И вот с получением офицерского звания возможность печататься под своим именем обретена, с началом хлопот об отставке и переезде в Россию необходимость издаваться-печататься остро назрела. Достоевский обдумывает, разрабатывает и принимается претворять в жизнь свою индивидуальную технологию творческого процесса, начатки каковой обозначились-проявились ещё перед каторгой в отношениях с Краевским. Суть этой технологии, на первый взгляд, проста, но для всякого другого писателя была бы невыносима и погибельна: не имея даже начала хотя бы черновой рукописи, Достоевский предлагает ещё только задуманное произведение в журнал, выпрашивает-получает значительный (относительно) аванс и только после этого, прикованный к столу обязательствами договора, с головой окунается в работу. Причём, эти в полном смысле слова каторжные условия писательства действительно как бы стимулировали вдохновение, значительно поднимали температуру творческого накала, и существует-есть даже теория у литературоведов, что-де если бы автор "Записок из подполья" и "Братьев Карамазовых" писал свои произведения неторопливо и размеренно, как Гончаров или Тургенев, он не был бы, не стал бы - Достоевским...
   А тогда, в Сибири, он сделал-совершил и вовсе невероятное: через Михаила Михайловича заключает в декабре 1857 года договор с редактором-издателем только что созданного журнала "Русское слово" Г. А. Кушелёвым-Безбородко на публикацию своего романа и получает вперёд 500 рублей серебром; и тут же, буквально следом (11 января 1858 г.) он в письме к издателю "Русского вестника" М. Н. Каткову предлагает большой роман, первую часть обязуется выслать в продолжение лета, так что "милостивый государь г-н издатель" может с сентябрьского номера роман уже и печатать. Причём Достоевский совершенно откровенно сообщает Каткову о своём соглашении-договоре с Кушелёвым-Безбородко, о 500-х рублях аванса, но так как он, Достоевский, "вошёл в долги", а так же "и для дальнейшего своего обеспечения" ему крайне и срочно необходимо иметь 1000 рублей, то он и просит у издателя московского журнала, в свою очередь, 500 рублей под будущий роман.
   Фёдор Михайлович словно предчувствует-предугадывает, что впоследствии его творческая судьба будет крепко-накрепко связана с "Русским вестником", поэтому это его первое письмо-прошение к М. Н. Каткову так пространно-подробно и доверительно-откровенно. Именно в этом послании писатель, перефразируя известную пушкинскую максиму из "Моцарта и Сальери", сформулирует своё заветное кредо-мечту: "Но работа для денег и работа для искусства - для меня две вещи несовместные". Но именно в этом же письме он признаётся, что ему, увы, приходится невольно совмещать эти два вида работы и в последних строках, уже в постскриптуме, он провидчески с горечью констатирует: "Судьба моя, вероятно, работать из-за денег, в самом стеснительном смысле слова..." (281, 295-298)
   И, увы, уже по этому, самому первому деловому письму, издатель "Русского вестника", сам господин чрезвычайно деловой и пунктуальный, убедится вполне, что к уверениям-обещаниям Достоевского о сроках присылки в редакцию рукописей следует относиться крайне осторожно. "Выслать роман в обещанный срок обязуюсь непременно...", - уверил писатель. Катков немедленно высылает ему просимые 500 рублей. И что же, в конце концов, получилось-вышло на самом деле? Обещанную для "Русского слова" вещь повесть "Дядюшкин сон" - редакция получает вместо апреля 1857-го только в январе следующего года, а в "Русском вестнике" повесть "Село Степанчиково и его обитатели" - и то частями! - дождутся только через год после обещанного срока, летом 1859-го.
   Но, надо подчеркнуть, писательское реноме автора "Бедных людей" было ещё столь высоко, что Кушелёв-Безбородко не огорчился опозданием "Дядюшкиного сна", а, напротив, тут же выслал Достоевскому новый аванс в тысячу рублей под ещё один обещанный им роман. И писательское реноме Достоевского будет неуклонно повышаться от произведения к произведению, так что хотя "Село Степанчиково" и не появилось в "Русском вестнике", но впоследствии Катков вполне терпимо будет относиться к нарушению Достоевским обещанных графиков присылки рукописей. Он будет знать-понимать, что писатель всегда искренно и честно определял-назначал сроки выхода из-под своего пера нового произведения или части его, но при этом Достоевский совершенно как бы и забывал, не учитывал, что припадки эпилепсии, другие хвори-болезни, всяческие непредвиденные обстоятельства быта и общественной деятельности выбьют его из колеи, замедлят работу.
   Забирая деньги из редакций вперёд он так же забывал - невольно или намеренно, - что может в любой момент, как он это знал, внезапно умереть.
   6
   Ещё в Семипалатинске Достоевский жаждет узнать о том, какое впечатление производит на публику и производит ли вообще повесть "Дядюшкин сон"
   Первым откликается в письме поэт А. Н. Плещеев, который прочёл её в рукописи: в целом отзыв положителен ("Вообще-то повесть весьма хороша..."), но друг юности и не скрывает, что ожидал большего, и что "роман отзывается спешностью". В этом же письме Алексей Николаевич уведомляет Фёдора Михайловича, что-де Тургенев страстно желает прочесть "Дядюшкин сон" как можно быстрее, ещё в корректуре132. Думается, такое нетерпение со стороны именно Ивана Сергеевича весьма Достоевскому польстило.
   Уже в Твери писатель жадно внимает малейшим сообщениям-откликам на свои новые произведения. Но и "Дядюшкин сон", и "Село Степанчиково", которое после долгих мытарств по редакциям "Русского вестника" и "Современника" появилось, наконец, в последних двух номерах "Отечественных записок" за 1859 год, и на которое писатель возлагал особые надежды, - этих надежд-ожиданий не оправдали. Читающая публика не узнала автора "Бедных людей". Он обманул её. Водевильные сюжеты, юмор писателя-каторжника поставили её в тупик. Словно были забыты проницательные суждения-отзывы Белинского о молодом Достоевском: "С первого взгляда видно, что талант г. Достоевского не сатирический, не описательный, но в высокой степени творческий и что преобладающий характер его таланта - юмор. <...> смешить и глубоко потрясать душу читателя в одно и тоже время, заставить его улыбаться сквозь слёзы, - какое умение, какой талант!.."133 Читатели-критики как бы совершенно и забыли, что до каторги Достоевский тоже создавал-печатал чисто комические водевильные вещи вроде рассказов "Чужая жена" и "Ревнивый муж" (которые впоследствии соединились-слились в единый рассказ "Чужая жена и муж под кроватью").
   В результате, профессиональные критики остались в совершеннейшем недоумении и дружно замолчали сибирские произведения возвратившегося в литературу Достоевского. До нас дошли только отклики из частных писем и некоторых воспоминаний современников, из которых мы узнаём, что, к примеру, Некрасов вынес довольно суровый и категоричный приговор, дескать, Достоевский "вышел весь" и ему более ничего не написать. Даже Плещееву "Село Степанчиково" оказалось "решительно не по душе", Гончаров хвалил эту повесть "с оговорками", Краевский считал, что местами "Село Степанчиково" очень растянуто, и "вообще жаль", что Достоевский поддаётся влиянию юмора и пытается смешить - это-де, не его стихия... Лишь родной брат Михаил Михайлович безоговорочно с восторгом отнёсся к сибирским повестям Фёдора Михайловича, - но на то он и брат. Другие же поймут и оценят по-настоящему эти произведения (и особенно действительно высокохудожественную вещь "Село Степанчиково и его обитатели") много позже, пожалуй, лишь после смерти автора.
   Конечно, в этом есть большая доля вины и самого Достоевского. Ну совершенно, казалось бы, непонятно, почему начал он с комических водевилей, когда все ждали от него сразу нечто вроде "Записок из Мёртвого дома". Увы, писатель просто-напросто перестраховался.
   Когда в 1873 году московский студент М. П. Фёдоров попросил у писателя разрешения переделать историю "из мордасовских летописей" для сцены, Достоевский ему откровенно написал-объяснил: "...15 лет я не перечитывал мою повесть "Дядюшкин сон". Теперь же, перечитав, нахожу её плохою. Я написал её тогда в Сибири, в первый раз после каторги, единственно с целью опять начать литературное поприще, и ужасно опасаясь цензуры (как к бывшему ссыльному). А потому невольно написал вещичку голубиного незлобия и замечательной невинности..." (291, 303)
   В русле нашей темы следует отметить-подчеркнуть появление в этой первой же после каторги "вещичке голубиного незлобия" героя-самоубийцы. Мало того, данный герой к тому же - нищий поэт-неудачник. И это является ещё одним подтверждением тому, что Достоевского в тот момент-период перед вторым своим дебютом чрезвычайно волновала-тревожила судьба художника-неудачника вроде вымышленного им когда-то музыканта Ефимова или реального писателя Буткова.
   Правда, Вася-поэт из сибирской повести пытается свести счёты с жизнью, казалось бы, из-за несчастной любви, из-за ревности. Но коренная причина кроется в его неудачливости, в его страсти к поэзии. Зина-то как раз отвечает ему взаимностью, любит-ценит его именно за поэтическую возвышенность души и талант. Однако ж, в глазах её маменьки он всего лишь "кропатель дрянных стишонков", получающий учительского жалования двенадцать целковых в месяц, и в качестве жениха для Зины представляет из себя полный ноль. Да и сам Вася, уже на смертном одре, высказывает Зине свои потаённые мысли, каковые терзали, как мы уже знаем, и самого Достоевского перед свадьбой с М. Д. Исаевой: "Недостоин я твоей любви, Зина! Ты и на деле была честная и великодушная: ты пошла к матери и сказала, что выйдешь за меня и ни за кого другого, и сдержала бы слово, потому что у тебя слово не рознилось с делом. <...> Знаешь ли, Зиночка, что ведь я даже не понимал тогда, чем ты жертвуешь, выходя за меня! Я не мог даже того понять, что, выйдя за меня, ты, может быть, умерла бы с голоду..."
   Поэт Вася решает добровольно уйти из жизни весьма романтическим способом - убить себя скоротечной чахоткой. Вот как он сам объяснил Зине свою задумку и, так сказать, технологию суицидного процесса: "Самолюбия-то сколько тут было! романтизма! Рассказывали ль тебе подробно мою глупую историю, Зина? Видишь ли, был тут третьего года один арестант, подсудимый, злодей и душегубец; но когда пришлось к наказанию, он оказался самым малодушным человеком. Зная, что больного не выведут к наказанию, он достал вина, настоял в нем табаку и выпил. С ним началась такая рвота с кровью (бр-р-р, поэтического, согласитесь, в этом мало! - Н. Н.) и так долго продолжалась, что повредила ему легкие. Его перенесли в больницу, и через несколько месяцев он умер в злой чахотке. Ну вот, ангел мой, я и вспомнил про этого арестанта <...> и решился так же погубить себя. Но как бы ты думала, почему я выбрал чахотку? почему я не удавился, не утопился? побоялся скорой смерти? Может быть, и так, - но всё мне как-то мерещится, Зиночка, что и тут не обошлось без сладких романтических глупостей! Всё-таки у меня была тогда мысль: как это красиво будет, что вот я буду лежать на постели, умирая в чахотке, а ты всё будешь убиваться, страдать, что довела меня до чахотки; сама придёшь ко мне с повинною, упадёшь предо мной на колени... Я прощаю тебя, умирая на руках твоих..." (-2, 509)
   Если бы какой критик тогда, в 1859-м, взялся всё же разбирать первую повесть возродившегося Достоевского, он бы за каскадом комических сцен и образов вряд ли обратил бы особое внимание на трагическую судьбу поэта Васи, на драматическую проблему погибающего в нищете таланта. А если бы и обратил, то вполне мог обронить замечание, что-де г-н Достоевский выдумал для своего несчастного героя-литератора весьма экзотический и совершенно нереальный способ самоубийства. И только потом, читая через полтора-два года документально-мемуарные "Записки из Мёртвого дома", этот наш гипотетический критик узнал бы, что уход из жизни с помощью настоянного на табаке вина существует в реальной жизни и придуман-изобретён одним сметливым каторжником, далёким от поэтического романтизма. Правда, острожный бедолага таким способом пытался только переменить участь, приболеть лишь слегка и избежать наказания палками, однако ж не рассчитал дозы и погиб. Поэт-герой из "Дядюшкиного сна" знал, на что идёт, чем кончится его отравное винопитие. И с жестоким эгоизмом всех несчастных влюблённых он прекрасно знал-сознавал: самоубийство - самый действенный способ наказать виновницу самоубийства. И Зина, действительно, чувствуя свою вину, в отчаянии восклицает: "Не встретил бы ты меня, не полюбил бы меня, так остался бы жить!.." И более того, она поклялась Васе обречь себя на одиночество, хотя (увы, вам, женщины!) слово своё не сдержала, правда, как пушкинская Татьяна, всё же вышла замуж не по любви, а по расчёту: в последних строках "мордасовской летописи" сообщается, что стала она женой генерал-губернатора, старого боевого вояки, и царствует-королевствует в одном из отдалённых краёв России (понятно - где-то в Сибири)...
   Но ведь вот что ещё надо обязательно отметить: в этой повести есть-появляется ещё один мертвец и тоже ведь, если называть вещи своими именами, - самоубийца. Речь идёт о заглавном персонаже "Дядюшкиного сна" князе К. Да, да! Собирался человек тихо-спокойно доживать свой век, нежиться ещё немало лет в безмятежной обеспеченной старости, как вдруг случай, обстоятельства насильственно превращают его из беззаботного блаженствующего старичка -- в жениха, так сказать, в объект раздора, борьбы и гражданских войн мордасовского масштаба. И вместо того, чтобы бежать из Мордасова от совершенно уже лишних и ненужных ему соблазнов престарелый бонвиван и селадон князь К. не хуже бедного поэта Васи ставит на кон свою жизнь и бросается со всей своей плешивой головой в смертельный омут жениховства. Результат известен: если молодой Вася самоубился посредством "стклянки" табачного вина, вызвав скоротечную чахотку, то старый князь-дядюшка неразумным своим самоубийственным поведением вызвал в своём дряхлом организме сильнейшее нервное потрясение и воспаление в желудке, от чего скоропостижно и преждевременно умре в мордасовской гостинице.
   Пути разные - финиш один.
   7
   А между тем Достоевскому жизнь в Твери уже невыносима.
   Этот подмосковный губернский город становится для него ненавистнее даже Семипалатинска, даже глухоманного мифического Мордасова. Всего лишь через месяц с небольшим после приезда из Сибири, он пишет Врангелю, что Тверь "в тысячу раз гаже" Семипалатинска: "...Сумрачно, холодно (это после Сибири-то! - Н. Н.), каменные дома (а в Петербурге-то какие? - Н. Н.), никакого движения, никаких интересов, - даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма!.."(281, 337) Через десять лет, создавая роман "Бесы", писатель изобразит в нём несчастную Тверь с её обитателями весьма недоброжелательно и даже памфлетно.
   Вспомним ещё раз, что Тверь находится между Москвой и Петербургом и всего в каких-нибудь двухстах километрах от первопрестольной. И заметим в скобках, что в те времена письма из северной столицы доходили до Твери, в отличие от наших дней, менее чем за сутки. Однако ж, писателя не устраивали даже такие - значительно более благоприятные по сравнению с Сибирью для творческой работы - условия. Он рвётся в столицу, непосредственно в ту среду-атмосферу, где только и кипит по-настоящему литературно-журнальная жизнь. И если раньше, ещё в Семипалатинске, он мечтал хотя бы о Москве, добивался разрешения жить в ней, то теперь для него землёй обетованной был только - Петербург, Петербург и ещё раз Петербург.
   Он начинает вновь ещё более усиленно хлопотать о разрешении перебраться-вырваться в столицу. Подключены-задействованы тверской генерал-губернатор П. Т. Баранов, опять, как и ранее, А. Е. Врангель, герой Севастопольской обороны и знакомый Достоевского по инженерному училищу Э. И. Тотлебен... В частности, в письме к последнему от 4 октября 1859 года всё ещё опальный писатель так объясняет причины всенепременного его проживания только в Петербурге: во-первых, его падучую болезнь могут лечить только столичные доктора, а если её не лечить, то наступить неминуемая и скорая смерть; во-вторых, он должен содержать жену и пасынка, а так как состояния никакого не имеет и живёт только литературным трудом, то чрезвычайно проигрывает, имея дело с литературными антрепренёрами заочно; в-третьих, в Петербурге живут его ближайшие родственники, с которыми он не видался десять лет...
   В это же время Достоевский задумывает-разрабатывает грандиозный план обеспечения себе года спокойной работы над большим романом, который по-настоящему вернёт ему имя, а "запродать его вперёд и на это жить самоубийство". Словцо предельно эмоциональное, но - вырвалось из сознания, из души, вызрело в думах-размышлениях. План же, чтобы не загубить идею ("роман с идеей и даст мне ход") таков: издать собрание своих сочинений в трёх томах. Фёдор Михайлович подробнейшим образом излагает проект в письме к брату от 1 октября 1859 года, умоляя его сразу же начать действовать-помогать в осуществлении этого плана-мечты. Однако ж, Михаил Михайлович хотя и брат единокровный, но по сути тоже "литературный антрепренёр", посредник и - как же это замедляет дело!
   Через полторы недели после написания письма тверской затворник идёт ва-банк - составляет послание-прошение на самое высочайшее имя. Причины-резоны для проживания только и непременно в столице излагаются всё те же три: болезнь, специфика литературного труда, родственники. Невозможно не привести хотя бы кусочек из этого письма-прошения "бывшего государева преступника" (так характеризует себя сам Достоевский в первых же строках) на имя императора Александра II - какая сила убеждения, какая экспрессия, каков слог! "Болезнь моя усиливается более и более. От каждого припадка я видимо теряю память, воображение, душевные и телесные силы. Исход моей болезни - расслабление (то есть, - паралич. - Н. Н.), смерть или сумасшествие. У меня жена и пасынок, о которых я должен пещись. Состояния я не имею никакого и снискиваю средства к жизни единственно литературным трудом, тяжким и изнурительным в болезненном моем положении..."(281, 386) Подобным лексиконом - "пещись", "снискиваю" - заговорит потом совершенно задавленный жизнью и обстоятельствами доведённый до самоубийства (sic!?) Мармеладов в "Преступлении и наказании".
   Между тем, отослав прошение на имя царя через тверского губернатора Баранова, Достоевский по совету опытного в чиновничьей бюрократии Врангеля выстреливает через три недели сразу дуплетом официальных писем в III отделение: одно на имя начальника, князя В. А. Долгорукова, второе управляющего А. Е. Тимашева. И, как оказалось, поступил совершенно правильно: пока первое письмо дошло-доплелось до Александра II аж через месяц с лишком, вопрос был уже решён в III-м отделении и решён положительно. Ещё не зная об этом, в совершеннейшем нетерпении Достоевский отправляет на имя князя Долгорукова ещё одно письмо-просьбу - позволить ему до окончательного решения дела приехать в Петербург хотя бы на самый короткий срок: уладить проблемы с изданием собрания сочинений, что только и может дать для его семейства средства к существованию...
   И вот, 16 декабря Михаил Михайлович и Николай Михайлович едут утром на вокзал Николаевской железной дороги встречать своего дорогого брата-мученика из Твери. Увы! Встреча не состоялась. Уж такова, видно, была "горькая судьбина"** Фёдора Михайловича: именно в самый момент полного освобождения из ссылки он взял, да и захворал. Причём, болезнью не своею благородно-возвышенною - не обострением эпилепсии, а хворью подлою, низменною, обидною - "воспалением в кишках". Видимо, она явилась всё же следствием нервного перенапряжения на переломе жизни-судьбы: больной организм дал сбой в ожидании нового поворота, нового этапа, новых перемен. Незадолго до того Достоевский написал-сформулировал в письме к Врангелю (31 октября 1859 г.): "Когда нет нового, так и кажется, что совсем уже умер..." (281, 540-541, 371)
   Слава Богу, Достоевский в Твери не умер, не погиб и даже всерьёз и надолго не разболелся. 20 декабря 1859 года, без пяти дней через десять лет после вынужденного изгнания, он ступил, наконец, на петербургскую землю.
   Землю обетованную.
   Часть
   вторая
   Глава IV
   Второе рождение
   1
   Наступила-началась самая судьбоносная эпоха в жизни Достоевского последняя треть земного срока, отпущенного ему Богом.
   Он и сам ещё только смутно представляет-предчувствует, что ему суждено-предназначено сказать в литературе именно своё, совершенно новое слово. "Великое пятикнижие" он за далью грядущего времени ещё не видит даже и в проекте. В 1860-м он стоит ещё только на перепутье, причём, в отличие от сказочного героя, перед ним не три дороги, а - бесчисленное множество, и по какой ни пойти, каждая, скорей всего, ведёт в тупик вторичности, повтора, заурядности, безызвестности и забвения. Ему необходимо выбрать только свой - целинный, почти по бездорожью - путь.
   На первых шагах он действует-ступает ещё робко, неуверенно, на ощупь. В рабочей тетради появляется-набрасывается творческий план-задание себе:
   "В 1860-й год:
   1) Миньона.
   2) Весенняя любовь.
   3) Двойник (переделанный).
   4) Записки каторжника (отрывки).
   5) Апатия и впечатления". (-10, 300)
   То есть, Достоевский намеревался сочинить два новых романа (или повести), кардинально переделать, как уже давно мечтал, "Двойника", которому придавал особо важное место в своём творчестве, закончить-оформить первые главы воспоминаний о каторге, над которыми работал урывками ещё в Сибири, и написать статью или ряд статей о текущей литературе - эта мысль у него тоже родилась-лелеялась ещё в Семипалатинске.
   От "Миньоны" так и осталось лишь одно название, и дальше дело не продвинулось - потом, правда, кое-что из этого замысла вошло в "Униженные и оскорблённые". От "Весенней любви" сохранились в рабочей тетради планы четырёх "варьянтов" развития сюжета: роман должен был быть о любви, некоторые его фабульные линии были навеяны семипалатинскими впечатлениями-воспоминаниями, а толчком к замыслу послужил роман Тургенева "Дворянское гнездо". Впоследствии отдельные моменты этого замысла также вошли в роман "Униженные и оскорблённые". И статья критическая или публицистическая под запланированным названием не появилась. Но вот пункты 4-й и в какой-то мере 3-й - это, что называется, попадание в яблочко: здесь Достоевский наметил-обозначил именно то направление, каковым и предназначено было Судьбой ему и только ему идти.
   Кто-то может удивиться: при чём же здесь "Двойник" - ведь новый, капитально переделанный вариант его так и не появился на свет? Правильно. Но нам важно то, что писатель понимал-знал значимость этого произведения для своего творчества и правильно определял его ключевое местоположение в период своего второго рождения-дебюта. А в 1840-е годы повесть о безумном Голядкине, появившаяся сразу вслед за "Бедными людьми", доказала-подтвердила законность притязаний молодого автора на особое место в литературной иерархии, на его несомненный и оригинальный талант. Доказала, может быть, даже не столько читающей и критикующей публике, включая и Белинского, сколько самому Достоевскому. Теперь, на пороге 1860-х, верно определив, что роль "Бедных людей" на новом этапе как бы сыграют "Записки из Мёртвого дома", он застолбил место и для нового "Двойника", для произведения подобного масштаба и значения. И, в конце концов, усилия Достоевского в этом направлении приведут через какое-то время к созданию-появлению "Записок из подполья". Да, именно с публикации "Записок из Мёртвого дома", которые буквально потрясут всю читающую Россию, и появления следом "Записок из подполья", в которые корнями уходят замыслы-идеи всех без исключения великих романов Достоевского, и произошло доподлинное второе рождение писателя, состоялся по-настоящему его второй блистательный дебют.
   Впрочем, пора умерить тон, приглушить фанфары. Гениальность Достоевского теперь уже не нуждается в доказательствах, великолепная его литературная карьера известна каждому хомо-более-менее-сапиенсу, изучавшему русскую литературу хотя бы в средней школе, а тем более в институте. Но именно в силу устоявшегося и определившегося уже авторитета Достоевского-классика большинство людей предполагают и даже уверены, что и вся жизнь-биография его, и в творческом и в личном планах, по крайней мере - после Сибири, протекала без сучка и задоринки, по восходящей, от успеха к успеху. К слову, это не только с Достоевским происходит, это почти со всеми классиками происходит-случается. Для большинства из нас Пушкин представляется этаким весельчаком, любителем шампанского и женщин, дуэлянтом и картёжником, который вбежал в литературу на тонких ножках и, шутя, с лёгкостью, в перерывах между шумными пирушками, накатал десять книжек-томов удобочитаемых стихов и прозы...
   Но поэт, художник - тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо. В том числе и - страдания. Причём, писатель - талантливый и тем более гениальный - испытывает-переживает страдания в неизмеримо более сильной степени-концентрации, чем мы, человеки обыкновенные, земные. Творец свои уже пережитые страдания переживает ещё и ещё раз не только в воспоминаниях, но и в момент творчества вместе со своим героем эти страдания он переживёт-вытерпит так же мучительно, как когда-то и наяву. Восклицание Флобера: "Мадам Бовари - это я!" - не пустая фраза. Признание Л. Толстого, что в момент описания смерти Ивана Ильича он и сам чуть не умер, - тоже не фантазия, уж Льву-то Николаевичу можно верить.