства. Но, просмотрев несколько десятков записей, он махнул
рукой: "Родовщина!" - и потерял всякий интерес к фольклору.
Зато с Ниной у нас вырабатывалось нечто вроде фольклорного
сотрудничества; она вычитывала мне про всяческих чудищ: "Зубы у него
большие, язык острый, как шило, на лице шерсть черная, на руках когти
медвежьи. А зовут его Кугомни. Летает он по воздуху, кровью питается". Я
изощряюсь и набрасываю чудовище на медвежьих лапах, с крыльями комара. Или
рисую летящую жабу с чертами лица старой карги, а то говорящую рыбу -
кальму, похожую на Нину. Все это забавляло ее: она по-детски смеялась,
запрокидывая голову, и потом аккуратно складывала рисунки в свои тетради.
Как-то после обеда Нина читала нам новые записи сказок. Мы втроем
сидели на огороде в клетушке, густо обросшей диким виноградом: здесь в
тени на глиняном прохладном полу было райское убежище от знойного
августовского полдня. Тыхей принес нам мелкие, но спелые арбузы; Полушкин
время от времени нарезал длинным столовым ножом тоненькие ломтики и
складывал их на деревянный кружок.
Каждую запись Нина начинала одними и теми же унылыми протяжными звуками
"аннана-аннана", что значило давным-давно. Как правило, каждая сказка не
имела строгого сюжетного развития, а складывалась из множества случайных
встреч, похождений, единоборств. В каждой сказке кто-то с кем-то
состязался, - сильный сильного пробовал, - и кончалось все это тем, что
победитель либо обдирал шкуру с убитого, если это был зверь, либо отбирал
имущество у побежденного. Но зато как много было в них мудрых поучений,
какие оригинальные образы, столько красок и воображения!
- Как это ни странно, - сказал Полушкин, - но эти народные сказки
являются пока лишь материалом для народных сказок. Все, что вы читаете, -
лишь наброски, этюды для будущих картин. Они ждут своего
художника-сказителя, который приведет эти бесчисленные единоборства и
похождения к единой мысли, придаст им строгую форму, законченность, и
только тогда мы сможем почувствовать красоту народного творчества.
- Ну, уж извините! - резко возразил я. - Почему это непроизвольность
народного творчества вы хотите подогнать под колодку определенного
образца, хорошо известного вам? Разве от того, что вы придадите сказке
вашу законную систему развития сюжета, она выиграет в оригинальности?
- Но ведь нельзя сумбур или, как вы говорите, непроизвольность выдавать
за оригинальность, - осторожно возразила Нина. - Ведь согласитесь, есть же
определенные законы сюжета: завязка, развязка, там, кульминация, которые
незачем нарушать.
- Закон сюжета, строгость формы!.. Да поймите же - все это
относительные понятия; реалисты под ними разумеют одно, модернисты -
другое, а удэгейские сказочники - третье. А у нас читаешь, так сказать,
народные сказки в обработке иных сочинителей: осетинские, тувинские,
якутские, - и все на один манер сказываются, похожи, как башмаки с одной
колодки. И там и тут богатый притесняет бедного, и там и тут бедняки
обманывают богатого; вся разница лишь в том, что у одних мулла, у других
бай, у третьих шаман. В литературе же находятся умные люди, которые
обобщают все это и делают мудрый вывод о бродячих сюжетах. Нет никаких
бродячих сюжетов! Есть бродячие литераторы, которые оболванивают народное
творчество, подделывают друг под друга.
- Ну, по отдельным недобросовестным литераторам не следует делать столь
широкие обобщения, - пренебрежительно усмехнулся Полушкин. - Если они
умеют подделываться под известные образцы, то ничего вольготнее не было бы
для них, когда вообще отрицались бы всяческие каноны и писали бы кто во
что горазд. А что касается определенного сходства в сказках различных
народностей, то ведь на самом деле богатые не пестовали бедных, и потом,
жили на свете и муллы, и баи, и шаманы... И кажется, благодетелями они не
были. Так что не следует из-за них отвергать законы и строгость формы.
Таким наскоком даже и не поколеблешь незыблемость сюжета.
- Опять незыблемость, закон! Да на что рассчитана эта незыблемость? -
спрашивал я. - Уж если вводят в обиход эти всяческие каноны и рьяно
ограждают, то, разумеется, делают это не ради высоких идеалов искусства, а
прежде всего потому, что за этими канонами живется спокойнее - не надо
думать, рисковать не надо. Нет, я враг всяких канонов и всяческой
незыблемости.
- На самом деле всяких?
- Да, на самом деле.
- А как же быть с такими явлениями, как пропорции человеческого тела,
музыкальный и речевой ритмы, цвета спектра? Ведь это тоже каноны, на
которых строится скульптура, музыка, поэзия, живопись.
Полушкин, видимо, решил, что поставил точку; он спокойно и насмешливо
смотрел на меня.
- Передовым художникам современности давно уже тесно в них; они скинули
эти изначальные каноны, как платье, из которого выросли...
- И перешли от изображения человека к намазыванию ржавых пятен на холст
да лепке косталышек, - перебил меня Полушкин.
- Чтобы судить об искусстве, мало знать анатомию или законы спектра.
Надо иметь еще хотя бы вкус.
- Где уж нам, дуракам, чай пить!
Полушкин отвернулся и демонстративно замолчал. Нина тоже молчала, -
видно, растерялась от неожиданного оборота в споре. Наступила неловкая
минута.
- А вы не пробовали арбузы с медом? - наконец спросила меня Нина. -
Ананас напоминают... Стасик очень любит.
Я вопросительно посмотрел на нее. И вдруг она смутилась - то ли от
неуместности сказанного, то ли от чего другого. Мне почему-то стало жаль
ее. Так и не ответив ей ничего, я распрощался и ушел.


Живу я по-прежнему в просторной ольгинской избе; ем прямо из котла уху
да кашу, запиваю обед мутно-желтой медовухой, сплю на полу на медвежьих
шкурах. Вся мебель в избе состоит из двух скамеек и стола да еще
деревянной кровати, стоящей в простенке за печкой. На кровати и днем и
ночью лежит дед Николай, тугой на уши, и, видать, оттого крайне
немногословный. Лежит он в шубе, в валенках и в малахае. Впрочем, иногда
он встает, проходит на крыльцо и греется на солнышке, не снимая ни шубы,
ни малахая. Он подолгу смотрит в одну точку, тихо шевелит губами, и мне
порой кажется, что он шепчет старые длинные молитвы. В такой позе он
совершенно недвижим, и я часто делаю с него наброски. Не раз я просил его
снять малахай и шубу.
- А зачем? Шуба-то при мне дух удерживает... - возражал он с
расстановкой, словно боясь выпустить из себя этого живого духа.
Сам Ольгин располагается в конторе лесничества, такой же просторной и
голой избе, стоящей неподалеку. В отличие от отца, он разговорчив и
любопытен. По вечерам, когда мы с ним варим на костре неизменную уху из
ленка или хариуса, он любит пофилософствовать. В его рассуждениях о тайге
есть что-то унаследованное от старых поверий лесовиков. Лес ему заменял и
семью, и друзей, и жилье.
- Врос я в тайгу, - говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в
темные чащобы. - Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить
можно... Да и то корни в земле останутся.
В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой
задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана.
Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением:
- Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее.
Любить надо.
- А наука? - возразил я.
- Что наука? Наука без любви - что посох слепому: пройти пройдешь, а
ничего не увидишь.
Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его
костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет.
Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону
мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его,
бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное
хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он
сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой.
Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же:
- Видались с учеными-то?
- Видался.
- Ну и как?
- Вареньем угощали.
- Кто ж, сама, поди?
- Она.
- Обходительная дамочка.
В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед
нами на "козелке" висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В
двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра
выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски - цзали. Солнце еще
цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от
сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки
и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый,
свежий дух грибной сырости.
Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле
целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха,
и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом.
Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая.
- Узнали, что пишет сам-то? - допытывался Ольгин.
- Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло
давным-давно.
- Погибло, - отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно
добавляет: - Все помрем.
Через несколько минут, разливая суп, он заметил:
- Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом,
люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой.
Младший у меня хотел жениться на малышке - я против. Кого ты, говорю,
берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее
сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да
и род наш измельчишь.
- И послушал он?
- Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а
человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в
молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня
спусти.
- А на что она, твоя шкура-то? - прошамкал дед Николай с крыльца. -
Чай, сапоги с нее не сошьешь.
- Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему?
- Непременно сделает, - уверенно произнес Ольгин.
В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины
босых ребятишек и наперебой затараторили:
- Дядь Иван, лес горит!
- Врете, чертовы дети! - Ольгин кинул ложку.
- Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит... Председатель послал за
вами.
Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито
крикнул:
- Что сидишь? Бери лопату!
Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу.
Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и
замыкали всю эту шумную ораву мы.
Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал
всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и
несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя:
- Где горит?
- За Шумным перекатом.
- Чего же вы стоите?! - гаркнул Ольгин. - Марш в лодки!
Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка
глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную
толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг
друга короткими взрывными восклицаниями: "Га! Га!"
В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные
шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка.
- Едем вместе! - крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью.
Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат.
- Стасик, до свидания! - замахала она руками, и только тут я заметил
Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в
бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул
головой.
- Ему нельзя ехать, - словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. -
Ему как раз пишется...
В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка
оказалась довольно вместительной и устойчивой. Удэгейцы, стоя, начали
отталкиваться шестами. Нина порывисто поднялась на ноге и, вскинув лопату,
хотела тоже оттолкнуться от берега. Однако бат закачался, она неловко
замахала руками и упала на дно лодки.
- Тебе сиди смирно! - строго предупредила ее пожилая удэгейка,
работавшая кормовым веслом.
- Нет, просто невозможно, невероятно усидеть! - проговорила, обращаясь
ко мне, Нина.
Суровые сосредоточенные лица удэгейцев, плеск и шум воды на быстрине,
лай собак, бегущих вдоль берега, - все это действовало на Нину
возбуждающе. Она поминутно обращалась ко мне:
- Смотрите, смотрите, какой страшный залом!
- Вон хлопья пены, как белые утки...
- А что такое перекат?
- Ой, черемуха над рекой!..
Ее радовала и эта поездка на батах, и эта близость тайги, погружающейся
в вечерний сумрак, и предстоящее тушение пожара, такое тревожное и
романтичное.