Внимание писателя-психолога и, можно сказать, специалиста по суициду данный случай привлёк, вероятно, по двум причинам: 1) самоубийство как следствие возможной судебной ошибки и 2) добровольная смерть как достойный выход аристократа, "джентльмена" из тупиковой позорной ситуации, в которую попал он по воле "фатума" и по слабости характера, по непрактичности, столь свойственной именно русскому человеку, самоубийство как единственный способ сохранения чести.
   Судебная реформа чрезвычайно интересовала в то время автора "Дневника писателя" и будущих "Братьев Карамазовых", а самоубийство из чести явилось новым каким-то поворотом в его беспрерывном суицидальном исследовании -ранее, как мы уже знаем, Достоевскому всё больше приходилось писать о самоубийцах логических и "от скуки". Чрезвычайно характерно и однозначно в этом плане названа вторая подглавка в главе о Гартунге -- "Русский джентльмен. Джентльмену нельзя не остаться до конца джентльменом". Симпатии автора явно на стороне Гартунга, Достоевский не то что не осуждает его самоубийство, он даже его как бы оправдывает: "Бывают в этом слое интеллигентных русских людей типы, с некоторой стороны даже чрезвычайно привлекательные, но именно с этими несчастными свойствами русского джентльменства <...>. Иные из них почти невинны, почти Шиллеры; их незнание "дел" придает им почти нечто трогательное, но чувство чести в них сильное: он застрелится, как Гартунг, если, по своему мнению, потеряет честь..."
   И окончательный вывод писателя таков: "Одним словом, Гартунг умер в сознании совершенной своей личной невинности, но и ошибки... судебной ошибки, в строгом смысле, никакой не было. Был фатум, случилась трагедия: слепая сила почему-то выбрала одного Гартунга, чтоб наказать его за пороки, столь распространённые в его обществе. Таких, как он, может быть, 10000, но погиб один Гартунг..." (26, 50)
   Что интересно, о молодом графе Ланском, тоже сидевшем на скамье подсудимых, Достоевский не упоминает вообще, но можно представить, с какими чувствами юный аристократ, остающийся жить с позором преступления, читал (а он не мог не читать!) "Дневник писателя" с рассуждениями о "джентльменстве" своего сотоварища по несчастью...
   Генерала-самоубийцы.
   7
   Самоубийство, самоубийцы...
   За прошедшие годы, годы работы над "Подростком" и особенно "Дневником писателя", Достоевский действительно становится, можно сказать, специалистом-суицидологом. Ему впору было уже, опережая и предваряя француза Э. Дюркгейма, писать-создавать свой социологический, а ещё более -- психологический "этюд" под названием "Самоубийство". Впрочем, как мы уже видим-представляем, он такой этюд-исследование практически уже создал в своих художественных и публицистических произведениях. И продолжал дополнять-создавать.
   А ведь, повторимся, самоубийственная тема чрезвычайно прилипчива и имеет свойство овладевать сознанием человека незаметно для него самого тотально, накапливаться в мозгу, как тяжёлые металлы в организме, в опасной концентрации. Ну разве, рассуждая о джентльменстве самоубийцы Гартунга, Достоевский (с его-то воображением и способностью перевоплощения в своих героев!) не ставил себя на его место, не разыгрывал, не переживал все чувства человека, единственной возможностью для которого спасти свою честь остался выстрел в сердце?
   Писатель вчитывается в сообщения газет о самоубийствах, анализирует их, фиксирует в записных тетрадях: вот некий Александр Афанасьев, "елисаветградский мещанин", пытался застрелиться в Александровском парке, казнить самого себя, ибо сам убил уже многих и жить дальше не может; вот молодая провинциалка Куколевская, обманутая и ограбленная сожителем в Петербурге, тоже застрелилась; вот в Полтавской губернии застрелился священник отец Иван Андриевский, "долгое время не в меру пьянствующий"; вот во Владикавказе застрелился, в свою очередь, по неизвестной причине полковник Генерального штаба Цыклауров; а вот в Останкине тоже покончил с собой некий учитель Холмогоров и оставил чрезвычайно характерную записку: "Застрелился потому, что не умею грабить..." (24, 71-191)
   А ведь ещё и письма к автору "Дневника писателя" идут и идут со всех концов России и во многих именно она -- самоубийственная тема: "...долгом считаю сообщить Вам горестный факт с полной надеждой услышать слово вразумления..." (из письма нашего "знакомца" Юркевича о самоубийстве школьника в Кишинёве). Читатели долгом считали сообщать такие "горестные факты", писатель долгом своим считал эти "горестные факты" не оставлять без внимания, пропускать через собственное сердце, переживать. Истины ради надо сказать, что из писателей тогдашних не один Достоевский, конечно же, интересовался эпидемией самоубийств, охвативших многострадальную Россию. К примеру, драматург Д. Д. Кишенский сообщал в одном из писем к нему, что работает над драмой "Самоубийцы", а издатель "Гражданина" и по совместительству плодовитый беллетрист князь В. П. Мещерский сочинил и в трёх номерах своего журнала печатал с продолжением "Рассказ застрелившегося гимназиста"... Может быть, и эти авторы произведений со столь убойно-завлекательными названиями получали письма-отклики с сообщениями новых "горестных фактов" от своих читателей, но ведь могла же современница Достоевского уже упоминаемая нами Л. Х. Симонова-Хохрякова совершенно утвердительно, непреложно заявить: "Фёдор Михайлович был единственный (sic! -- Н. Н.) человек, обративший внимание на факты самоубийства..."233 Единственный не единственный, но можно не сомневаться, что к автору "Бесов", "Подростка" и "Дневника писателя" люди со своими суицидальными фактами, вопросами и размышлениями обращались намного, несравненно чаще. И многие были убеждены, что обратились по единственно верному адресу. Так, читатель "ДП" из г. Слободского Вятской губернии Ф. М. (Фёдор Михайлович?) Плюсин, написавший Достоевскому пространное письмо с размышлениями о "странной болезни", распространившейся на Руси, которую можно назвать "склонностью к самоубийству", просто-напросто не сомневается: "Я уверен, что никто лучше Вас не сумеет осветить эти факты, выяснить их мотивы и таким образом помочь обществу, хотя в будущем избежать повторения таких страшных случаев, п<отому> ч<то>, как хотите, общество всегда виновато в самоубийстве своих членов..."
   Бывало, что читатели не соглашались в чём-то с автором "Дневника", спорили-полемизировали с ним. Некий Ст. Ярошевский, например, сам написавший рассказ о студенте-самоубийце (то есть пытающийся также, художественными методами, анализировать проблему суицида), хотел убедить Достоевского, что главная причина самоубийств заключена не в недостатке веры в бессмертие души, а просто люди кончают с собой из-за неудовлетворённости жизнью и что человеколюбие это не чувство, как утверждает Достоевский, а -- идея, и только эта идея способна спасти человека от самоубийства...234
   Среди корреспонденции на эту тему встречались, конечно же, и предсмертные исповеди. К примеру, в июне 1876 года писатель получил письмо, на конверте которого романтично значилось-указывалось по латыни: "Confessio morituri" ("Исповедь готовящегося умереть"). Автор, судя по всему, человек, уже достаточно поживший, рассказывает Достоевскому всю свою биографию: учёбу в Училище правоведения не закончил, работа-служба не удалась, попробовал жить в деревне, занимаясь хозяйством и чтением умных книг вроде трудов Ренана, Бокля, Фейербаха и прочих учителей жизни, в результате чего потерял веру в Бога и пришёл к мысли о необходимости самоубийства... Письмо отчаявшегося логического самоубийцы было подписано монограммой NN. На Достоевского письмо произвело сильнейшее впечатление: как мы помним, в октябрьском выпуске "Дневника писателя" появится "Приговор", явно навеянный содержанием данного письма и подписанный точно так же двумя латинскими N. (24, 472)
   Такое чрезмерное увлечение "мрачными сторонами жизни" давало повод критикам и иным читателям обвинять Достоевского в "жестокости таланта", в болезненности его творчества, в невыносимо тяжёлом впечатлении, которое остаётся по прочтении его произведений. Писателя подобные упрёки не могли не угнетать. Но он и понимал, что роль исповедника, предписанная и порученная ему судьбой, не может быть лёгкой. Нести свой крест -- этот евангельский завет как нельзя точно соответствовал писательской судьбе Достоевского. И можно представить, как поддерживали его письма-отклики вроде анонимного послания из Киева, полученное им в ноябре 1876 года, когда его угнетала мысль, что-де "Приговор" его не только отвращает читателей от мыслей о самоубийстве, но даже способствует им. Аноним-доброжелатель, сравнивая Достоевского с Л. Толстым (уже одно это, что называется, -- в струю: с кем же ещё сопоставлять-сравнивать!), считал, что автор "Войны и мира" всё "рисует предметы тонкие, изящные", а вот автор "Преступления и наказания" и "Приговора" не боится описывать те стороны жизни, от которых "с отвращением все отворачиваются". А в конце своего восторженного послания неведомый корреспондент даже как бы благословлял-напутствовал Фёдора Михайловича: "...продолжая идти по одной дороге, Вы будете сила, потому что будете бессмертны!"235 Конечно, и у Льва Николаевича героини иногда под поезда бросались, и он уже при жизни, идя по "другой дороге", был силой и бессмертие себе обеспечил, но наивное это со(противо)поставление не могло не польстить впечатлительному и мнительному Достоевскому. Вспомним, как в финале "Подростка" автор устами Николая Семёновича, именно сопоставляя себя с историческим романистом типа Л. Толстого, с подспудной гордостью писал-признавался: "Работа неблагодарная и без красивых форм. <...> Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему?.." (-8, 92)
   Каждый художник находит отдохновение от тягот и невыносимостей окружающей жизни в своём творчестве. Он уходит на время в свой мир, чтобы отдохнуть от этого. И что же делать, если мир, созданный человеком-творцом, ещё даже мрачнее, невыносимее реального? Вероятно, подавляющее большинство читателей вполне солидарны с суровым критиком Н. К. Михайловским, что-де у Достоевского был "жестокий талант"236 и читать его вещи невыносимо тяжело, обременительно для нервной системы и состояния души. Так вот, читать тяжело, а каково было -- писать-создавать?! Думается, Достоевский никак не отдыхал душой во время своих ночных бдений за письменным столом, да и во все 24 часа в сутки, ибо, как известно, писатель работает даже когда спит.
   А между тем, здоровья, и без того хронически не хватающего, с годами не прибавлялось -- отнюдь. Припадки падучей продолжали одолевать и выбивали из колеи в самые напряжённые моменты жизни и творчества. Впрочем, точнее, опять же, сказать: жизнь и творчество были непрерывно напряжёнными, а припадки всегда случались не вовремя.
   Усиливалась и болезнь лёгких -- эмфизема. С 1874 года Фёдор Михайлович начинает каждое лето выезжать в немецкий город-курорт Эмс для поддержания здоровья. И летнее лечение действительно помогало. Один только раз, из-за Пушкина, Достоевский отложит в 1880-м поездку и это самым роковым образом скажется на его судьбе. Брату Андрею Михайловичу он за два месяца до смерти напишет: "...очень уж тягостно мне с моей анфиземой (так у Достоевского. -- Н. Н.) переживать петербургскую зиму. <...> Дотянуть бы только до весны, и съезжу в Эмс. Тамошнее лечение меня всегда воскрешает..." (301, 229)
   Впрочем, мы чуть забегаем вперёд, а нам ещё надо "завершить" год 1877-й, в самом конце которого произошло событие, хотя и не впрямую, но весьма близко связанное с жизнью, судьбой, биографией Достоевского, с его, так сказать, взаимоотношениями со смертью -- 27 декабря скончался Николай Алексеевич Некрасов.
   Все мы, ещё живущие, особенно остро начинаем воспринимать (примерять!) смерть, когда видим на смертном одре, хороним близких, родных, знакомых и особенно -- ровесников, которых знали с юности и с которыми предполагали-мечтали тогда жить до ста лет и не меньше. К тому же, для Достоевского Некрасов значил чрезвычайно много: одним из первых признал его талант, по существу, стал его крёстным в литературе... Уж такое не забывается! И хотя бывали в их отношениях периоды досадных расхождений, но именно к 1877 году, после публикации в "Отечественных записках" последнего романа Достоевского, они опять сблизились, начали общаться.
   Некрасов умирал долго и мучительно. От рака. Знаменитый венский хирург Бильрот, вызванный специально за большие деньги в Петербург, сделал операцию, но она только на несколько месяцев продлила жизнь-мучение русского поэта. Достоевский 18 ноября писал Д. В. Аверкиеву: "Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрёт..."(292, 174) Это пророчество сбылось -- через сорок дней.
   О чём думал Достоевский во время отпевания поэта в церкви Новодевичьего монастыря догадаться нетрудно -- походив затем по монастырскому кладбищу, Фёдор Михайлович сказал жене: "Когда я умру, Аня, похорони меня здесь..."237
   А ведь ещё только за три дня до кончины Некрасова Достоевский в рабочей тетради набрасывает-намечает грандиозную жизненную программу: "Memento. -- На всю жизнь. 1. Написать русского Кандида. 2. Написать книгу об Иисусе Христе. 3. Написать свои воспоминания. 4. Написать поэму ?Сороковины?. NB. Всё это, кроме последнего романа и предполагаемого ?Дневника?, т. е. minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет". (17, 14)
   Достоевский, скорее всего, и сам не заметил, как символично, двусмысленно и зловеще звучит латинское "помни", предваряющее эту программную и в чём-то самонадеянную запись -- ведь это часть известной латинской фразы-поговорки: "Memento mori!"...
   Помни о смерти!
   Глава IX
   На разрыв аорты, или Открытый финал
   1
   Фёдор Михайлович вообще удивительно как любил пророчествовать о сроках своей земной жизни ещё с самых ранних лет.
   Как уже упоминалось, он, что называется, на заре туманной юности каждый вечер, ложась спать, на полном серьёзе предполагал на утро не проснуться. Едва-едва только сравнялось ему 36 лет, в ноябре 1857 года, он пишет свояченице (сестре первой жены) о своём предчувствии, что-де "должен скоро умереть" и добавляет, что его уверенность "в близкой смерти совершенно хладнокровная". В апреле 1865-го (43 года) Достоевский мрачно кокетничает в письме к несостоявшейся свояченице (сестре Аполлинарии Сусловой): "А я -- я кончаю жизнь, я это чувствую..." В начале ноября 1867-го (только-только сравнялось 46), писатель уверяет в письме товарища юности С. Д. Яновского и, видимо, самого себя: "Моя звезда гаснет..." Через два года -- в письме к племяннице С.А. Ивановой: "Может, и умру скоро..."
   Впрочем, видя, вероятно, что пессимистические прорицания его никоим образом (к счастью!) пока не сбываются, Достоевский порой начинал пророчествовать осторожнее, неуверенно, определяя свои ближайшие шансы на жизнь и смерть фифти-фифти: "Мне скоро пятьдесят лет, а я всё ещё никак не могу распознать: оканчиваю ли я мою жизнь или только лишь её начинаю..."(27, 119) Это он написал в альбом своей знакомой О. А. Козловой 31 января 1873 года. Примечательно то, что Фёдор Михайлович в тот момент, получается, не только не знал начинает он жизнь или уже заканчивает, но и точный свой возраст: ведь ему было совсем не "скоро пятьдесят", а уже "за" -- ровнёхонько 51 год и 3 месяца. Для человека, постоянно думающего-размышляющего о сроках своего пребывания на земле -- странная небрежность.
   Или -- минутная слабость возрастного самообмана, столь свойственного всем женщинам и отдельным рефлектирующим мужчинам? Через несколько лет в письме к брату Андрею (6 сентября 1876 г.) он, по существу повторив в другом варианте то же самое, наоборот, хотя и немного, но добавит себе лет, округлит в сторону увеличения: "Я знаю, что моя жизнь уже недолговечна, а между тем не только не хочу умирать, но ощущаю себя, напротив, так, как будто бы лишь начинаю жить. Не устал я нисколько, а между тем уже 55 лет, ух!.."(292, 124) До 55-летия надо было дожить ещё почти два месяца, и опять -- сколько же подспудного кокетства в этом залихватско-шутливом "ух!"...
   Достоевский справедливо считается писателем-пророком. Многие его предвидения-прорицания о разгуле "бесовства" в России (да и в мире!), о пресловутом "еврейском вопросе", о влиянии русской литературы на мировую и другие столь же глобальные сбылись-осуществились буквально, вплоть до мелочей. С определением сроков финала своего земного существования он ошибался и ошибался. И вдруг в определённый период -- словно прозрение и в этом наступило. Будто кто во сне ему шепнул дату -- а он, как мы знаем, верил снам. Он начинает точно угадывать время своего прибытия на конечную станцию:
   "Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два..." (К. П. Победоносцеву, 9 /21/ августа 1879 г.) -- осталось чуть более 1,5 лет;
   "...дни мои сочтены..." (П. Е. Гусевой, 15 октября 1880 г.), "...дни мои сам знаю, что сочтены..." (В. М. Каченовскому, 16 октября 1880 г.) -осталось 3,5 месяца;
   "...вряд ли проживу долго..." (А. М. Достоевскому, 28 ноября 1880 г.) -- впереди ровно 2 месяца;
   "...могу ли надеяться ещё раз на внимание Ваше и содействие к моей теперешней последней (подчёркнуто Достоевским! -- Н. Н.), может быть, просьбе?.." (Н. А. Любимову, 26 января 1881 г.) -- осталось двое суток...
   Но даже в этот -- провидческий насчёт своих сроков -- период жизни писатель как бы намеренно, через силу и вопреки фатальным предчувствиям пытается в воображении продлить свой век, отодвинуть оптимистическими замыслами финал. Менее чем за три месяца до кончины он в письме к тому же Любимову пишет-утверждает: "Мне же с Вами позвольте не прощаться (то есть, как бы обещает и новое произведение отдать в "Русский вестник". -- Н. Н.). Ведь я намерен ещё 20 лет жить и писать". Впрочем, и здесь в следующей буквально фразе пророчески проскакивает у Достоевского многознаменательное словцо вроде пресловутого латинского "Memento mori!": "Не поминайте же лихом..." Поминают-то, в основном, -- покойников...
   Однако ж, всего за месяц с небольшим до смерти, 24 декабря 1880 года, в очередную, видать, светлую минуту Фёдор Михайлович в письме к товарищу юности поэту А. Н. Плещееву, обещая когда-никогда отдать давнишний денежный долг до конца, уверяет: "...отдам как-нибудь в ближайшем будущем, когда разбогатею. А теперь ещё пока только леплюсь. Всё только ещё начинается..." (301, 227)
   Анна Григорьевна, когда муж написал своё письмо к Любимову с последней просьбой (доплатить гонорар) и прочитал ей, со смехом сказала-предрекла ему, дескать, совсем это не последняя просьба, потому что он ещё будет писать вторую часть "Карамазовых" и опять станет просить у Любимова денег вперёд. Фёдору Михайловичу успокоительная шутка жены пришлась по вкусу.
   Он страстно хотел ещё жить и работать.
   2
   А между тем, ещё с юности убивал и убивал себя.
   Да, Достоевский, как и многие из нас, жизнь свою сокращал с невероятной мазохистской страстью. Но мы-то -- Бог с нами! -- простые смертные, ветошки. А вот для чего гении так не берегут себя, не стремятся на деле жить подольше, дабы полнее и до конца реализовать свой гений? Е. А. Баратынский, поэт в русской плеяде не из последних, замечательно сформулировал однажды, мол, дарование есть поручение свыше и его дoлжно исполнить, несмотря ни на какие препятствия. Однако ж, сам, к слову, после гибели Пушкина как бы потерял опору, начал пить необузданно и сократил-таки свои дни, сгорел всего в 44 года.
   Вообще же, именно необузданное пьянство и становится для многих талантов-гениев медленным, но самым верным способом самоубийства. Впрочем, и для не гениев тоже, но последние, ещё раз повторим, нас в данном случае не интересуют. Даже о М. А. Достоевском, М. М. Достоевском и Н. М. Достоевском упомянем только вскользь, потому что они -- отец и родные братья Фёдора Михайловича Достоевского. А вспомнить их в данном контексте пришлось потому, что все трое были неравнодушны к спиртному --Михаил Андреевич и Николай страдали алкоголизмом, Михаил попивал крепко. Старший брат, как и Баратынский, умер в 44, "папенька" и младший брат прожили чуть больше пятидесяти... (Надо ли уточнять, что, независимо от конкретной причины смерти пьющего человека, главной основной и фундаментальной всегда была и остаётся она -- aqua vitae238?) Вспомним здесь и безусловно талантливого Аполлона Григорьева, одного из ближайших соратников и единомышленников Достоевского "почвеннического" периода, который сгорел в костре безудержного пьянства, едва-едва отметив 42-й день своего рождения... Великое благо и счастье Достоевского, что он прожил отпущенные ему годы в отрицании спиртного!
   Справедливости ради надо сказать, что, практически, все самые великие вершители-творцы "золотого века" русской литературы сумели так или иначе не поддаться Бахусу -- может поэтому тот век и стал золотым? Пушкин с Лермонтовым спиться не успели, Лев Толстой, в армейской молодости увлёкся одно время разгулами-загулами, но сумел вовремя преодолеть себя, остановиться, Тургенев и Гончаров были просто равнодушны к спиртному, а Гоголь, Достоевский и в какой-то мере Чехов не употребляли, не могли употреблять вино в большом количестве из-за своих тяжких хронических заболеваний...
   Анна Григорьевна, описав в "Воспоминаниях" страшный припадок эпилепсии, случившийся с мужем во время их свадебных визитов в доме её сестры, комментирует: "Впоследствии двойные припадки бывали, но сравнительно редко, а на этот раз доктора объяснили чрезмерным возбуждением, которое было вызвано шампанским <...>. Вино чрезвычайно вредно действовало на Фёдора Михайловича, и он никогда его не пил..."239 Конечно, насчёт "никогда" жена писателя чересчур категорична: она сама упоминает далее, как в бытность их проживания в Дрездене он любил порой выпить за обедом в ресторане бокал местного белого ренвейна, но факт остаётся фактом -- судьба братьев и отца Достоевскому не грозила. Писатель сам спиртное терпеть не мог и затратил немало сил и таланта, дабы по мере возможности бороться с пьянством, спаиванием русского народа. В его художественных произведениях и особенно в "Дневнике писателя" этому отведено немало страниц. Знаменательно в этом плане, что в самом последнем -- предсмертном -- выпуске "ДП" появляются страстные строки: "Явилось затем бесшабашное пьянство, пьяное море как бы разлилось по России, и хоть свирепствует оно и теперь, но все-таки жажды нового, правды, новой, правды уже полной народ не утратил, упиваясь даже и вином..."(27, 16)
   Впрочем, эта тема требует, как уже упоминалось, особого разговора. Теперь же ещё раз повторим-подчеркнём: автор "Преступления и наказания" жизнь себе добровольно сокращал, но не зеленым вином. Правда, тут же надо подчеркнуть, что падучая, как бы вытеснившая в Достоевском наследственное влечение к алкоголю, в свою очередь, отняла, разумеется, львиную долю его земного срока и к тому же "наградила" его хроническими страданиями после припадков, которые так были похожи, по злой иронии судьбы, на похмельные страдания закоренелых пьяниц и даже намного превосходили их, эти страдания, по длительности и концентрации. Любой алкаш после самого сильного запоя максимум через сутки вполне приходит в себя. Каждый крепко пьющий знает: 24 часа -- лучшее чудодейственное лекарство от похмельных мук. А здесь?
   "Припадок во сне <...>. Говорят, что слабый (выделим-подчеркнём! -Н. Н.); это и мне тоже кажется, хотя теперь следствия припадков (то есть тяжесть и даже боль головы, расстройство нервов, нервный смех и мистическая грусть) продолжаются гораздо дольше, чем прежде было: дней по пяти, по шести и даже по неделе нельзя сказать, что уже всё прошло и свежа голова..." Это -- "слабый" припадок, а ведь сплошь и рядом случались сильные. Вот, к примеру, из той же записной тетради заграничного периода жизни:
   "В три часа пополуночи припадок чрезвычайной силы, в сенях, наяву. Я упал и разбил себе лоб. <...> вдруг со мной опять сделался припадок <...> -- четверть часа спустя после первого припадка. Когда очнулся, ужасно болела голова, долго не мог правильно говорить; Аня ночевала со мной. (Мистический страх в сильнейшей степени.) Вот уже четверо суток припадку, а голова моя ещё очень не свежа; нервы расстроены видимо; прилив крови был, кажется, очень сильный. О работе и думать нечего; по ночам сильная ипохондрия. Засыпаю поздно, часов в 6 поутру; ложусь спать в четвёртом пополуночи, раньше нельзя..." (27, 101)
   Наивный или плохо знающий образ жизни Достоевского человек фразу-заявление его о том, что, мол, "о работе и думать нечего", -- может воспринять адекватно, в прямом смысле, всерьёз. Не стоит. "И думать нечего" -- это не значит, что он не думает. Достоевский не мог не думать о работе. Почему это ему необходимо ложиться аж в четвёртом часу пополуночи и раньше никак нельзя?.. В другой записи это прояснится отчётливо. На четвёртый, опять же, день после очередного припадка, случившемся 13 июля 1870 года, писатель 17-го пишет-фиксирует в записной тетради-дневнике: "Тело не было очень разбито, но голова даже до сих пор не свежа, особенно к вечеру. Тоска. Вообще замечу, что даже средней силы припадки теперь (то есть, чем далее в лета) чувствительней действуют на голову, на мозг, чем прежде самые сильные. Не свежеет голова по неделе. <...> Бьюсь с первой частью романа ("Бесы" -- Н. Н.) и отчаиваюсь. <...> Почти и не поправились присланными деньгами. Вся надежда на роман..." (27, 102)