Страница:
Он не знал, сколько времени спал — может быть, сутки, а может быть, и больше. Причем половину этого времени не понимал, спит он или бодрствует. Точнее сказать, он то погружался в сны, то пробуждался, иногда что-то соображая, а иногда понимая только, что утратил способность соображать, и упивался странными мыслями, непрошено приходившими ему в голову. В какой-то момент дождь прекратился — он заметил внезапную тишину; а затем небо очистилось — в часовне стало светло, и ворвавшийся в окна поток солнечных лучей озарил незавершенный труд Пизано.
Оливье лежал и смотрел. Почти полдня он смотрел на сотворенное его другом, иногда понимая, что смотрит на изображения, иногда полагая, что присутствует при реальных событиях. Он был заворожен и понял, что хвастовство итальянца, его утверждения, будто он создает нечто такое, чего свет еще не видывал, были чистейшей правдой. Он изобразил настоящих людей и наполнил легенду жизнью. Оливье увидел, как он использовал Изабеллу де Фрежюс, создавая свою Магдалину, и поражался тому, как можно было думать, будто благословенная святая выглядела иначе. Хотя фреска, изображающая святых, когда их чудотворный кораблик причалил к берегу, еще не была закончена, он вознес славу Богу, который уберег хрупкую ладью от ярости таких бешеных волн. Он даже заметил, что Пизано наделил слепца его, Оливье, лицом, и увидел, что Софией была Ребекка. Эта смуглость, это исходящее от нее сияние, доброта ее жестов, некоторая грубость, иногда звучащая в ее речах, поворот ее головы и каскад волос. Кто не пожелал бы увидеть подобную красавицу? Кто мог бы не полюбить ее?
Он снова задремал и услышал ее слова, обращенные к грешнику, пришедшему к ней: «Ты узришь, когда постигнешь, что есть любовь». И она провела ладонью по его лицу — властный подчиняющий жест, совсем не похожий на вычурные пассы ярмарочного лжецелителя, — и в глаза ему ударил солнечный свет, разбудив его.
Лихорадка прошла, но Оливье вновь била дрожь — не столько из-за недуга, сколько из-за впечатления, оставленного сном. В конце концов он встал. Кости пощелкивали, от голода подводило живот, во рту пересохло от жажды и скверного вкуса. Голова раскалывалась. Встав, он закричал от боли и опустился на колени, стараясь справиться с головокружением.
И тут он вспомнил, почему находится здесь. Пощупал одежду, проверяя, можно ли ее надеть. Она еще оставалась сырой и липкой, но на ходу должна была высохнуть быстро. Он жадно напился и заставил себя отломить кусок от краюхи, зеленевшей плесенью. Потом пошарил в сумке и извлек письмо кардинала Винчестерского. Чуть поколебавшись, он подсунул палец под большую печать Винчестерской епархии и вскрыл письмо, все еще не зная, поступает ли он правильно или совершает величайшую ошибку в своей жизни. И начал читать. Он прочел письмо шесть раз, сосредоточиваясь, насколько позволяла его слабость. Убедившись, что оно запечатлелось у него в памяти, отложил и повторил про себя, затем снова взял его и поправил некоторые неточности. Через час он знал его наизусть от первого до последнего слова. Послание теперь было спрятано в единственном месте, куда солдаты не могли добраться.
Что до письма, то мест, чтобы его спрятать, оказалось немного. В конце концов он решил, что наиболее для этой цели подходит аналой из необтесанного камня. Он навалился на него плечом и нажимал, пока аналой слегка не накренился, а тогда подсунул письмо под основание и сел, ожидая, чтобы голова перестала кружиться.
Чеккани пошлет за письмом солдат, или его может привезти Пизано, когда в следующий раз вернется отсюда в Авиньон. Во всяком случае, оно и его содержание спрятаны надежно. Он сделал что мог.
Все еще чихая, все еще некрепко держась на ногах, он вышел на солнечный свет и был ошеломлен солнцем и теплом. Дождь кончился давным-давно, оставив после себя запах свежести. В отдалении уже колыхалось жаркое марево, и птицы, благодарные дождю и радующиеся, что он прошел, распевали свои песенки с упоением, которого, решил Оливье, он прежде не слышал никогда. Быть может, из-за Пизано он впервые по-настоящему увидел краски пейзажа: сочность лиловых, и коричневых, и желтых, и зеленых тонов, одевающих холмы и долины повсюду, куда хватал глаз. Он посмотрел в другую сторону, в сторону Роны, через широкую речную долину, усеянную крохотными селениями и лоскутками полей. Тепло и мирный покой успокоили его, и он упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что остался жив, что ему дано видеть такую красоту и вдыхать такие благоухания.
Когда в начале 1941 года Марсель прибыл в Авиньон, чтобы приступить к выполнению обязанностей prefet, его окружала репутация почти героя. То, как он надел свой парадный мундир, чтобы оказать немцам холодный, но безукоризненно корректный прием. То, как он собственноручно спустил триколор и настоял на том, чтобы к флагу не прикоснулась ни единая немецкая рука. То, как он оберег город от разрушения и убедил немецкие власти карать мародерство. То, как он лично явился к немецкому генералу и потребовал, чтобы для доставки провизии в город использовались немецкие грузовики. Все это обеспечило ему славу гуманного человека, сохраняющего хладнокровие в критические дни. Такие люди — редкость и при самых лучших обстоятельствах, а на исходе 1940 года им цены не было. Свою награду он получил быстро — он стал незаменим.
Необходимо было сделать так много: перестроить общество целиком, учредить совсем новый режим. Самые простые вещи, при нормальных обстоятельствах воспринимаемые как нечто само собой разумеющееся, требовали неимоверных усилий и труда. Все встававшие перед ним задачи он решал компетентно и незамедлительно. Никогда не жаловался, никогда не ссылался на обстоятельства, казалось, ночевал в prefecture, был вдохновляющим примером для всех вокруг. Он был безупречным продуктом системы, почти ее оправданием.
Прошло некоторое время, прежде чем он смог заняться менее неотложными делами и по рекомендации министра образования вызвал Жюльена Барнёва из уединения повидаться с ним.
— Люди наводили о тебе справки, мой друг, — сказал он и с удовольствием заметил, что Жюльен чуть встревожился. Маленькая шутка, а также маленькая демонстрация власти. — У меня есть два доклада, касающиеся тебя.
Жюльен посмотрел на него с недоумением.
— Не понимаю, с какой стати, — сказал он.
— Мы составляли список тех, кого следует привлечь на службу. Как выяснилось, год назад ты опубликовал статью. Про какого-то епископа. Ее заметили люди, которые считают такую позицию правильной. Что доказывает, насколько они во всем доскональны. Вкупе с личными рекомендациями…
— Я опубликовал ее год назад, — перебил Жюльен, — но написал гораздо раньше.
— Да-да. Но суть в том, что сейчас нам требуется как раз такое. Контекст. Образец, если хочешь, того, как могут развиваться отношения с нашими… как бы их назвать?., с нашими новыми друзьями. Вот почему было упомянуто твое имя. Приятное следствие того, что наш министр просвещения — классицист.
Жюльен недоумевал все больше.
— О чем ты говоришь?
— Немцы, Жюльен, немцы. Ты про них не забыл? Ну, те люди, которые оккупировали половину нашей страны? Ты исходил из положения, что, хотя варвары завоевали Галлию, галлы цивилизовали их. Победа более великая и в конечном счете благотворная для всех.
— Ничего подобного я не доказывал, — ответил Жюльен. — И не вижу никакой параллели между тем временем и этим. Ни малейшей.
На лице Марселя появилось легкое раздражение.
— Так считают люди в Виши. Готы и немцы, бунтующие сервы и коммунисты. Очень точно. Не жди, чтобы политиков интересовали нюансы. Суть в том, что они ждут от тебя помощи. Вложи свою лепту в восстановление порядка. В конце-то концов, это же твой долг.
— Я не совсем понимаю…
— Читай лекции. Пиши статьи. Для надежных газет. И тому подобное. Скажем, радио. Мы могли бы организовать несколько радиобесед. Они же крайне популярны.
— Не думаю, что я подхожу для подобного. Да и желания у меня никакого нет. Распространять вульгаризированные полуправды не слишком привлекательно.
Марсель промолчал и сел за свой стол.
— Послушай, Жюльен, друг мой. Разреши мне прочесть тебе небольшую нотацию. В конце-то концов, годы и годы ты не скупился на них для меня. Тебе известна ситуация здесь? Вероятно, нет. Нас разгромили. Это ты, возможно, заметил. Даже ты. Целиком и полностью на этот раз. Мы — в новом мире, изменившемся навсегда. Немцы победили с такой полнотой, что сейчас им невозможно нанести поражение. Не осталось никого, чтобы выступить против них. Вся Европа в полной их власти. Англия висит на волоске и неизбежно будет уничтожена. Затем, без сомнения, будет война с Россией, которую ожидает та же судьба. Наше правительство пока в руках старого генерала, окруженного людьми, чьи побуждения часто сомнительны. Народ ошеломлен, сбит с толку. Готовая жертва для любого демагога, который вдруг появится. Простых людей необходимо оградить от ложных надежд и ожиданий…
— Ты имеешь в виду таких, как Бернар?
— Именно как Бернар. Я слышал, он бежал из страны. Первая хорошая новость за долгое время. Только подумай, что он писал бы сейчас. Ядовитая критика с боковой линии, нападки на тех, кто проиграл войну, — без сомнения, по сути, справедливые и соответствующие фактам. Проникновенные статьи о демократии и свободе. Обязательные возражения против всякого и каждого закона. Очернение репутаций министров и политиков. Нескончаемый поток, будящий ненависть к тем людям, которые только что проехали на своих танках всю нашу страну и разделили ее пополам. Опять-таки обвинения, по сути, без сомнения, справедливые. Но дело не в том. Нам нельзя оглядываться на прошлое. Мы этого не смеем. Людей надо утешать, подбодрять, защищать. Мы не можем позволить себе такой роскоши, как раскол в народе или правительство, раздираемое внутренними сварами. Во всяком случае, сейчас.
И еще одно. Мне нужна помощь. Мне, твоему другу. И кое-что еще, чего ты не знаешь, как мне кажется. Ты что-нибудь слышал про легион соратников?
Жюльен слегка пожал плечами:
— Конечно. И что?
— Группа ветеранов — предположительно. Донельзя полных добродетелями. Герои той войны, хотя и неясно, сколько среди них настоящих ее участников. Они навязали себя президенту. Сблизились с ним. И знаешь, чего они добиваются? «Бюрократия не станет выполнять ваши распоряжения, — нашептывают они ему на ухо, — Вы не можете полагаться на чиновников. Разрешите, мы вам поможем. Позвольте нам стать вашими глазами и ушами, сообщать вам, что происходит на самом деле, выполнять то, что иначе выполнено не будет». Очень опасные люди, Жюльен. Если их не остановить, они обойдут таких людей, как я, нормальное сбалансирование государственного аппарата рухнет, и власть попадет в руки былых участников уличных драк. Помнишь, как мы оба оказались в Париже в двадцать восьмом? Уличные беспорядки, когда правые дрались с коммунистами? Ты говорил, что не знаешь, кто хуже, ты просто был в ужасе, что к власти могут прийти либо те, либо другие. Помнишь?
Марсель помолчал.
— Так вот, Жюльен, они уже почти пришли. Маршал Петен — прекрасный человек, герой. Но он легко подается влияниям. А влияют на него именно эти люди. И если я не соберу вокруг себя тех, кому доверяю, они будут все больше прибирать к рукам управление страной. Вот почему мне рядом со мной нужен ты, имеющий награды ветеран, именитый ученый, всеми уважаемый человек. Теперь я нуждаюсь в моих друзьях больше, чем когда-либо раньше. И, как я говорю, ты не можешь сидеть у боковой линии и рассуждать о своих склонностях. Будь сейчас война, ты мог бы отправиться на нее и сражаться. Очень благородно. Очень просто. Но война кончена. И начинается по-настоящему опасный период. Ты не можешь не видеть, Жюльен, какой нам представляется шанс. Обновить, перестроить нашу страну, обеспечить ее хорошим правительством, избавиться от всех тех, кто умеет только критиковать и ослаблять нас. Всех тех, из-за кого мы проиграли войну. Посмотри на немцев, посмотри, как у них все упорядочено, и посмотри, в какой мусор превратились мы. Мне они вовсе не нравятся, но, если мы хотим когда-нибудь встать с колен, следует учиться у них. Одновременно нам необходимо давать отпор бандитам. Удерживать равновесие. Если ты не будешь помогать мне, значит, ты будешь их пособником. На этом моя нотация или, если хочешь, моя лекция завершается.
Жюльен смотрел на него, понимая, что он заранее обдумал свою речь, записал ее в памяти для этой минуты в абсолютном убеждении, что все сказанное им — чистейшая правда. И Жюльен не мог не согласиться с ним. Все, что говорил его друг, вполне отвечало здравому смыслу. И все-таки он не хотел сделать шаг, которого Марсель, казалось, так отчаянно ждал от него.
— Тем не менее я не вижу, чем чтение лекций может тут помочь, — сказал он.
— А, это! Очень полезно. Поддерживает дух, объясняет, что мы делаем. Но много важнее присматривать за газетами и издателями. Обеспечивать, чтобы не распространялась никакая дефитистская критикующая ерунда. Мы не можем этого позволить. Без сомнения, правительство не совершенно. Но другого у нас на данный момент нет, и ему надо дать шанс. Одновременно ты должен отражать критику по моему адресу изнутри. Добейся результатов, пусти в ход весь свой ум.
— Что ты подразумеваешь под «присматривать»?
— Каким журналам и газетам выделять бумагу? Какие книги следует печатать в первую очередь? И все такое прочее.
— Я совершенно для этого не подхожу.
— А кто подходит? Ты ведь ученый с безупречной репутацией. Так?
— Полагаю, что да.
— Ну вот. Тот, на кого могу положиться и я, и люди, которым пойдут на пользу твои отеческие советы. Пойми же, речь идет об общей пользе. Мы должны обеспечивать спокойствие. Не ты, так кто-нибудь другой. И, говоря откровенно, выбора у тебя нет. Ты годы и годы посиживал на своей заднице, рассуждая о необходимости защищать цивилизацию от варваров, и вот твой шанс. Варвары уже здесь.
Он встал и пригладил к затылку свои тусклые волосы. Его лицо — слегка одутловатое от возраста, иссеченное морщинами трудов и забот, выглядящее странно, словно лицо актера, загримированного так, чтобы казаться старше своих лет, — слегка побагровело от напряжения, с которым он произнес свою речь.
— Теперь уходи и подумай, — сказал он. — А когда подумаешь, отправляйся в отель «Континенталь». Я реквизировал там этаж под отдел нового цензора. Ты приступаешь к работе с понедельника.
Вновь приближаясь к Авиньону с востока, Оливье без помех миновал две небольшие группы папских солдат, которые останавливали всех, кого видели, и обыскивали их. Он час подглядывал за ними, прежде чем собрался с духом и зашагал по дороге к городу.
— В чем дело? — спросил он, когда они схватили его и, заставив стоять, обшарили его одежду и сумку.
— Приказ, — сказал один. — Ладно. Ничего нет. Спасибо.
— Ну скажи, а? Что случилось?
— Извини.
Обыск завершился, и он спокойно отправился дальше. У самого города на подходе к большому мосту, который вел через реку к городским воротам, перед ним предстало зрелище, заставившее его расхохотаться, а затем он поспешил к Чеккани продекламировать письмо и рассказать про то, что сейчас увидел.
— Пятьдесят мужчин и женщин, связанные между собой веревками, секли друг друга розгами и вервием, распевая псалмы. Не очень стройно, должен сказать, потому что били они друг друга не в шутку. А чуть не до крови. Что происходит, почему на дороге столько сумасшедших?
Чеккани не улыбнулся.
— Они называют друг друга флагеллянтами, бичующимися, по причине, которая тебе, без сомнения, вполне ясна. Они верят, что, умерщвляя свою плоть, могут отразить чуму.
— Судя по состоянию города, они не преуспели. Все так, как выглядит?
— Хуже, — угрюмо ответил Чеккани. — И, видимо, будет еще хуже. Не смейся над ними, Оливье. За время твоего отсутствия многое изменилось, и ты вряд ли найдешь поводы для смеха, когда увидишь, что происходит.
— Я кое-что уже видел по пути через город, владыка. Так и было. Ему никогда и в голову не приходило, что город может измениться с такой быстротой и так круто. Разумеется, не здания. Выглядел город точно так же, как раньше: каждый дом, каждая церковь, каждый дворец остались точно такими же, как были. Но улицы, лишившиеся прохожих, прилавков, шума, суеты, выглядели призрачными. Оливье никогда прежде об этом не задумывался и только теперь понял, как ему нравился, даже как он полюбил этот алчный, растленный, грешный, чрезмерный город, ставший присловием всего мира из-за своих расточительных крайностей. Жить в Авиньоне, держаться на плаву среди жестокости и продажности, общаться с итальянцами, и французами, и немцами, и фламандцами значило встречаться сразу со всем миром. Теперь же, казалось, все это навеки кануло в небытие. От пестрого карнавала остались только колокольцы собирателей трупов да скрипучее погромыхивание их повозок, когда они направлялись к реке с новым грузом покойников. Трудно было вообразить, что прошлое когда-нибудь возродится. Ни один город, думал Оливье, не сможет оправиться от такого удара.
— Сколько умерло?
— До сих пор? Тысяч семь, возможно, десять. Мы было решили, что худшее уже позади, что миазмы уносятся куда-то еще. Но, видимо, нет. Смертей будет еще много. И сделать, Оливье, ничего нельзя. Всякая человеческая помощь была бессильной. Тем не менее я хотел бы, чтобы ты, когда отдохнешь, сослужил мне еще одну службу.
— Охотно, владыка.
— Отправляйся к этим людям, которые так тебя позабавили, и приведи ко мне их вожака, он ведь должен у них быть. Я не знаю, опасны они или нет, и нам следует разведать, что они за люди.
Он уже доложил Чеккани о своем путешествии и рассыпался в извинениях за то, что оно заняло такое долгое время. Чеккани слушал молча, иногда кивая.
— И он умер, этот Альтье?
— Да, владыка, я его сам схоронил.
Чеккани крякнул.
— Так ты говоришь, что прочел письмо?
— Да, владыка, — ответил он с легким страхом. — Я не собирался и не хотел. Но решил, что смогу благополучно доставить его тебе только в моей памяти.
Чеккани обдумал его слова, потом улыбнулся.
— Ты поступил хорошо. Даже очень хорошо. Я тобой доволен. Ну, я слушаю.
И будто ученик перед учителем, Оливье пересказал письмо слово за словом, как их сохранила его могучая память. Что предложение для короля приемлемо. Что потребуется время, чтобы войско заняло нужную позицию. Что на подготовку англичанам понадобится восемь недель, но они будут у стен Эг-Морта к концу мая. И что они обязуются обеспечить любую и всякую помощь кардиналу Чеккани, когда настанет время.
Чеккани кивнул.
— Ты понимаешь это письмо?
— Мне кажется, что да, владыка.
— Ну и?..
— По-моему, англичане хотят вырвать у короля Франции власть над Эг-Мортом, отобрать у него единственный его порт на Средиземном море. И ты намерен помочь им в этом.
— Продолжай.
Оливье поглядел на него с недоумением.
— Это все, владыка.
— Твое мнение?
— У меня его нет, владыка.
— Тебя это не возмущает? Не увлекает?
— Нет, владыка.
— Почему нет?
— Потому что я слуга твоего преосвященства, обязанный тебе всем, что имею. И поэтому дела правителей меня не касаются. Принадлежит Эг-Морт французам, или англичанам, или китайскому императору, мне не важно. Я служу тебе по мере моих сил. Так что мне до всего прочего?
Чеккани встал и крепко его обнял — впервые за все прошедшие годы.
— Клянусь Богом, я умею выбирать своих слуг, — сказал он. — А теперь иди к моему казначею и возьми деньги на новую одежду. Возьми столько, чтобы купить дорогую. Потом пойди посмотри, остались ли в городе торговцы платьем. А если решишь одеться поскромнее, а остальное потратишь на рукопись-другую для себя, тогда… тогда я благословлю тебя еще раз.
На следующий день Оливье исполнил то, что ему было велено, хотя и не без опасений. Отыскать кающихся оказалось нетрудно — вокруг них собралась немалая толпа, а их вопли разносились далеко. Оливье, собственно, пришлось проталкиваться к ним.
То, что он увидел, вновь вызвало у него отвращение. Примерно пятьдесят обнаженных по пояс грязных, смрадных мужчин и женщин, собравшихся с самого дна общества, неотесанные, громогласные невежи. Они стояли кольцом, и вновь и вновь кто-нибудь выступал на середину, а остальные набрасывались на него. Все с плетьми, обремененными грузиками. Очевидно, Оливье пропустил значительную часть зрелища — земля была красна от крови, как песок арены после медвежьей травли. Некоторые падали замертво, а остальные, возликовав, больше не обращали на них внимания и ожидали следующего. Оливье с трудом подавлял омерзение, а затем заметил, что в толпе антипатию к ним испытывает лишь он один. Вокруг многие падали на колени и пели. Другие молились со слезами на глазах, а некоторые подбегали к ним с платками, утирали кровь и уходили, с благоговением держа омоченные кровью платки. Он увидел, как женщина ухватила бичующегося и начала лизать его раны, а потом рухнула на землю. Высокий мужчина с жиденькой клочкастой бородой и лицом в струпьях шагнул к ней, поднял на ноги и благословил.
Оливье окликнул его — несколько раз, прежде чем был замечен.
— Ты ведешь этих людей?
— Я их капитан, — был ответ. Только он один среди них словно не был охвачен безумием. И только он один, заметил Оливье, не подвергал себя бичеванию.
— У меня к тебе поручение. Кардинал Чеккани повелевает тебе явиться к нему.
— Я не подчиняюсь приказам попа, — ответил капитан с наглой усмешкой.
Оливье обернулся и кивнул на десять телохранителей, которых захватил с собой из дворца Чеккани.
— Так, может быть, учтивая просьба будет почтена ответом?
Капитан поглядел на солдат, которые явно робели и не были готовы исполнить свой долг, однако решил не рисковать.
— Можешь сказать своему попу, — сказал он, — что я готов спасать все души, даже его. И приду к нему сегодня вечером.
Тут он замолчал, вернулся в центр кольца и продолжал. Оливье отступил под смешки толпы.
Как ни странно, Чеккани, выслушав его, не оскорбился, а лишь засмеялся.
— Но, владыка, эти люди омерзительны, — поспешил добавить Оливье. — И они опасны. Не признают Церковь, обольщают простых людей и могут заставить их сделать все, что им угодно. Поверь мне, я не шучу. Я своими глазами видел, как они дурачат простаков.
— Не сомневаюсь, что точно так же говорили о святом Франциске и тех, кто следовал за ним, — ровным тоном сказал Чеккани. — И кто знает, быть может, божественный перст коснулся этих людей. Увидим, когда этот человек придет. Кстати, ты не узнал его имени?
— Он называет себя Петром.
— Петром? Ну-ну.
— Ты уделяешь слишком большой интерес горстке безумцев, владыка.
— Горстке? — повторил Чеккани. — Вовсе нет. Будь их только горстка, я не обратил бы на них внимания. Горстка не опасна, а также бесполезна. Однако со всех концов Прованса, из Италии и Франции приходят вести о бандах таких людей. И мне надо узнать, действительно ли они опасны, или нет. Как ты видел своими глазами, они овладевают людскими умами. Но что они с этими умами делают? Вот что мы должны узнать. Будь добр, пойди подожди этого Петра и сразу же приведи его ко мне.
И Оливье отправился в привратницкую, где провел три часа, погрузившись в работу: читал рукописи, которые одолжил ему Герсонид, перечитывал свою собственную — даже еще более туманный трактат Манлия Гиппомана. Контраст ему нравился: прозрачная ясная мысль Манлия и шумные путаные излияния флагеллянтов сказали ему очень многое, объяснили, почему старый римлянин написал свои слова. Впервые он уловил и по-настоящему понял тон сожаления и страха в тексте Манлия, который, наверное, хотел, чтобы его труд стал бастионом против тьмы невежества и восхвалением века, который погибал повсюду вокруг него. Но он помнил и слова Герсонида на той их встрече, когда он робко высказал предположение, что расправа епископа с евреями Везона порождалась его верой. «Но он, когда писал это, не был христианином. И он был епископом, как ты говоришь. Так что иди и подумай еще, какой человек способен преследовать других во имя веры, которую сам явно не исповедует?»
Он прочел и перечел раздел о дружбе, памятуя про смерть Альтье, и почерпнул из него немалое утешение. Епископ понимал назначение друзей, любил своих друзей, призывал прощать их, когда они ошибались. «Ибо природа наделяет человека двумя глазами, двумя руками, двумя ушами. Если один глаз слабеет, другой становится сильнее в помощь ему, а если одна рука покалечена, мы не отрубаем ее. Нет, другая выполняет ее работу вместе со своей, пока та не окрепнет. И то же самое, если друг преступит добродетель».
Он как раз раздумывал над этим местом, когда пришел Петр. Оливье пришлось вмешаться, потому что стражники у ворот не хотели было его впустить. Затем он пошел впереди, избегая разговора с ним, и проводил через обширный зал и вверх по лестнице в покой кардинала Чеккани.
— Я не дал тебе разрешения сесть, — сказал кардинал, когда Петр принес стул от стены и сел на него.
Оливье лежал и смотрел. Почти полдня он смотрел на сотворенное его другом, иногда понимая, что смотрит на изображения, иногда полагая, что присутствует при реальных событиях. Он был заворожен и понял, что хвастовство итальянца, его утверждения, будто он создает нечто такое, чего свет еще не видывал, были чистейшей правдой. Он изобразил настоящих людей и наполнил легенду жизнью. Оливье увидел, как он использовал Изабеллу де Фрежюс, создавая свою Магдалину, и поражался тому, как можно было думать, будто благословенная святая выглядела иначе. Хотя фреска, изображающая святых, когда их чудотворный кораблик причалил к берегу, еще не была закончена, он вознес славу Богу, который уберег хрупкую ладью от ярости таких бешеных волн. Он даже заметил, что Пизано наделил слепца его, Оливье, лицом, и увидел, что Софией была Ребекка. Эта смуглость, это исходящее от нее сияние, доброта ее жестов, некоторая грубость, иногда звучащая в ее речах, поворот ее головы и каскад волос. Кто не пожелал бы увидеть подобную красавицу? Кто мог бы не полюбить ее?
Он снова задремал и услышал ее слова, обращенные к грешнику, пришедшему к ней: «Ты узришь, когда постигнешь, что есть любовь». И она провела ладонью по его лицу — властный подчиняющий жест, совсем не похожий на вычурные пассы ярмарочного лжецелителя, — и в глаза ему ударил солнечный свет, разбудив его.
Лихорадка прошла, но Оливье вновь била дрожь — не столько из-за недуга, сколько из-за впечатления, оставленного сном. В конце концов он встал. Кости пощелкивали, от голода подводило живот, во рту пересохло от жажды и скверного вкуса. Голова раскалывалась. Встав, он закричал от боли и опустился на колени, стараясь справиться с головокружением.
И тут он вспомнил, почему находится здесь. Пощупал одежду, проверяя, можно ли ее надеть. Она еще оставалась сырой и липкой, но на ходу должна была высохнуть быстро. Он жадно напился и заставил себя отломить кусок от краюхи, зеленевшей плесенью. Потом пошарил в сумке и извлек письмо кардинала Винчестерского. Чуть поколебавшись, он подсунул палец под большую печать Винчестерской епархии и вскрыл письмо, все еще не зная, поступает ли он правильно или совершает величайшую ошибку в своей жизни. И начал читать. Он прочел письмо шесть раз, сосредоточиваясь, насколько позволяла его слабость. Убедившись, что оно запечатлелось у него в памяти, отложил и повторил про себя, затем снова взял его и поправил некоторые неточности. Через час он знал его наизусть от первого до последнего слова. Послание теперь было спрятано в единственном месте, куда солдаты не могли добраться.
Что до письма, то мест, чтобы его спрятать, оказалось немного. В конце концов он решил, что наиболее для этой цели подходит аналой из необтесанного камня. Он навалился на него плечом и нажимал, пока аналой слегка не накренился, а тогда подсунул письмо под основание и сел, ожидая, чтобы голова перестала кружиться.
Чеккани пошлет за письмом солдат, или его может привезти Пизано, когда в следующий раз вернется отсюда в Авиньон. Во всяком случае, оно и его содержание спрятаны надежно. Он сделал что мог.
Все еще чихая, все еще некрепко держась на ногах, он вышел на солнечный свет и был ошеломлен солнцем и теплом. Дождь кончился давным-давно, оставив после себя запах свежести. В отдалении уже колыхалось жаркое марево, и птицы, благодарные дождю и радующиеся, что он прошел, распевали свои песенки с упоением, которого, решил Оливье, он прежде не слышал никогда. Быть может, из-за Пизано он впервые по-настоящему увидел краски пейзажа: сочность лиловых, и коричневых, и желтых, и зеленых тонов, одевающих холмы и долины повсюду, куда хватал глаз. Он посмотрел в другую сторону, в сторону Роны, через широкую речную долину, усеянную крохотными селениями и лоскутками полей. Тепло и мирный покой успокоили его, и он упал на колени, вознося благодарственную молитву за то, что остался жив, что ему дано видеть такую красоту и вдыхать такие благоухания.
Когда в начале 1941 года Марсель прибыл в Авиньон, чтобы приступить к выполнению обязанностей prefet, его окружала репутация почти героя. То, как он надел свой парадный мундир, чтобы оказать немцам холодный, но безукоризненно корректный прием. То, как он собственноручно спустил триколор и настоял на том, чтобы к флагу не прикоснулась ни единая немецкая рука. То, как он оберег город от разрушения и убедил немецкие власти карать мародерство. То, как он лично явился к немецкому генералу и потребовал, чтобы для доставки провизии в город использовались немецкие грузовики. Все это обеспечило ему славу гуманного человека, сохраняющего хладнокровие в критические дни. Такие люди — редкость и при самых лучших обстоятельствах, а на исходе 1940 года им цены не было. Свою награду он получил быстро — он стал незаменим.
Необходимо было сделать так много: перестроить общество целиком, учредить совсем новый режим. Самые простые вещи, при нормальных обстоятельствах воспринимаемые как нечто само собой разумеющееся, требовали неимоверных усилий и труда. Все встававшие перед ним задачи он решал компетентно и незамедлительно. Никогда не жаловался, никогда не ссылался на обстоятельства, казалось, ночевал в prefecture, был вдохновляющим примером для всех вокруг. Он был безупречным продуктом системы, почти ее оправданием.
Прошло некоторое время, прежде чем он смог заняться менее неотложными делами и по рекомендации министра образования вызвал Жюльена Барнёва из уединения повидаться с ним.
— Люди наводили о тебе справки, мой друг, — сказал он и с удовольствием заметил, что Жюльен чуть встревожился. Маленькая шутка, а также маленькая демонстрация власти. — У меня есть два доклада, касающиеся тебя.
Жюльен посмотрел на него с недоумением.
— Не понимаю, с какой стати, — сказал он.
— Мы составляли список тех, кого следует привлечь на службу. Как выяснилось, год назад ты опубликовал статью. Про какого-то епископа. Ее заметили люди, которые считают такую позицию правильной. Что доказывает, насколько они во всем доскональны. Вкупе с личными рекомендациями…
— Я опубликовал ее год назад, — перебил Жюльен, — но написал гораздо раньше.
— Да-да. Но суть в том, что сейчас нам требуется как раз такое. Контекст. Образец, если хочешь, того, как могут развиваться отношения с нашими… как бы их назвать?., с нашими новыми друзьями. Вот почему было упомянуто твое имя. Приятное следствие того, что наш министр просвещения — классицист.
Жюльен недоумевал все больше.
— О чем ты говоришь?
— Немцы, Жюльен, немцы. Ты про них не забыл? Ну, те люди, которые оккупировали половину нашей страны? Ты исходил из положения, что, хотя варвары завоевали Галлию, галлы цивилизовали их. Победа более великая и в конечном счете благотворная для всех.
— Ничего подобного я не доказывал, — ответил Жюльен. — И не вижу никакой параллели между тем временем и этим. Ни малейшей.
На лице Марселя появилось легкое раздражение.
— Так считают люди в Виши. Готы и немцы, бунтующие сервы и коммунисты. Очень точно. Не жди, чтобы политиков интересовали нюансы. Суть в том, что они ждут от тебя помощи. Вложи свою лепту в восстановление порядка. В конце-то концов, это же твой долг.
— Я не совсем понимаю…
— Читай лекции. Пиши статьи. Для надежных газет. И тому подобное. Скажем, радио. Мы могли бы организовать несколько радиобесед. Они же крайне популярны.
— Не думаю, что я подхожу для подобного. Да и желания у меня никакого нет. Распространять вульгаризированные полуправды не слишком привлекательно.
Марсель промолчал и сел за свой стол.
— Послушай, Жюльен, друг мой. Разреши мне прочесть тебе небольшую нотацию. В конце-то концов, годы и годы ты не скупился на них для меня. Тебе известна ситуация здесь? Вероятно, нет. Нас разгромили. Это ты, возможно, заметил. Даже ты. Целиком и полностью на этот раз. Мы — в новом мире, изменившемся навсегда. Немцы победили с такой полнотой, что сейчас им невозможно нанести поражение. Не осталось никого, чтобы выступить против них. Вся Европа в полной их власти. Англия висит на волоске и неизбежно будет уничтожена. Затем, без сомнения, будет война с Россией, которую ожидает та же судьба. Наше правительство пока в руках старого генерала, окруженного людьми, чьи побуждения часто сомнительны. Народ ошеломлен, сбит с толку. Готовая жертва для любого демагога, который вдруг появится. Простых людей необходимо оградить от ложных надежд и ожиданий…
— Ты имеешь в виду таких, как Бернар?
— Именно как Бернар. Я слышал, он бежал из страны. Первая хорошая новость за долгое время. Только подумай, что он писал бы сейчас. Ядовитая критика с боковой линии, нападки на тех, кто проиграл войну, — без сомнения, по сути, справедливые и соответствующие фактам. Проникновенные статьи о демократии и свободе. Обязательные возражения против всякого и каждого закона. Очернение репутаций министров и политиков. Нескончаемый поток, будящий ненависть к тем людям, которые только что проехали на своих танках всю нашу страну и разделили ее пополам. Опять-таки обвинения, по сути, без сомнения, справедливые. Но дело не в том. Нам нельзя оглядываться на прошлое. Мы этого не смеем. Людей надо утешать, подбодрять, защищать. Мы не можем позволить себе такой роскоши, как раскол в народе или правительство, раздираемое внутренними сварами. Во всяком случае, сейчас.
И еще одно. Мне нужна помощь. Мне, твоему другу. И кое-что еще, чего ты не знаешь, как мне кажется. Ты что-нибудь слышал про легион соратников?
Жюльен слегка пожал плечами:
— Конечно. И что?
— Группа ветеранов — предположительно. Донельзя полных добродетелями. Герои той войны, хотя и неясно, сколько среди них настоящих ее участников. Они навязали себя президенту. Сблизились с ним. И знаешь, чего они добиваются? «Бюрократия не станет выполнять ваши распоряжения, — нашептывают они ему на ухо, — Вы не можете полагаться на чиновников. Разрешите, мы вам поможем. Позвольте нам стать вашими глазами и ушами, сообщать вам, что происходит на самом деле, выполнять то, что иначе выполнено не будет». Очень опасные люди, Жюльен. Если их не остановить, они обойдут таких людей, как я, нормальное сбалансирование государственного аппарата рухнет, и власть попадет в руки былых участников уличных драк. Помнишь, как мы оба оказались в Париже в двадцать восьмом? Уличные беспорядки, когда правые дрались с коммунистами? Ты говорил, что не знаешь, кто хуже, ты просто был в ужасе, что к власти могут прийти либо те, либо другие. Помнишь?
Марсель помолчал.
— Так вот, Жюльен, они уже почти пришли. Маршал Петен — прекрасный человек, герой. Но он легко подается влияниям. А влияют на него именно эти люди. И если я не соберу вокруг себя тех, кому доверяю, они будут все больше прибирать к рукам управление страной. Вот почему мне рядом со мной нужен ты, имеющий награды ветеран, именитый ученый, всеми уважаемый человек. Теперь я нуждаюсь в моих друзьях больше, чем когда-либо раньше. И, как я говорю, ты не можешь сидеть у боковой линии и рассуждать о своих склонностях. Будь сейчас война, ты мог бы отправиться на нее и сражаться. Очень благородно. Очень просто. Но война кончена. И начинается по-настоящему опасный период. Ты не можешь не видеть, Жюльен, какой нам представляется шанс. Обновить, перестроить нашу страну, обеспечить ее хорошим правительством, избавиться от всех тех, кто умеет только критиковать и ослаблять нас. Всех тех, из-за кого мы проиграли войну. Посмотри на немцев, посмотри, как у них все упорядочено, и посмотри, в какой мусор превратились мы. Мне они вовсе не нравятся, но, если мы хотим когда-нибудь встать с колен, следует учиться у них. Одновременно нам необходимо давать отпор бандитам. Удерживать равновесие. Если ты не будешь помогать мне, значит, ты будешь их пособником. На этом моя нотация или, если хочешь, моя лекция завершается.
Жюльен смотрел на него, понимая, что он заранее обдумал свою речь, записал ее в памяти для этой минуты в абсолютном убеждении, что все сказанное им — чистейшая правда. И Жюльен не мог не согласиться с ним. Все, что говорил его друг, вполне отвечало здравому смыслу. И все-таки он не хотел сделать шаг, которого Марсель, казалось, так отчаянно ждал от него.
— Тем не менее я не вижу, чем чтение лекций может тут помочь, — сказал он.
— А, это! Очень полезно. Поддерживает дух, объясняет, что мы делаем. Но много важнее присматривать за газетами и издателями. Обеспечивать, чтобы не распространялась никакая дефитистская критикующая ерунда. Мы не можем этого позволить. Без сомнения, правительство не совершенно. Но другого у нас на данный момент нет, и ему надо дать шанс. Одновременно ты должен отражать критику по моему адресу изнутри. Добейся результатов, пусти в ход весь свой ум.
— Что ты подразумеваешь под «присматривать»?
— Каким журналам и газетам выделять бумагу? Какие книги следует печатать в первую очередь? И все такое прочее.
— Я совершенно для этого не подхожу.
— А кто подходит? Ты ведь ученый с безупречной репутацией. Так?
— Полагаю, что да.
— Ну вот. Тот, на кого могу положиться и я, и люди, которым пойдут на пользу твои отеческие советы. Пойми же, речь идет об общей пользе. Мы должны обеспечивать спокойствие. Не ты, так кто-нибудь другой. И, говоря откровенно, выбора у тебя нет. Ты годы и годы посиживал на своей заднице, рассуждая о необходимости защищать цивилизацию от варваров, и вот твой шанс. Варвары уже здесь.
Он встал и пригладил к затылку свои тусклые волосы. Его лицо — слегка одутловатое от возраста, иссеченное морщинами трудов и забот, выглядящее странно, словно лицо актера, загримированного так, чтобы казаться старше своих лет, — слегка побагровело от напряжения, с которым он произнес свою речь.
— Теперь уходи и подумай, — сказал он. — А когда подумаешь, отправляйся в отель «Континенталь». Я реквизировал там этаж под отдел нового цензора. Ты приступаешь к работе с понедельника.
Вновь приближаясь к Авиньону с востока, Оливье без помех миновал две небольшие группы папских солдат, которые останавливали всех, кого видели, и обыскивали их. Он час подглядывал за ними, прежде чем собрался с духом и зашагал по дороге к городу.
— В чем дело? — спросил он, когда они схватили его и, заставив стоять, обшарили его одежду и сумку.
— Приказ, — сказал один. — Ладно. Ничего нет. Спасибо.
— Ну скажи, а? Что случилось?
— Извини.
Обыск завершился, и он спокойно отправился дальше. У самого города на подходе к большому мосту, который вел через реку к городским воротам, перед ним предстало зрелище, заставившее его расхохотаться, а затем он поспешил к Чеккани продекламировать письмо и рассказать про то, что сейчас увидел.
— Пятьдесят мужчин и женщин, связанные между собой веревками, секли друг друга розгами и вервием, распевая псалмы. Не очень стройно, должен сказать, потому что били они друг друга не в шутку. А чуть не до крови. Что происходит, почему на дороге столько сумасшедших?
Чеккани не улыбнулся.
— Они называют друг друга флагеллянтами, бичующимися, по причине, которая тебе, без сомнения, вполне ясна. Они верят, что, умерщвляя свою плоть, могут отразить чуму.
— Судя по состоянию города, они не преуспели. Все так, как выглядит?
— Хуже, — угрюмо ответил Чеккани. — И, видимо, будет еще хуже. Не смейся над ними, Оливье. За время твоего отсутствия многое изменилось, и ты вряд ли найдешь поводы для смеха, когда увидишь, что происходит.
— Я кое-что уже видел по пути через город, владыка. Так и было. Ему никогда и в голову не приходило, что город может измениться с такой быстротой и так круто. Разумеется, не здания. Выглядел город точно так же, как раньше: каждый дом, каждая церковь, каждый дворец остались точно такими же, как были. Но улицы, лишившиеся прохожих, прилавков, шума, суеты, выглядели призрачными. Оливье никогда прежде об этом не задумывался и только теперь понял, как ему нравился, даже как он полюбил этот алчный, растленный, грешный, чрезмерный город, ставший присловием всего мира из-за своих расточительных крайностей. Жить в Авиньоне, держаться на плаву среди жестокости и продажности, общаться с итальянцами, и французами, и немцами, и фламандцами значило встречаться сразу со всем миром. Теперь же, казалось, все это навеки кануло в небытие. От пестрого карнавала остались только колокольцы собирателей трупов да скрипучее погромыхивание их повозок, когда они направлялись к реке с новым грузом покойников. Трудно было вообразить, что прошлое когда-нибудь возродится. Ни один город, думал Оливье, не сможет оправиться от такого удара.
— Сколько умерло?
— До сих пор? Тысяч семь, возможно, десять. Мы было решили, что худшее уже позади, что миазмы уносятся куда-то еще. Но, видимо, нет. Смертей будет еще много. И сделать, Оливье, ничего нельзя. Всякая человеческая помощь была бессильной. Тем не менее я хотел бы, чтобы ты, когда отдохнешь, сослужил мне еще одну службу.
— Охотно, владыка.
— Отправляйся к этим людям, которые так тебя позабавили, и приведи ко мне их вожака, он ведь должен у них быть. Я не знаю, опасны они или нет, и нам следует разведать, что они за люди.
Он уже доложил Чеккани о своем путешествии и рассыпался в извинениях за то, что оно заняло такое долгое время. Чеккани слушал молча, иногда кивая.
— И он умер, этот Альтье?
— Да, владыка, я его сам схоронил.
Чеккани крякнул.
— Так ты говоришь, что прочел письмо?
— Да, владыка, — ответил он с легким страхом. — Я не собирался и не хотел. Но решил, что смогу благополучно доставить его тебе только в моей памяти.
Чеккани обдумал его слова, потом улыбнулся.
— Ты поступил хорошо. Даже очень хорошо. Я тобой доволен. Ну, я слушаю.
И будто ученик перед учителем, Оливье пересказал письмо слово за словом, как их сохранила его могучая память. Что предложение для короля приемлемо. Что потребуется время, чтобы войско заняло нужную позицию. Что на подготовку англичанам понадобится восемь недель, но они будут у стен Эг-Морта к концу мая. И что они обязуются обеспечить любую и всякую помощь кардиналу Чеккани, когда настанет время.
Чеккани кивнул.
— Ты понимаешь это письмо?
— Мне кажется, что да, владыка.
— Ну и?..
— По-моему, англичане хотят вырвать у короля Франции власть над Эг-Мортом, отобрать у него единственный его порт на Средиземном море. И ты намерен помочь им в этом.
— Продолжай.
Оливье поглядел на него с недоумением.
— Это все, владыка.
— Твое мнение?
— У меня его нет, владыка.
— Тебя это не возмущает? Не увлекает?
— Нет, владыка.
— Почему нет?
— Потому что я слуга твоего преосвященства, обязанный тебе всем, что имею. И поэтому дела правителей меня не касаются. Принадлежит Эг-Морт французам, или англичанам, или китайскому императору, мне не важно. Я служу тебе по мере моих сил. Так что мне до всего прочего?
Чеккани встал и крепко его обнял — впервые за все прошедшие годы.
— Клянусь Богом, я умею выбирать своих слуг, — сказал он. — А теперь иди к моему казначею и возьми деньги на новую одежду. Возьми столько, чтобы купить дорогую. Потом пойди посмотри, остались ли в городе торговцы платьем. А если решишь одеться поскромнее, а остальное потратишь на рукопись-другую для себя, тогда… тогда я благословлю тебя еще раз.
На следующий день Оливье исполнил то, что ему было велено, хотя и не без опасений. Отыскать кающихся оказалось нетрудно — вокруг них собралась немалая толпа, а их вопли разносились далеко. Оливье, собственно, пришлось проталкиваться к ним.
То, что он увидел, вновь вызвало у него отвращение. Примерно пятьдесят обнаженных по пояс грязных, смрадных мужчин и женщин, собравшихся с самого дна общества, неотесанные, громогласные невежи. Они стояли кольцом, и вновь и вновь кто-нибудь выступал на середину, а остальные набрасывались на него. Все с плетьми, обремененными грузиками. Очевидно, Оливье пропустил значительную часть зрелища — земля была красна от крови, как песок арены после медвежьей травли. Некоторые падали замертво, а остальные, возликовав, больше не обращали на них внимания и ожидали следующего. Оливье с трудом подавлял омерзение, а затем заметил, что в толпе антипатию к ним испытывает лишь он один. Вокруг многие падали на колени и пели. Другие молились со слезами на глазах, а некоторые подбегали к ним с платками, утирали кровь и уходили, с благоговением держа омоченные кровью платки. Он увидел, как женщина ухватила бичующегося и начала лизать его раны, а потом рухнула на землю. Высокий мужчина с жиденькой клочкастой бородой и лицом в струпьях шагнул к ней, поднял на ноги и благословил.
Оливье окликнул его — несколько раз, прежде чем был замечен.
— Ты ведешь этих людей?
— Я их капитан, — был ответ. Только он один среди них словно не был охвачен безумием. И только он один, заметил Оливье, не подвергал себя бичеванию.
— У меня к тебе поручение. Кардинал Чеккани повелевает тебе явиться к нему.
— Я не подчиняюсь приказам попа, — ответил капитан с наглой усмешкой.
Оливье обернулся и кивнул на десять телохранителей, которых захватил с собой из дворца Чеккани.
— Так, может быть, учтивая просьба будет почтена ответом?
Капитан поглядел на солдат, которые явно робели и не были готовы исполнить свой долг, однако решил не рисковать.
— Можешь сказать своему попу, — сказал он, — что я готов спасать все души, даже его. И приду к нему сегодня вечером.
Тут он замолчал, вернулся в центр кольца и продолжал. Оливье отступил под смешки толпы.
Как ни странно, Чеккани, выслушав его, не оскорбился, а лишь засмеялся.
— Но, владыка, эти люди омерзительны, — поспешил добавить Оливье. — И они опасны. Не признают Церковь, обольщают простых людей и могут заставить их сделать все, что им угодно. Поверь мне, я не шучу. Я своими глазами видел, как они дурачат простаков.
— Не сомневаюсь, что точно так же говорили о святом Франциске и тех, кто следовал за ним, — ровным тоном сказал Чеккани. — И кто знает, быть может, божественный перст коснулся этих людей. Увидим, когда этот человек придет. Кстати, ты не узнал его имени?
— Он называет себя Петром.
— Петром? Ну-ну.
— Ты уделяешь слишком большой интерес горстке безумцев, владыка.
— Горстке? — повторил Чеккани. — Вовсе нет. Будь их только горстка, я не обратил бы на них внимания. Горстка не опасна, а также бесполезна. Однако со всех концов Прованса, из Италии и Франции приходят вести о бандах таких людей. И мне надо узнать, действительно ли они опасны, или нет. Как ты видел своими глазами, они овладевают людскими умами. Но что они с этими умами делают? Вот что мы должны узнать. Будь добр, пойди подожди этого Петра и сразу же приведи его ко мне.
И Оливье отправился в привратницкую, где провел три часа, погрузившись в работу: читал рукописи, которые одолжил ему Герсонид, перечитывал свою собственную — даже еще более туманный трактат Манлия Гиппомана. Контраст ему нравился: прозрачная ясная мысль Манлия и шумные путаные излияния флагеллянтов сказали ему очень многое, объяснили, почему старый римлянин написал свои слова. Впервые он уловил и по-настоящему понял тон сожаления и страха в тексте Манлия, который, наверное, хотел, чтобы его труд стал бастионом против тьмы невежества и восхвалением века, который погибал повсюду вокруг него. Но он помнил и слова Герсонида на той их встрече, когда он робко высказал предположение, что расправа епископа с евреями Везона порождалась его верой. «Но он, когда писал это, не был христианином. И он был епископом, как ты говоришь. Так что иди и подумай еще, какой человек способен преследовать других во имя веры, которую сам явно не исповедует?»
Он прочел и перечел раздел о дружбе, памятуя про смерть Альтье, и почерпнул из него немалое утешение. Епископ понимал назначение друзей, любил своих друзей, призывал прощать их, когда они ошибались. «Ибо природа наделяет человека двумя глазами, двумя руками, двумя ушами. Если один глаз слабеет, другой становится сильнее в помощь ему, а если одна рука покалечена, мы не отрубаем ее. Нет, другая выполняет ее работу вместе со своей, пока та не окрепнет. И то же самое, если друг преступит добродетель».
Он как раз раздумывал над этим местом, когда пришел Петр. Оливье пришлось вмешаться, потому что стражники у ворот не хотели было его впустить. Затем он пошел впереди, избегая разговора с ним, и проводил через обширный зал и вверх по лестнице в покой кардинала Чеккани.
— Я не дал тебе разрешения сесть, — сказал кардинал, когда Петр принес стул от стены и сел на него.