Каково жить человеку - да ещё творцу, избраннику Божиему, гению! - с постоянным осознанием, что у него в ближайшей перспективе: или кровоизлияние в мозг и вследствие этого внезапная смерть, а то и паралич; или "эпилептические сумерки" (умопомешательство); да плюс ко всему всё время ждать-бояться, что отвратительный и унизительно-позорный припадок случится-произойдёт на глазах посторонней публики.
   Тут поневоле задумаешься...
   В его переписке, не говоря уж о художественных текстах, тема смерти занимает постоянное и видное место. А как же! Смерть - его спутница, его постоянная и вечная тень, как же о ней не помнить, не интересоваться ею. Разумеется, все мы смертны, а подавляющее большинство из нас - внезапно смертны. Но человеку, не страдающему эпилепсией или другой подобной смертельно опасной - болезнью, свойственно-дано отключаться от погибельного страха. Достоевский о смерти помнил всегда. Вот, для примера, характерное в этом плане письмо его в Москву к жене своего товарища, доктора Яновского А. И. Шуберт от 3 мая 1860 года. Сообщая Александре Ивановне новости о знакомых ей петербургских литераторах, Достоевский пишет и о внезапной кончине молодого писателя Сниткина, который играл вместе с ним в "Ревизоре" ещё совсем недавно, 14 апреля, именно во время этого спектакля как-то простудился и умер скоропостижно от горячки. Тут же Фёдор Михайлович спохватывается, что Шуберт этого Сниткина не знает, но, видимо, его так поразила внезапная смерть-гибель молодого (30 лет) человека, что он не мог о ней не думать даже спустя три с половиной недели. Да что там недели даже через несколько лет при знакомстве со своей будущей женой он чуть не первым делом спросит-поинтересуется, не доводится ли ей родственником этот умерший А. П. Сниткин.
   Но ещё более примечательно в этом письме к Шуберт совершенно неожиданное замечание-предположение Достоевского по адресу другого молодого, тогда ещё только начинающего литератора: "Удивительно странные бывают иногда впечатления! Мне всё кажется, что Крестовский должен скоро умереть, а почему это впечатление? И сам решить не могу..."(282, 10) В. В. Крестовский, которому было в ту пору 20 лет, будет ещё активно сотрудничать в будущем журнале братьев Достоевских "Время", напишет-создаст "Петербургские трущобы", "Панургово стадо", "Тьму египетскую" и другие свои популярные романы, прославится и переживёт Фёдора Михайловича почти на пятнадцать лет...
   Слава Богу, в отношении Крестовского Достоевский ошибся. К счастью, в тот период он также ошибался, когда и себе предрекал-предсказывал близкую смерть. А делал он это часто и даже с каким-то, право, мазохистским сладострастием. Ну, ладно, пасынка надо-следует воспитывать-отрезвлять от юношеской ветрености, заставлять думать о своём будущем, приучать к самостоятельности, поэтому фраза-предупреждение в письме к нему: "Меня же во всяком случае ненадолго хватит", - выглядит вполне уместно, звучит логично. А вот в письме к брату Михаилу из Москвы (9 апреля 1864 г.), куда увёз Достоевский больную жену, он, обещая выдать-написать для журнала повесть и статью к сроку, добавляет: "За это ручаюсь головой, если только не умру". Ничего себе - заверил-успокоил брата-редактора! И, чувствуется, здесь уже юмором, даже и сверхчёрным, не пахнет - это был тяжелейший период в жизни-судьбе Достоевского (у Марии Дмитриевны практически уже началась агония), так что думами о смерти голова его была переполнена. Но и жесточайшая ирония судьбы-рока проявилась в том, что не тот, кто писал-предрекал себе скорую внезапную кончину, а тот, кому это было написано-адресовано, то есть - Михаил Михайлович, ровно через три месяца будет лежать в гробу...
   А между тем, Фёдор Михайлович продолжал искушать свою судьбу и с каким-то даже кокетством писал-откровенничал, к примеру, в письме к Н. П. Сусловой в апреле 1865-го: "У Вас теперь юность, молодость, начало жизни экое счастье! <...> А я - я кончаю жизнь, я это чувствую..." (282, 67, 82, 123)
   Впрочем, насчёт кокетства - это только нам, посторонним людям и нескромным читателям чужих писем, мнится-кажется. На самом же деле, если поставить себя на место Достоевского, в положение, в каком он очутился в то время, то не то что о конце жизни думать-писать - впору и вовсе кончить жизнь самоубийством: смерть жены, следом брата, крах журналов, финал-агония страсти-любви...
   Да, недаром письмо о предчувствии конца своей жизни писалось именно Надежде Прокофьевне - младшей сестре Аполлинарии Сусловой, встреча с которой стала для Фёдора Михайловича и счастьем, и погибелью.
   Это была, что называется, роковая любовь.
   4
   Она, эта любовь, лишь на краткий миг вернула Достоевского к счастливой полнокровной жизни.
   Не будем подробно останавливаться на всех перипетиях его сложных взаимоотношений с Сусловой - об этом написано уже сверхдостаточно140. В контексте темы данного исследования интересно лишь отметить-проследить, до какого отчаяния доходил порой Достоевский в "годы близости" с этой инфернальной женщиной. При своей внешней ангельской красоте Аполлинария обладала таким далеко не ангельским характером, что могла довести до самоубийства человека и с более уравновешенным характером, чем у Достоевского. Да и сама она была наклонна к суициду и даже пыталась с собой покончить. Исследователи творчества Достоевского не без основания полагают, что, вспоминая именно Аполлинарию Суслову, писатель создавал образы таких своих героинь, мягко говоря - со своеобразными характерами, как Настасья Филипповна ("Идиот"), Лиза ("Бесы"), Катерина Ивановна ("Братья Карамазовы"), ну и, конечно, в первую и главную очередь - Полина в "Игроке".
   Роман их начался вполне логично. Молодая студентка-писательница (ей чуть больше 20-ти) знакомится с Достоевским во время одного из литературных вечеров в самом начале 1861 года, предлагает в журнал "Время" свою повесть "Покуда", которая вскоре благополучно и появляется-печатается на его страницах. Естественно, знакомство юной красивой и эмансипированной авторши с фактическим редактором журнала перерастает в более серьёзное и взаимное чувство. Ни разница в возрасте почти в двадцать лет, ни наличие хотя уже и не страстно любимой и к тому же серьёзно больной, но всё же законной жены-супруги, ни хроническое безденежье-нищета (обстоятельство, отнюдь не красящее мужчину-ухажёра), - ничто не остановило, не удержало Фёдора Михайловича от сладостного, но опрометчивого сближения с Аполлинарией Прокофьевной. В свою очередь, ни разница в возрасте, ни семейно-брачная несвобода избранника, ни его безденежье, ни даже собственная девическая невинность (в те времена ещё чрезвычайно немаловажный фактор!) также не остановили молодую девушку от притягательного, но опрометчивого шага. Они сошлись - коса и камень...
   Начальный, петербургский, период их отношений хотя и был окрашен, как это всегда и бывает, ярким пламенем вдруг вспыхнувшей страсти, но несколько омрачался тем, что приходилось таиться-скрываться, осторожничать, сдерживать проявления своих чувств. По-настоящему любовь их должна была разгореться в совместном путешествии по заграницам - подальше от дома, от Марии Дмитриевны, от журнальных обременительных забот, от досаждающих кредиторов, которые, конечно же, не способствовали поддержанию приподнятого настроения, столь необходимого в страстной безрассудной любви.
   Достоевский возлагал очень большие надежды на эту любовь. Она возродила его мечты на подлинные, настоящие и животворные отношения с женщиной, которые только и смогут сделать жизнь мужчины по-настоящему полноценной и счастливой. В наши планы не входит разбор нравственных аспектов данного вопроса (уж применим-используем сухой научный оборот!), нам важно проследить-выяснить, как был наказан Судьбою за свою безумную страсть писатель-реалист, потерявший голову и забывший напрочь о жёстком и жестоком реализме действительной жизни. Небеса, конечно же, никак не могли одобрить-благословить эту связь, эту преступную с точки зрения морали и строгих моралистов любовь-страсть.
   Итак, Аполлинария первой, не дождавшись Достоевского (катастрофа с закрытием "Времени" задержала его), выезжает за границу и ждёт-дожидается Фёдора Михайловича в Париже. Заметим, к слову, что крушение журнала уже можно рассматривать как наказание свыше за безрассудную и преступную связь. Но истомившийся до предела любовник, вырвавшийся наконец из России, и не подозревает, что произошло-свершилось уже и катастрофическое крушение его любви и что в Париже ему предстоит упасть в бездну отчаяния. Для реализма исследования следует упомянуть, что не только предмет любви влёк Достоевского за границу. Конечно, любимая, желанная и также сгорающая (как ему ещё грезилось) от взаимной страсти женщина, это, разумеется, во-первых. Во-вторых, он снова, увидит-посмотрит Европу, свои любимые уже места и шедевры мировой живописи. Ну а, в-третьих, наконец-то суждено ему и в полной мере вкусить пьянящую, колдовскую, сладкую отраву рулеточной игры, сорвать в единый миг громадный куш и выскочить в конце концов из нищеты-бедности раз и навсегда, о чём он тоже давно уже в мечтах грезил...
   "Во-вторых" удалось-получилось вполне: писатель вновь, как и за год до того, успел за короткий срок побывать в Германии, Франции, Швейцарии, Италии. Что касается "в-третьих", то и это поначалу удалось-свершилось словно бы по волшебству: в первую же игру в Висбадене Достоевский выигрывает громадную для него сумму - 10 000 франков. Это примерно около 2500 рублей, и если учесть, что Фёдор Михайлович выехал из Петербурга с теми жалкими остатками от 1500 рублей, выданных ему в долг Литфондом, что сохранились после расчёта с кредиторами и оставления некоторых сумм на расходы жене, пасынку и вдове брата, то можно представить, каким Крезом почувствовал-ощутил он себя и в какой эйфории пребывал-находился после баснословного выигрыша. Даже письмо его к сестре жены, В. Д. Констант, отправленное 20 августа /1 сентября/ 1863 года из Парижа, когда после Висбадена прошло уже несколько дней (и к тому же любовь его уже терпит катастрофу!), - и то письмо это переполнено эмоциями, возбуждением, головокружением и восторгом от такой сказочной удачи на рулетке.
   Увы, эта страсть к игре действительно превысит у Достоевского накал всех других и всяческих страстей, но речь об этом у нас впереди. Пока же отметим, что в прерывисто-судорожном по тону письме к Варваре Дмитриевне уже содержатся как бы черновые фрагменты с подробностями рулеточной игры к будущему роману "Игрок" и содержится-прорывается признание Достоевского, образно говоря, о первом зловещем звоночке-предупреждении грядущих рулеточных катастроф. Фёдор Михайлович, как бы сам стараясь не придавать этому значения, забалтывая этот факт, сообщая о нём торопливо и как-то вскользь, всё же информирует свояченицу: из десяти с лишком тысяч франков он всё же половину спустил-проиграл - ну, совершенно случайно! И вообще, в рулетку никто не умеет играть. Ну, разве, два-три человека. А остальные всё проигрывают дотла. "Будь семи пядей во лбу, с самым железным характером и всё-таки прорвётесь. Философ Страхов и тот бы прорвался..." А секрет игры, оказывается, "ужасно глуп и прост и состоит в том, чтоб удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться. Вот и всё, и проиграть при этом просто невозможно, а выиграете наверно..." (282, 40)
   Конечно, Фёдор Михайлович совсем даже не хладнокровный "философ Страхов", но даже ему удалось каким-то чудом прервать падение в пропасть полного проигрыша, остановиться, удержаться, выкарабкаться, скрутить себя и уехать из Висбадена с половиной выигрыша прочь и подальше. И это была его первая и последняя победа над самим собой, над своей болезненной наркотической страстью к рулетке. Пока же он, отослав часть денег страждущим родственникам в Петербург, устремляется, наконец, в Париж, где его уже дожидается ужасный провал-катаклизм с его мечтательным пунктом "во-первых".
   Вот здесь-то и проявился ещё раз наглядно "закон спирали" в судьбе Достоевского, о котором уже упоминалось. Как и в случае с Марией Дмитриевной за несколько лет до того, всё повторилось вплоть до деталей: вновь стоило Фёдору Михайловичу отпустить от себя любимую, как на пути её встречается молодой и совершенно ничтожный красавчик, и возлюбленная Достоевского теряет голову, предаёт их жаркую любовь и вообще собирается связать свою жизнь-судьбу с новым любовником.
   Исследователям-биографам Достоевского повезло, что в данной истории любви оба главных героя - литераторы. И Аполлинария Суслова создала-сочинила на этом материале свою уже давно забытую читателями повесть "Чужая и свой", и Фёдор Михайлович написал свой известный роман "Игрок", а кроме того многие страницы дневника Сусловой посвящены её взаимоотношениям с Достоевским, и нередко в письмах писателя тех лет упоминается имя Аполлинарии.
   Хотя бы пунктирно вспомним-восстановим фабулу этой любовной драмы. Суслова встречает в Париже некоего молодого студента-испанца Сальвадора, влюбляется, отдаётся ему и пытается предупредить-остановить Достоевского от приезда письмом-признанием: "Ты едешь немного поздно..." Фёдор Михайлович не успел получить ошеломительное письмо-известие и вынужден был пережить-вынести потрясение в непосредственном разговоре-объяснении с любимой. Вот как по горячим следам изобразила мелодраматично эту доподлинно драматическую сцену сама Аполлинария в своём дневнике. Она сообщила ему, что уже поздно:
   "Он опустил голову.
   - Я должен всё знать, пойдём куда-нибудь и скажи мне, или я умру...
   <...> Когда мы вошли в его комнату, он упал к моим ногам и, сжимая, обняв, с рыданием мои колени, громко зарыдал: ?Я потерял тебя, я это знал!..?"
   Простим третьестепенной писательнице Сусловой это "с рыданием... зарыдал", но предельное отчаяние Фёдора Михайловича она передать сумела. И дальше в дневнике - поразительная подробность, совершенно точно и знаменательно характеризующая автора "Белых ночей", "Униженных и оскорблённых" и повторяющая-копирующая, опять же, его сибирский период жениховства. Он выпытывает у Сусловой, кто же такой его счастливый соперник и, узнав подробности, ощущает "гадкое", но даже в чём-то и утешительное чувство: "...ему стало легче, что это не серьёзный человек, не Лермонтов". Надо полагать, пошли Судьба соперниками Достоевскому не ничтожных вергуновых-сальвадоров, а Лермонтова или, допустим, Льва Толстого, то Фёдор Михайлович вряд ли пережил бы тогда победу такого соперника...
   Пока же он, совершенно в духе и стиле своих героев, уговаривает Аполлинарию не порывать до конца отношений с ним, он согласен оставаться-быть всего лишь другом, братом - кем угодно, лишь бы находиться рядом, сохранять хоть какие-то надежды на возвращение её любви и совершить вместе, как они и мечтали, путешествие по Европе. И, как ни поразительно, именно так всё и случилось-произошло: они действительно путешествовали вместе (испанец, как говорится, добившись своего, вскоре Суслову бросил), останавливались в гостиницах в одном номере, правда, двухкомнатном, но всё время находились вдвоём, наедине, и отношения между ними установились совершенно фантасмагорические. Вот ещё характерные фрагменты дневника Аполлинарии:
   "...Часов в десять (вечера. -- Н. Н.) мы пили чай. Кончив его, я, так как в этот день устала, легла на постель и попросила Фёдора Михайловича сесть ко мне ближе. Мне было хорошо. Я взяла его руку и долго держала в своей. Он сказал, что ему так очень хорошо сидеть. <...> Вдруг он внезапно встал, хотел идти, но запнулся за башмаки, лежавшие подле кровати, и так же поспешно воротился и сел.
   - <...> Ты не знаешь, что сейчас со мной было! - сказал он с странным выражением.
   - Что такое? - Я посмотрела на его лицо, оно было очень взволнованно.
   - Я сейчас хотел поцеловать твою ногу.
   - Ах, зачем это? - сказала я в сильном смущении, почти испуге и подобрав ноги.
   - Так мне захотелось, и я решил, что поцелую.
   Потом он меня спрашивал, хочу ли я спать, но я сказала, что нет, хочется посидеть с ним.
   <...> Потом он целовал меня очень горячо...
   <...> Сегодня он напомнил о вчерашнем дне и сказал, что был пьян. (Достоевский - пьян?! Воистину, что только не придумаешь от смущения! - Н. Н.)
   <...> Вчера Фёдор Михайлович опять ко мне приставал. Он говорил, что я слишком серьезно и строго смотрю на вещи, которые того не стоят...
   <...> У него была мысль, что это каприз, желание помучить.
   - Ты знаешь, - говорил он, - что мужчину нельзя так долго мучить, он, наконец, бросит добиваться...
   <...> Я с жаром обвила его шею руками и сказала, что он для меня много сделал, что мне очень приятно.
   - Нет, - сказал он печально, - ты едешь в Испанию.
   Мне как-то страшно и больно -- сладко от намеков о С<альвадоре>. <...> Какая бездна противоречий в отношениях его ко мне!
   Фёдор Михайлович опять всё обратил в шутку и, уходя от меня, сказал, что ему унизительно так меня оставлять (это было в 1 час ночи. Я раздетая лежала в постели). "Ибо россияне никогда не отступали...?"141
   Только представить себе: Аполлинария мечтает-грезит о Сальвадоре, но не в силах пока расстаться и с Достоевским; он же сгорает от страсти к ней, жаждет добиться прежней близости, предлагает постоянно-настойчиво руку и сердце (ещё при живой-то жене!), однако ж, она жестоко кокетничает-играет с ним, поддерживая пламя его страсти, но почти не допуская к себе, и, по горькой догадке-утверждению Фёдора Михайловича, не может ему простить, что отдала ему свою невинность и теперь мстит. Но она, в свою очередь, вероятно, искренне была убеждена, что это он её заставлял и заставляет страдать и признаётся уже позже (запись от 24 сентября 1864 года), что порою просто ненавидела его за эти причиняемые ей страдания...
   Во многом убедительные акценты во взаимоотношениях писателя с Аполлинарией расставил ещё А. С. Долинин в 1928 году во вступительной статье к книге А. П. Сусловой "Годы близости с Достоевским"142. Так, нельзя не согласиться с этим почтенным достоевсковедом, к примеру, в том, что глубинные психологические мотивы их любви-ненависти можно обнаружить в "Записках из подполья", в "Идиоте" (Настасья Филипповна - Тоцкий) и даже в "Исповеди Ставрогина". Суслова объясняла в дневнике причину вспышек своей ненависти к Достоевскому, в частности, и тем, что он "первый убил в ней веру". Он, со своей стороны, понимал это, чувствовал-осознавал вину свою: недаром идея "Записок из подполья" вытеснила на время идею-замысел "Игрока", который был задуман раньше. Нет, сначала как бы покаяние, исповедь, потом - описание, сам роман. Да, такова натура, такова двойственность! Искренне, совершенно искренне собирается-мечтает быть только братом, спасителем, утешителем, а в результате опять побеждает двойник, сладострастное второе "я".
   Сама Аполлинария, прочитав ещё только первую часть "Записок из подполья" и не догадываясь о непосредственных перекличках сюжета-содержания повести с их историей любви, упрекала в письме автора: "Что ты за скандальную повесть пишешь? <...> Мне не нравится, когда ты пишешь цинические вещи. Это тебе как-то не идёт..."(5, 379) Надо думать, вторую часть "Записок из подполья" Суслова читала не так брюзгливо и более заинтересованно. Она не могла не разглядеть, не вспомнить в мучительных сценах повествования Достоевского отблески мучительных сцен их совместного житья-сосуществования в гостиницах Парижа и Италии...
   А они и тогда, и ещё некоторое время потом друг друга мучили, мучили и мучили.
   Без меры и бесконечно.
   5
   Подобные отношения таких людей вполне могут довести до убийства или самоубийства.
   В письме к сестре Аполлинарии, Надежде Прокофьевне, уже слегка остыв, Достоевский всё равно сверхэмоционально описывает-оценивает свою возлюбленную и свои взаимоотношения с нею, не в состоянии скрыть-затушевать свою яростную обиду: "Аполлинария - больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших чёрт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она колет меня до сих пор тем, что я не достоин был любви её, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м году в Париже фразой: "Ты немножко опоздал приехать", то есть что она полюбила другого, тогда как две недели тому назад ещё горячо писала, что любит меня. Не за любовь к другому я корю её, а за эти четыре строки, которые она прислала мне в гостиницу с грубой фразой: "Ты немножко опоздал приехать". (В обиде-гневе у профессионального писателя проскакивает не совсем точное словцо-определение: фраза, так ранившая его сердце и запавшая в память, не "грубая", она - издевательская, почти ёрническая, уничижительно-насмешливая по смыслу и лексической окраске! - Н. Н.)
   <...> Я люблю её ещё до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить её. Она не стоит такой любви.
   Мне жаль её, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна..."
   И чуть дальше в этом письме прорывается настоящий вскрик-стон доведённого уже до полного отчаяния человека: "...Ведь она знает, что я люблю её до сих пор. Зачем же она меня мучает? Не люби, но и не мучай..." (282, 121-122)
   Их трагедия усугублялась ещё и тем, что оба они одновременно выступали и в роли волка, пожирающего овцу, и в роли овцы, пожираемой волком. Если в Подпольном человеке, Тоцком и даже Ставрогине в этом плане есть толика самого Достоевского, то Аполлинарию Суслову писатель, несомненно, в большей или меньшей степени помнил-вспоминал (кроме упоминаемых уже Настасьи Филипповны, Лизы и Катерины Ивановны) при создании и таких героинь-мучительниц, как Авдотья Романовна Раскольникова ("Преступление и наказание"), Аглая Епанчина ("Идиот"), Ахмакова ("Подросток"), Грушенька ("Братья Карамазовы"), но в первую очередь, повторимся, - Полина из "Игрока".
   О степени отчаяния Достоевского ("Не люби, но и не мучай...") можно составить представление, вчитываясь именно в текст этого романа. И для начала, как это ни парадоксально, следует обратить внимание не на главного героя, Алексея Ивановича, - безусловного alter ego автора, а на генерала, вернее, на одно существенное замечание по его адресу. Вот оно: "...генерал так влюбился, что, пожалуй, застрелится, если mademoiselle Blanche его бросит. В его лета так влюбляться опасно..."
   Достоевскому в "годы близости" с Сусловой было уже за сорок, он был старше её почти вдвое и, конечно же, в этом плане как бы является прототипом генерала, а не Алексея Ивановича, которому всего лишь чуть больше двадцати. Именно в лета Фёдора Михайловича так влюбляться было опасно, это ему впору было застрелиться, когда он узнал от юной Аполлинарии о своей унизительной отставке. И здесь есть ещё один чрезвычайно существенный нюанс, который весьма многознаменателен. Дело в том, что замечание-реплика по поводу гипотетического самоубийства генерала от несчастной любви принадлежит Алексею Ивановичу, и произносит-роняет он его в разговоре с Полиной. И как же реагирует она? Полина задумчиво соглашается: "- Мне самой кажется, что с ним что-нибудь будет..."
   Вот так доброе женское сердечко! Можно подумать, ей до глубины души жаль престарелого ловеласа. Но что она сама делает-вытворяет с Алексеем Ивановичем, о суицидальных намерениях которого даже и догадываться не надо - он о них твердит-повторяет открыто? Вот их характерный любовный диалог: Алексей Иванович настойчив, даже агрессивен в своих признаниях-домогательствах, он на карту, вернее, как бы на рулеточный кон поставил уж чересчур много - свою жизнь:
   "- Я действительно считаю себя вправе делать вам всякие вопросы <...> именно потому, что готов как угодно за них расплатиться, и свою жизнь считаю теперь ни во что.
   Полина захохотала:
   - Вы мне в последний раз, на Шлангенберге, сказали, что готовы по первому моему слову броситься вниз головою, а там, кажется, до тысячи футов. Я когда-нибудь произнесу это слово единственно затем, чтоб посмотреть, как вы будете расплачиваться, и уж будьте уверены, что выдержу характер. Вы мне ненавистны, - именно тем, что я так много вам позволила..."
   И далее, когда Полина ушла, Игрок, в свою очередь, в мыслях пытается расставить точки над i в своём отношении к ней: "И ещё раз теперь я задал себе вопрос: люблю ли я её? И ещё раз не сумел на него ответить, то есть, лучше сказать, я опять, в сотый раз, ответил себе, что я её ненавижу. Да, она была мне ненавистна. Бывали минуты (а именно каждый раз при конце наших разговоров), что я отдал бы полжизни, чтоб задушить её! Клянусь, если б возможно было медленно погрузить в её грудь острый нож, то я, мне кажется, схватился бы за него с наслаждением. А между тем, клянусь всем, что есть святого, если бы на Шлангенберге, на модном пуанте, она действительно сказала мне: "бросьтесь вниз", то я бы тотчас же бросился, и даже с наслаждением. Я знал это..." (-4, 592-593)
   Если сам Фёдор Михайлович, в его лета, буквально и не оказывался в такой ситуации, не угрожал Аполлинарии Сусловой "соскочить" с какой-нибудь горы во время их совместного путешествия, то всё равно подобный сюжетный ход не выдуман и не нафантазирован им полностью из головы: в момент создания данного эпизода писатель вспомнил, вероятно, своего товарища-петрашевца Филиппова. Этот смелый и горячий молодой человек решился бы, по уверению Достоевского на следствии, "соскочить с Исаакиевского собора, если б случился кто-нибудь подле, чьим мнением он бы дорожил и который бы стал сомневаться в том, что он бросится вниз..." (18, 155)