За этим, полным слёз сквозь смех, признанием видится-читается убеждение подпольного героя, что такую свою жизнь-судьбу он посчитал бы за самоубийство. Но ведь он, пойдя другим путём и достигнув своей цели, тоже, по существу, совершил самоубийство, погубил себя. Он и сам об этом вполне догадывается-знает. В конце своей исповеди Подпольный человек утверждает, что доводил в своей жизни до крайности то, что другие "не осмеливались доводить и до половины". И восклицает: "Так что я, пожалуй, ещё "живее" вас выхожу..."
   А до конца и полностью ли уверен в этом сам Подпольный человек? Не боится ли он признаться самому себе, что "подполье" - это уже не жизнь? В сущности, физически он похоронил себя живьём, а это, может быть, ещё страшнее, чем размозжить себе череп пулей, раздавить весь этот мир разом, да и улечься в гроб по-настоящему.
   Право слово - страшнее...
   7
   А ещё страшнее, тягостнее, невыносимее - видеть в гробу самых близких своих людей.
   В письме от 5 апреля 1864 года Михаилу Михайловичу из Москвы Достоевский уверяет: "Теперь же положение моё до того тяжёлое, никогда не бывал я в таком. Жизнь угрюмая, здоровье ещё слабое, жена умирает совсем <...>. Слишком тяжело..."(282, 77) Категорическое утверждение о беспрецедентности степени своего тяжёлого положения Фёдор Михайлович даже подчёркивает-выделяет волнистой чертой. Но уже совсем вскоре ему предстоит убедиться-испытать, что предела человеческим страданиям в природе не существует, верхней планки у тяжёлого положения просто нет.
   Через десять дней, 15 апреля, умирает Мария Дмитриевна.
   Чуть погодя, в середине июня, внезапно заболевает брат Михаил и, спустя три с половиной недели, 10 июля, скоропостижно умирает от "излияния желчи в кровь".
   Ещё через два с половиной месяца, 25 сентября, от апоплексического удара погибает один из самых значимых сотрудников "Времени" и "Эпохи", близкий Достоевскому человек, поэт и критик А. А. Григорьев.
   В последней стадии агонии находится и сам журнал "Эпоха"...
   Поистине, 1864-й - чёрный год в судьбе Достоевского. Не надо иметь чересчур богатое воображение, чтобы представить себе состояние писателя в тот период. Напомним, что ещё в письме к Михаилу Михайловичу из Семипалатинска летом 1859 года у Фёдора Михайловича вырвалось горячее признание, чуть ли не клятва: "Если ты умрёшь - я умру, да и не хочу жить после тебя..."(281, 328) Теперь, пять лет спустя, над гробом, над могилой умершего брата, уж надо догадываться, подобные чёрные мысли наверняка мелькали в его голове. Но известно: человека от добровольного ухода из опостылевшей, полной тяжести и тягот-забот жизни зачастую удерживают как раз эти самые тяготы-заботы - на руках писателя остались пасынок, всё многочисленное семейство брата, погибающий журнал, да плюс ко всему этому и орда кредиторов, рассчитаться с которыми он считал делом своей чести. Но вот что, опять же, поразительно: смерть в те дни как бы витала над головой Достоевского, была где-то совсем-совсем неподалёку, отбрасывала на него тень... По свидетельству Страхова, "в публике, не слишком внимательной к именам, произошла путаница, и многие считали тогда умершим Фёдора Михайловича, то есть знаменитого Достоевского"146. Писателю, придавленному смертью брата, который по духу действительно был его вторым "я", пришлось доказывать-объявлять даже и печатно, что он ещё, слава Богу, жив.
   С болезнью и смертью Михаила Михайловича связан ещё один существенный момент, на который мало обращают внимания биографы Достоевского, а между тем он по своему, так сказать, сослагательному смыслу тоже вполне судьбоносен и многознаменателен. Дело в том, что в начале июня этого года Суслова пишет из-за границы письмо Фёдору Михайловичу (то самое, где отзывается о "циничности" повести "Записки из подполья"), сообщает, что через две недели она едет в бельгийский город Спа и приглашает его приехать туда к ней. Аполлинария, по существу, назначает ему свидание, подчёркивает, что это, может быть, единственная у них возможность встретиться-пообщаться... Достоевский за границу собирался, уже выхлопотал-выпросил опять 1500 рублей ссуды в комитете Литфонда, даже паспорт заграничный выправил. Он, конечно, находился в ужасном волнении, в тревоге, неизвестности насчёт своих взаимоотношений с Аполлинарией, страсть к которой не остывала. И вот теперь он вдов, уже ничто не мешает им соединиться, но любит ли она его?.. И тут - такое письмо-приглашение. Надо полагать, Достоевский размечтался, уже женихом себя почувствовал-ощутил, рвался в Спа, но... Болезнь брата отсрочила поездку за границу, а смерть и вовсе её отменила. Встреча с Аполлинарией в тот раз не состоялась, сорвалась. Любовь не возродилась, не вспыхнула новым ярким пламенем...
   В связи со смертью Аполлона Григорьева тоже есть-высвечиваются моменты, которые могут дать пищу для весьма интересных предположений. В день скоропостижной смерти-гибели критика и соратника по журналу Достоевский делает в рабочей тетради помету - "Eheu!". Этим латинским междометием "Увы!" писатель помечал-клеймил в записях некоторые тягостные моменты-события в своей жизни, вызывающие у него беспредельную тоску. Появляется она впервые в "Сибирской тетради" между фразами-репликами каторжного люда; этим "Eheu!" Достоевский одиннадцать раз фиксирует-помечает, так сказать, провалы в отношениях с М. Д. Исаевой, когда ему казалось, что он её теряет навсегда. Помимо "Каторжной тетрадки" это печально-тоскливое восклицание встречается в записных тетрадях считанное количество раз: в связи со смертью жены - 16 апреля 1864 года, а потом - 25 сентября, в день смерти Григорьева. Даже дата кончины брата не сопровождена этим горестным "Eheu!". Странно... Неужели Достоевский-редактор в таком отчаянии из-за того, что ведущий критик "Эпохи" не успел, как ему было поручено, прочесть рукопись некоего Чичагова "Прихоть" и дать отзыв о ней? Или, может, Григорьев был Достоевскому ближе и роднее родного брата?..
   Но давайте вспомним некоторые обстоятельства кончины поэта и критика. В последние годы своей жизни он буквально спивался, то и дело после длительных запоев-загулов попадал в долговую яму. В конце лета 1864 года он в очередной раз оказывается в долговой тюрьме. Оттуда Аполлон Александрович в письмах к Достоевскому, а потом Страхову просит-требует вызволить его из долгового плена. Ему и нужно-то всего сто рублей, тем более, что они ему обещаны редакцией "Эпохи". Однако ж, у Достоевского, после смерти брата совсем запутавшегося в редакторских обязательствах, голова идёт кругом от многочисленных авторов, требующих уплаты гонорарных долгов. И он, в общем-то, старается платить: г-же Сусловой за повесть "Своей дор?гой" - 83 рубля (ну, как же возлюбленной не заплатить!), Я. П. Полонскому - 100 рублей (друг-товарищ близкий, да и брат обещал!), а тут ещё какому-то "кавказскому офицеру" надо срочно дослать какие-то 3 рубля (требует!)...
   В этом плане очень характерно письмо-записка Достоевского, сопровождающее сто рублей Полонскому: "Посылаю сто. Не имею я ни малейшего понятия о Ваших условиях с Мишей. Объяснимтесь как-нибудь лично. Только у нас денег нет или очень мало. Я и на эти сто не рассчитывал, что надо будет Вам отдавать. Но всё равно. Вы говорите, что так было условие; стало быть, оно и было так. До свиданья, голубчик. Жму Вам руку, теребят со всех сторон..."(282, 101) Ну, ладно, Полонский - "голубчик" и действительно обмануть не мог, но сколько из "теребивших" воспользовались тогда доверчивостью Достоевского, помогли ему окончательно разориться...
   Впрочем, вернёмся к Григорьеву. Уж он-то, без всякого сомнения, требовал законно, но, увы (Eheu!), Достоевский, навестивший его в долговом отделении ещё 21 августа и, судя по всему, обещавший помочь, так и не смог этого сделать хотя и, согласно записи-пометы в тетради от 10 сентября, собирался ещё раз лично навестить опального критика-должника в заточении.
   Далее хроника трагических событий развивается так: после 20 сентября Григорьев выкуплен из долговой тюрьмы одной из почитательниц его таланта и 24 сентября появляется в редакции "Эпохи". Достоевский фиксирует в приходно-расходной книге, что Ап. Григорьеву выдано 27 руб. 20 коп. а на следующий день несчастный поэт-критик умирает от кровоизлияния в мозг...
   Нетрудно представить себе, как ошеломлён был Достоевский, как он клял себя: мало того, что в своё время не удосужился вызволить бедолагу из позорного заточения, так теперь вот, получается, косвенно способствовал и гибели больного человека... Конечно, горького пьяницу невозможно удержать-остановить от запоя после почти месячного воздержания, тем более, если он уже начал пить, но - выдать ему своими руками средства, на которые он упьётся до смерти, до гибели... Надо знать характер Достоевского и его способность чувствовать себя виновным даже за чужие прегрешения и промахи, дабы понять, какую тягостно-мрачную драму пережил он в связи с нелепой и преждевременной смертью-самоубийством Аполлона Григорьева, как он казнил себя...
   Но, опять же подчеркнём, об этом можем мы судить-догадываться лишь по короткому латинскому "Eheu!" в записной тетради. А вот душевное состояние Достоевского в момент смерти жены, о чём он думал-размышлял, зафиксировано и даже, можно сказать, запротоколировано писателем подробно, в деталях. Имеется в виду запись в тетради от 16 апреля 1864 года, начинающаяся фразой: "Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?.." Эта запись часто цитируется в литературе о Достоевском, давно исследована и растолкована147. Со своей стороны лишь подчеркнём, что в этой записи имеются-содержатся переклички с "Записками из подполья", которые создавались как раз в этот период; что это, по существу, философское эссе на тему смерти и бессмертия; и что, наконец, в этой записи и в "Записках из подполья" сконцентрированы-обозначены философские концепции Достоевского-писателя, Достоевского-мыслителя, которые он будет разрабатывать, углублять, исследовать во всех последующих своих великих романах.
   Вспомним тезисно содержание этой записи:
   - Одна из главных заповедей Христа - возлюбить ближнего как самого себя - человеком на земле не исполняется в силу его, человека, несовершенства...
   - Христос есть идеал человека во плоти и достичь этого идеала - цель человечества...
   - Но если окончательная цель будет достигнута, то жизнь остановится-прекратится...
   - Тогда получается, что "человек есть на земле существо только развивающееся, след<овательно>, не оконченное, а переходное"...
   - "Следственно, есть будущая, райская жизнь"...
   И самый, может быть, главный вывод, который Достоевский помечает своим многознаменательным латинским "заметь хорошо": "NB. Итак, всё зависит от того: принимается ли Христос за окончательный идеал на земле, то есть от веры христианской. Коли веришь во Христа, то веришь, что и жить будешь вовеки..."
   Однако ж, не надо думать, что великий писатель был однозначно религиозным мистиком. Понятия "бессмертие", "вечная жизнь" имели для него и сугубо земное, так сказать, овеществлённое выражение: человек после физической смерти остаётся-продолжает жить в детях, в памяти людской. В этом плане особенно интересно рассуждение Достоевского, что "память великих развивателей человека живет между людьми <...>. Значит, часть этих натур входит и плотью и одушевленно в других людей..." То есть, стоит уточнить-конкретизировать для ясности: великие писатели-творцы уровня Достоевского, безусловные "развиватели человека", просто обречены на бессмертие.
   Но писателю-философу важно определить-осмыслить и космологический аспект бессмертия. Увы, вынужден он признать, конкретные его формы человеку представить не дано. Можно только догадываться. И знать-верить, что произойдёт "синтез", достижение Христова идеала, слияние с ним: "Всё себя тогда почувствует и познает навечно. Но как это будет, в какой форме, в какой природе, - человеку трудно и представить себе окончательно..."
   В конце этого философского эссе, вероятно, уже в свете занимающегося за окном апрельского утра, Достоевский формулирует окончательно и смысл земного существования человека: "Итак, человек стремится на земле к идеалу, противуположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть не приносил любовью в жертву своего я людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна..." (20, 172-175)
   Выходит, страдание - закон, неизбежность, данность земной жизни человека.
   * * *
   А есть-существует ли предел человеческому страданию?
   "Я часто думал об вас всё это время, обо всех ударах, которые Вас поразили - и искренне радуюсь тому, что Вы не дали им разбить Вас вконец..."148 Это строки из письма Тургенева к Достоевскому от 3 /15/ октября 1864 года. Смело можно предположить, что Иван Сергеевич не только "искренне радовался", но и искренне поражался. Как вообще мог человек, да ещё такого нервного склада, как Достоевский, выдержать такую череду мощных, беспощадных ударов судьбы.
   О том, что Фёдор Михайлович находился в это время на пределе терпения и подвержен был самым мрачным мыслям и намерениям можно судить и по его собственным признаниям. Вот, к примеру, из письма к Врангелю (13 марта - 14 апреля 1865 г.), в котором сообщались подробности смерти жены и брата: "...а не знаете, до какой степени судьба меня задавила! <...> Буквально мне не для чего оставалось жить..." (282, 116)
   Казалось бы, уже год минул, пора освобождаться от подобных суицидальных настроений. Но вспомним, что именно в это время окончательно погибает-закрывается и журнал "Эпоха" - это стало ещё одним жесточайшим потрясением. Действительно, судьба буквально задавливала Достоевского, как бы стремилась погубить его.
   И вполне обоснованным выглядит-смотрится его автопрогноз из письма к младшему брату Андрею: "В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа (жена и брат Михаил. - Н. Н.) долгое время составляли всё в моей жизни. <...> впереди холодная одинокая старость и падучая болезнь моя..." (282, 96)
   С таким настроением впору думать о смерти и ставить крест на всём оставшемся "финальном" отрезке судьбы.
   Это, по существу, - приговор самому себе.
   Eheu!
   Глава V
   Путь в классики, или Семейное счастье
   1
   Хороня близких и родных человек как бы репетирует-переживает собственную смерть...
   Достоевского от гибели и даже мыслей о собственной смерти в 1865 году спасали, может быть, только насущно-бытовые повседневные тяготы. Он борется с элементарной нищетой, даже с голодом, он прилагает-тратит поистине титанические усилия, дабы не угодить, как несчастный Ап. Григорьев, в долговую яму-тюрьму.
   2-го апреля 1865 года писатель относит к ростовщику Готфридту золотую булавку за 10 рублей серебром и под 5 процентов...
   20-го апреля закладывает у того же Готфридта ещё одну булавку за ту же цену и под те же проценты...
   15-го мая выпрашивает у ростовщицы Эриксан под заклад серебряных ложек 15 рублей - к Готфридту идти, видимо, уже невмоготу...
   Но через пять дней, 20-го мая, Фёдор Михайлович всё же опять обращается к Готфридту, однако ж - через посредника, свою знакомую П. П. Аникееву, и закладывает на этот раз ватное пальто за десятку...
   Набирая невольно материал для создания полнокровного и отвратительного образа процентщицы Алёны Ивановны в будущий роман, Достоевский ходит по ростовщикам в поисках 10-15 рублей, а с него со всех сторон по векселям требуют сотни и тысячи. Первого июля писатель, загнанный в угол, заключает кабальный договор с литературным ростовщиком-издателем и интриганом Ф. Т. Стелловским, запродав ему все свои написанные произведения и обязавшись сочинить-выдать новый роман к определённому сроку, - всё это за 3000 рублей. Сам Фёдор Михайлович всегда потом (например, в письмах к А. Н. Майкову от 27 октября /8 ноября/ 1869 г. или В. И. Губину от 8 /20/ мая 1871 г.) контракт со Стелловским будет называть "ужасным". Запомним это словцо-определение!
   Между тем, деньги Стелловского дали возможность Достоевскому угомонить самых рьяных кредиторов и с оставшейся суммой в 35 полуимпериалов (175 рублей) выехать-сбежать от остальных за границу. Но, конечно же, не для того, чтобы прятаться там до конца дней своих. Нет, он мчится в Европу, переполненный наполеоновскими планами, по существу, такими же, как в 1863 году: разбогатеть разом, одним ударом на рулетке и завоевать, наконец, сердце и руку Аполлинарии Сусловой. Однако ж, и на этот раз как его денежно-рулеточные, так и любовно-свадебные прожекты терпят сокрушительнейший крах. Дошло до того, что в висбаденском отеле его перестают кормить. Отчаянные письма-мольбы Достоевского о денежном вспомоществовании летят к Тургеневу, Герцену, Воскобойникову (соиздатель "Библиотеки для чтения"), Милюкову, Врангелю и даже Сусловой, с которой они только что расстались, и она уехала обратно в Париж. В послании к последней Достоевский так характеризует своё положение: "Дела мои мерзки <...>; далее нельзя идти. Далее уже должна следовать другая полоса несчастий и пакостей, об которых я ещё не имею понятия..." (282, 131)
   Наконец, Врангель и священник русской церкви в Висбадене Янышев ссужают незадачливого игрока суммой, необходимой на обратную дорогу домой. В Петербург Достоевский возвращается 15 октября и - что же делает сразу по прибытии? Отправляется в тот же день к старому знакомцу Готфридту и закладывает свои часы с цепочкой за 38 рублей... Жизнь входит в привычную колею убийственного безденежья. Вскоре писатель обратится к некоему ростовщику Павлову и упросит его взять в заклад две вазы всего за 5 рублей, но уже под 7 процентов - наверняка, как Алёна Павловна Раскольникову, этот Павлов заявил презрительно-брюзжаще Фёдору Михайловичу: "- А с пустяками ходишь, батюшка, ничего, почитай, не стоит..." (-5, 10)
   В начале лета 1866 года, спасаясь от долговой тюрьмы и в поисках спокойного уголка для работы, Достоевский опять исчезает из Петербурга и живёт-скрывается в Люблино под Москвой, где ему удалось очень дёшево снять домик рядом с дачей своей сестры В. М. Ивановой. Итак, совсем недавно похоронены жена и любимый брат, потерпел полный крах второй журнал, случился-произошёл окончательный разрыв со страстно любимой женщиной, многочисленные кредиторы грозят долговой тюрьмой, семейство Михаила Михайловича, пасынок Паша, больной брат Николай и другие бедные родственники не просто ждут, а требуют от него помощи, бесконечные изнуряющие припадки падучей замучили окончательно... Не надо смотреть-читать никаких воспоминаний свидетелей-очевидцев, дабы представить себе настроение-состояние человека, пережившего и переживающего всё это. Человек этот, скрываясь в Люблино под Москвой, конечно же, находился в крайней депрессии и, не исключено, маниакально помышлял-думал только о том, как любым самоубийственным способом прекратить свои страдания и мучения.
   Впрочем, исследователю догадок и предположений мало, и стоит всё же обратиться к письменным источникам - к воспоминаниям мемуаристов-свидетелей: "Однажды лакей, ходивший ночевать к Достоевскому, решительно отказался это делать в дальнейшем. На расспросы Ивановых он рассказал, что Достоевский замышляет кого-то убить - все ночи ходит по комнатам и говорит об этом вслух..." Вот даже, оказывается, как! Вовсе не самоубийство этот отчаявшийся человек замышлял, а - убийство!.. Однако ж, продолжим чтение воспоминаний племянницы писателя М. А. Ивановой:
   "Дни и вечера Достоевский проводил с молодежью. Хотя ему было сорок пять лет, он чрезвычайно просто держался с молодой компанией, был первым затейником всяких развлечений и проказ...
   <...> Достоевский любил подмечать слабые или смешные стороны кого-нибудь из присутствующих и забавлялся, преследуя шутками, экспромтами свою жертву. Молодёжь смело отвечала ему, и между ними были постоянные весёлые пикировки. Особенно весело бывало за ужином...
   <...> После ужина бывало самое весёлое время. Играли и гуляли часов до двух-трёх ночи, ходили в Кузьминки, в Царицыно. К компании Ивановых присоединялись знакомые дачники, жившие в Люблине по соседству. Во всех играх и прогулках первое место принадлежало Фёдору Михайловичу..."
   Подробности люблинско-дачных весёлых развлечений в художественной форме предстанут позже перед читателями в рассказе "Вечный муж". Между прочим, весёлость Достоевского в этот период границ воистину не имела: он придумал, к примеру, устроить шуточный суд над одним молодым дачником, сам играл роль судьи и за то, что "подсудимый" сказал дерзость одной из барышень, приговорил бедолагу... к повешению. И несчастного, действительно, под дружный смех подвесили "на дереве на полотенцах под руки"149. Надо полагать, в момент этой казни-забавы бывший петрашевец напрочь забыл про зловещее утро 22 декабря 1849 года...
   Так откуда и почему вдруг такая просто запредельная весёлость, эйфория радости у Достоевского летом 1866 года? Один из участников люблинских забав, некто Н. Н. Фохт, правильно угадывает главную причину, но не совсем правильно соединяет её со следствием: "словом он (Достоевский. Н. Н.) забавлялся с нами, как дитя, находя, быть может, в этом отдых и успокоение после усиленной умственной и душевной работы над своим великим произведением..."150 Да не "отдых и успокоение" находил романист, а именно и находился в постоянной, если можно так выразиться, эйфории восторга потому, что из-под его пера рождалось гениальное произведение, уже значительная часть его была напечатана, оно вызывало буквально ажиотаж в тогдашней читательской публике, и работа шла как никогда вдохновенно. Писатель, создающий "Преступление и наказание", просто не мог поддаваться давлению обыденно-земных невзгод. Человек, который ещё недавно искренне считал, что жизнь его кончена и впереди только болезни и одинокая безрадостная старость, вдруг понял-ощутил, что в самом главном, в творчестве, он только-только достигает пика к своим 45 годам, что роман о Раскольникове - это действительно новое и (что там скромничать!) гениальное слово в литературе. И как же это прекрасно и радостно осознать-почувствовать, что жизнь ещё далеко не кончена, и что главное счастье, может быть, ещё впереди.
   Ночами он пугает лакея, обдумывая вслух подробности преступления Раскольникова. Он способен и днём, оторвавшись на минуту от игр-забав, убежать к себе - записать мелькнувшую в голове фразу, но настолько увлекается, что пишет и час, и два, и три... Но зато, оторвавшись от письменного стола, вынырнув из мира творческого воображения, из своего мира, он с восторгом дышит полной грудью и наслаждается как бы вновь обретённой жизнью. Право, если бы приём с обыгрыванием новых рождений-возрождений уже не рисковал бы превратиться в штамп, можно было бы и эту главу назвать - "Третье (или - новое) рождение Достоевского".
   Мало того, Фёдор Михайлович настолько остро почувствовал-испытал в этот период вкус к жизни, что вновь ощутил себя женихом, страстно возжелал любви и семейного счастья. Всё та же Мария Иванова, племянница писателя, констатирует: "И по внешности он выглядел моложе своих лет. Всегда изящно одетый, в крахмальной сорочке, в серых брюках и синем свободном пиджаке, Достоевский следил за своей наружностью и очень огорчался, например, тем, что его бородка была очень жидка..." Ну, чем не портрет молодящегося жениха? И пусть озорные молоденькие племянницы поддразнивали любимого дядюшку его "бородёнкой", всё же эйфорического жениховского настроения создателю "Преступления и наказания" хохотушки испортить не могли.
   Причём, и здесь у Достоевского обнаруживается явная и характерная в этом плане параллель жизненных коллизий с коллизиями литературными, творческими. С самого его первого произведения писателя занимала тема, так сказать, взаимоотношения полов при значительной разнице в возрасте - между юной героиней и героем, годившемся ей в отцы. Среди таких персонажей женихов и мужей-"стариков" есть немало явно отрицательных или просто несимпатичных - Быков ("Бедные люди"), Мурин ("Хозяйка"), Юлиан Мастакович ("Ёлка и свадьба"), князь К. ("Дядюшкин сон"), Свидригайлов и Лужин в создаваемом "Преступлении и наказании", Трусоцкий в будущем "Вечном муже"... В этих героях аукнулся-отобразился, в какой-то мере, образ Карепина - мужа сестры Достоевского, Варвары Михайловны, который был старше её на 26 лет.