А пока вновь вернёмся к периоду в жизни писателя, когда он переживал как бы второе рождение.
   2
   Вскоре происходит эпохальное событие, которое поначалу и вовсе превращает жизнь опального писателя в подлинный праздник - первая любовь.
   Она пришла к нему поздно, но накал её, может быть, от этого был ещё более ярок. До каторги автору "Бедных людей" довелось лишь испытать увлечение Авдотьей Яковлевной Панаевой, которое он легко пережил. Теперь же не то! Мария Дмитриевна Исаева, по свидетельству всё того же Врангеля, была "довольно красивая блондинка среднего роста, очень худощавая, натура страстная и экзальтированная. Уже тогда зловещий румянец играл на её бледном лице, и несколько лет спустя чахотка унесла её в могилу. Она была начитанна, довольно образованна, любознательна, добра и необыкновенно жива и впечатлительна..." Эта женщина поразила Достоевского и внешностью, и интеллектом и, думается, не в последнюю очередь вот этим самым чахоточным романтичным румянцем. Он стал буквально пропадать в доме Исаевых по целым дням. Муж Марии Дмитриевны, человек тихий, смирный, тоже чахоточный и крепко пьющий, никак не мог служить помехою в развитии их романа.
   Врангель уверяет, что-де любви со стороны Исаевой никакой не было она всего лишь "пожалела несчастного, забитого судьбою человека"119. И далее мемуарист даже с какой-то горечью констатирует: Фёдор Михайлович жалость принял за любовь и сам влюбился без памяти. Врангель писал свои воспоминания спустя четверть века после смерти Достоевского, уже зная всё его творчество. Неужели ж он забыл, как умели любить и как воспринимали любовь герой-рассказчик "Белых ночей", Иван Петрович в "Униженных и оскорблённых", Разумихин в "Преступлении и наказании", князь Мышкин в "Идиоте", Шатов в "Бесах", Дмитрий Карамазов, наконец? Для этих героев, как и для их создателя, главным было - любить самому, жить этим всепоглощающим чувством и отдаваться ему целиком со всем пылом сердца и души без остатка, вплоть до погибели. И если предмет любви хотя бы не отвергает их чувства, не отталкивает, а, наоборот, отвечает хоть в какой-то мере взаимностью пусть это называется состраданием, жалостью, уважением, - это уже верх блаженства и счастья.
   Конечно, Достоевский знал-видел, не мог не знать (да Мария Дмитриевна и говорила об этом прямо), что возлюбленная его головы не теряет: от нищего мужа-пропойцы (а он в то время, по нынешнему говоря, был ещё и безработным) она никак не могла уйти к тоже нищему, бесправному, больному и совершенно, как тогда казалось, бесперспективному литератору. Однако ж, на первых порах романа уже одно общение, каждодневные встречи, близость с этой необыкновенной по семипалатинским меркам женщиной превратило для Достоевского солдатчину в райскую жизнь.
   Но, вот парадокс, именно с приходом первой любви накатывает на него и новая волна самоубийственных мыслей и настроений. Как мы помним, неразделённая любовь и ревность - очень значимые суицидальные причины для чересчур впечатлительных и нервных натур. А тут ещё вскоре, в конце мая 1855-го, менее чем через год после начала их отношений, муж Исаевой получает место службы в городе Кузнецке, за пятьсот вёрст от Семипалатинска. Врангель свидетельствует: "Отчаяние Достоевского было беспредельно; он ходил как помешанный при мысли о разлуке с Марией Дмитриевной; ему казалось, что всё для него в жизни пропало. <...> Сцену разлуки я никогда не забуду. Достоевский рыдал навзрыд, как ребёнок..."
   Добрый друг Александр Егорович накачал Исаева шампанским, дабы "голубки" могли без помех проститься. После проводов отъезжающих далеко за город вернулись домой на рассвете. "Достоевский не прилёг - всё шагал и шагал по комнате и что-то говорил сам с собою <...> лежал весь день, не ел, не пил и только нервно курил одну трубку за другой..."120
   Какая невероятная жалость, что из всей интенсивно-лихорадочной переписки Фёдора Михайловича с Марией Дмитриевной периода вынужденной разлуки (а писал бедный тоскующий солдат в Кузнецк чуть ли не каждый день да через день!) сохранилось лишь одно-единственное письмо Достоевского - от 4 июня 1855 года. Но и по нему можно вполне составить преставление о накале его страсти: "...Только об Вас и думаю. К тому же, Вы знаете, я мнителен; можете судить об моем беспокойстве. <...> Распроклятая судьба! Жду с нетерпением Вашего письма. Ах, кабы было с этою почтою <...>. Если б Вы знали, до какой степени осиротел я здесь один! Право, это время похоже на то, как меня первый раз арестовали в сорок девятом году и схоронили в тюрьме, оторвав от всего родного и милого (ничего себе аналогия! - Н. Н.). Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел, как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. <...> Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. <...> Сердце моё всегда было такого свойства, что прирастает к тому, что мило, так что надо потом отрывать и кровенить его. Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда; мне здесь всё надоело. Такая пустота! <...> Когда-то дождусь Вашего письма! Я так беспокоюсь! <...> Прощайте, незабвенная Марья Дмитриевна! Прощайте! ведь увидимся, не правда ли? <...> Прощайте, прощайте! Неужели не увидимся. Ваш Достоевский". (281, 186-189)
   Надо учесть, что это письмо написано ещё к чужой жене, да ещё и с вероятностью прочтения её мужем - отсюда и "сестра", и строки о "дорогом друге" и "добрейшей души человеке" Александре Ивановиче (которые мы для экономии места сократили), и изо всех сил сдерживаемые выплески чувств. Можно только представить, какие страсти бурлили в более поздних письмах-посланиях Фёдора Михайловича к Марии Дмитриевне - уже вдове, потом любовнице молодого кузнецкого учителя Вергунова и, наконец, своей невесте. Однако ж, в какой-то мере об этом мы можем судить по письмам Достоевского к Врангелю, который в конце 1855 года совершает длительные служебные поездки в Бийск и Барнаул, а в самом начале 1856 года уезжает из Сибири в Петербург и, к нашему счастью, бережно сохранит все послания друга-писателя из семипалатинской ссылки.
   Ещё в Бийск Фёдор Михайлович сообщает Александру Егоровичу горестную, но для него подспудно - чего уж там кривить душой! - и сулящую радужные матримониальные перспективы весть о смерти в Кузнецке А. И. Исаева. Кончина горемыки последовала 4 августа 1855 года, ровно - день в день - через месяц после написания уже цитировавшегося письма Достоевского в Кузнецк, в котором он жмёт крепко руку Александру Ивановичу, целует его, называет братом и желает-советует тому на новом месте быть поразборчивее в людях, не водить дружбы с грязными собутыльниками и выражает надежду, что "брат" на пожелания эти не рассердится... Исаев ни рассердиться не успел, ни воспользоваться дружеско-братскими советами своего соперника. А у Достоевского вскоре, как уже упоминалось, появится новый соперник и опять же "брат" - Н. Б. Вергунов.
   Если бы сам писатель не рассказал впоследствии в художественной форме и очень убедительно о подобных взаимоотношениях между соперниками в романе "Униженные и оскорблённые", в это просто невозможно было бы поверить. Любовный треугольник в книге (Иван Петрович - Наташа Ихменева - Алёша Валковский) в точности повторяет-копирует жизненный любовный треугольник (Достоевский - Исаева - Вергунов). Многомудрый не по возрасту Н. А. Добролюбов, разбирая-рецензируя роман "Униженные и оскорблённые", желчно обронит по поводу странной любви Ивана Петровича: "Что за куричьи чувства!.."121 Многоопытный 25-летний критик "Современника" сомневался, что подобные чувства мог испытывать реальный человек в действительной жизни. Он не хотел верить, что автор "Униженных и оскорблённых" - не романтик, не сентименталист, а реалист чистой воды, и не знал, что Иван Петрович во многом является автопортретным и автобиографическим героем122.
   Вспомним, что ещё в "Белых ночах" сделан как бы эскиз подобного сюжетного хода: герой-рассказчик добровольно становится посредником между любимой девушкой и своим более счастливым соперником. Тогда, в 1848-м, это действительно была фантазия молодого Достоевского на тему странностей любви. И вот судьба, словно подыгрывая писателю, подбросила ему похожую жизненную ситуацию, дабы в "Униженных и оскорблённых", а позже и в "Идиоте" он мог воссоздать болезненные взаимоотношения героев, руководствуясь личным мучительным опытом.
   Итак, до Семипалатинска допорхнули тревожные вести о предполагаемом новом замужестве вдовы Исаевой. Достоевский пишет в это время (23 марта 1856 г.) Врангелю пространное письмо - более десяти страниц убористого текста, переполненного жалобами, страхами, отчаянием и бессильными проклятиями на горькую судьбину. Причём, надо подчеркнуть, речь ещё идёт не о реальном сопернике Вергунове, который объявится-появится позже, а только о намёках самой Марии Дмитриевны и слухах-сплетнях из Кузнецка. Вот лишь несколько фрагментов из этого письма-гимна несчастной ускользающей любви:
   "Уведомляю Вас, что дела мои в положении чрезвычайном. La dame (la mienne)? грустит, отчаивается, больна поминутно, теряет веру в надежды мои, в устройство судьбы нашей и, что всего хуже, окружена в своём городишке (она ещё не переехала в Барнаул) людьми, которые смастерят что-нибудь очень недоброе: там есть женихи. Услужливые кумушки разрываются на части, чтоб склонить её выйти замуж, дать слово кому-то, имени которого ещё я не знаю. <...> Я предугадывал, что она что-то скрывает от меня. <...> И что ж? Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому, в Кузнецке, выйти замуж. Я был поражён как громом. В отчаянии я не знал, что делать, начал писать к ней, но в воскресенье получил и от неё письмо, письмо приветливое, милое, как всегда, но скрытное ещё более, чем всегда. Меньше прежнего задушевных слов, как будто остерегаются их писать. Нет и помину о будущих надеждах наших, как будто мысль об этом уж совершенно отлагается в сторону. Какое-то полное неверие в возможность перемены в судьбе моей в скором времени и наконец громовое известие: она решилась прервать скрытность и робко спрашивает меня: ?Что если б нашелся человек, пожилой, с добрыми качествами, служащий, обеспеченный, и если б этот человек делал ей предложение - что ей ответить?? Она спрашивает моего совета. <...> Просит обсудить дело хладнокровно, как следует другу, и ответить немедленно <...> прибавляет, что она любит меня, что это одно ещё предположение и расчёт. Я был поражен как громом, я зашатался, упал в обморок и проплакал всю ночь. Теперь я лежу у себя <нрзб.>. Неподвижная идея в моей голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай Господи никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь Вам, что я пришел в отчаяние. Я понял возможность чего-то необыкновенного, на что бы в другой раз никогда не решился...(выделено нами. - Н. Н.) Я написал ей письмо в тот же вечер, ужасное, отчаянное. Бедненькая! ангел мой! Она и так больна, а я растерзал её! Я, может быть, убил её этим письмом. Я сказал, (и опять выделим-подчёркнём! - Н. Н.) что я умру, если лишусь её. Тут были и угрозы и ласки и униженные просьбы, не знаю что. <...> Но рассудите: что же делать было ей, бедной, заброшенной, болезненно мнительной и, наконец, потерявшей всю веру в устройство судьбы моей! Ведь не за солдата же выйти ей..."
   Здесь возникает резонный вопрос: это кому же Фёдор Михайлович объясняет-оправдывает поведение Марии Дмитриевны - Врангелю или себе? Далее он начинает упорно твердить, опять же пытаясь, скорее всего, уверить самого себя, что она только его одного и любит, что решение её о замужестве в Кузнецке находится ещё только в проекте и что всё ещё, вероятно, можно переменить... Но успокоить-утешить себя никак не получается, и Достоевский вновь выплёскивает на бумагу всё своё запредельное горе-отчаяние:
   "<...> Теперь что мне делать! Никогда в жизни я не выносил такого отчаяния... Сердце сосёт тоска смертельная, ночью сны, вскрикиванья, горловые спазмы душат меня, слёзы то запрутся упорно, то хлынут ручьём. Посудите же и моё положение. Я человек честный. Я знаю, что она меня любит. Но что если я противлюсь её счастью? <...> Отказаться мне от неё невозможно никак, ни в каком случае. Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, слышите, два года, в 10 месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости. Я погибну, если потеряю своего ангела: или с ума сойду, или в Иртыш! (снова выделим-подчеркнём чрезвычайно многознаменательные для нашего разговора признания! - Н. Н.)
   <...> я готов жизнь мою за неё отдать и отказался бы от всех надежд моих в её пользу. <...> Поймите же, что это для неё смерть и гибель выйти там замуж! <...> Она в положении моей героини в "Бедных людях", которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!)..."
   Между жалобами и стенаниями письмо заполнено прожектами страдающего влюблённого солдата о кардинальном переустройстве своего статус-кво: как вырваться с помощью петербургских влиятельных знакомых из солдатчины, как начать печататься хотя бы инкогнито (а ни одного законченного произведения ещё и в помине нет!), как раздобыть денег, дабы "откупить" бедствующую Марию Дмитриевну от вынужденного брака... И все надежды опального писателя в связи с этими планами-прожектами связаны в первую очередь с ним, дорогим его другом и наперсником, Александром Егоровичем. (К слову, вот ещё одна странность: несмотря на крепкую, казалось бы, дружбу, полную доверительность и порой запредельную откровенность в отношениях, Достоевский с Врангелем обращались друг к другу только на "вы". И вообще, во всю свою жизнь Фёдор Михайлович общался на "ты", за исключением родных и близких, если судить по сохранившимся письмам, только с А. Н. Плещеевым, Ч. Ч. Валихановым, А. А. Григорьевым, да ещё, вероятно, с Д. В. Григоровичем. Можно вполне согласиться с И. Л. Волгиным, что у Достоевского всю его жизнь и особенно в последние годы практически не было "близких и сокровенных друзей"123.) Но продолжим, вернее - закончим, наконец, чтение письма-исповеди:
   "<...> Голубчик мой! пишу Вам всё это для того, чтоб Вы действовали всем сердцем и всей душой в мою пользу. Как на брата надеюсь на Вас! Иначе я дойду до отчаяния! К чему мне жизнь тогда! Клянусь Вам, что я сделаю тогда что-нибудь решительное! (снова стоит подчеркнуть! - Н. Н.) <...> Спасите меня от отчаяния!
   <...> Не оставляйте меня! Ведь такие обстоятельства как мои только раз в жизни бывают. <...> С сожалением кончаю письмо; теперь опять я один с моими слезами, сомнениями и отчаянием..." (281, 211-219)
   Очевидно, Достоевскому в эти мрачные дни и бессонные ночи, в бесконечные часы раздумий, отчаяния до слёз и глубочайшей тоски (а обстановка-то: неують нищей тёмной комнаты, могильная тишина, тараканы!..) не раз и не два залетала в разламывающуюся от дум и боли голову мысль о самоубийстве. По крайней мере, настойчивые недвусмысленные восклицания в его письме явно об этом свидетельствуют: "Я умру!..", "Я погибну!..", "К чему мне жизнь тогда!..", "Или с ума сойду, или в Иртыш!.." можно только догадываться, что и как об этом он писал в письмах самой Марии Дмитриевне. И ещё: сам Фёдор Михайлович в этом послании Врангелю несколько раз подчёркивает, что он уже не мальчик, что ему уже 35 лет, поэтому любовь его не блажь, любит он не как юнец и у него "благоразумия хватит на 10-х". И опять же возникает убеждение, что это Достоевский не Врангелю разъясняет, а самому себе, пытаясь вновь и вновь как бы вспомнить о своём имидже не мальчика, но мужа. И не исключено (уж позволим себе реалистически пофантазировать!), что если бы Достоевскому судьба послала такую напряжённую любовную драму ещё до эшафота, до каторги, в дни его юности, когда он всего лишь из-за предполагаемой неудачи с первым своим произведением готов был броситься в Неву (письмо Михаилу от 4 мая 1845 г.), то дело могло бы кончиться крайне трагически для самого Достоевского, для русской и всей мировой литературы.
   Кто-нибудь может представить себе всемирную литературу без "Преступления и наказания", "Идиота", "Бесов" и "Братьев Карамазовых"?!
   3
   А между тем, социальный статус бывшего петрашевца начинает повышаться.
   И это внушает ему уже конкретные надежды на возможность повести Марию Дмитриевну под венец. Он уже унтер-офицер, в кругах высшего военного начальства рассматривается - и вполне благожелательно - вопрос о производстве его в прапорщики, а это, в свою очередь, даст-подарит возможность опальному писателю, во-первых, вновь свободно печататься и, во-вторых, уже реально хлопотать о выходе в статскую жизнь. Казалось бы, надо только ждать и радоваться...
   Но вот в этот-то время и обрушивается на Достоевского со стороны его возлюбленной жестокий удар. В начале июня 1856 года он нелегально вырывается в Кузнецк, встречается с Исаевой, и она признаётся ему в своём "увлечении" учителем Вергуновым. И опять же мы все эти сцены разыгравшейся реальной любовной драмы, все переживаемые Достоевским чувства, можем легко представить, вчитываясь в соответствующие страницы "Униженных и оскорблённых". Вот, к примеру:
   "- Как! Сам же и сказал тебе, что может другую любить, а от тебя потребовал теперь такой жертвы?
   - <...> Что ж? Лучше, что ль, если б он лгал? А что он увлекся, так ведь стоит только мне неделю с ним не видаться, он и забудет меня и полюбит другую, а потом как увидит меня, то и опять у ног моих будет. Нет! Это ещё и хорошо, что я знаю, что не скрыто от меня это; а то бы я умерла от подозрений. Да, Ваня! Я уж решилась: если я не буду при нем всегда, постоянно, каждое мгновение, он разлюбит меня, забудет и бросит. Уж он такой; его всякая другая за собой увлечь может. А что же я тогда буду делать? Я тогда умру... да что умереть! Я бы и рада теперь умереть! А вот каково жить-то мне без него? Вот что хуже самой смерти, хуже всех мук!.." (-4, 41)
   Можно подумать, что здесь с примером что-то напутано, но это не так. Да, Ивану Петровичу автор, само собой, подарил и черты автобиографичности-автопортретности, и свой литературный талант, и своё поведение периода первой влюблённости... Но самый интерес как раз в том и состоит, что свои личные мысли-чувства-переживания без памяти любящего, но сомневающегося во взаимности человека, готового безропотно добиваться благосклонности предмета любви вновь и вновь, Фёдор Михайлович доверил как раз Наташе Ихменевой. Это очень наглядно видно, если сопоставить данный отрывок из романа с письмом Достоевского всё тому же Врангелю от 14 июля 1856 года:
   "...Я увидел её! Что за благородная, что за ангельская душа! Она плакала, целовала мои руки, но она любит другого. Я там провел два дня. В эти два дня она вспомнила прошлое, и её сердце опять обратилось ко мне. <...> Я провел не знаю какие два дня, это было блаженство и мученье нестерпимые! К концу второго дня я уехал с полной надеждой. Но вполне вероятная вещь, что отсутствующие всегда виноваты. Так и случилось! Письмо за письмом, и опять я вижу, что она тоскует, плачет и опять любит его более меня! <...> Я не знаю ещё, что будет со мной без неё. Я пропал, но и она тоже..."
   Далее Достоевский пересказывает другу-товарищу все резоны против брака Марии Дмитриевны с Вергуновым, каковые он перед этим высказывал горячо и ей, и своему сопернику тоже в письме, посланное на имя обоих сразу после тайной поездки в Кузнецк и которое, увы, тоже не сохранилось. Он попытался внушить Вергунову и любимой, чуть ли не отечески, что-де ему, Николаю Борисовичу, в его 24 года, с учительским жалованием, с безрадостной перспективой так навсегда и застрять в глухоманной Сибири, не следует губить судьбу женщины старше его, образованной, видавшей свет, больной, да ещё и имеющей на руках ребёнка. Между прочим, Фёдор Михайлович за эти два дня в Кузнецке "сошёлся" со своим молодым соперником-разлучником, который даже у него "плакал" (видимо, - на плече). Но, вероятно, вновь вспыхнувшие чувства к нему, учителю, со стороны Марии Дмитриевны и вновь удалённость конкурента иссушили сентиментальность Вергунова, и он не только написал Достоевскому "ответ ругательный", но и сумел "вооружить" Исаеву против него. "Я как помешанный в полном смысле слова всё это время...", вырывается из-под пера Фёдора Михайловича.
   И что же, в конце концов, делает этот "помешанный", униженный, вновь отставленный и теряющий последние надежды на взаимность любимой женщины и совместное счастье с нею человек? Можно было бы догадаться, помня-зная содержание "Униженных и оскорблённых", но проще и нагляднее дочитать данное письмо Врангелю до конца и узнать, что: 1) Достоевский продолжает активно хлопотать об устройстве сына Исаевой, Паши, воспитанником в Сибирский кадетский корпус (и хлопоты эти позже увенчаются успехом); 2) хлопочет также о выделении денежного пособия вдове Исаевой и 3) просит-умоляет Александра Егоровича подыскать новое, более денежное место... Вергунову! Да, да! Уж такие, видимо, Фёдор Михайлович испытывал "куричьи чувства", что ради любимой женщины взялся-решился хлопотать об устройстве судьбы своего более счастливого соперника. "Она не должна страдать. Если уж выйдет за него, то пусть хоть бы деньги были. <...> Это всё для неё, для неё одной. Хоть бы в бедности-то она не была, вот что!.." (281, 235-238)
   Ровно через неделю Врангелю отсылается из Семипалатинска новое письмо, которое ярко свидетельствует об обострении ситуации и о сверхкритическом состоянии, в каковом находится несчастный влюблённый унтер-офицер Достоевский. Причём, уже в первых же строках Фёдор Михайлович, прося прощения за свою назойливость и настойчивость своих просьб, вворачивает как бы в оправдание становящийся уже привычным для него и с маниакальным оттенком оборот-пассаж: "Не потяготитесь просьбами от меня. А я бы рад был за Вас хоть в воду..."
   Далее следуют опять просьбы похлопотать об устройстве Паши Исаева, единовременном пособии Марии Дмитриевне в 285 рублей серебром, каковые спасут её, ибо её брак с Вергуновым "потребует издержек, от которых они оба года два не поправятся! И вот опять для неё бедность, опять страдание..." Казалось бы, Достоевский полностью смирился уже с происшедшим и, может, даже успокоился за минувшую неделю, выплакал все слёзы. Но нет, как выражаются поэты-романтики, вулкан далеко ещё не утих, и под слоем пепла клокотала раскалённая лава чувств: "...в настоящее время почти ни на что не способен и так на всё тяжело смотрю! Если б хоть опять увидеть её, хоть час один! И хотя ничего бы из этого не вышло, но по крайней мере я бы видел её! <...> теперь, ей-Богу, хоть в воду! Хоть вино начать пить!.."
   Помянув опять про злосчастную навязчивую воду и вино (которое он терпеть не мог и после двух бокалов шампанского жестоко страдал головной болью), Достоевский опять же повторяет свою нелепую (с точки зрения нормального человека!) просьбу из предыдущего письма - помочь Вергунову устроиться на денежное место. И в последних строках восклицает: "Повторяю: хоть в воду!.." (281, 239-240)
   Право, такое впечатление, что мысль-мечта утопиться буквально преследовала, не оставляла этого человека!
   Как прожил Фёдор Михайлович следующие полтора месяца - остаётся только гадать-догадываться: письменных свидетельств не сохранилось. С уверенностью можно только сказать, что он с нетерпением, лихорадочно ждал-дожидался офицерского чина. И вот в первых числах октября это произошло. Новоиспечённый прапорщик на крыльях любви устремляется спасать своё счастье, но, не имея официальной подорожной до Кузнецка, добирается только до городка Змиева. Однако ж, Мария Дмитриевна на условленную встречу, увы, не приехала. Впрочем, обратимся к очередному подробному письму Достоевского в Петербург к Врангелю от 9 ноября 1856 года с подробным и эмоциональным отчётом о своих делах и состоянии своей души. Но что интересно: почти вся первая страница послания посвящена несчастной любви... Врангеля. Да, Фёдор Михайлович успокаивает Александра Егоровича, пишет, что опасается за него: "...я был в глубочайшей тоске и в страхе о Вас". Дело в том, что и Врангель в тот период был "безумно влюблён в одну здешнюю даму, даму в высшей степени порядочную, очень богатую и из почтенной семьи", - так характеризовал её Достоевский в письме брату Михаилу ещё в январе 1856 года. Речь шла о Е. И. Гернгросс, которая тоже изрядно помотала нервы несчастному Александру Егоровичу, был и у него соперник. В этом же письме к брату Фёдор Михайлович, распространяясь о своей любви, о достоинствах М. Д. Исаевой и своём твёрдом намерении жениться на ней во что бы то ни стало, убеждённо добавляет: это теперь главное в его жизни и без этого (то есть, без брака с Марией Дмитриевной) "не надо будет и самой жизни". Как видим, мысль о равноценности собственной жизни и счастья разделённой любви уже тогда (до появления соперника) прочно угнездилась в сознании Достоевского. Но вот он уже пишет брату о любви Врангеля и - что же? Как резко меняется тон, какое хладнокровное благоразумие появляется-проявляется в этих строках: "Не показывай виду Врангелю, что знаешь про это, но будь ему как брат родной, как я был ему, займи мою должность, наблюдай за ним, потому что он способен сделать dans cette affaire? ужаснейшие дурачества, то есть трагические <...> следи за ним. Это характер слабый, нежный, даже болезненный; останавливай его..." (281, 203-205)