Страница:
— А? — донеслось от Веры. Она обернулась к ним, но при общем хохоте махнула рукой и продолжала беседовать с Леопольдом.
Финкельмайер был задумчив, рассеянная улыбка блуждала по его лицу. Казалось, он пребывает в ином пространстве, и там идет жизнь иная, нежели здесь, рядом с ним, и ее-то, невидимую далекую жизнь, он слушает беспрестанно. Он ел и пил с машинальностью послушного или больного ребенка, у которого и нет аппетита, но и нет сил противиться настояниям взрослых покушать то и покушать это… Никольский попытался было опекать Арона, потом надолго оставил его в покое, но в конце концов не выдержал.
— Арон… Арон, очнись! Ну что, тошно здесь? Мы в любой момент можем смыться — от стола или из дому. Хочешь?
Финкельмайер стряхнул с себя оцепенение не сразу, потом заулыбался широко.
— Нет, нет, зачем же? Мы хорошо сидим. И почему тошно? Почему — здесь? Если тошно — то почему здесь, а если здесь — то почему тошно? — Вдруг он принялся паясничать, и это было настолько неожиданно, что Никольскому стало немного не по себе. — Ты думал, что мне так плохо? — весело продолжал Финкельмайер. — А мне, оказывается, так плохо!
— Ну ладно, ладно, успокойся! А еще рюмочка тебе на пользу?
— На пользу!
— Вот и нальем. Давай-ка мы вспомним Дануту. Пусть она будет здорова. Она хорошая.
— Ты, Леня, сатана: я только что думал о ней.
Они выпили свои рюмки.
— Не удивительно, — сказал Никольский.
— Что?
— Что ты о ней думал. Но почему у тебя была при этом похоронная рожа, — вот что непонятно.
— И мне тоже. Своя душа — потемки.
— Ох, правду говоришь!..
Разговоры за длинным столом перешли уже в тот беспрерывный нестройный гул, когда удается расслышать лишь слова ближайшего соседа. Никто и не претендовал на общее внимание, пока Вера, постучав ножом о пустую бутылку, не потребовала тишины.
— Кто тут хозяйка, я или нет? — строго прикрикнула она на Борю Хавкина, который не успел о чем-то доспорить с кандидатами. — Ну и молчи. Хотя бы из уважения! Так вот, — приступила она к основному. — По крайней мере три человека из тех, с кем мы сегодня познакомились, должны в честь этого знаменательного события э… так сказать, принести себя в жертву! — Недоуменный шум и на его фоне чей-то возглас «какой ужас!» были реакцией на ее слова. — Дослушайте, дослушайте! Что я предлагаю? Чтобы Сергей и Арон — как мы знаем, поэты, почитали нам из своих стихов; а Леопольд Михайлович что-нибудь пусть расскажет — ну, о чем он захочет. И если они согласятся — это будет — я бы сказала, это будет в духе славных традиций Прибежища. Ну как?
Кандидаты стали оголтело аплодировать, к ним присоединились с возгласами восторга Женя и Лиля со своим Хозе.
— Впервые слышу о таких традициях, — кисло сказал Никольский. Он с тоской подумал, как неудачно влип Арон. — Уж не о традициях тут надо говорить, а о новаторстве.
— Не все ли равно? Если традиции нет, ее надо выдумать! — воскликнул Боря Хавкин. — Вот как, например, женились раньше? Шли в церковь. А теперь традиция — жених по талону идет себе штаны купить, а невеста…
— Замолчи! — прервала его Вера.
— …ночную рубашку, — договорил Борис.
— Короче говоря, кто за новую традицию, то есть за мое предложение?! — бойко продолжала Вера и, хотя едва ли половина присутствующих подняли руки, провозгласила: — Принято единогласно!
— Социалистическая демократия в действии, — изрек Никольский. — Тебе бы на общественную работу, в партком, местком и комитет комсомола.
— Кто первый? — не обращая на него внимания, спросила Вера и тут же переменила тон, так что в голосе ее теперь зазвучало искреннее желание сделать этот вечер интересным: — Пожалуйста, Леопольд Михайлович, согласитесь! Арон, вы будете? Я вас очень прошу.
Финкельмайер затравленно озирался, Леопольд развел руками. Вера, чувствуя, что ситуация вот-вот обернется всеобщей неловкостью, неуверенно обратилась к последней надежде:
— Пожалуйста, Сергей, а вы?
— А что — я? — возразил Пребылов и оглядел всех. — Я не капризничаю. Поэт пишет кому? Людям. И будь добр, когда тебя просят, свой труд лицом показывать. От чего же нам отказываться? Но только я не первый. Пусть кто другой начнет, а я никогда не откажусь.
— А мы три спички возьмем, — сказал дядя Костя так, будто дело было уже решено. — Коротенькая — вполовину, подлиннее и целая. Так их и заметим — первый, второй, третий. Прошу вас, — протянул он Арону плотно сложенную щепоть с торчащими из нее серными головками.
Финкельмайер, наверно, не до конца осознал, чего от него хотят. Длинные пальцы неловко захватили одну из спичек, затем дядя Костя ее освободил, спичка упала на стол.
— Средняя, — сказал дядя Костя и оставшиеся две протянул Леопольду. Ему вышла короткая — с первой очередью. — Ну, а вам, — дядя Костя взглянул на Пребылова, — разумеется, нет нужды тянуть, вы третьим будете.
— Согласен, согласен, — снисходительно бросил Пребылов.
Теперь уже никого не нужно было призывать к тишине. Все умолкли. Одни выжидающе посматривали на Леопольда, другие опускали глаза к столу — чувство некоторого смущения витало над всеми, и возникло оно оттого, что люди всего минуту назад вели беседы вздорные и пошлые, набивали желудки и всасывали алкогольные пары, а теперь… Неожиданно должны были они заставить себя прислушаться к чему-то, что, пусть и вызывало любопытство, но и отпугивало, как отпугивает все, что может против воли твоей снять с тебя кожуру и обнажить твою душу. И смутно ощущалось уже в воздухе, что так оно и произойдет с каждым; неизвестным способом вошло и разлилось в комнате то, что зовем мы настроение, и оно с равной властью владело уже и милой дурочкой и отпетым скептиком.
— Что же. Я рад, — негромко сказал Леопольд. — Потому ведь это — пустое! — Усталым жестом указал он на беспорядочную мишуру оставленного пиршества. Уж он-то знает! Он-то помнит! Он-то повидал великолепные баталии, когда под пушечный грохот шампанских пробок людские полчища въедались в горы снеди — кололи, резали, крушили, давили и мололи челюстями и уползали измученные, побежденные, поверженные до колен, до четверенек; и молча, с важностью в лице, с презрением в глазах стоял неподвижно у стены немолодой официант и наблюдал.
Леопольд поднялся и отошел от стола.
— Пожалуйте сюда. Возьмите свои стулья, располагайтесь.
Твердые и вежливые интонации опытного лектора уже звучали в его голосе, и присутствующие легко подчинились ему. Рассаживались — без долгой толкотни и без скрежета стульев — полукружием рядом с Леопольдом. Сам же он стоял в ожидании близ одной из нескольких имевшихся в доме скульптур.
— Пусть наша милая хозяйка простит меня, если я разошелся с нею во вкусах, — начал Леопольд и церемонно поклонился Вере. — Однако наиболее интересным из всего, что я увидел здесь, мне показалась эта скульптура. Она во всех отношениях необычна, я бы сказал, загадочна, и мы с вами сейчас попробуем пофантазировать… Когда вы, Вера, сказали мне, что это эллинская Греция, я не возразил. Но теперь, пожалуй, возьму на себя смелость усомниться.
— Леопольд Михайлович, так считал отец, — сказала Вера. — Я это слышала от мамы.
— Да ведь и я не берусь ничего утверждать наверняка. Но вот первая ниточка для нас: здесь, на сломе руки, имеется надпись. Кто-то, возможно, археолог, или тот, к кому первому скульптура попала, — нанес масляной краской греческие буквы. При известном усилии тут читается «Пантикапея» и цифры «37» или «87» — вероятно, цифры года находки. Но если я скажу, что статуя из Пантикапеи, мне на это сразу же возразят: среди образцов скульптуры, найденных на территории Босфорского царства, обнаружено немало привозных — из Греции. Почему не предположить, что и нашу даму изваяли там же? В самом деле, местная босфорская скульптура выглядит достаточно условной, упрощенной по сравнению с реальными формами человеческой фигуры, которые столь превосходно изучили греки. Босфорская традиция давала абстрагированное изображение, в нем преобладают плоские поверхности и спрямленные линии. Это была обычно скульптура своеобразного, весьма привлекательного примитива, однако не без влияния греков. Босфорские мастера делали скульптуру из песчаника, известняка. Мрамор у них встречается в единичных случаях. Перед нами же превосходный мрамор.
Многое говорит в пользу Греции. Но кто она, эта женщина? Одна из греческих богинь? Но она не Диана и не Афродита, не Деметра и не Кибела. И статуи греков не таковы…
…Леопольд несколько мгновений задумчиво рассматривал скульптуру, затем, не отрывая от нее взгляда, обошел спереди, наконец повернулся к сидящим вокруг.
— Я бы хотел… — Он продолжал о чем-то размышлять, но лицо его уже дрогнуло в чуть заметной усмешке. — Вера, если вы не возражаете, — прошу вас, — встаньте около нее.
Широко откинутая рука Леопольда указывала на скульптуру. Вера поднялась с места и прошла туда, где и приглашал ее встать Леопольд, — между ним и скульптурой.
Никольский непроизвольно подался вперед. Показалось ли ему, или так оно и было, что мгновенное ошеломление испытали все?.. «Теперь и ее раздеть», — мелькнуло у Никольского в голове, и он мог поручиться, что едва ли не каждый подумал о том же. Вероятно, Вера, судя по всему, почувствовала странное состояние тех, кто в изумлении смотрел на нее. Она растерянно взглянула на Леопольда — тот продолжал едва заметно усмехаться, — посмотрела на скульптуру… И все поняла.
— О, Боже мой! — прошептала она.
Никольский спрашивал себя, как же, столько дней и ночей проводя здесь, в Прибежище, до сих пор не видел он разительного сходства двух женщин, живущих под этой крышей — одной — из плоти и крови, и другой — обломка старого мрамора! Абрис головы, линии шеи и плеч, окружность груди — такой, какой знал ее Никольский без тесных уз белья и без упругой трикотажной шерсти — да что там говорить! — черты, пропорции лица — все совпадало! И, главное, был общий образ — то, что мимолетно запечатляет наш мозг прочным слепком с натуры, чтобы потом — и через годы, заставить смутно припоминать в беспокойстве: «Я эту женщину видел…»
— Теперь, пожалуйста, вот так. — Словно не замечая, сколь сильно действует на всех поразительный феномен, Леопольд показывал Вере, как она должна встать. Он превратился в настойчивого балетмейстера: поправлял Вере положение рук, просил ее смотреть на него и копировать поворот его корпуса. В конце концов, Вера замерла в красивой и непринужденной позе так, что ее тело опиралось на прямую левую ногу, а правая была свободно присогнута в колене и чуть отставлена в сторону и назад. Свободно же была опущена правая рука, тогда как кисть приподнятой левой держалась на уровне плеча.
— Превосходно! — довольный своей работой, сказал Леопольд. — Перед вами идеальная античная — греческая стойка, я имею в виду положение ног и небольшой разворот корпуса. А конкретно — это Диана-охотница. Наша прелестная модель, — Леопольд с нарочитой галантностью сделал Вере легкий поклон, — могла бы великолепно продемонстрировать целую вереницу статуарных поз, в которых бы узнавались милые героини греческого пластического искусства, будь то богиня или портретная скульптура жены полководца. Но при этом вы бы каждый раз убеждались, что позы, которые соблаговолит принять уважаемая натурщица, всякий раз будут иными, нежели поза, в которой скульптор изваял эту статую. Спасибо, — сказал Леопольд Вере, но, когда она захотела вернуться на место, удержал ее за руку. Так, рука об руку, они стояли рядом.
Леопольд продолжал:
— По-видимому, не Греция. Но и не босфорская скульптура, как мы уже знаем. Добавлю, что босфорцы делали обычно уменьшенные полуфигуры и бюсты, — их ставили в склепах, поверх гробниц, на крышке саркофага. И, насколько известно, — обратите внимание — эти статуи-полуфигуры не делались обнаженными, а всегда в хитоне, или в хитоне и плаще поверх него. Таким образом, — я повторяю, — мрамор, а не обычный песчаник; обнаженное тело, а не укрытое одеждой; и фигура в полный рост — об этом легко догадаться по размерам оставшейся части, — все противоречит местной традиции.
И последнее: поза.
Леопольд ободряюще кивнул Вере, мягкими, но настойчивыми движениями пальцев склонил ее голову несколько вперед и к левому плечу, попросил опустить руки вдоль тела и развернуть их ладонями наружу.
— Еще, еще немного, — помогал он Вере негромко. — До локтей касаются боков, а ниже пояса — в стороны от бедер. Так. Да, да, очень хорошо. И свободные прямые ноги, ступни для устойчивости можно развести. Именно так. Спасибо. Удобно стоять?
— Могу… да, удобно, — проговорила Вера.
Губы у нее заметно дрожали, грудь дышала неровно.
Красива ли? — задавался вопросом Никольский и отвечал, что нет, никогда не считал Веру красавицей, да и сейчас, очищенная от обыденности чувств, она притягивала взгляд не красотой. Она поражала — и от этого сжался Никольский в тоске — беззащитностью полной, покорной — смертельной. Что-то раскрылось ей там впереди — и раскрылись навстречу ладони: вот я, возьми мои слабые тело и душу: звенящее в грудь острие, жадную дикость объятия, кару огненную с небес, мужа, Бога, и смерть — все приму безропотно и спокойно!..
Она — живая, и она — мертвый мрамор… И вместе они были ясным, отчетливым словом, которое произносила в этот миг Природа, вещая из глубин веков, и слово это было: женщина, — и его услышал каждый, кто имел глаза.
— Вот история этой женщины и история этого мрамора —от той поры, когда его впервые коснулся мастер.
Леопольд заговорил при напряженном молчании. Он держал руку на Верином плече, и она стояла, не шевелясь.
«Мастер только и делал, что резал из камня надгробья, похожие одно на одно, как смерть похожа на смерть».
«Но он не думал о собственной смерти, потому что щедротами смерти кормился, и чем чаще она посещала людей, тем сытнее было ему, и детям его, и жене его».
«И пришла в его маленькую мастерскую женщина. Она сняла с себя плащ и хитон и велела ему изваять ее тело».
«Если состарюсь, и будет мое тело плохим, сказала женщина, муж мой станет смотреть на мое изваяние и будет любить меня».
«А умру прежде мужа, он станет смотреть на мое изваяние и будет любить меня».
«Если же муж мой прежде меня умрет, я поставлю мое изваяние в склепе его, и тогда он будет со мной в царстве мертвых и будет любить меня».
«И мастер взял светло-розовый мрамор и стал обивать его, удар за ударом. И пока шла работа, страсть охватила мастера».
«Когда же готова была работа, обратился он к женщине и спросил, что заплатит она ему?»
«Камень твой прекраснее тела моего, ответила женщина. Возьми за него и это серебро, и это, и все серебро, что есть у меня».
«Нет, ответил мастер. Не могу отдать тебе камня. Моя страсть к тебе не отпускает меня от камня, потому что опять и опять жажду я осязать его рукою своею. Сладостна мне любовь моя к тебе,и оттого прекрасен камень мой. Когда же не утолю любви своей и сладостное станет горьким, тогда воспалится разум мой, и глаза и руки мои не будут более подвластны мне. Бойся тогда, женщина, ибо не знаю, что сделаю с камнем».
«Люби меня, ответила женщина. Утоли свою страсть ко мне и отдай тогда изваяние».
«И он любил ее в этот день, и еще один день, и еще и еще много дней любил он ее, потому что не мог утолить своей страсти».
«И все эти дни смерть не посещала селение, и жена мастера знала, что дети ее долго не будут сыты».
«Но настал день и увидел мастер, что разум вернулся к нему, что руки подвластны ему, а глаза не затуманены более».
«Возьми, женщина, свой камень, сказал он. И она взяла и вместо того отдала ему серебро».
«И отнес мастер в дом жене своей серебро, и та принялась считать его. Пересчитав же и удивившись, обратилась она к мужу, чтобы спросить, чистым ли способом обогатился он?»
«Но мастер не мог отвечать жене своей, потому что болезнь лишила его речи».
«И наутро смерть, которая долго ждала, взяла его».
Внезапно раздались рыдания. Вера плакала, уткнувшись в грудь Леопольду. Разом — как в бомбе спустилась зацепка — взорвалось и вырвалось наружу — скрежет, падение стульев, «воды ей, воды!» — звон разбитого об пол, истерический женский выкрик — среди возникшего хаоса Никольский, кого-то отталкивая, отдавливая чьи-то ноги, продирался к Вере. Очутившись около нее, он увидел Финкельмайера — «вот черт колченогий, опередил!» — тот в растерянности похлопывал Веру по спине. Леопольд, обескураженный весьма, бормотал ей на ухо — вероятно, очень успокоительное, но абсолютно бесполезное, так как рыдания не ослабевали, и Веру всю трясло. Никольский сбросил руку Арона, успел машинально сказать «Извините!» и резким движением оторвал Веру от Леопольда. Лицо ее было искажено судорогой, Никольский, закусив до боли губу, быстро хлестанул по этому лицу и раз, и другой. Вера вскинулась, он сунул к ее рту стакан с водкой.
— Пей! Ну?! Да пей же, говорю! — приказывал он грубо. Никольский наклонял стакан все больше и больше, кофточку обливало, он увидел, что Вера готова задохнуться.
— А теперь подыши. Спокойно, спокойно, сейчас все пройдет, — стал говорить он ей, как дитяти.
Она прерывисто выдохнула, всхлипнула несколько раз и приложила пальцы к вискам.
— О, Боже мой, — произнесла она и вздохнула уже свободно. — Кажется, все… Отхожу. — Она слабо улыбнулась. Теперь ей с каждым мгновением становилось все более стыдно. — Глупая баба… Простите, честное слово!..
— Да будет, будет тебе казниться! — пришел на помощь Боря Хавкин. — Конечно, баба, а не мужик. Поплакала и перестала. Давай-ка лучше мы не будем на тебя глазеть, а сядем, чтобы по новой!..
Предложение Бори встретили одобрительным шумом. Все двинулись за стульями, стали рассаживаться. Вера сразу же пошла из комнаты, Никольский на всякий случай отправился следом.
— Ничего, ничего, я в ванную, — сказала Вера, когда он догнал ее. — А хочешь, войди. Накинь крючок.
Никольский запер ванную. Вера сняла кофточку и принялась рассматривать в зеркало припухлое, еще не просохшее от слез лицо с темными дорожками краски, которая стекла с подведенных век. «Кошмар», — заключила она.
Вера долго умывала лицо, долго причесывала волосы и красила глаза. Время от времени Никольский давал ей в губы сигарету, Вера затягивалась прямо из его рук. И холодная вода, и сигарета, и ритуальная косметическая процедура и, наконец, возможность убедиться, что лицо ее вновь обретает привлекательность, — все это постепенно возвратило Вере душевное равновесие. Теперь она пыталась разобраться в происшедшем.
— Это было похоже на гипноз. Как я себе представляю такое состояние. Замерла и ничего не чувствую. Сама стала статуей. Если бы статуя ожила, я бы не удивилась ничуть. Знаешь, когда он говорил, я все видела — мастерскую, надгробия и мастера самого тоже. Он рыжий, ремень на волосах, вот так. Откуда взялось? А потом почему-то сразу сорвалась. Чувствую — знаешь, как это бывает? — что-то самое главное уже прошло, больше ничего в жизни не будет, и жалко себя, безумно жалко. Я вот так же рыдала в шестнадцать лет. Часами. Подушку искусывала до дыр, а потом стирала и штопала. Какая же я психопатка! Ты умеешь со мной справляться, я это и раньше знала.
— Ну не злись, не злись. Это как хирургия. Больно, а надо.
— Я не злюсь, с чего ты взял. Конечно, такую дуру надо бить.
— Можешь поверить — занятие отвратительное.
— Еще бы! Такая у меня была отвратительная рожа и мокрая, как слизняк.
— Верка!
Она к нему наклонилась — он сидел на краю ванной — и поцеловала в голову. А отстранившись, долгим, далеким взглядом посмотрела ему в глаза. И Никольский ощутил, как холодом прошло по коже: скоро, скоро у них все будет кончено…
В комнате, когда они вернулись, все оставалось как будто по-прежнему. Но возбуждение висело плотным облаком, и голоса звучали громче и резче обычного, словно исходили не от этих людей, а с искусственным искажением транслировались откуда-то. Наиболее рьяные — явно стакнувшиеся Славик с Пребыловым, кандидаты и теле-девица продолжали питье, и Славик с тошнотворной улыбочкой развлекал поэта. Пребылов перехватил взгляд Никольского, ответил наглой усмешкой, Славик же со скучающим видом отвернулся, и стало ясно как дважды два, что речь шла у них о Вере, что Славик в приступе мужской солидарности рассказывал, как было и что было…
Верещала темпераментная Лиля — ее меццо-сопрано обрело пронзительность ускоренного магнитофона и создавало непрерывный колеблющийся фон, сквозь который с переменным успехом пробивались Лидины соседи — Хозе и дядя Костя: перегнувшись через ее полный бюст, чтобы видеть друг друга, каждый толковал о своем, внимание всех троих пыталась привлечь Женя. Стоя за их стульями, она теребила то одного, то другого и настойчиво звала: «Пойдемте же, ну, пойдемте же!» Ее, конечно, не слышали.
В стороне от стола образовалась еще одна небольшая компания — Леопольд, Боря Хавкин и Толик. Перед ними, поставленные в ряд на низкую кушетку и прислоненные к стене, белели прямоугольные листы с рисунками. Леопольд, едва увидел подходивших к ним Веру и Никольского, тут же сделал движение им навстречу. На лицо его набежало такое скорбное беспокойство, что Вера поспешила показать ему — мол, продолжайте, все в порядке, — а из-за ее спины Никольский тоже дал понять, что и в самом деле не нужно сейчас ни объяснений, ни извинений. Леопольд успокоенно улыбнулся и знакомым уже широким жестом пригласил обоих присоединиться к остальным.
— Мы тут беседуем об этих набросках, — сказал Леопольд. Все это Анатолий сделал за сегодняшний день, а вот те три листа — в течение нашего вечера. По-моему, у него очень точный глаз.
— А я тебе что долблю? — торжествующе воскликнула Вера, тыча в Толика пальцем. — Ему обязательно надо учиться! Талантливый же парень.
Толик стесненно отмалчивался и, как девушка, прятал взгляд под светлыми ресницами.
— Может быть, может быть… — пробормотал Леопольд. И так как Вера посмотрела на него непонимающе, ему пришлось продолжить. — Ведь талант, кто-то сказал, подобен деньгам: у одного — есть, а у другого — нет. Но деньгами-то надо уметь распорядиться. Это, знаете ли, уже второй талант…
Что-то было в словах Леопольда туманное. Вера попыталась выяснить.
— Так вы о том же, наверное: без учебы — какой же будет толк, результат какой от таланта?
— Э-э, милая, — скептически протянул Леопольд. Ему не очень хотелось углубляться в проблему. — Палка о двух концах — наша матушка-учеба.
— Я понимаю, и сложно, и долго, но техника, приемы, профессионализм необходимы, ведь так? — допытывалась Вера.
— Так-так, — сказал Леопольд. И вдруг спросил: — А у кого ему учиться?
Вера растерялась:
— Я?.. Я не знаю… У педагогов…
— И я не знаю, — кивнул Леопольд. — И он не знает. Вот вам и фокус!
Нигде не было видно Арона. Где он? На антресолях? На кухне? Молча отойдя, Никольский поднялся по ступеням, поглядел вдоль антресолей, спустился вниз и направился в кухню. Увидев Финкельмайера там, Никольский свистнул от удивления." тот сидел на полу с задранными выше головы коленками.
— Арон, ты что?
У Финкельмайера, когда он поднял лицо, был вид непроспавшегося младенца. Он замычал и зачмокал губами, прежде чем выдавил из себя какой-то вопросительный звук.
— Зачем ты на полу уселся?
До Финкельмайера не доходило.
— Да сядь же нормально, идиот!
— Сам ты идиот, — с неожиданным спокойствием возразил Финкельмайер. — На чем тут можно сидеть?
Он был прав: на кухне не было ни стула, ни табуретки —все снесли в комнату.
— На чем, на чем, — заворчал Никольский. — Так принес бы!..
— Слушай, Леня, катись-ка, а? Я сейчас приду, — попросил Арон.
Тут только Никольский заметил, что меж колен Финкельмайера в узких его руках торчали ручка и мятые исписанные листки.
— А, плевать, — без перехода продолжал Арон, — потом!
Он стал запихивать листки под пиджак, во внутренний карман.
— Что, сочинял здесь? — осторожно спросил Никольский.
— Так валяй, я уйду.
— Плевать, — повторил Финкельмайер. — Я записывал. Сочинялось-то днем, на работе. — Он предпринял попытку разом подняться на ноги, но, по-видимому, неудачно повернул ступню, поморщился и остался сидеть.
Финкельмайер был задумчив, рассеянная улыбка блуждала по его лицу. Казалось, он пребывает в ином пространстве, и там идет жизнь иная, нежели здесь, рядом с ним, и ее-то, невидимую далекую жизнь, он слушает беспрестанно. Он ел и пил с машинальностью послушного или больного ребенка, у которого и нет аппетита, но и нет сил противиться настояниям взрослых покушать то и покушать это… Никольский попытался было опекать Арона, потом надолго оставил его в покое, но в конце концов не выдержал.
— Арон… Арон, очнись! Ну что, тошно здесь? Мы в любой момент можем смыться — от стола или из дому. Хочешь?
Финкельмайер стряхнул с себя оцепенение не сразу, потом заулыбался широко.
— Нет, нет, зачем же? Мы хорошо сидим. И почему тошно? Почему — здесь? Если тошно — то почему здесь, а если здесь — то почему тошно? — Вдруг он принялся паясничать, и это было настолько неожиданно, что Никольскому стало немного не по себе. — Ты думал, что мне так плохо? — весело продолжал Финкельмайер. — А мне, оказывается, так плохо!
— Ну ладно, ладно, успокойся! А еще рюмочка тебе на пользу?
— На пользу!
— Вот и нальем. Давай-ка мы вспомним Дануту. Пусть она будет здорова. Она хорошая.
— Ты, Леня, сатана: я только что думал о ней.
Они выпили свои рюмки.
— Не удивительно, — сказал Никольский.
— Что?
— Что ты о ней думал. Но почему у тебя была при этом похоронная рожа, — вот что непонятно.
— И мне тоже. Своя душа — потемки.
— Ох, правду говоришь!..
Разговоры за длинным столом перешли уже в тот беспрерывный нестройный гул, когда удается расслышать лишь слова ближайшего соседа. Никто и не претендовал на общее внимание, пока Вера, постучав ножом о пустую бутылку, не потребовала тишины.
— Кто тут хозяйка, я или нет? — строго прикрикнула она на Борю Хавкина, который не успел о чем-то доспорить с кандидатами. — Ну и молчи. Хотя бы из уважения! Так вот, — приступила она к основному. — По крайней мере три человека из тех, с кем мы сегодня познакомились, должны в честь этого знаменательного события э… так сказать, принести себя в жертву! — Недоуменный шум и на его фоне чей-то возглас «какой ужас!» были реакцией на ее слова. — Дослушайте, дослушайте! Что я предлагаю? Чтобы Сергей и Арон — как мы знаем, поэты, почитали нам из своих стихов; а Леопольд Михайлович что-нибудь пусть расскажет — ну, о чем он захочет. И если они согласятся — это будет — я бы сказала, это будет в духе славных традиций Прибежища. Ну как?
Кандидаты стали оголтело аплодировать, к ним присоединились с возгласами восторга Женя и Лиля со своим Хозе.
— Впервые слышу о таких традициях, — кисло сказал Никольский. Он с тоской подумал, как неудачно влип Арон. — Уж не о традициях тут надо говорить, а о новаторстве.
— Не все ли равно? Если традиции нет, ее надо выдумать! — воскликнул Боря Хавкин. — Вот как, например, женились раньше? Шли в церковь. А теперь традиция — жених по талону идет себе штаны купить, а невеста…
— Замолчи! — прервала его Вера.
— …ночную рубашку, — договорил Борис.
— Короче говоря, кто за новую традицию, то есть за мое предложение?! — бойко продолжала Вера и, хотя едва ли половина присутствующих подняли руки, провозгласила: — Принято единогласно!
— Социалистическая демократия в действии, — изрек Никольский. — Тебе бы на общественную работу, в партком, местком и комитет комсомола.
— Кто первый? — не обращая на него внимания, спросила Вера и тут же переменила тон, так что в голосе ее теперь зазвучало искреннее желание сделать этот вечер интересным: — Пожалуйста, Леопольд Михайлович, согласитесь! Арон, вы будете? Я вас очень прошу.
Финкельмайер затравленно озирался, Леопольд развел руками. Вера, чувствуя, что ситуация вот-вот обернется всеобщей неловкостью, неуверенно обратилась к последней надежде:
— Пожалуйста, Сергей, а вы?
— А что — я? — возразил Пребылов и оглядел всех. — Я не капризничаю. Поэт пишет кому? Людям. И будь добр, когда тебя просят, свой труд лицом показывать. От чего же нам отказываться? Но только я не первый. Пусть кто другой начнет, а я никогда не откажусь.
— А мы три спички возьмем, — сказал дядя Костя так, будто дело было уже решено. — Коротенькая — вполовину, подлиннее и целая. Так их и заметим — первый, второй, третий. Прошу вас, — протянул он Арону плотно сложенную щепоть с торчащими из нее серными головками.
Финкельмайер, наверно, не до конца осознал, чего от него хотят. Длинные пальцы неловко захватили одну из спичек, затем дядя Костя ее освободил, спичка упала на стол.
— Средняя, — сказал дядя Костя и оставшиеся две протянул Леопольду. Ему вышла короткая — с первой очередью. — Ну, а вам, — дядя Костя взглянул на Пребылова, — разумеется, нет нужды тянуть, вы третьим будете.
— Согласен, согласен, — снисходительно бросил Пребылов.
Теперь уже никого не нужно было призывать к тишине. Все умолкли. Одни выжидающе посматривали на Леопольда, другие опускали глаза к столу — чувство некоторого смущения витало над всеми, и возникло оно оттого, что люди всего минуту назад вели беседы вздорные и пошлые, набивали желудки и всасывали алкогольные пары, а теперь… Неожиданно должны были они заставить себя прислушаться к чему-то, что, пусть и вызывало любопытство, но и отпугивало, как отпугивает все, что может против воли твоей снять с тебя кожуру и обнажить твою душу. И смутно ощущалось уже в воздухе, что так оно и произойдет с каждым; неизвестным способом вошло и разлилось в комнате то, что зовем мы настроение, и оно с равной властью владело уже и милой дурочкой и отпетым скептиком.
— Что же. Я рад, — негромко сказал Леопольд. — Потому ведь это — пустое! — Усталым жестом указал он на беспорядочную мишуру оставленного пиршества. Уж он-то знает! Он-то помнит! Он-то повидал великолепные баталии, когда под пушечный грохот шампанских пробок людские полчища въедались в горы снеди — кололи, резали, крушили, давили и мололи челюстями и уползали измученные, побежденные, поверженные до колен, до четверенек; и молча, с важностью в лице, с презрением в глазах стоял неподвижно у стены немолодой официант и наблюдал.
Леопольд поднялся и отошел от стола.
— Пожалуйте сюда. Возьмите свои стулья, располагайтесь.
Твердые и вежливые интонации опытного лектора уже звучали в его голосе, и присутствующие легко подчинились ему. Рассаживались — без долгой толкотни и без скрежета стульев — полукружием рядом с Леопольдом. Сам же он стоял в ожидании близ одной из нескольких имевшихся в доме скульптур.
XVII
Она поддерживалась колонной из темно-серого мрамора. Скульптура — вернее, то, что от нее осталось, — представляла собой верхнюю часть женской фигуры. Излом, по которому отделились отсутствующие фрагменты изображения, прошел наискось фигуры — от пояса и к плечу, так что сохранились правая рука выше локтя и правая грудь, тогда как левые грудь и рука были утрачены почти полностью. Снизу, по форме поверхности излома, напоминавшей наклонное латинское S, шла откованная из железа массивная скоба. От нее внутрь мраморной колонны уходил толстый штырь. Голова фигуры находилась на уровне среднего женского роста, и Леопольд положил свою руку на каменное плечо, будто намеревался подвести к собравшимся еще одну гостью.— Пусть наша милая хозяйка простит меня, если я разошелся с нею во вкусах, — начал Леопольд и церемонно поклонился Вере. — Однако наиболее интересным из всего, что я увидел здесь, мне показалась эта скульптура. Она во всех отношениях необычна, я бы сказал, загадочна, и мы с вами сейчас попробуем пофантазировать… Когда вы, Вера, сказали мне, что это эллинская Греция, я не возразил. Но теперь, пожалуй, возьму на себя смелость усомниться.
— Леопольд Михайлович, так считал отец, — сказала Вера. — Я это слышала от мамы.
— Да ведь и я не берусь ничего утверждать наверняка. Но вот первая ниточка для нас: здесь, на сломе руки, имеется надпись. Кто-то, возможно, археолог, или тот, к кому первому скульптура попала, — нанес масляной краской греческие буквы. При известном усилии тут читается «Пантикапея» и цифры «37» или «87» — вероятно, цифры года находки. Но если я скажу, что статуя из Пантикапеи, мне на это сразу же возразят: среди образцов скульптуры, найденных на территории Босфорского царства, обнаружено немало привозных — из Греции. Почему не предположить, что и нашу даму изваяли там же? В самом деле, местная босфорская скульптура выглядит достаточно условной, упрощенной по сравнению с реальными формами человеческой фигуры, которые столь превосходно изучили греки. Босфорская традиция давала абстрагированное изображение, в нем преобладают плоские поверхности и спрямленные линии. Это была обычно скульптура своеобразного, весьма привлекательного примитива, однако не без влияния греков. Босфорские мастера делали скульптуру из песчаника, известняка. Мрамор у них встречается в единичных случаях. Перед нами же превосходный мрамор.
Многое говорит в пользу Греции. Но кто она, эта женщина? Одна из греческих богинь? Но она не Диана и не Афродита, не Деметра и не Кибела. И статуи греков не таковы…
…Леопольд несколько мгновений задумчиво рассматривал скульптуру, затем, не отрывая от нее взгляда, обошел спереди, наконец повернулся к сидящим вокруг.
— Я бы хотел… — Он продолжал о чем-то размышлять, но лицо его уже дрогнуло в чуть заметной усмешке. — Вера, если вы не возражаете, — прошу вас, — встаньте около нее.
Широко откинутая рука Леопольда указывала на скульптуру. Вера поднялась с места и прошла туда, где и приглашал ее встать Леопольд, — между ним и скульптурой.
Никольский непроизвольно подался вперед. Показалось ли ему, или так оно и было, что мгновенное ошеломление испытали все?.. «Теперь и ее раздеть», — мелькнуло у Никольского в голове, и он мог поручиться, что едва ли не каждый подумал о том же. Вероятно, Вера, судя по всему, почувствовала странное состояние тех, кто в изумлении смотрел на нее. Она растерянно взглянула на Леопольда — тот продолжал едва заметно усмехаться, — посмотрела на скульптуру… И все поняла.
— О, Боже мой! — прошептала она.
Никольский спрашивал себя, как же, столько дней и ночей проводя здесь, в Прибежище, до сих пор не видел он разительного сходства двух женщин, живущих под этой крышей — одной — из плоти и крови, и другой — обломка старого мрамора! Абрис головы, линии шеи и плеч, окружность груди — такой, какой знал ее Никольский без тесных уз белья и без упругой трикотажной шерсти — да что там говорить! — черты, пропорции лица — все совпадало! И, главное, был общий образ — то, что мимолетно запечатляет наш мозг прочным слепком с натуры, чтобы потом — и через годы, заставить смутно припоминать в беспокойстве: «Я эту женщину видел…»
— Теперь, пожалуйста, вот так. — Словно не замечая, сколь сильно действует на всех поразительный феномен, Леопольд показывал Вере, как она должна встать. Он превратился в настойчивого балетмейстера: поправлял Вере положение рук, просил ее смотреть на него и копировать поворот его корпуса. В конце концов, Вера замерла в красивой и непринужденной позе так, что ее тело опиралось на прямую левую ногу, а правая была свободно присогнута в колене и чуть отставлена в сторону и назад. Свободно же была опущена правая рука, тогда как кисть приподнятой левой держалась на уровне плеча.
— Превосходно! — довольный своей работой, сказал Леопольд. — Перед вами идеальная античная — греческая стойка, я имею в виду положение ног и небольшой разворот корпуса. А конкретно — это Диана-охотница. Наша прелестная модель, — Леопольд с нарочитой галантностью сделал Вере легкий поклон, — могла бы великолепно продемонстрировать целую вереницу статуарных поз, в которых бы узнавались милые героини греческого пластического искусства, будь то богиня или портретная скульптура жены полководца. Но при этом вы бы каждый раз убеждались, что позы, которые соблаговолит принять уважаемая натурщица, всякий раз будут иными, нежели поза, в которой скульптор изваял эту статую. Спасибо, — сказал Леопольд Вере, но, когда она захотела вернуться на место, удержал ее за руку. Так, рука об руку, они стояли рядом.
Леопольд продолжал:
— По-видимому, не Греция. Но и не босфорская скульптура, как мы уже знаем. Добавлю, что босфорцы делали обычно уменьшенные полуфигуры и бюсты, — их ставили в склепах, поверх гробниц, на крышке саркофага. И, насколько известно, — обратите внимание — эти статуи-полуфигуры не делались обнаженными, а всегда в хитоне, или в хитоне и плаще поверх него. Таким образом, — я повторяю, — мрамор, а не обычный песчаник; обнаженное тело, а не укрытое одеждой; и фигура в полный рост — об этом легко догадаться по размерам оставшейся части, — все противоречит местной традиции.
И последнее: поза.
Леопольд ободряюще кивнул Вере, мягкими, но настойчивыми движениями пальцев склонил ее голову несколько вперед и к левому плечу, попросил опустить руки вдоль тела и развернуть их ладонями наружу.
— Еще, еще немного, — помогал он Вере негромко. — До локтей касаются боков, а ниже пояса — в стороны от бедер. Так. Да, да, очень хорошо. И свободные прямые ноги, ступни для устойчивости можно развести. Именно так. Спасибо. Удобно стоять?
— Могу… да, удобно, — проговорила Вера.
Губы у нее заметно дрожали, грудь дышала неровно.
Красива ли? — задавался вопросом Никольский и отвечал, что нет, никогда не считал Веру красавицей, да и сейчас, очищенная от обыденности чувств, она притягивала взгляд не красотой. Она поражала — и от этого сжался Никольский в тоске — беззащитностью полной, покорной — смертельной. Что-то раскрылось ей там впереди — и раскрылись навстречу ладони: вот я, возьми мои слабые тело и душу: звенящее в грудь острие, жадную дикость объятия, кару огненную с небес, мужа, Бога, и смерть — все приму безропотно и спокойно!..
Она — живая, и она — мертвый мрамор… И вместе они были ясным, отчетливым словом, которое произносила в этот миг Природа, вещая из глубин веков, и слово это было: женщина, — и его услышал каждый, кто имел глаза.
— Вот история этой женщины и история этого мрамора —от той поры, когда его впервые коснулся мастер.
Леопольд заговорил при напряженном молчании. Он держал руку на Верином плече, и она стояла, не шевелясь.
«Мастер только и делал, что резал из камня надгробья, похожие одно на одно, как смерть похожа на смерть».
«Но он не думал о собственной смерти, потому что щедротами смерти кормился, и чем чаще она посещала людей, тем сытнее было ему, и детям его, и жене его».
«И пришла в его маленькую мастерскую женщина. Она сняла с себя плащ и хитон и велела ему изваять ее тело».
«Если состарюсь, и будет мое тело плохим, сказала женщина, муж мой станет смотреть на мое изваяние и будет любить меня».
«А умру прежде мужа, он станет смотреть на мое изваяние и будет любить меня».
«Если же муж мой прежде меня умрет, я поставлю мое изваяние в склепе его, и тогда он будет со мной в царстве мертвых и будет любить меня».
«И мастер взял светло-розовый мрамор и стал обивать его, удар за ударом. И пока шла работа, страсть охватила мастера».
«Когда же готова была работа, обратился он к женщине и спросил, что заплатит она ему?»
«Камень твой прекраснее тела моего, ответила женщина. Возьми за него и это серебро, и это, и все серебро, что есть у меня».
«Нет, ответил мастер. Не могу отдать тебе камня. Моя страсть к тебе не отпускает меня от камня, потому что опять и опять жажду я осязать его рукою своею. Сладостна мне любовь моя к тебе,и оттого прекрасен камень мой. Когда же не утолю любви своей и сладостное станет горьким, тогда воспалится разум мой, и глаза и руки мои не будут более подвластны мне. Бойся тогда, женщина, ибо не знаю, что сделаю с камнем».
«Люби меня, ответила женщина. Утоли свою страсть ко мне и отдай тогда изваяние».
«И он любил ее в этот день, и еще один день, и еще и еще много дней любил он ее, потому что не мог утолить своей страсти».
«И все эти дни смерть не посещала селение, и жена мастера знала, что дети ее долго не будут сыты».
«Но настал день и увидел мастер, что разум вернулся к нему, что руки подвластны ему, а глаза не затуманены более».
«Возьми, женщина, свой камень, сказал он. И она взяла и вместо того отдала ему серебро».
«И отнес мастер в дом жене своей серебро, и та принялась считать его. Пересчитав же и удивившись, обратилась она к мужу, чтобы спросить, чистым ли способом обогатился он?»
«Но мастер не мог отвечать жене своей, потому что болезнь лишила его речи».
«И наутро смерть, которая долго ждала, взяла его».
XVIII
Рассказчик умолк. Надолго воцарилась тишина. Затем с той же неуловимой усмешкой, которая так и не сходила с его лица, Леопольд провел. Веру мимо сидящих — куда-то назад, к столу, где не было никого. Кое-кто провожал их глазами, но все оставались на местах, и многие еще взирали ошалело на скульптуру — она же с немым бесстрастием взирала на людей.Внезапно раздались рыдания. Вера плакала, уткнувшись в грудь Леопольду. Разом — как в бомбе спустилась зацепка — взорвалось и вырвалось наружу — скрежет, падение стульев, «воды ей, воды!» — звон разбитого об пол, истерический женский выкрик — среди возникшего хаоса Никольский, кого-то отталкивая, отдавливая чьи-то ноги, продирался к Вере. Очутившись около нее, он увидел Финкельмайера — «вот черт колченогий, опередил!» — тот в растерянности похлопывал Веру по спине. Леопольд, обескураженный весьма, бормотал ей на ухо — вероятно, очень успокоительное, но абсолютно бесполезное, так как рыдания не ослабевали, и Веру всю трясло. Никольский сбросил руку Арона, успел машинально сказать «Извините!» и резким движением оторвал Веру от Леопольда. Лицо ее было искажено судорогой, Никольский, закусив до боли губу, быстро хлестанул по этому лицу и раз, и другой. Вера вскинулась, он сунул к ее рту стакан с водкой.
— Пей! Ну?! Да пей же, говорю! — приказывал он грубо. Никольский наклонял стакан все больше и больше, кофточку обливало, он увидел, что Вера готова задохнуться.
— А теперь подыши. Спокойно, спокойно, сейчас все пройдет, — стал говорить он ей, как дитяти.
Она прерывисто выдохнула, всхлипнула несколько раз и приложила пальцы к вискам.
— О, Боже мой, — произнесла она и вздохнула уже свободно. — Кажется, все… Отхожу. — Она слабо улыбнулась. Теперь ей с каждым мгновением становилось все более стыдно. — Глупая баба… Простите, честное слово!..
— Да будет, будет тебе казниться! — пришел на помощь Боря Хавкин. — Конечно, баба, а не мужик. Поплакала и перестала. Давай-ка лучше мы не будем на тебя глазеть, а сядем, чтобы по новой!..
Предложение Бори встретили одобрительным шумом. Все двинулись за стульями, стали рассаживаться. Вера сразу же пошла из комнаты, Никольский на всякий случай отправился следом.
— Ничего, ничего, я в ванную, — сказала Вера, когда он догнал ее. — А хочешь, войди. Накинь крючок.
Никольский запер ванную. Вера сняла кофточку и принялась рассматривать в зеркало припухлое, еще не просохшее от слез лицо с темными дорожками краски, которая стекла с подведенных век. «Кошмар», — заключила она.
Вера долго умывала лицо, долго причесывала волосы и красила глаза. Время от времени Никольский давал ей в губы сигарету, Вера затягивалась прямо из его рук. И холодная вода, и сигарета, и ритуальная косметическая процедура и, наконец, возможность убедиться, что лицо ее вновь обретает привлекательность, — все это постепенно возвратило Вере душевное равновесие. Теперь она пыталась разобраться в происшедшем.
— Это было похоже на гипноз. Как я себе представляю такое состояние. Замерла и ничего не чувствую. Сама стала статуей. Если бы статуя ожила, я бы не удивилась ничуть. Знаешь, когда он говорил, я все видела — мастерскую, надгробия и мастера самого тоже. Он рыжий, ремень на волосах, вот так. Откуда взялось? А потом почему-то сразу сорвалась. Чувствую — знаешь, как это бывает? — что-то самое главное уже прошло, больше ничего в жизни не будет, и жалко себя, безумно жалко. Я вот так же рыдала в шестнадцать лет. Часами. Подушку искусывала до дыр, а потом стирала и штопала. Какая же я психопатка! Ты умеешь со мной справляться, я это и раньше знала.
— Ну не злись, не злись. Это как хирургия. Больно, а надо.
— Я не злюсь, с чего ты взял. Конечно, такую дуру надо бить.
— Можешь поверить — занятие отвратительное.
— Еще бы! Такая у меня была отвратительная рожа и мокрая, как слизняк.
— Верка!
Она к нему наклонилась — он сидел на краю ванной — и поцеловала в голову. А отстранившись, долгим, далеким взглядом посмотрела ему в глаза. И Никольский ощутил, как холодом прошло по коже: скоро, скоро у них все будет кончено…
В комнате, когда они вернулись, все оставалось как будто по-прежнему. Но возбуждение висело плотным облаком, и голоса звучали громче и резче обычного, словно исходили не от этих людей, а с искусственным искажением транслировались откуда-то. Наиболее рьяные — явно стакнувшиеся Славик с Пребыловым, кандидаты и теле-девица продолжали питье, и Славик с тошнотворной улыбочкой развлекал поэта. Пребылов перехватил взгляд Никольского, ответил наглой усмешкой, Славик же со скучающим видом отвернулся, и стало ясно как дважды два, что речь шла у них о Вере, что Славик в приступе мужской солидарности рассказывал, как было и что было…
Верещала темпераментная Лиля — ее меццо-сопрано обрело пронзительность ускоренного магнитофона и создавало непрерывный колеблющийся фон, сквозь который с переменным успехом пробивались Лидины соседи — Хозе и дядя Костя: перегнувшись через ее полный бюст, чтобы видеть друг друга, каждый толковал о своем, внимание всех троих пыталась привлечь Женя. Стоя за их стульями, она теребила то одного, то другого и настойчиво звала: «Пойдемте же, ну, пойдемте же!» Ее, конечно, не слышали.
В стороне от стола образовалась еще одна небольшая компания — Леопольд, Боря Хавкин и Толик. Перед ними, поставленные в ряд на низкую кушетку и прислоненные к стене, белели прямоугольные листы с рисунками. Леопольд, едва увидел подходивших к ним Веру и Никольского, тут же сделал движение им навстречу. На лицо его набежало такое скорбное беспокойство, что Вера поспешила показать ему — мол, продолжайте, все в порядке, — а из-за ее спины Никольский тоже дал понять, что и в самом деле не нужно сейчас ни объяснений, ни извинений. Леопольд успокоенно улыбнулся и знакомым уже широким жестом пригласил обоих присоединиться к остальным.
— Мы тут беседуем об этих набросках, — сказал Леопольд. Все это Анатолий сделал за сегодняшний день, а вот те три листа — в течение нашего вечера. По-моему, у него очень точный глаз.
— А я тебе что долблю? — торжествующе воскликнула Вера, тыча в Толика пальцем. — Ему обязательно надо учиться! Талантливый же парень.
Толик стесненно отмалчивался и, как девушка, прятал взгляд под светлыми ресницами.
— Может быть, может быть… — пробормотал Леопольд. И так как Вера посмотрела на него непонимающе, ему пришлось продолжить. — Ведь талант, кто-то сказал, подобен деньгам: у одного — есть, а у другого — нет. Но деньгами-то надо уметь распорядиться. Это, знаете ли, уже второй талант…
Что-то было в словах Леопольда туманное. Вера попыталась выяснить.
— Так вы о том же, наверное: без учебы — какой же будет толк, результат какой от таланта?
— Э-э, милая, — скептически протянул Леопольд. Ему не очень хотелось углубляться в проблему. — Палка о двух концах — наша матушка-учеба.
— Я понимаю, и сложно, и долго, но техника, приемы, профессионализм необходимы, ведь так? — допытывалась Вера.
— Так-так, — сказал Леопольд. И вдруг спросил: — А у кого ему учиться?
Вера растерялась:
— Я?.. Я не знаю… У педагогов…
— И я не знаю, — кивнул Леопольд. — И он не знает. Вот вам и фокус!
Нигде не было видно Арона. Где он? На антресолях? На кухне? Молча отойдя, Никольский поднялся по ступеням, поглядел вдоль антресолей, спустился вниз и направился в кухню. Увидев Финкельмайера там, Никольский свистнул от удивления." тот сидел на полу с задранными выше головы коленками.
— Арон, ты что?
У Финкельмайера, когда он поднял лицо, был вид непроспавшегося младенца. Он замычал и зачмокал губами, прежде чем выдавил из себя какой-то вопросительный звук.
— Зачем ты на полу уселся?
До Финкельмайера не доходило.
— Да сядь же нормально, идиот!
— Сам ты идиот, — с неожиданным спокойствием возразил Финкельмайер. — На чем тут можно сидеть?
Он был прав: на кухне не было ни стула, ни табуретки —все снесли в комнату.
— На чем, на чем, — заворчал Никольский. — Так принес бы!..
— Слушай, Леня, катись-ка, а? Я сейчас приду, — попросил Арон.
Тут только Никольский заметил, что меж колен Финкельмайера в узких его руках торчали ручка и мятые исписанные листки.
— А, плевать, — без перехода продолжал Арон, — потом!
Он стал запихивать листки под пиджак, во внутренний карман.
— Что, сочинял здесь? — осторожно спросил Никольский.
— Так валяй, я уйду.
— Плевать, — повторил Финкельмайер. — Я записывал. Сочинялось-то днем, на работе. — Он предпринял попытку разом подняться на ноги, но, по-видимому, неудачно повернул ступню, поморщился и остался сидеть.