Страница:
Казалось бы, и так сказано вполне достаточно: Достоевский, смиренно идущий в приживальщики к своим заклятым оппонентам-западникам, -- это уже самоубийственная картина. Но Розанов ещё более конкретизирует гипотетическое самоубийство автора "Подростка" и "Братьев Карамазовых", прямо сопоставляет-соединяет его с его же героем-самоубийцей:
"-- Вот, мы же и говорили, Фёдор Михайлович, что всё дело -- в Западе, а Россия -- пустое место (якобы издеваются Стасюлевич и Ко. -- Н. Н.)...
И Шиллер-Достоевский-Крафт выкрикнули:
-- Нет, лучше пулю в висок... Лучше мозги пусть по стенам разбрызгаются, чем эта смердяковщина..."
И чуть дальше: "Таким образом, около ?идеи Крафта?, можно сказать, ?танцует весь Достоевский?, -- как около своего ?беса?, своей ?мучительной идеи?, своей ?тоски на всю жизнь?..."221
Выделим главное из этого клубка стиля Розанова, вихря кавычек: он считал, что самоубийственная теория-идея Крафта -- это теория-идея самого Достоевского, пропущенная им через сознание и душу, пережитая лично.
А теперь вновь раскроем роман. Всем, кто внимательно читал "Дневник писателя" Достоевского и его записные тетради, не могло не броситься в глаза, что Крафт порою выступает прямо-таки alter ego автора -- он доверил герою самые свои наболевшие мысли-размышления. К примеру, Крафт: "-Нынешнее время <...> -- это время золотой середины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею..."
Достоевский: "Нынче же всякий и прежде всего уверен <...>, что всё принадлежит ему одному. Если же не ему, то он даже и не сердится, а мигом решает дело <...> И застреливается. <...> Уверяют печатно, что это у них от того, что они много думают. <...> Я убеждён, напротив, что он вовсе ничего не думает, что он решительно не в силах составить понятие, до дикости неразвит <...> И при этом ни одного гамлетовского вопроса..." ("ДП". 1876. Январь) И строки из рабочей тетради, уже приводившиеся выше: "А ваши (либералов. -- Н. Н.) питомцы стреляются не только безо всякой надежды, но и идеи никакой не имея, мало того, считая за глупость её иметь. Ему жизнь скучна!.."
Или вот ещё, к примеру, "из Крафта": "-- Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют её для калмыков. <...> Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России..." (-8, 197)
А вот непосредственно уже сам Достоевский: "Земледелие в упадке, беспорядок. Например, лесоистребление <...>. Что будет с Россией без лесу? Положение хуже Турции. <...> Вместе с теми истреблять и леса, ибо крестьяне истребляют с остервенением, чтоб поступить к жиду..." (Из рабочих тетрадей 1875--1877 гг.) (24, 156, 221)
Стоит сопоставить и внешность героя и автора. Крафт: "Двадцати шести лет, довольно сухощав, <...> белокур..." А вот каким зафиксировала в своей памяти 26-летнего Достоевского А. Я. Панаева: "Он был худенький, <...> белокурый..." Правда, на этом штрихи сходства вроде бы исчерпываются, ибо молодой Достоевский у Панаевой "маленький", "страшно нервный и впечатлительный"222, а Крафт, наоборот, был "росту выше среднего" и в лице имел "что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде какой-то тайной, себе неведомой гордости..."(-8, 184) Но какой, право, соблазн объяснить такое расхождение тем, что Крафту Достоевский добавил во внешность именно того, чего не хватало ему в юности и о чём он не мог не мечтать, приукрашивая себя в воображении.
Одним словом, гипотеза о том, что сам Достоевский явился одним из прототипов своего героя, очень похожа на аксиому. Но вот самое главное различие между ними тот же Розанов внятно не объяснил. А оно довольно просто: Крафт поверил во "второстепенность" России, русского народа и на этом успокоился (упокоился -- да простится нам такой мрачный каламбур!); автор же "Подростка" болел этой проблемой, мучился ею, но принять её и поверить в неё не мог. В основе идеи Крафта лежит первое "Философическое письмо" П. Я. Чаадаева, о котором (письме) Достоевский ещё в записной тетради 1864--1865 гг. пометил-высказался однозначно -- "гадкая статья Чаадаева".(20, 190) А то, что подобная идея может довести человека до самоубийства, причём именно даже и не коренного русского, вероятно, Достоевский узнал от А. Ф. Кони, близкий знакомый которого по фамилии Крамер покончил с собой и в предсмертном дневнике объяснил это любовью к русскому народу, который, якобы, призван послужить "лишь удобрением для более свежих народов".
Из дневника Крамера буквально "списал" Крафт и такую поразительную бытовую деталь: хотел перед самым самоубийством выпить рюмку коньяка, но вспомнил, что алкоголь усиливает кровотечение и побоялся сильно "напачкать"... А ещё один странный и действительный самоубийца, некий А. Ц-в из Пятигорска, о котором написал "Гражданин" (1874. № 46), "подарил" в предсмертный дневник героя Достоевского ещё одну подробность: самоубийство совершается в сумерки, но самоубийца боится зажечь свечу, дабы не сделать после себя пожара, и пишет последние строки предсмертного дневника в темноте, едва разбирая буквы... И какому писателю, даже и Достоевскому, можно было выдумать-нафантазировать, что в такой "важный час" мысли в голову залетают "всё такие мелкие и пустые"? Пятигорский самоубийца подсказал: он фиксирует на бумаге не размышления о бессмертии, к примеру, а то, что "начинает сильно чесаться нос"... (-8, 297)
Хотя, стоп: как раз именно Достоевский-то мог и сам написать такой странный мелочный дневник -- и фантазировать не надо было: он отлично знал-помнил, какие мысли залетают в голову человека, стоящего на эшафоте и ожидающего смерти через считанные минуты...
А вот подспудные намёки-проговорки Крафта в диалоге с Аркадием Долгоруким мог бы отлично понять, как ни метафизично это звучит, другой Аркадий и из другого романа Достоевского -- Свидригайлов. В этой сцене Подросток признаётся будущему самоубийце, что намерен-мечтает со всеми и вся порвать. Тот интересуется: "А потом куда?" Аркадий рубит с плеча: "-- К себе, к себе! Всё порвать и уйти к себе!" И вот тут-то Крафт так странно-непонятно и спрашивает-уточняет: "-- В Америку?" Этот Аркадий, разумеется, не понял и попугаем повторяет: "-- В Америку! К себе, к одному себе!.." А чуть дальше диалог этот продолжается уже совершенно, так сказать, в духе "Преступления и наказания":
"-- Вы куда-то опять уезжаете?
-- Да... уезжаю.
-- Скоро?
-- Скоро.
-- Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? -- спросил я вовсе без малейшей задней мысли: и мысли даже не было! Так спросил, потому что мелькнул револьвер, а я тяготился, о чём говорить..." (-8, 205)
Аркадий записывает-восстанавливает события постфактум, уже зная о самоубийстве Крафта, поэтому как бы удивляется-оправдывается -- почему это он не понял "про Америку" и "скорый вояж"? Правильно, он же Долгорукий, а не Свидригайлов. Но нам в данном случае интересна не только эта своеобразная перекличка-связь между Крафтом и Свидригайловым, но и ещё один мотив, появившийся далее в диалоге между заглавным героем "Подростка" и главным самоубийцей этого романа. Мотив этот -- суицидальные мечты Аркадия Долгорукого.
Впрочем, здесь пора начинать новую главку.
4
Да, потому что, кроме Оли и Крафта, в "Подростке" и потенциальных и настоящих самоубийц более чем достаточно.
И начнём мы, вот именно, -- с самого Аркадия Долгорукого. Он, как видим, в отличие от Оли, имеет фамилию и, в отличие от Крафта, -- имя. Но не это главное. Главное, что не мог такой герой Достоевского -- юный представитель "случайного семейства", незаконнорожденный, выросший в пореформенной России, в нравственно больном обществе, совмещающий в себе черты пылкого, до болезни, мечтателя и одновременно подпольного человека, страстно впитывающий-поглощающий чужие идеи, в том числе и Крафта, -- не мог этот герой не думать о самоубийстве, не примеривать его на себя.
И, действительно, автор несколько раз в подготовительных материалах намечал такое развитие сюжета, связанное с заглавным героем: "Мечтатель. Самоубийство"; "Мечтатель. Мысли о самоубийстве"; "Подросток думает о самоубийстве"...(16, 125) В конце концов, на уровне "дум" такое заманчивое развитие сюжета и осталось. В той сцене-диалоге с Крафтом, когда возникла-выскочила вдруг "Америка", Аркадий даёт как бы совет с высоты своего "подросткового" опыта: "-- Если б у меня был револьвер, я бы прятал его куда-нибудь под замок. Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я, может быть, и не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит вот это перед глазами -право, есть минуты, что и соблазнит..."(-8, 206) Знал бы Аркадий тогда кому он это говорит-советует! А когда Крафт попросил гостя не говорить на эту неприятную тему, Подросток заявляет, что это, мол, он не про себя, уж он-то самоубиваться не собирается, и ему даже трёх жизней и тех было бы мало...
Однако ж, трёх жизней мало, а ведь знает уже: при лежащем на виду револьвере может случится такая злая минута, что -- "соблазнит"! Тем более, если жить...в гробу. Да, да! Опять как бы аукается в "Подростке" "Преступление и наказание": в точности, как мать Раскольникова поражена, что Родя её живёт в настоящем "гробу", так и здесь Версилов, впервые оказавшись у сына в комнате, невольно восклицает: "Но это гроб, совершенный гроб!" И Аркадий вынужден согласиться: да, есть "некоторое сходство с внутренностью гроба"(-8, 256) И хотя Раскольников проживал в Столярном переулке, а Подросток в Семёновском полку, но, право, такое впечатление, что автор поселил героя нового романа именно в комнату-гроб предыдущего -ведь хотя Раскольников к тому времени уже и вышел из острога, отсидев свои 8 лет, но вряд ли вернулся на место прежнего жительства...
Впрочем, не будем опять увлекаться мистикой и фантастикой! Небрежность-повтор это автора или специальный приём-метод -- не суть важно, главное, что получился дополнительный глубинный смысл: как мы помним, комната-гроб во многом способствовала развитию в Родионе Раскольникове меланхолии и мыслей о самоубийстве...
Но надо и отметить, что не только странная мрачная комната в Петербурге, где поначалу жил Аркадий, способствовала его вертеровским настроениям. Всё началось намного раньше. Подросток вполне однозначно признаётся в своей исповеди: "...сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание -- уже с самых почти детских униженных лет моих -- составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и моё достоинство, моё оружие и моё утешение, иначе я бы, может быть, убил себя ещё ребёнком..." (-8, 413)
И самый, вероятно, опасно-суицидальный момент в его жизни-судьбе наступил, когда на рулетке его обвинили в воровстве и выставили вон. Аркадий в горячке позора бродит по ночным улицам и отдаётся во власть притягательных мыслей: "Зачем домой? <...> В доме живут, я завтра проснусь, чтоб жить, -- а разве это теперь возможно? Жизнь кончена, жить теперь уже совсем нельзя..." А дальше опять начинаются любопытные переклички-ауканья в мире Достоевского. Во-первых, опять -- "Америка". Что делать? Доказать, что ты не вор, теперь невозможно! И вдруг в мозгу Подростка выскакивает: "Уехать в Америку?" Правда, в данном случае Аркадий, может быть, намеревается, как некогда Кириллов из "Бесов", и в самом деле попробовать спрятаться-отлежаться в настоящей заокеанской Америке? Или Америка и здесь всё же играет роль эвфемизма слова "самоубийство", как у Свидригайлова и Крафта?.. Тем более, что буквально перед "Америкой" Аркадию вдруг показалось-примнилось, будто он очутился на Луне, и всё кругом, даже воздух, стало как бы с другой планеты... Ну как тут сразу не вернуться снова к "Бесам" и не вспомнить рассуждения Ставрогина, уже приводившиеся здесь, о злодействе или о позоре на Луне, а тем более перед самоубийством -- дескать, ни злодейство, ни самый подлый и смешной позор ничего тогда не значат...
В итоге Аркадий приходит к решению совершить сначала массу мерзких поступков -- раз уж теперь на нём несмываемое клеймо вора! -- а потом как-нибудь "всё уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых <...>, а там уж и убить себя"... Он тут же приступил, было, и к исполнению задуманного адского плана -- попробовал устроить грандиозный пожар на дровяном складе, рядом с которым случайно очутился. А перед этим даже и способ будущей своей самоказни в бреду наметил, припомнив, как "тётушка" Татьяна Павловна пожелала как-то в сердцах по адресу Версилова: "Пошёл бы на Николаевскую дорогу и положил бы голову на рельсы: там бы её ему и оттяпали"... (-8, 460)
Если бы план Аркадия Долгорукого воплотился до конца, он предвосхитил бы тогда прогрессивный финал-самоубийство "Анны Карениной". Впрочем, не исключено, что Лев Толстой в таком случае придумал бы для своей героини другой способ добровольного ухода из жизни. Но Подростку даже поленницу поджечь не удалось, и вообще жизнь его пошла-начала развиваться совсем по другому пути. Не грозила железная дорога и Версилову, хотя и он не чужд был мыслей-мечтаний о самоубийстве.
Сразу надо отметить, что идея Крафта о второстепенности русского народа посещала голову и данного героя, только Андрей Петрович убивать себя из-за этого не собирался. Более того, он старается верить не во второстепенную роль русской нации, а в особенную её роль (капитально эту идею Достоевский разовьёт позже в своей речи о Пушкине) и чрезвычайно гордится принадлежностью к родовому русскому дворянству. Немудрено, что Версилов высказался однажды определённо: "В последнее время началось что-то новое, и Крафты не уживаются, а застреливаются. Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны..." (-8, 342) Умны-то умны, но о самоубийстве тоже порой задумывались. Но, конечно, не такому человеку, как Версилов, по-бабьи под вагон бросаться или позорно вешаться, хотя... Как раз петля-то ему автором и приготовлялась в набросках-эскизах к роману: ОН (так обозначался поначалу в подготовительных материалах будущий Версилов) должен был повеситься, причём -- в монастыре.(16, 247) Однако ж, Достоевский всё же понял-убедился, что этот герой повеситься ну никак не может, но и без самоубийства -- по страстности и широкости своей натуры ему не обойтись.
И действительно, ближе к финалу романа дочь Версилова, Анна Андреевна, через которую тот передал письмо Катерине Николаевне Ахмаковой с предложением руки и сердца, так объясняет Подростку этот его безумный поступок: "-- Конечно, трудно понять, но это -- вроде игрока, который бросает на стол последний червонец, а в кармане держит уже приготовленный револьвер, -- вот смысл его предложения..." (-8, 637) Надо признать, для автора-игрока, не понаслышке знавшего, что значит "бросать на стол последний червонец", -- сравнение более чем многозначительное!
И в конце концов, Версилов, в припадке умопомешательства совершает-таки покушение на собственную жизнь. Причём, он не только сам хотел уйти из жизни, но попытается убить прежде и Катерину Николаевну, то есть совершить как бы то, что японцы называют "синдзю" -- "двойное самоубийство влюблённых". Правда, Катерина Николаевна находилась в обмороке, так что решал Версилов за неё, но, слава Богу, самоубийственный проект его до конца не осуществился. Он и сам, благодаря Аркадию и Тришатову, остался жить, но в серьёзности его намерений сомневаться не приходится, судя по описанию сцены Подростком: "Помню: мы оба боролись с ним, но он успел вырвать свою руку и выстрелить в себя. Он хотел застрелить её, а потом себя. Но когда мы не дали её, то уткнул револьвер себе прямо в сердце, но я успел оттолкнуть его руку кверху, и пуля попала ему в плечо..." (-8, 679)
Ну и, конечно, нельзя не вспомнить, не упомянуть о взаимоотношениях Версилова с Богом. Одна из ключевых сцен романа -- когда Версилов разбивает об угол печки древний образ. Казалось бы, откровеннее и циничнее заявить своё отрицание веры невозможно -- на такое способен был только "бес" Ставрогин (в одном из вариантов главы "У Тихона" он ломает распятие). Однако ж, в данном случае икона была посвящена не Христу или Богородице -на ней изображены были два неведомых святых (аргумент, понятно, слабый и спорный, но всё же); во-вторых, завещана она была Версилову только что умершим Макаром Ивановичем, который как бы благословлял этим отца Аркадия на законный брак с его матерью, а Версилов как раз сгорал от любви-страсти к Ахмаковой; в-третьих, он, Версилов, уже к началу этой сцены был болен и, по его собственному признанию, раздваивался... Куда весомее характеризует странность его веры эпизод с говеньем на великий пост -- уже после попытки самоубийства, причём особо упоминается-подчёркивается, что не говел он до этого лет тридцать. Увы, и на этот раз благой порыв потерпел крах уже на третий день: "Что-то не понравилось ему в наружности священника, в обстановке; но только он воротился и вдруг сказал с тихою улыбкою: ?Друзья мои, я очень люблю Бога, но -- я к этому не способен?..."(-8, 682) И тут же, поправ пост, принялся за кровавый ростбиф. А чуть ранее, в откровенном и даже исповедальном разговоре с сыном, он, в частности, признался: "...вера моя невелика, я -- деист, философский деист223..." (-8, 599)
И тут уместно будет вспомнить два фрагмента из воспоминаний о Достоевском:
1) "Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов <...> не любил..." (А. Е. Врангель);
2) "-- Откуда вы взяли этот ?Приговор? <...>? -- спросила я его.
-- Это моё, я сам написал <...>.
-- Да вы сами-то атеист?
-- Я деист, я философский деист! -- ответил он..."224 (Л. Х. Симонова-Хохрякова)
Достоевский, как всегда, не побоялся наделить героя, который "весь борьба" (характеристика самого Достоевского Л. Толстым в письме к Страхову225) такими существенными автобиографическими штрихами.
Но чтобы более полно составить мнение о религиозном портрете автора по этому роману, надо обратиться и к образу Макара Ивановича Долгорукого. Ибо, как многие герои Достоевского имеют свойство раздваиваться, так и он сам в данном случае как бы раздвоился в двух этих персонажах, в двух отцах-наставниках заглавного героя романа. В Версилове, в какой-то мере, он показал -- как он верует в Бога, в Долгоруком-старшем -- как хотел бы веровать. По определению самого Достоевского, Макар Иванович как бы олицетворяет в романе "древнюю святую Русь"(16, 128) и многие его мысли-рассуждения появятся затем в "Дневнике писателя" непосредственно от лица автора "Подростка", только, разумеется, в другой стилистике. Ну, к примеру, вроде следующего: "И ещё скажу: благообразия не имеют, даже не хотят сего; все погибли, и только каждый хвалит свою погибель, а обратиться к единой истине не помыслит; а жить без Бога -- одна лишь мука. <...> невозможно и быть человеку, чтобы не преклонится; не снесёт себя такой человек <...>. И Бога отвергнет, так идолу поклонится -- деревянному, али златому, аль мысленному..." (-8, 503)
Как мы помним, о том же самом, практически, будет размышлять Достоевский в первой же главе возобновлённого "ДП", посвящённой участившимся самоубийствам. И, конечно же, читатели "Дневника писателя" могли тут же вспомнить прямые высказывания на эту злободневнейшую тему героя недавнего романа Достоевского. В этой сцене Макар Иванович рассказывает и историю как бы по мотивам "Преступления и наказания". Как один человек ограбил кого-то, был судим, но помилован и отпущен, однако ж, на пятый день не вынес "греха на душе" и повесился. Аркадий спрашивает Макара Алексеевича -- как тот относится к греху самоубийства? И получает ответ: "-- Самоубийство есть самый великий грех человеческий <...>, но судья тут -- един лишь Господь, ибо Ему лишь известно всё, всякий предел и всякая мера..." (-8, 513)
Через несколько страниц Аркадий записывает-вставляет в свою исповедь дословно -- в кавычках и с соблюдением слога -- один из бесчисленных рассказов Макара Ивановича. И о чём же повесть-быль старца-странника? Да о грехе самоубийства, конечно! Причём, самоубивается в этой поучительной истории восьмилетний мальчик: богатый купец, приказавший его высечь за пустяковую провинность, а затем вздумавший стать его благодетелем и названным отцом, внушал такой страх мальчонке, что тот не выдержал и бросился в реку. И как купец этот потом ни пытался искупить-замолить свой грех -- ничего у него не получилось, но, правда, сам он совершенно переродился душой, богатства роздал и ушёл странствовать. Но особенно интересно в этой истории отношение рассказчика, да и самих действующих лиц, к вопросу об ответственности за грех самоубийства. В итоге получилось, что значительную часть вины (если не всю!) должен нести тот, кто до самоубийства невинную душу довёл, пусть вольно или невольно, а ей, этой младенческой душе мальчика-самоубийцы, даже оставляется шанс попасть на небеса, в райские кущи...
И этот нравоучительный рассказ Макара Ивановича набрасывает некий отблеск на историю Лиды Ахмаковой, которая, по упорным слухам, -отравилась в своё время фосфорными спичками. Так вот, покончила бедная экзальтированная девушка (если покончила), опять же по упорным слухам, из-за Версилова -- то есть, именно на него народная молва и навешивала грех доведения до самоубийства. И пусть в итоге выяснится, что ребёнка родила падчерица Катерины Николаевны не от него, а он, Версилов, наоборот, как раз и собирался благородно прикрыть чужой грех своим именем, но вот, однако ж, кроме бесчисленных действительных грехов (в том числе и -- тяжкого греха покушения на самоубийство!) тяготел над Андреем Петровичем ещё и этот.
А вот над молодым князем Сергеем Сокольским тяготел грех маниакального стремления к самоубийству. Сначала Лиза, сестра Аркадия и невеста Сергея, характеризует брату последнего: "Да, он мнительный и болезненный и без меня с ума бы сошёл; и если меня оставит, то сойдёт с ума или застрелится <...>. Да, он слаб беспрерывно, но этакие-то слабые способны когда-нибудь и на чрезвычайно сильное дело..." (-8, 426) Чуть погодя уже сам Сокольский рассказывает Подростку о позорном своём поступке в полку, где он служил, и который вынужден был оставить из-за этого и признаётся, что ещё и месяц спустя после отставки смотрел на револьвер и подумывал о смерти. Потом выясняется, что мысли эти не оставили его, больше того, он совершает новые подловатые и даже самоубийственно-преступные деяния и, в конце концов, доводит-таки себя до гибели. Правда, поначалу это не походит на самоубийство -- он просто отдаёт себя в руки правосудия. Однако ж, в письме его прощальном к Аркадию содержатся-встречаются довольно странные, двусмысленные выражения: "Я виновен перед отечеством и перед родом моим и за это сам, последний в роде, казню себя. <...> Я написал письмо в прежний полк <...>. В поступке этом нет и не может быть никакого искупительного подвига: это всё -- лишь предсмертное завещание завтрашнего мертвеца. <...> Простите мне, что я отвернулся от вас в игорном доме; это -- потому, что в ту минуту я был в вас не уверен. Теперь, когда я -уже человек мёртвый, я могу делать даже такие признания... с того света..." (-8, 475)
В конце концов, признавшись тому же Аркадию, уже при последнем свидании в тюрьме, что ему "всё пауки снятся" (вспомним-ка Свидригайлова с его видениями пауков в баньке-вечности перед самоубийством!), князь Сергей доводит себя думами-терзаниями до горячки, до воспаления в мозгу и скоропостижно умирает-кончается в тюремном госпитале...
Ну и, напоследок, вспомним ещё одного, доподлинного, самоубийцу из романа, мелькающего то и дело на околице сюжета -- некоего Андреева. Нам становится известно, что он служил некогда юнкером, за что-то из полка был выгнан (как бы перекличка с историей князя Сокольского), прокутил приданное своей сестры, попал в преступную компанию подлеца Ламберта, пребывает в состоянии мрачного отчаяния, перестал даже мыться, хочет убить себя, а конкретно -- повеситься. Причём, его приятель, Тришатов, сообщая это Аркадию, весьма характерно обобщает: "А он, я ужасно боюсь, -- повесится. Пойдёт и никому не скажет. Он такой. Нынче все вешаются..." (-8, 565) Но в финале выясняется, что Андреев всё же не повесился -- застрелился.
Однако ж, во фразе-обобщении Тришатова нам сейчас особенно важно не слово "вешаются", а слово-местоимение "все", ибо Достоевского в тот период мучила именно эта проблема -- массовое распространение самоубийств в России, буквально вспышка суицидальной эпидемии во всех слоях тогдашнего российского обществ. Именно с этого он и начал свой возобновлённый "Дневник писателя" сразу же после окончания работы над "Подростком".
Начал буквально с первых же строк, с предисловия к новому "Дневнику".
5
Пора привести эти вступительные строки в более полном объёме:
"Нынче же всякий и прежде всего уверен, входя куда-нибудь, что всё принадлежит ему одному. Если же не ему, то он даже и не сердится, а мигом решает дело; не слыхали ли вы про такие записочки:
"Милый папаша, мне двадцать три года, а я ещё ничего не сделал; убеждённый, что из меня ничего не выйдет, я решился покончить с жизнью..."
И застреливается. Но тут хоть что-нибудь да понятно: "Для чего-де и жить, как не для гордости?" А другой посмотрит, походит и застрелится молча, единственно из-за того, что у него нет денег, чтобы нанять любовницу. Это уже полное свинство.
Уверяют печатно, что это у них от того, что они много думают. <...> Я убежден, напротив, что он вовсе ничего не думает, что он решительно не в силах составить понятие, до дикости неразвит, и если чего захочет, то утробно, а не сознательно; просто полное свинство, и вовсе тут нет ничего либерального.
"-- Вот, мы же и говорили, Фёдор Михайлович, что всё дело -- в Западе, а Россия -- пустое место (якобы издеваются Стасюлевич и Ко. -- Н. Н.)...
И Шиллер-Достоевский-Крафт выкрикнули:
-- Нет, лучше пулю в висок... Лучше мозги пусть по стенам разбрызгаются, чем эта смердяковщина..."
И чуть дальше: "Таким образом, около ?идеи Крафта?, можно сказать, ?танцует весь Достоевский?, -- как около своего ?беса?, своей ?мучительной идеи?, своей ?тоски на всю жизнь?..."221
Выделим главное из этого клубка стиля Розанова, вихря кавычек: он считал, что самоубийственная теория-идея Крафта -- это теория-идея самого Достоевского, пропущенная им через сознание и душу, пережитая лично.
А теперь вновь раскроем роман. Всем, кто внимательно читал "Дневник писателя" Достоевского и его записные тетради, не могло не броситься в глаза, что Крафт порою выступает прямо-таки alter ego автора -- он доверил герою самые свои наболевшие мысли-размышления. К примеру, Крафт: "-Нынешнее время <...> -- это время золотой середины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею..."
Достоевский: "Нынче же всякий и прежде всего уверен <...>, что всё принадлежит ему одному. Если же не ему, то он даже и не сердится, а мигом решает дело <...> И застреливается. <...> Уверяют печатно, что это у них от того, что они много думают. <...> Я убеждён, напротив, что он вовсе ничего не думает, что он решительно не в силах составить понятие, до дикости неразвит <...> И при этом ни одного гамлетовского вопроса..." ("ДП". 1876. Январь) И строки из рабочей тетради, уже приводившиеся выше: "А ваши (либералов. -- Н. Н.) питомцы стреляются не только безо всякой надежды, но и идеи никакой не имея, мало того, считая за глупость её иметь. Ему жизнь скучна!.."
Или вот ещё, к примеру, "из Крафта": "-- Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют её для калмыков. <...> Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России..." (-8, 197)
А вот непосредственно уже сам Достоевский: "Земледелие в упадке, беспорядок. Например, лесоистребление <...>. Что будет с Россией без лесу? Положение хуже Турции. <...> Вместе с теми истреблять и леса, ибо крестьяне истребляют с остервенением, чтоб поступить к жиду..." (Из рабочих тетрадей 1875--1877 гг.) (24, 156, 221)
Стоит сопоставить и внешность героя и автора. Крафт: "Двадцати шести лет, довольно сухощав, <...> белокур..." А вот каким зафиксировала в своей памяти 26-летнего Достоевского А. Я. Панаева: "Он был худенький, <...> белокурый..." Правда, на этом штрихи сходства вроде бы исчерпываются, ибо молодой Достоевский у Панаевой "маленький", "страшно нервный и впечатлительный"222, а Крафт, наоборот, был "росту выше среднего" и в лице имел "что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде какой-то тайной, себе неведомой гордости..."(-8, 184) Но какой, право, соблазн объяснить такое расхождение тем, что Крафту Достоевский добавил во внешность именно того, чего не хватало ему в юности и о чём он не мог не мечтать, приукрашивая себя в воображении.
Одним словом, гипотеза о том, что сам Достоевский явился одним из прототипов своего героя, очень похожа на аксиому. Но вот самое главное различие между ними тот же Розанов внятно не объяснил. А оно довольно просто: Крафт поверил во "второстепенность" России, русского народа и на этом успокоился (упокоился -- да простится нам такой мрачный каламбур!); автор же "Подростка" болел этой проблемой, мучился ею, но принять её и поверить в неё не мог. В основе идеи Крафта лежит первое "Философическое письмо" П. Я. Чаадаева, о котором (письме) Достоевский ещё в записной тетради 1864--1865 гг. пометил-высказался однозначно -- "гадкая статья Чаадаева".(20, 190) А то, что подобная идея может довести человека до самоубийства, причём именно даже и не коренного русского, вероятно, Достоевский узнал от А. Ф. Кони, близкий знакомый которого по фамилии Крамер покончил с собой и в предсмертном дневнике объяснил это любовью к русскому народу, который, якобы, призван послужить "лишь удобрением для более свежих народов".
Из дневника Крамера буквально "списал" Крафт и такую поразительную бытовую деталь: хотел перед самым самоубийством выпить рюмку коньяка, но вспомнил, что алкоголь усиливает кровотечение и побоялся сильно "напачкать"... А ещё один странный и действительный самоубийца, некий А. Ц-в из Пятигорска, о котором написал "Гражданин" (1874. № 46), "подарил" в предсмертный дневник героя Достоевского ещё одну подробность: самоубийство совершается в сумерки, но самоубийца боится зажечь свечу, дабы не сделать после себя пожара, и пишет последние строки предсмертного дневника в темноте, едва разбирая буквы... И какому писателю, даже и Достоевскому, можно было выдумать-нафантазировать, что в такой "важный час" мысли в голову залетают "всё такие мелкие и пустые"? Пятигорский самоубийца подсказал: он фиксирует на бумаге не размышления о бессмертии, к примеру, а то, что "начинает сильно чесаться нос"... (-8, 297)
Хотя, стоп: как раз именно Достоевский-то мог и сам написать такой странный мелочный дневник -- и фантазировать не надо было: он отлично знал-помнил, какие мысли залетают в голову человека, стоящего на эшафоте и ожидающего смерти через считанные минуты...
А вот подспудные намёки-проговорки Крафта в диалоге с Аркадием Долгоруким мог бы отлично понять, как ни метафизично это звучит, другой Аркадий и из другого романа Достоевского -- Свидригайлов. В этой сцене Подросток признаётся будущему самоубийце, что намерен-мечтает со всеми и вся порвать. Тот интересуется: "А потом куда?" Аркадий рубит с плеча: "-- К себе, к себе! Всё порвать и уйти к себе!" И вот тут-то Крафт так странно-непонятно и спрашивает-уточняет: "-- В Америку?" Этот Аркадий, разумеется, не понял и попугаем повторяет: "-- В Америку! К себе, к одному себе!.." А чуть дальше диалог этот продолжается уже совершенно, так сказать, в духе "Преступления и наказания":
"-- Вы куда-то опять уезжаете?
-- Да... уезжаю.
-- Скоро?
-- Скоро.
-- Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? -- спросил я вовсе без малейшей задней мысли: и мысли даже не было! Так спросил, потому что мелькнул револьвер, а я тяготился, о чём говорить..." (-8, 205)
Аркадий записывает-восстанавливает события постфактум, уже зная о самоубийстве Крафта, поэтому как бы удивляется-оправдывается -- почему это он не понял "про Америку" и "скорый вояж"? Правильно, он же Долгорукий, а не Свидригайлов. Но нам в данном случае интересна не только эта своеобразная перекличка-связь между Крафтом и Свидригайловым, но и ещё один мотив, появившийся далее в диалоге между заглавным героем "Подростка" и главным самоубийцей этого романа. Мотив этот -- суицидальные мечты Аркадия Долгорукого.
Впрочем, здесь пора начинать новую главку.
4
Да, потому что, кроме Оли и Крафта, в "Подростке" и потенциальных и настоящих самоубийц более чем достаточно.
И начнём мы, вот именно, -- с самого Аркадия Долгорукого. Он, как видим, в отличие от Оли, имеет фамилию и, в отличие от Крафта, -- имя. Но не это главное. Главное, что не мог такой герой Достоевского -- юный представитель "случайного семейства", незаконнорожденный, выросший в пореформенной России, в нравственно больном обществе, совмещающий в себе черты пылкого, до болезни, мечтателя и одновременно подпольного человека, страстно впитывающий-поглощающий чужие идеи, в том числе и Крафта, -- не мог этот герой не думать о самоубийстве, не примеривать его на себя.
И, действительно, автор несколько раз в подготовительных материалах намечал такое развитие сюжета, связанное с заглавным героем: "Мечтатель. Самоубийство"; "Мечтатель. Мысли о самоубийстве"; "Подросток думает о самоубийстве"...(16, 125) В конце концов, на уровне "дум" такое заманчивое развитие сюжета и осталось. В той сцене-диалоге с Крафтом, когда возникла-выскочила вдруг "Америка", Аркадий даёт как бы совет с высоты своего "подросткового" опыта: "-- Если б у меня был револьвер, я бы прятал его куда-нибудь под замок. Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я, может быть, и не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит вот это перед глазами -право, есть минуты, что и соблазнит..."(-8, 206) Знал бы Аркадий тогда кому он это говорит-советует! А когда Крафт попросил гостя не говорить на эту неприятную тему, Подросток заявляет, что это, мол, он не про себя, уж он-то самоубиваться не собирается, и ему даже трёх жизней и тех было бы мало...
Однако ж, трёх жизней мало, а ведь знает уже: при лежащем на виду револьвере может случится такая злая минута, что -- "соблазнит"! Тем более, если жить...в гробу. Да, да! Опять как бы аукается в "Подростке" "Преступление и наказание": в точности, как мать Раскольникова поражена, что Родя её живёт в настоящем "гробу", так и здесь Версилов, впервые оказавшись у сына в комнате, невольно восклицает: "Но это гроб, совершенный гроб!" И Аркадий вынужден согласиться: да, есть "некоторое сходство с внутренностью гроба"(-8, 256) И хотя Раскольников проживал в Столярном переулке, а Подросток в Семёновском полку, но, право, такое впечатление, что автор поселил героя нового романа именно в комнату-гроб предыдущего -ведь хотя Раскольников к тому времени уже и вышел из острога, отсидев свои 8 лет, но вряд ли вернулся на место прежнего жительства...
Впрочем, не будем опять увлекаться мистикой и фантастикой! Небрежность-повтор это автора или специальный приём-метод -- не суть важно, главное, что получился дополнительный глубинный смысл: как мы помним, комната-гроб во многом способствовала развитию в Родионе Раскольникове меланхолии и мыслей о самоубийстве...
Но надо и отметить, что не только странная мрачная комната в Петербурге, где поначалу жил Аркадий, способствовала его вертеровским настроениям. Всё началось намного раньше. Подросток вполне однозначно признаётся в своей исповеди: "...сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание -- уже с самых почти детских униженных лет моих -- составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и моё достоинство, моё оружие и моё утешение, иначе я бы, может быть, убил себя ещё ребёнком..." (-8, 413)
И самый, вероятно, опасно-суицидальный момент в его жизни-судьбе наступил, когда на рулетке его обвинили в воровстве и выставили вон. Аркадий в горячке позора бродит по ночным улицам и отдаётся во власть притягательных мыслей: "Зачем домой? <...> В доме живут, я завтра проснусь, чтоб жить, -- а разве это теперь возможно? Жизнь кончена, жить теперь уже совсем нельзя..." А дальше опять начинаются любопытные переклички-ауканья в мире Достоевского. Во-первых, опять -- "Америка". Что делать? Доказать, что ты не вор, теперь невозможно! И вдруг в мозгу Подростка выскакивает: "Уехать в Америку?" Правда, в данном случае Аркадий, может быть, намеревается, как некогда Кириллов из "Бесов", и в самом деле попробовать спрятаться-отлежаться в настоящей заокеанской Америке? Или Америка и здесь всё же играет роль эвфемизма слова "самоубийство", как у Свидригайлова и Крафта?.. Тем более, что буквально перед "Америкой" Аркадию вдруг показалось-примнилось, будто он очутился на Луне, и всё кругом, даже воздух, стало как бы с другой планеты... Ну как тут сразу не вернуться снова к "Бесам" и не вспомнить рассуждения Ставрогина, уже приводившиеся здесь, о злодействе или о позоре на Луне, а тем более перед самоубийством -- дескать, ни злодейство, ни самый подлый и смешной позор ничего тогда не значат...
В итоге Аркадий приходит к решению совершить сначала массу мерзких поступков -- раз уж теперь на нём несмываемое клеймо вора! -- а потом как-нибудь "всё уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых <...>, а там уж и убить себя"... Он тут же приступил, было, и к исполнению задуманного адского плана -- попробовал устроить грандиозный пожар на дровяном складе, рядом с которым случайно очутился. А перед этим даже и способ будущей своей самоказни в бреду наметил, припомнив, как "тётушка" Татьяна Павловна пожелала как-то в сердцах по адресу Версилова: "Пошёл бы на Николаевскую дорогу и положил бы голову на рельсы: там бы её ему и оттяпали"... (-8, 460)
Если бы план Аркадия Долгорукого воплотился до конца, он предвосхитил бы тогда прогрессивный финал-самоубийство "Анны Карениной". Впрочем, не исключено, что Лев Толстой в таком случае придумал бы для своей героини другой способ добровольного ухода из жизни. Но Подростку даже поленницу поджечь не удалось, и вообще жизнь его пошла-начала развиваться совсем по другому пути. Не грозила железная дорога и Версилову, хотя и он не чужд был мыслей-мечтаний о самоубийстве.
Сразу надо отметить, что идея Крафта о второстепенности русского народа посещала голову и данного героя, только Андрей Петрович убивать себя из-за этого не собирался. Более того, он старается верить не во второстепенную роль русской нации, а в особенную её роль (капитально эту идею Достоевский разовьёт позже в своей речи о Пушкине) и чрезвычайно гордится принадлежностью к родовому русскому дворянству. Немудрено, что Версилов высказался однажды определённо: "В последнее время началось что-то новое, и Крафты не уживаются, а застреливаются. Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны..." (-8, 342) Умны-то умны, но о самоубийстве тоже порой задумывались. Но, конечно, не такому человеку, как Версилов, по-бабьи под вагон бросаться или позорно вешаться, хотя... Как раз петля-то ему автором и приготовлялась в набросках-эскизах к роману: ОН (так обозначался поначалу в подготовительных материалах будущий Версилов) должен был повеситься, причём -- в монастыре.(16, 247) Однако ж, Достоевский всё же понял-убедился, что этот герой повеситься ну никак не может, но и без самоубийства -- по страстности и широкости своей натуры ему не обойтись.
И действительно, ближе к финалу романа дочь Версилова, Анна Андреевна, через которую тот передал письмо Катерине Николаевне Ахмаковой с предложением руки и сердца, так объясняет Подростку этот его безумный поступок: "-- Конечно, трудно понять, но это -- вроде игрока, который бросает на стол последний червонец, а в кармане держит уже приготовленный револьвер, -- вот смысл его предложения..." (-8, 637) Надо признать, для автора-игрока, не понаслышке знавшего, что значит "бросать на стол последний червонец", -- сравнение более чем многозначительное!
И в конце концов, Версилов, в припадке умопомешательства совершает-таки покушение на собственную жизнь. Причём, он не только сам хотел уйти из жизни, но попытается убить прежде и Катерину Николаевну, то есть совершить как бы то, что японцы называют "синдзю" -- "двойное самоубийство влюблённых". Правда, Катерина Николаевна находилась в обмороке, так что решал Версилов за неё, но, слава Богу, самоубийственный проект его до конца не осуществился. Он и сам, благодаря Аркадию и Тришатову, остался жить, но в серьёзности его намерений сомневаться не приходится, судя по описанию сцены Подростком: "Помню: мы оба боролись с ним, но он успел вырвать свою руку и выстрелить в себя. Он хотел застрелить её, а потом себя. Но когда мы не дали её, то уткнул револьвер себе прямо в сердце, но я успел оттолкнуть его руку кверху, и пуля попала ему в плечо..." (-8, 679)
Ну и, конечно, нельзя не вспомнить, не упомянуть о взаимоотношениях Версилова с Богом. Одна из ключевых сцен романа -- когда Версилов разбивает об угол печки древний образ. Казалось бы, откровеннее и циничнее заявить своё отрицание веры невозможно -- на такое способен был только "бес" Ставрогин (в одном из вариантов главы "У Тихона" он ломает распятие). Однако ж, в данном случае икона была посвящена не Христу или Богородице -на ней изображены были два неведомых святых (аргумент, понятно, слабый и спорный, но всё же); во-вторых, завещана она была Версилову только что умершим Макаром Ивановичем, который как бы благословлял этим отца Аркадия на законный брак с его матерью, а Версилов как раз сгорал от любви-страсти к Ахмаковой; в-третьих, он, Версилов, уже к началу этой сцены был болен и, по его собственному признанию, раздваивался... Куда весомее характеризует странность его веры эпизод с говеньем на великий пост -- уже после попытки самоубийства, причём особо упоминается-подчёркивается, что не говел он до этого лет тридцать. Увы, и на этот раз благой порыв потерпел крах уже на третий день: "Что-то не понравилось ему в наружности священника, в обстановке; но только он воротился и вдруг сказал с тихою улыбкою: ?Друзья мои, я очень люблю Бога, но -- я к этому не способен?..."(-8, 682) И тут же, поправ пост, принялся за кровавый ростбиф. А чуть ранее, в откровенном и даже исповедальном разговоре с сыном, он, в частности, признался: "...вера моя невелика, я -- деист, философский деист223..." (-8, 599)
И тут уместно будет вспомнить два фрагмента из воспоминаний о Достоевском:
1) "Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов <...> не любил..." (А. Е. Врангель);
2) "-- Откуда вы взяли этот ?Приговор? <...>? -- спросила я его.
-- Это моё, я сам написал <...>.
-- Да вы сами-то атеист?
-- Я деист, я философский деист! -- ответил он..."224 (Л. Х. Симонова-Хохрякова)
Достоевский, как всегда, не побоялся наделить героя, который "весь борьба" (характеристика самого Достоевского Л. Толстым в письме к Страхову225) такими существенными автобиографическими штрихами.
Но чтобы более полно составить мнение о религиозном портрете автора по этому роману, надо обратиться и к образу Макара Ивановича Долгорукого. Ибо, как многие герои Достоевского имеют свойство раздваиваться, так и он сам в данном случае как бы раздвоился в двух этих персонажах, в двух отцах-наставниках заглавного героя романа. В Версилове, в какой-то мере, он показал -- как он верует в Бога, в Долгоруком-старшем -- как хотел бы веровать. По определению самого Достоевского, Макар Иванович как бы олицетворяет в романе "древнюю святую Русь"(16, 128) и многие его мысли-рассуждения появятся затем в "Дневнике писателя" непосредственно от лица автора "Подростка", только, разумеется, в другой стилистике. Ну, к примеру, вроде следующего: "И ещё скажу: благообразия не имеют, даже не хотят сего; все погибли, и только каждый хвалит свою погибель, а обратиться к единой истине не помыслит; а жить без Бога -- одна лишь мука. <...> невозможно и быть человеку, чтобы не преклонится; не снесёт себя такой человек <...>. И Бога отвергнет, так идолу поклонится -- деревянному, али златому, аль мысленному..." (-8, 503)
Как мы помним, о том же самом, практически, будет размышлять Достоевский в первой же главе возобновлённого "ДП", посвящённой участившимся самоубийствам. И, конечно же, читатели "Дневника писателя" могли тут же вспомнить прямые высказывания на эту злободневнейшую тему героя недавнего романа Достоевского. В этой сцене Макар Иванович рассказывает и историю как бы по мотивам "Преступления и наказания". Как один человек ограбил кого-то, был судим, но помилован и отпущен, однако ж, на пятый день не вынес "греха на душе" и повесился. Аркадий спрашивает Макара Алексеевича -- как тот относится к греху самоубийства? И получает ответ: "-- Самоубийство есть самый великий грех человеческий <...>, но судья тут -- един лишь Господь, ибо Ему лишь известно всё, всякий предел и всякая мера..." (-8, 513)
Через несколько страниц Аркадий записывает-вставляет в свою исповедь дословно -- в кавычках и с соблюдением слога -- один из бесчисленных рассказов Макара Ивановича. И о чём же повесть-быль старца-странника? Да о грехе самоубийства, конечно! Причём, самоубивается в этой поучительной истории восьмилетний мальчик: богатый купец, приказавший его высечь за пустяковую провинность, а затем вздумавший стать его благодетелем и названным отцом, внушал такой страх мальчонке, что тот не выдержал и бросился в реку. И как купец этот потом ни пытался искупить-замолить свой грех -- ничего у него не получилось, но, правда, сам он совершенно переродился душой, богатства роздал и ушёл странствовать. Но особенно интересно в этой истории отношение рассказчика, да и самих действующих лиц, к вопросу об ответственности за грех самоубийства. В итоге получилось, что значительную часть вины (если не всю!) должен нести тот, кто до самоубийства невинную душу довёл, пусть вольно или невольно, а ей, этой младенческой душе мальчика-самоубийцы, даже оставляется шанс попасть на небеса, в райские кущи...
И этот нравоучительный рассказ Макара Ивановича набрасывает некий отблеск на историю Лиды Ахмаковой, которая, по упорным слухам, -отравилась в своё время фосфорными спичками. Так вот, покончила бедная экзальтированная девушка (если покончила), опять же по упорным слухам, из-за Версилова -- то есть, именно на него народная молва и навешивала грех доведения до самоубийства. И пусть в итоге выяснится, что ребёнка родила падчерица Катерины Николаевны не от него, а он, Версилов, наоборот, как раз и собирался благородно прикрыть чужой грех своим именем, но вот, однако ж, кроме бесчисленных действительных грехов (в том числе и -- тяжкого греха покушения на самоубийство!) тяготел над Андреем Петровичем ещё и этот.
А вот над молодым князем Сергеем Сокольским тяготел грех маниакального стремления к самоубийству. Сначала Лиза, сестра Аркадия и невеста Сергея, характеризует брату последнего: "Да, он мнительный и болезненный и без меня с ума бы сошёл; и если меня оставит, то сойдёт с ума или застрелится <...>. Да, он слаб беспрерывно, но этакие-то слабые способны когда-нибудь и на чрезвычайно сильное дело..." (-8, 426) Чуть погодя уже сам Сокольский рассказывает Подростку о позорном своём поступке в полку, где он служил, и который вынужден был оставить из-за этого и признаётся, что ещё и месяц спустя после отставки смотрел на револьвер и подумывал о смерти. Потом выясняется, что мысли эти не оставили его, больше того, он совершает новые подловатые и даже самоубийственно-преступные деяния и, в конце концов, доводит-таки себя до гибели. Правда, поначалу это не походит на самоубийство -- он просто отдаёт себя в руки правосудия. Однако ж, в письме его прощальном к Аркадию содержатся-встречаются довольно странные, двусмысленные выражения: "Я виновен перед отечеством и перед родом моим и за это сам, последний в роде, казню себя. <...> Я написал письмо в прежний полк <...>. В поступке этом нет и не может быть никакого искупительного подвига: это всё -- лишь предсмертное завещание завтрашнего мертвеца. <...> Простите мне, что я отвернулся от вас в игорном доме; это -- потому, что в ту минуту я был в вас не уверен. Теперь, когда я -уже человек мёртвый, я могу делать даже такие признания... с того света..." (-8, 475)
В конце концов, признавшись тому же Аркадию, уже при последнем свидании в тюрьме, что ему "всё пауки снятся" (вспомним-ка Свидригайлова с его видениями пауков в баньке-вечности перед самоубийством!), князь Сергей доводит себя думами-терзаниями до горячки, до воспаления в мозгу и скоропостижно умирает-кончается в тюремном госпитале...
Ну и, напоследок, вспомним ещё одного, доподлинного, самоубийцу из романа, мелькающего то и дело на околице сюжета -- некоего Андреева. Нам становится известно, что он служил некогда юнкером, за что-то из полка был выгнан (как бы перекличка с историей князя Сокольского), прокутил приданное своей сестры, попал в преступную компанию подлеца Ламберта, пребывает в состоянии мрачного отчаяния, перестал даже мыться, хочет убить себя, а конкретно -- повеситься. Причём, его приятель, Тришатов, сообщая это Аркадию, весьма характерно обобщает: "А он, я ужасно боюсь, -- повесится. Пойдёт и никому не скажет. Он такой. Нынче все вешаются..." (-8, 565) Но в финале выясняется, что Андреев всё же не повесился -- застрелился.
Однако ж, во фразе-обобщении Тришатова нам сейчас особенно важно не слово "вешаются", а слово-местоимение "все", ибо Достоевского в тот период мучила именно эта проблема -- массовое распространение самоубийств в России, буквально вспышка суицидальной эпидемии во всех слоях тогдашнего российского обществ. Именно с этого он и начал свой возобновлённый "Дневник писателя" сразу же после окончания работы над "Подростком".
Начал буквально с первых же строк, с предисловия к новому "Дневнику".
5
Пора привести эти вступительные строки в более полном объёме:
"Нынче же всякий и прежде всего уверен, входя куда-нибудь, что всё принадлежит ему одному. Если же не ему, то он даже и не сердится, а мигом решает дело; не слыхали ли вы про такие записочки:
"Милый папаша, мне двадцать три года, а я ещё ничего не сделал; убеждённый, что из меня ничего не выйдет, я решился покончить с жизнью..."
И застреливается. Но тут хоть что-нибудь да понятно: "Для чего-де и жить, как не для гордости?" А другой посмотрит, походит и застрелится молча, единственно из-за того, что у него нет денег, чтобы нанять любовницу. Это уже полное свинство.
Уверяют печатно, что это у них от того, что они много думают. <...> Я убежден, напротив, что он вовсе ничего не думает, что он решительно не в силах составить понятие, до дикости неразвит, и если чего захочет, то утробно, а не сознательно; просто полное свинство, и вовсе тут нет ничего либерального.