Страница:
Вспомним ещё раз, что Достоевского дважды чуть не убили в остроге (Газин и Ломов), и что он четыре года фактически не жил, так как не мыслил жизни без Литературы, без Творчества. Таким образом, можно констатировать, выражаясь по-военному, что Достоевский в бою с эшафотно-каторжными обстоятельствами своей жизни-судьбы не погиб, в отличие от иных своих товарищей, но без ран и контузий не обошлось. Из этого изнурительного тяжкого боя (уж продолжим сравнение) писатель вышел даже с богатыми и бесценными для него трофеями: "Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! <...> Сколько историй бродяг и разбойник<ов> и вообще всего чёрного, горемычного быта! На целые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его..." (281, 172-173)
Думается, две вещи, два обстоятельства, по преимуществу, и спасли автора "Бедных людей" от духовной и физической деградации в каторге, от гибели, от самоубийства: его озарение на первых же шагах в остроге, что только оптимизм и физический труд помогут ему выжить-выдюжить; и вот эта жажда творчества, писательская энергия мозга, сочинительская жадность в познании новых сторон жизни. Известно, что писатель работает не только за письменным столом, но все 24 часа в сутки - без перерывов, выходных и праздников. Грубый физический - каторжный - труд поддерживал и укреплял вполне изнеженное тело вчерашнего столичного интеллигента, а утончённая вдохновенная внутренняя работа писателя, изучающего и анализирующего окружающую действительность, накапливающего материал для будущих сочинений, - крепила и поддерживала дух. "Преступление и наказание", "Бесы", "Братья Карамазовы", не говоря уж о "Записках из Мёртвого дома", во многом родились-проросли из семян, посеянных на поле творческого воображения писателя ещё в бытность его острожного житья-бытья. Трудно представить, какими были бы великие романы Достоевского без его каторжного опыта и - были бы вообще. По крайней мере, нельзя не согласиться с мнением известного нашего путешественника и учёного П. П. Семёнова-Тян-Шанского, который встречался с Достоевским ещё на собраниях Петрашевского и виделся потом с ним в Сибири: "Можно сказать, что пребывание в "Мёртвом доме" сделало из талантливого Достоевского великого писателя-психолога..."103
Вероятно, писатель собирался и в солдатской казарме ещё больше пополнить багаж своих знаний о жизни простого люда. Однако ж, несмотря на свой каторжный опыт и четырёхгодичную острожную физическую и моральную закалку, в письме к брату рядовой 7-го Сибирского линейного батальона перед отправкой к месту службы, ещё из Омска, своих мрачных опасений и тревог не скрывает: "Попадёшь к начальнику, который невзлюбит (такие есть), придерётся и погубит службой, а я так слабосилен, что, конечно, не в состоянии нести всю тягость солдатства". (281, 172)
В "Сибирской тетради" под номером 447 Достоевский вносит услышанный им в острожной казарме мини-диалог: "- А приедет назад? - Не удавится, так воротится"104. Если представить на мгновение, что прозвучал он не в Омском остроге, а в Петербурге, допустим, в редакции "Отечественных записок" или в доме Некрасова, то выглядит-воспринимается этот короткий диалог весьма многознаменательно. До возвращения автора "Бедных людей" в Петербург оставалось ещё несколько лет, но 23 января 1854 года он вышел из острога, с него сняли кандалы. "Свобода, новая жизнь, воскресение из мёртвых... Экая славная минута!.." (-3, 481)
Увы, эйфория нахлынула несколько преждевременно: воскресение из мёртвых произошло-случилось, но о свободе ещё оставалось только мечтать.
Ведь солдатчина, по существу, - та же каторга.
Глава III
Под красной шапкой, или Первая любовь
1
Ещё в родительском доме на Божедомке, когда маленький Федя чересчур проявлял свою горячность и допускал какое-никакое вольнодумие и резкость в выражениях, строгий папенька не раз сурово предостерегал сына: "Эй, Федя, уймись, несдобровать тебе... быть тебе под красной шапкой!.."105
Михаил Андреевич, само собой, даже и в самом страшном кошмаре предполагать не мог, насколько буквально сбудется его мрачное пророчество. Однако ж, несмотря на предварительные свои страхи, сам Достоевский поначалу встретил перемену в своей судьбе радостно. Уже много позже, в Петербурге, в разговоре со своей близкой знакомой Е. А. Штакеншнейдер писатель будет вспоминать, "как счастлив он был, когда, отбыв каторгу, отправлялся на поселение (то есть к месту солдатской службы. - Н. Н.). Он шёл пешком с другими, но встретился им обоз, везший канаты. Он говорил, что во всю свою жизнь не был так счастлив <...>, как сидя на этих неудобных и жёстких канатах, с небом над собою, простором и чистым воздухом кругом и чувством свободы в душе..."106
Но и в эти пьянящие часы относительной свободы, по дороге в Семипалатинск, Достоевский, вероятно, вспоминал, не мог не вспоминать молодого арестанта Сироткина, оставшегося в остроге: ведь до чего невыносимой показалась тому солдатская служба, что он дважды покушался на самоубийство, решился затем стать убийцей, только б скинуть с головы опостылевшую красную шапку. А каково же тянуть-терпеть солдатскую лямку бывшему офицеру и дворянину?..
И вот что поразительно: ни история Сироткина, ни собственная солдатская биография не вдохновили Достоевского на художественное или документально-мемуарное произведение, среди его героев так и не появится ни одного рекрута-солдатика. Словно бы писатель напрочь вычеркнул-стёр эти пять семипалатинских лет из жизни, памяти, творческого багажа. Впрочем, есть опосредованное свидетельство в письме Врангеля к Достоевскому (1865 год) о том, что писатель собирался использовать впечатления того периода: "Описали ли Вы в Ваших романах нашу семип<алатинскую> жизнь? Вы ведь собирались это исполнить..."107 Но всё же солдатская казарма, в отличие от арестантской, так и не вдохновила писателя. Почему? Тайна сия велика есть. Словно бы Достоевский оставил-подарил эту богатую тему будущему поколению литераторов, в первую очередь - А. И. Куприну.
Но всё-таки, даже не имея авторского текста аналогичного "Запискам из Мёртвого дома", мы можем составить вполне полное и подробное представление и о красношапочно-сибирском периоде биографии Достоевского. Есть-существуют воспоминания современников и особенно подробные того же А. Е. Врангеля, сохранилось и опубликовано в ПСС более восьмидесяти писем самого Фёдора Михайловича из Семипалатинска к почти двадцати адресатам, ну и, наконец, в некоторых текстах писателя какие-никакие отголоски-воспоминания о солдатском житье-бытье всё же аукались-появлялись. К примеру, в статье "Книжность и грамотность" (1861), опубликованной в журнале "Время", Достоевский пишет-рассказывает, как он вслух читал солдатам в казарме всякие французские переводные романы и "всегда производил эффект чтением". (Вот когда ещё и перед какими слушателями оттачивалось мастерство Достоевского-чтеца, буквально завораживающего впоследствии огромные залы изысканной публики своим надтреснутым слабым голосом!) И далее автор статьи "Книжность и грамотность" признаётся, что ему реакция служивых-слушателей "чрезвычайно нравилась, даже до наслаждения", его "останавливали, просили <...> объяснений различных исторических имён, королей, земель, полководцев..." (19, 53)
Согласитесь, если человек вспоминает о наслаждении, каковое ему приходилось испытывать (и, вероятно, - не единожды), то, надо полагать, не совсем уж отчаянным и невыносимым было его положение в тот период. Больше того, чуть не с первых дней подневольной службы рядовой Достоевский берёт под своё покровительство молоденького солдатика Каца, защищает бедного затюканного еврея от насмешек и издевательств. Через много лет, уже после смерти писателя, Н. А. Кац будет вспоминать-писать: "Всей душой я чувствовал, что вечно угрюмый и хмурый рядовой Достоевский - бесконечно добрый, удивительно сердечный человек, которого нельзя было не полюбить..."108 К слову, вероятно, этот самый Кац и стал в творчестве Достоевского единственным прототипом из солдатской казармы - он мелькнёт эпизодически в "Преступлении и наказании" в образе караульного солдатика-еврея из пожарной команды с "вековечной брюзгливой скорбью" на лице, который стал невольным свидетелем самоубийства Свидригайлова.
Но сейчас речь пока не о том. Важно подчеркнуть, что с самого начала жизни под красной шапкой рядовой Достоевский оказался среди товарищей по службе вполне как бы на особом положении. Сыграли свою роль и образованность, и дворянско-офицерское прошлое, и статус бывшего каторжника, и, наконец и в первейшую очередь, - опыт учёбы-службы в Инженерном училище. Да, если бы не ненавистные изматывающие уроки-занятия шагистикой-муштрой в Михайловском замке и военно-полевых лагерях под Петергофом, если бы не горький опыт рябца, а затем и кондуктора-старшеклассника - ещё неизвестно, каково бы пришлось писателю в глухоманном Семипалатинском гарнизоне. Ну и, разумеется, солдатчина, хотя и та же каторга, но разрядом пониже. Сам Достоевский новое своё положение воспринимал оптимистично, как ступень к полной свободе, это новое положение по сравнению с прежним "казалось ему раем"109. Самое страшное, эшафот и каторга - позади, пережиты. А главное, появилась возможность читать чужие книги и снова писать, наконец, свои, получать письма, и теперь он мог сам, как "незатейливые герои" его первого произведения, с наслаждением предаться эпистолярному жанру: восемьдесят писем - это по объёму целая повесть! И ещё, без всякого сомнения, помогло Достоевскому в его семипалатинской жизни то, что он сразу же обрёл покровителей в лице влиятельных сибирских чинов, обрёл дружбу и участие образованных и ценящих его писательский талант людей.
Сама Судьба, видно, свела автора "Двойника" с бароном Александром Егоровичем Врангелем - юристом, путешественником, дипломатом, который как раз в 1854-56 годах служил стряпчим по уголовным и гражданским делам (по-нынешнему - прокурором) именно в Семипалатинске. Врангель зачитывался "Бедными людьми" и "Неточкой Незвановой", ещё перед отъездом в Сибирь познакомился с М. М. Достоевским и получил от него и А. Н. Майкова письма, книги и деньги для передачи Фёдору Михайловичу. Он ехал на службу в Семипалатинск с радостной уверенностью, что познакомится лично с любимым писателем, в меру всех своих возможностей поможет ему. Ни разница в положении, ни разница в возрасте (Врангель был на 12 лет моложе Достоевского) не помешали сойтись-сдружиться барону-прокурору с солдатом-политпреступником. Возвратясь в Петербург, Врангель много хлопотал по вызволению опального писателя из Сибири. Впоследствии они продолжали поддерживать отношения, время от времени переписывались, встречались за границей и в столице, но, к сожалению, жизнь всё больше разводила их в разные стороны, и в 1873 году нить их дружбы, увы, оборвалась... Впрочем, в контексте нашего разговора важен именно первый - сибирский - период их отношений, и как раз очень ценны-бесценны воспоминания Врангеля о Достоевском-солдате.
Итак, в каком же таком "раю" жил-обитал автор "Бедных людей" после каторги? Семипалатинск в то время был полугородом-полудеревней: 5-6 тысяч жителей, одна православная церковь (и одновременно - единственное каменное здание), семь мечетей, одна уездная школа, одна аптека, один галантерейный магазин, о книжном же "и говорить нечего - некому было читать". Газеты получали человек 10-15 во всём городе, внимание местных обывателей мало занимала даже Крымская война, поскольку они "интересовались только картами, попойками, сплетнями и своими торговыми делами". В Семипалатинске мощёных улиц не было и ходить приходилось по щиколотку в песке. Во время бурь и ураганов, нередких в Сибири, тучи песка поднимались в воздух, так что "рай" доподлинно превращался в ад.
Теперь о личном "райском" уголке ссыльного писателя, которому вскоре разрешено было - в виде исключения - перебраться из солдатской казармы на квартиру. Врангель свидетельствует: "Хата Достоевского находилась в самом безотрадном месте. Кругом пустырь, сыпучий песок, ни куста, ни дерева. Изба была бревенчатая, древняя, скривившаяся на один бок, без фундамента, вросшая в землю, и без единого окна наружу <...>
У Достоевского была одна комната, довольно большая, но чрезвычайно низкая; в ней царствовал всегда полумрак. <...> Вся комната была закопчена и так темна, что вечером с сальною свечою - стеариновые тогда были большою роскошью, а освещения керосином ещё не существовало - я еле-еле мог читать. Как при таком освещении Фёдор Михайлович писал ночи напролет, решительно не понимаю. Была ещё приятная особенность его жилья: тараканы стаями бегали по столу, стенам и кровати, а летом особенно блохи не давали покоя..."110
Конечно, и до Альберта Энштейна всё на свете было относительно. Житьё-бытьё в подобных условиях, казалось бы, ну никак нельзя назвать "райским", однако ж таковым его делало для вчерашнего обитателя арестантской казармы и совсем ещё недавнего - солдатской ощущение свободы, которое возникало от уединения, от тишины, от возможности без помех читать и писать-творить.
Но тут, буквально к слову, хотелось бы отметить-подчеркнуть одну странность. Здоровьем Фёдор Михайлович никогда не мог похвастаться (о чём придётся упоминать-говорить ещё не раз), и с годами, с каждым новым и, как правило, тяжёлым этапом в его жизни, букет его хронических хворей всё разрастался и расцветал пышным цветом. Но как ни надсаживал он своё зрение ночными изнурительными сидениями при свечном огарке над книгами и рукописями в казарме Инженерного училища, в каземате Петропавловской крепости, в арестантском госпитале и вот в семипалатинской избушке, а затем и до конца дней (писательских ночей!) своих в домашнем кабинете, но глаза его, к счастью, почему-то выдерживали такие циклопические перегрузки, очками он не пользовался. Правда, однажды, уже после Сибири, в письме Михаилу из Твери от 11 ноября 1859 года он пожалуется: "У меня болят глаза, заниматься решительно не могу при свечах; всё хуже и хуже".(281, 354) Впереди было ещё двадцать с лишком лет ночных бдений при свечах, выдержал!..
Но вернёмся в Семипалатинск. Вот каким увидел впервые автора "Белых ночей" Врангель: "Он был в солдатской серой шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными, серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу, - что, мол, я за человек?.."111
(Всё же придётся ещё раз, так сказать, вглядеться в глаза Достоевского. Врангелю они показались серо-синими. В. С. Соловьёв утверждал в воспоминаниях, будто они у писателя "светлые карие"112. А. Е. Ризенкампф запомнил, что глаза Фёдор Михайлович имел цвета серого113. А вот А. Г. Сниткину поразили при первой встрече глаза будущего мужа разноцветностью: "...они были разные: один - карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины незаметно. Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение"114. Один глаз у писателя стал чёрным вследствие лечения атропином после травмы, случившейся во время припадка эпилепсии, - и это объяснение Анны Григорьевны вполне логично и понятно, но почему в разные периоды жизни Достоевского и разные люди, общаясь с ним буквально tete-a-tete?, воспринимали взгляд его в разных цветах? Если вспомнить поговорку "Глаза - зеркало души" и если помнить о поразительной способности автора "Записок из подполья" вживаться-перевоплощаться в своих героев, то поистине можно поверить, что глаза его имели свойство светлеть или темнеть в зависимости от того, с душой какого героя в данный момент совмещалась его собственная душа...)
Итак, Достоевский буквально наслаждается послекаторжной относительной свободой. Почти ежедневно он бывает у Врангеля, обедает "янтарной стерляжьей ухой", или заходит вечерком, как вспоминает Александр Егорович, "пить чай - бесконечные стаканы - и курить мой ''Бостанжогло'' (тогдашняя табачная фирма) из длинного чубука". Более того, зачастую Фёдор Михайлович был не просто в хорошем расположении духа, а прямо-таки в весёлом. Именно в этот период он задумывает, а вскоре и напишет самые свои комические, самые незлобивые вещи - "Дядюшкин сон" и "Село Степанчиково". Новый друг, естественно, посвящается в творческие замыслы, становится первым слушателем ещё устных вариантов. Врангель вспоминает: "Он был в заразительно весёлом настроении, хохотал и рассказывал мне приключения дядюшки..."
Но и этого мало. В этот период Достоевский увлекается и вовсе ему несвойственными и, если можно так выразиться, жизнерадостными занятиями: к примеру, помогает Врангелю на его даче выращивать сад-огород. Людям, представляющим автора "Преступления и наказания" по известному портрету кисти В. Г. Перова, трудно и вообразить-представить его таким, каким запомнился он его семипалатинскому другу: "Ярко запечатлелся у меня образ Фёдора Михайловича, усердно помогавшего мне поливать молодую рассаду, в поте лица, сняв свою солдатскую шинель, в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшего от стирки <...>. Он обыкновенно был весь поглощен этим занятием и, видимо, находил в этом времяпрепровождении большое удовольствие..." Прямо не Достоевский в Семипалатинске, а - Чехов в Ялте...
Однако ж, ведь и это ещё не всё! Врангель уговорил Достоевского попробовать и верховую езду, от чего тот долго отказывался-отнекивался. В его "Детской сказке" есть сцена, когда Маленький герой с безрассудной и отчаянной смелостью вскакивает на полудикого мустанга Танкреда, дабы поразить любимую даму, и чуть не погибает в бешеной скачке. Автор, конечно же, проиграл-пережил в воображении весь этот эпизод, представлял и себя, скачущим бешеным аллюром на горячем диком скакуне... Увы, Врангель свидетельствует, что в роли кавалериста Фёдор Михайлович "был смешон и неуклюж", однако ж верховая езда ему понравилась, он вошёл во вкус, и вскоре они вдвоём начали совершать длительные прогулки в степь, и даже это уж совсем невероятно! - пару раз Достоевский участвовал и в охоте. Ну, как можно представить себе автора "Бедных людей" охотником, так сказать, в роли Тургенева или Л. Толстого - с ружьём, целящегося в живое существо, убивающего тварь Божию?..
Между прочим, в своих мемуарах Врангель обронил мимоходом довольно странное замечание о полном якобы безразличии Достоевского к красотам природы: "...они не трогали, не волновали его. Он весь был поглощён изучением человека, со всеми его достоинствами, слабостями и страстями"115. Здесь автор воспоминаний по существу почти дословно повторяет утверждение Н. Н. Страхова, который ещё за два десятка лет до него, в своих мемуарах (1883 год) писал: "Фёдор Михайлович не был большим мастером путешествовать; его не занимали особенно ни природа, ни исторические памятники, ни произведения искусства, за исключением разве самых великих; всё его внимание было устремлено на людей..."116
Странное противопоставление! О внимании к памятникам и произведениям искусства - разговор особый, но как будто следует или только природой интересоваться, или сугубо только homo sapiens'ом. Конечно, Достоевский не Ливингстон, не Пржевальский, не Шишкин и даже, опять же, не Тургенев (если иметь в виду его славу как певца природы), но смешно и нелепо было бы утверждать, к примеру, что внимание автора "Записок охотника" поглощали, мол, только красоты природы, а человек "со всеми его достоинствами, слабостями и страстями" занимал его мало. По отношению же к автору "Братьев Карамазовых" подобные нелепости, как видим, вполне допустимы...
И вообще, как может быть равнодушным к природе человек, для которого самые сладостные воспоминания детства связаны с днями, проведёнными в деревне? Видимо, из-за своего "равнодушия" к природе Достоевский с таким наслаждением возился в саду на даче Врангеля, совершал с ним долгие верховые прогулки за город, потом всю свою жизнь при первой же возможности стремился вырваться из душного Петербурга в дачный Павловск, в Старую Руссу, мечтал бесконечно о собственном небольшом имении в сельской местности. "Равнодушный" к природе писатель создаёт в мрачном каземате Петропавловской крепости произведение - настоящий гимн цветущей природе ("Маленький герой"), - под которым подписался бы всё тот же признанный природолюб и природовед Иван Сергеевич Тургенев. А вот каким "равнодушием" прямо-таки веет от следующих строк из "Мёртвого дома": "На берегу же можно было забыться: смотришь, бывало, в этот необъятный, пустынный простор, точно заключенный из окна своей тюрьмы на свободу. Всё для меня было тут дорого и мило: и яркое горячее солнце на бездонном синем небе, и далёкая песня киргиза <...> Разглядишь какую-нибудь птицу в синем, прозрачном воздухе и долго, упорно следишь за её полетом: вон она всполоснулась над водой, вон исчезла в синеве, вон опять показалась чуть мелькающей точкой... Даже бедный, чахлый цветок, который я нашел рано весною в расселине каменного берега, и тот как-то болезненно остановил моё внимание..." (-3, 416)
А давайте посмотрим сибирские письма Достоевского. В самом же первом послании к брату Михаилу после выхода из острога он пишет, что Омск "гадкий городишка" и не в последнюю очередь потому, что - "деревьев почти нет". А уже из Семипалатинска, описывая брату свою новую среду обитания, он особенно подчёркивает, что хотя вокруг города и "чистая степь", но зато в нескольких верстах - "бор, на многие десятки, а может быть, и сотни вёрст", - и детализирует: "здесь всё ель, сосна да ветла, других деревьев нету. Дичи тьма..."(281, 171, 179) Стал ли бы равнодушный к природе человек примечать, какие деревья растут в пригородном лесу? А каково замечание про дичь! Человек ещё ни разу в жизни на охоте не бывал, ещё только предстоит ему испытать такое удовольствие признанных ценителей-любителей природы (и убедиться, что это убийственное занятие не для него), а вот поди ж ты "дичи тьма"!..
Впрочем, чего копья ломать, когда сам Фёдор Михайлович почти на закате жизни, в февральском выпуске "Дневника писателя" за 1876 год, в автобиографическом рассказе-были "Мужик Марей" однозначно написал-признался: "И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь..." (23)
Ну и ещё можно вспомнить, как позже, в том же "Дневнике писателя", "равнодушный" Достоевский не раз и не два поднимал вопрос о варварском истреблении лесов в России117.
Казалось бы, вопрос о любви или равнодушии Достоевского к природе не стоит столь пристального внимания, но это не так. Вспомним-повторим: писатель с юности буквально задыхался в городе, тяготился им, чувствовал себя в Петербурге словно в мрачном сыром каменном каземате. Вчитаемся внимательно в следующие строки из его ранней повести "Слабое сердце": "Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве, он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных насмерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе... Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их <...> в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грёзу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к тёмно-синему небу. Какая-то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи. <...> Он как будто только теперь понял всю эту тревогу и узнал, отчего сошел с ума его бедный, не вынесший своего счастия Вася..." (-2, 88)
Японский исследователь творчества Достоевского Кэнноскэ Накамура по этому поводу справедливо замечает: "Петербург в "Слабом сердце" -- город, ввергающий Аркадия в состояние, когда ?хочется умереть?..."118 Добавим от себя -- и многих других героев Достоевского и очень часто, можно не сомневаться, его самого!
Из других, более поздних произведений Достоевского можно привести примеры-образцы ещё более убийственных петербургских пейзажей, являющихся как бы подспудной антитезой описаниям вечно живой и обновляющейся природы. Это - одна сторона проблемы. Вторая же состоит в том, что Природа (с большой буквы) занимала очень важное место в философской системе Достоевского, в вопросе о бессмертии души и существовании Бога - о чём речь у нас более подробно будет впереди.
Думается, две вещи, два обстоятельства, по преимуществу, и спасли автора "Бедных людей" от духовной и физической деградации в каторге, от гибели, от самоубийства: его озарение на первых же шагах в остроге, что только оптимизм и физический труд помогут ему выжить-выдюжить; и вот эта жажда творчества, писательская энергия мозга, сочинительская жадность в познании новых сторон жизни. Известно, что писатель работает не только за письменным столом, но все 24 часа в сутки - без перерывов, выходных и праздников. Грубый физический - каторжный - труд поддерживал и укреплял вполне изнеженное тело вчерашнего столичного интеллигента, а утончённая вдохновенная внутренняя работа писателя, изучающего и анализирующего окружающую действительность, накапливающего материал для будущих сочинений, - крепила и поддерживала дух. "Преступление и наказание", "Бесы", "Братья Карамазовы", не говоря уж о "Записках из Мёртвого дома", во многом родились-проросли из семян, посеянных на поле творческого воображения писателя ещё в бытность его острожного житья-бытья. Трудно представить, какими были бы великие романы Достоевского без его каторжного опыта и - были бы вообще. По крайней мере, нельзя не согласиться с мнением известного нашего путешественника и учёного П. П. Семёнова-Тян-Шанского, который встречался с Достоевским ещё на собраниях Петрашевского и виделся потом с ним в Сибири: "Можно сказать, что пребывание в "Мёртвом доме" сделало из талантливого Достоевского великого писателя-психолога..."103
Вероятно, писатель собирался и в солдатской казарме ещё больше пополнить багаж своих знаний о жизни простого люда. Однако ж, несмотря на свой каторжный опыт и четырёхгодичную острожную физическую и моральную закалку, в письме к брату рядовой 7-го Сибирского линейного батальона перед отправкой к месту службы, ещё из Омска, своих мрачных опасений и тревог не скрывает: "Попадёшь к начальнику, который невзлюбит (такие есть), придерётся и погубит службой, а я так слабосилен, что, конечно, не в состоянии нести всю тягость солдатства". (281, 172)
В "Сибирской тетради" под номером 447 Достоевский вносит услышанный им в острожной казарме мини-диалог: "- А приедет назад? - Не удавится, так воротится"104. Если представить на мгновение, что прозвучал он не в Омском остроге, а в Петербурге, допустим, в редакции "Отечественных записок" или в доме Некрасова, то выглядит-воспринимается этот короткий диалог весьма многознаменательно. До возвращения автора "Бедных людей" в Петербург оставалось ещё несколько лет, но 23 января 1854 года он вышел из острога, с него сняли кандалы. "Свобода, новая жизнь, воскресение из мёртвых... Экая славная минута!.." (-3, 481)
Увы, эйфория нахлынула несколько преждевременно: воскресение из мёртвых произошло-случилось, но о свободе ещё оставалось только мечтать.
Ведь солдатчина, по существу, - та же каторга.
Глава III
Под красной шапкой, или Первая любовь
1
Ещё в родительском доме на Божедомке, когда маленький Федя чересчур проявлял свою горячность и допускал какое-никакое вольнодумие и резкость в выражениях, строгий папенька не раз сурово предостерегал сына: "Эй, Федя, уймись, несдобровать тебе... быть тебе под красной шапкой!.."105
Михаил Андреевич, само собой, даже и в самом страшном кошмаре предполагать не мог, насколько буквально сбудется его мрачное пророчество. Однако ж, несмотря на предварительные свои страхи, сам Достоевский поначалу встретил перемену в своей судьбе радостно. Уже много позже, в Петербурге, в разговоре со своей близкой знакомой Е. А. Штакеншнейдер писатель будет вспоминать, "как счастлив он был, когда, отбыв каторгу, отправлялся на поселение (то есть к месту солдатской службы. - Н. Н.). Он шёл пешком с другими, но встретился им обоз, везший канаты. Он говорил, что во всю свою жизнь не был так счастлив <...>, как сидя на этих неудобных и жёстких канатах, с небом над собою, простором и чистым воздухом кругом и чувством свободы в душе..."106
Но и в эти пьянящие часы относительной свободы, по дороге в Семипалатинск, Достоевский, вероятно, вспоминал, не мог не вспоминать молодого арестанта Сироткина, оставшегося в остроге: ведь до чего невыносимой показалась тому солдатская служба, что он дважды покушался на самоубийство, решился затем стать убийцей, только б скинуть с головы опостылевшую красную шапку. А каково же тянуть-терпеть солдатскую лямку бывшему офицеру и дворянину?..
И вот что поразительно: ни история Сироткина, ни собственная солдатская биография не вдохновили Достоевского на художественное или документально-мемуарное произведение, среди его героев так и не появится ни одного рекрута-солдатика. Словно бы писатель напрочь вычеркнул-стёр эти пять семипалатинских лет из жизни, памяти, творческого багажа. Впрочем, есть опосредованное свидетельство в письме Врангеля к Достоевскому (1865 год) о том, что писатель собирался использовать впечатления того периода: "Описали ли Вы в Ваших романах нашу семип<алатинскую> жизнь? Вы ведь собирались это исполнить..."107 Но всё же солдатская казарма, в отличие от арестантской, так и не вдохновила писателя. Почему? Тайна сия велика есть. Словно бы Достоевский оставил-подарил эту богатую тему будущему поколению литераторов, в первую очередь - А. И. Куприну.
Но всё-таки, даже не имея авторского текста аналогичного "Запискам из Мёртвого дома", мы можем составить вполне полное и подробное представление и о красношапочно-сибирском периоде биографии Достоевского. Есть-существуют воспоминания современников и особенно подробные того же А. Е. Врангеля, сохранилось и опубликовано в ПСС более восьмидесяти писем самого Фёдора Михайловича из Семипалатинска к почти двадцати адресатам, ну и, наконец, в некоторых текстах писателя какие-никакие отголоски-воспоминания о солдатском житье-бытье всё же аукались-появлялись. К примеру, в статье "Книжность и грамотность" (1861), опубликованной в журнале "Время", Достоевский пишет-рассказывает, как он вслух читал солдатам в казарме всякие французские переводные романы и "всегда производил эффект чтением". (Вот когда ещё и перед какими слушателями оттачивалось мастерство Достоевского-чтеца, буквально завораживающего впоследствии огромные залы изысканной публики своим надтреснутым слабым голосом!) И далее автор статьи "Книжность и грамотность" признаётся, что ему реакция служивых-слушателей "чрезвычайно нравилась, даже до наслаждения", его "останавливали, просили <...> объяснений различных исторических имён, королей, земель, полководцев..." (19, 53)
Согласитесь, если человек вспоминает о наслаждении, каковое ему приходилось испытывать (и, вероятно, - не единожды), то, надо полагать, не совсем уж отчаянным и невыносимым было его положение в тот период. Больше того, чуть не с первых дней подневольной службы рядовой Достоевский берёт под своё покровительство молоденького солдатика Каца, защищает бедного затюканного еврея от насмешек и издевательств. Через много лет, уже после смерти писателя, Н. А. Кац будет вспоминать-писать: "Всей душой я чувствовал, что вечно угрюмый и хмурый рядовой Достоевский - бесконечно добрый, удивительно сердечный человек, которого нельзя было не полюбить..."108 К слову, вероятно, этот самый Кац и стал в творчестве Достоевского единственным прототипом из солдатской казармы - он мелькнёт эпизодически в "Преступлении и наказании" в образе караульного солдатика-еврея из пожарной команды с "вековечной брюзгливой скорбью" на лице, который стал невольным свидетелем самоубийства Свидригайлова.
Но сейчас речь пока не о том. Важно подчеркнуть, что с самого начала жизни под красной шапкой рядовой Достоевский оказался среди товарищей по службе вполне как бы на особом положении. Сыграли свою роль и образованность, и дворянско-офицерское прошлое, и статус бывшего каторжника, и, наконец и в первейшую очередь, - опыт учёбы-службы в Инженерном училище. Да, если бы не ненавистные изматывающие уроки-занятия шагистикой-муштрой в Михайловском замке и военно-полевых лагерях под Петергофом, если бы не горький опыт рябца, а затем и кондуктора-старшеклассника - ещё неизвестно, каково бы пришлось писателю в глухоманном Семипалатинском гарнизоне. Ну и, разумеется, солдатчина, хотя и та же каторга, но разрядом пониже. Сам Достоевский новое своё положение воспринимал оптимистично, как ступень к полной свободе, это новое положение по сравнению с прежним "казалось ему раем"109. Самое страшное, эшафот и каторга - позади, пережиты. А главное, появилась возможность читать чужие книги и снова писать, наконец, свои, получать письма, и теперь он мог сам, как "незатейливые герои" его первого произведения, с наслаждением предаться эпистолярному жанру: восемьдесят писем - это по объёму целая повесть! И ещё, без всякого сомнения, помогло Достоевскому в его семипалатинской жизни то, что он сразу же обрёл покровителей в лице влиятельных сибирских чинов, обрёл дружбу и участие образованных и ценящих его писательский талант людей.
Сама Судьба, видно, свела автора "Двойника" с бароном Александром Егоровичем Врангелем - юристом, путешественником, дипломатом, который как раз в 1854-56 годах служил стряпчим по уголовным и гражданским делам (по-нынешнему - прокурором) именно в Семипалатинске. Врангель зачитывался "Бедными людьми" и "Неточкой Незвановой", ещё перед отъездом в Сибирь познакомился с М. М. Достоевским и получил от него и А. Н. Майкова письма, книги и деньги для передачи Фёдору Михайловичу. Он ехал на службу в Семипалатинск с радостной уверенностью, что познакомится лично с любимым писателем, в меру всех своих возможностей поможет ему. Ни разница в положении, ни разница в возрасте (Врангель был на 12 лет моложе Достоевского) не помешали сойтись-сдружиться барону-прокурору с солдатом-политпреступником. Возвратясь в Петербург, Врангель много хлопотал по вызволению опального писателя из Сибири. Впоследствии они продолжали поддерживать отношения, время от времени переписывались, встречались за границей и в столице, но, к сожалению, жизнь всё больше разводила их в разные стороны, и в 1873 году нить их дружбы, увы, оборвалась... Впрочем, в контексте нашего разговора важен именно первый - сибирский - период их отношений, и как раз очень ценны-бесценны воспоминания Врангеля о Достоевском-солдате.
Итак, в каком же таком "раю" жил-обитал автор "Бедных людей" после каторги? Семипалатинск в то время был полугородом-полудеревней: 5-6 тысяч жителей, одна православная церковь (и одновременно - единственное каменное здание), семь мечетей, одна уездная школа, одна аптека, один галантерейный магазин, о книжном же "и говорить нечего - некому было читать". Газеты получали человек 10-15 во всём городе, внимание местных обывателей мало занимала даже Крымская война, поскольку они "интересовались только картами, попойками, сплетнями и своими торговыми делами". В Семипалатинске мощёных улиц не было и ходить приходилось по щиколотку в песке. Во время бурь и ураганов, нередких в Сибири, тучи песка поднимались в воздух, так что "рай" доподлинно превращался в ад.
Теперь о личном "райском" уголке ссыльного писателя, которому вскоре разрешено было - в виде исключения - перебраться из солдатской казармы на квартиру. Врангель свидетельствует: "Хата Достоевского находилась в самом безотрадном месте. Кругом пустырь, сыпучий песок, ни куста, ни дерева. Изба была бревенчатая, древняя, скривившаяся на один бок, без фундамента, вросшая в землю, и без единого окна наружу <...>
У Достоевского была одна комната, довольно большая, но чрезвычайно низкая; в ней царствовал всегда полумрак. <...> Вся комната была закопчена и так темна, что вечером с сальною свечою - стеариновые тогда были большою роскошью, а освещения керосином ещё не существовало - я еле-еле мог читать. Как при таком освещении Фёдор Михайлович писал ночи напролет, решительно не понимаю. Была ещё приятная особенность его жилья: тараканы стаями бегали по столу, стенам и кровати, а летом особенно блохи не давали покоя..."110
Конечно, и до Альберта Энштейна всё на свете было относительно. Житьё-бытьё в подобных условиях, казалось бы, ну никак нельзя назвать "райским", однако ж таковым его делало для вчерашнего обитателя арестантской казармы и совсем ещё недавнего - солдатской ощущение свободы, которое возникало от уединения, от тишины, от возможности без помех читать и писать-творить.
Но тут, буквально к слову, хотелось бы отметить-подчеркнуть одну странность. Здоровьем Фёдор Михайлович никогда не мог похвастаться (о чём придётся упоминать-говорить ещё не раз), и с годами, с каждым новым и, как правило, тяжёлым этапом в его жизни, букет его хронических хворей всё разрастался и расцветал пышным цветом. Но как ни надсаживал он своё зрение ночными изнурительными сидениями при свечном огарке над книгами и рукописями в казарме Инженерного училища, в каземате Петропавловской крепости, в арестантском госпитале и вот в семипалатинской избушке, а затем и до конца дней (писательских ночей!) своих в домашнем кабинете, но глаза его, к счастью, почему-то выдерживали такие циклопические перегрузки, очками он не пользовался. Правда, однажды, уже после Сибири, в письме Михаилу из Твери от 11 ноября 1859 года он пожалуется: "У меня болят глаза, заниматься решительно не могу при свечах; всё хуже и хуже".(281, 354) Впереди было ещё двадцать с лишком лет ночных бдений при свечах, выдержал!..
Но вернёмся в Семипалатинск. Вот каким увидел впервые автора "Белых ночей" Врангель: "Он был в солдатской серой шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными, серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу, - что, мол, я за человек?.."111
(Всё же придётся ещё раз, так сказать, вглядеться в глаза Достоевского. Врангелю они показались серо-синими. В. С. Соловьёв утверждал в воспоминаниях, будто они у писателя "светлые карие"112. А. Е. Ризенкампф запомнил, что глаза Фёдор Михайлович имел цвета серого113. А вот А. Г. Сниткину поразили при первой встрече глаза будущего мужа разноцветностью: "...они были разные: один - карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины незаметно. Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение"114. Один глаз у писателя стал чёрным вследствие лечения атропином после травмы, случившейся во время припадка эпилепсии, - и это объяснение Анны Григорьевны вполне логично и понятно, но почему в разные периоды жизни Достоевского и разные люди, общаясь с ним буквально tete-a-tete?, воспринимали взгляд его в разных цветах? Если вспомнить поговорку "Глаза - зеркало души" и если помнить о поразительной способности автора "Записок из подполья" вживаться-перевоплощаться в своих героев, то поистине можно поверить, что глаза его имели свойство светлеть или темнеть в зависимости от того, с душой какого героя в данный момент совмещалась его собственная душа...)
Итак, Достоевский буквально наслаждается послекаторжной относительной свободой. Почти ежедневно он бывает у Врангеля, обедает "янтарной стерляжьей ухой", или заходит вечерком, как вспоминает Александр Егорович, "пить чай - бесконечные стаканы - и курить мой ''Бостанжогло'' (тогдашняя табачная фирма) из длинного чубука". Более того, зачастую Фёдор Михайлович был не просто в хорошем расположении духа, а прямо-таки в весёлом. Именно в этот период он задумывает, а вскоре и напишет самые свои комические, самые незлобивые вещи - "Дядюшкин сон" и "Село Степанчиково". Новый друг, естественно, посвящается в творческие замыслы, становится первым слушателем ещё устных вариантов. Врангель вспоминает: "Он был в заразительно весёлом настроении, хохотал и рассказывал мне приключения дядюшки..."
Но и этого мало. В этот период Достоевский увлекается и вовсе ему несвойственными и, если можно так выразиться, жизнерадостными занятиями: к примеру, помогает Врангелю на его даче выращивать сад-огород. Людям, представляющим автора "Преступления и наказания" по известному портрету кисти В. Г. Перова, трудно и вообразить-представить его таким, каким запомнился он его семипалатинскому другу: "Ярко запечатлелся у меня образ Фёдора Михайловича, усердно помогавшего мне поливать молодую рассаду, в поте лица, сняв свою солдатскую шинель, в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшего от стирки <...>. Он обыкновенно был весь поглощен этим занятием и, видимо, находил в этом времяпрепровождении большое удовольствие..." Прямо не Достоевский в Семипалатинске, а - Чехов в Ялте...
Однако ж, ведь и это ещё не всё! Врангель уговорил Достоевского попробовать и верховую езду, от чего тот долго отказывался-отнекивался. В его "Детской сказке" есть сцена, когда Маленький герой с безрассудной и отчаянной смелостью вскакивает на полудикого мустанга Танкреда, дабы поразить любимую даму, и чуть не погибает в бешеной скачке. Автор, конечно же, проиграл-пережил в воображении весь этот эпизод, представлял и себя, скачущим бешеным аллюром на горячем диком скакуне... Увы, Врангель свидетельствует, что в роли кавалериста Фёдор Михайлович "был смешон и неуклюж", однако ж верховая езда ему понравилась, он вошёл во вкус, и вскоре они вдвоём начали совершать длительные прогулки в степь, и даже это уж совсем невероятно! - пару раз Достоевский участвовал и в охоте. Ну, как можно представить себе автора "Бедных людей" охотником, так сказать, в роли Тургенева или Л. Толстого - с ружьём, целящегося в живое существо, убивающего тварь Божию?..
Между прочим, в своих мемуарах Врангель обронил мимоходом довольно странное замечание о полном якобы безразличии Достоевского к красотам природы: "...они не трогали, не волновали его. Он весь был поглощён изучением человека, со всеми его достоинствами, слабостями и страстями"115. Здесь автор воспоминаний по существу почти дословно повторяет утверждение Н. Н. Страхова, который ещё за два десятка лет до него, в своих мемуарах (1883 год) писал: "Фёдор Михайлович не был большим мастером путешествовать; его не занимали особенно ни природа, ни исторические памятники, ни произведения искусства, за исключением разве самых великих; всё его внимание было устремлено на людей..."116
Странное противопоставление! О внимании к памятникам и произведениям искусства - разговор особый, но как будто следует или только природой интересоваться, или сугубо только homo sapiens'ом. Конечно, Достоевский не Ливингстон, не Пржевальский, не Шишкин и даже, опять же, не Тургенев (если иметь в виду его славу как певца природы), но смешно и нелепо было бы утверждать, к примеру, что внимание автора "Записок охотника" поглощали, мол, только красоты природы, а человек "со всеми его достоинствами, слабостями и страстями" занимал его мало. По отношению же к автору "Братьев Карамазовых" подобные нелепости, как видим, вполне допустимы...
И вообще, как может быть равнодушным к природе человек, для которого самые сладостные воспоминания детства связаны с днями, проведёнными в деревне? Видимо, из-за своего "равнодушия" к природе Достоевский с таким наслаждением возился в саду на даче Врангеля, совершал с ним долгие верховые прогулки за город, потом всю свою жизнь при первой же возможности стремился вырваться из душного Петербурга в дачный Павловск, в Старую Руссу, мечтал бесконечно о собственном небольшом имении в сельской местности. "Равнодушный" к природе писатель создаёт в мрачном каземате Петропавловской крепости произведение - настоящий гимн цветущей природе ("Маленький герой"), - под которым подписался бы всё тот же признанный природолюб и природовед Иван Сергеевич Тургенев. А вот каким "равнодушием" прямо-таки веет от следующих строк из "Мёртвого дома": "На берегу же можно было забыться: смотришь, бывало, в этот необъятный, пустынный простор, точно заключенный из окна своей тюрьмы на свободу. Всё для меня было тут дорого и мило: и яркое горячее солнце на бездонном синем небе, и далёкая песня киргиза <...> Разглядишь какую-нибудь птицу в синем, прозрачном воздухе и долго, упорно следишь за её полетом: вон она всполоснулась над водой, вон исчезла в синеве, вон опять показалась чуть мелькающей точкой... Даже бедный, чахлый цветок, который я нашел рано весною в расселине каменного берега, и тот как-то болезненно остановил моё внимание..." (-3, 416)
А давайте посмотрим сибирские письма Достоевского. В самом же первом послании к брату Михаилу после выхода из острога он пишет, что Омск "гадкий городишка" и не в последнюю очередь потому, что - "деревьев почти нет". А уже из Семипалатинска, описывая брату свою новую среду обитания, он особенно подчёркивает, что хотя вокруг города и "чистая степь", но зато в нескольких верстах - "бор, на многие десятки, а может быть, и сотни вёрст", - и детализирует: "здесь всё ель, сосна да ветла, других деревьев нету. Дичи тьма..."(281, 171, 179) Стал ли бы равнодушный к природе человек примечать, какие деревья растут в пригородном лесу? А каково замечание про дичь! Человек ещё ни разу в жизни на охоте не бывал, ещё только предстоит ему испытать такое удовольствие признанных ценителей-любителей природы (и убедиться, что это убийственное занятие не для него), а вот поди ж ты "дичи тьма"!..
Впрочем, чего копья ломать, когда сам Фёдор Михайлович почти на закате жизни, в февральском выпуске "Дневника писателя" за 1876 год, в автобиографическом рассказе-были "Мужик Марей" однозначно написал-признался: "И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь..." (23)
Ну и ещё можно вспомнить, как позже, в том же "Дневнике писателя", "равнодушный" Достоевский не раз и не два поднимал вопрос о варварском истреблении лесов в России117.
Казалось бы, вопрос о любви или равнодушии Достоевского к природе не стоит столь пристального внимания, но это не так. Вспомним-повторим: писатель с юности буквально задыхался в городе, тяготился им, чувствовал себя в Петербурге словно в мрачном сыром каменном каземате. Вчитаемся внимательно в следующие строки из его ранней повести "Слабое сердце": "Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве, он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных насмерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе... Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их <...> в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грёзу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к тёмно-синему небу. Какая-то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи. <...> Он как будто только теперь понял всю эту тревогу и узнал, отчего сошел с ума его бедный, не вынесший своего счастия Вася..." (-2, 88)
Японский исследователь творчества Достоевского Кэнноскэ Накамура по этому поводу справедливо замечает: "Петербург в "Слабом сердце" -- город, ввергающий Аркадия в состояние, когда ?хочется умереть?..."118 Добавим от себя -- и многих других героев Достоевского и очень часто, можно не сомневаться, его самого!
Из других, более поздних произведений Достоевского можно привести примеры-образцы ещё более убийственных петербургских пейзажей, являющихся как бы подспудной антитезой описаниям вечно живой и обновляющейся природы. Это - одна сторона проблемы. Вторая же состоит в том, что Природа (с большой буквы) занимала очень важное место в философской системе Достоевского, в вопросе о бессмертии души и существовании Бога - о чём речь у нас более подробно будет впереди.