— Простите, милая. Не очень приличная шутка. Не обижайтесь.
   Он возвратился на свое место. Мэтр, все еще стараясь припомнить ускользавшее, проговорил:
   — Но почему ваше лицо… представляется мне… что есть какая-то связь с живописью, а?
   — Леопольд Михайлович — искусствовед. Он читал в ЦДРИ, — подсказала Вера. — Но вообще-то Леопольд Михайлович — историк.
   — Отказываюсь понимать! Мне голову морочат! — И Мэтр демонстративно схватился за голову. — Режиссер, искусствовед, официант, историк!.. Нет, нет — живопись, живопись, холст, масло, рама — вот что! Склероз проклятый! А вы меня, старика, дурачите!
   — Отчего же? Я, вероятно, догадываюсь, о чем идет речь, — возразил Леопольд. — Вы бываете у Жилинского?
   — Еще бы! Мы добрые друзья, дай Бог не соврать, лет тридцать, — с той поры, как я занялся французскими переводами.
   — У него в собрании — портрет художника — с кистью, палитрой, на мольберте — обнаженная натура.
   — Эврика, эврика! Браво, браво! — торжествовал Мэтр.
   — Я вас узнал, я вас узнал! Ну вот, — вы художник!
   — Это был тоже недолгий период любительства.
   — Кто же вас писал? Не помню, я, наверно, и не спрашивал у Жилинского!
   — Это автопортрет.
   — Автопортрет?! — Мэтр снова выпучил глаза. — Ну, друг мой! Любительство! Я не Бог весть как в подобных вещах разбираюсь, но уж наш общий знакомый посредственных работ не держит!
   Леопольд и на это промолчал. Потом сказал «извините» и встал: профессиональное чутье подсказало ему, что пришла пора подать новое блюдо.
   — Отказываюсь понимать, отказываюсь, — бормотал Мэтр. Он давно уже вытащил трубку, мял в ней табак и теперь посасывал мундштук, не зажигая огня: то ли забыл, то ли берег здоровье.
   Перед десертом получился в застолье перерыв — возможно, что не без умысла Леопольда. Была открыта дверь в большую соседнюю залу, где играл оркестр и танцевали чинные пары. Женя потащила туда Толика, и следом Виктор, набравшись храбрости, увел Вареньку. Мэтр устроился в кресле под огромным абажуром углового торшера. Села рядом и Вера, которая, судя по всему, взяла на себя миссию опекать старика. Мэтр попросил книгу Арона, надел очки и стал наугад раскрывать, страницу за страницей, — читать вслух, то и дело со смаком акцентируя строчки, на его вкус наиболее удачные. Дойдя до такого места, он заранее поднимал вверх палец, требуя особенного внимания, а когда сценически отчетливо, богато модулируя каждый слог, прочитывал отрывок, то обводил своих слушателей горделивым взглядом. Поспешно прикрыли двери, чтобы не мешала музыка, пододвинулись поближе, и все стали слушать Мэтра. Именно Мэтра, — поскольку поневоле забывалось, что читаются стихи Арона Финкельмайера. И сам Арон сидел завороженный. Его длинные руки сцепились где-то под коленями, он замер в неподвижности и лишь иногда внезапным толчком подавался вперед, — Одиссей, привязавшийся к мачте, чтобы слушать пенье сирен.
   — Какая свобода! Какое легкое дыхание! — восторгался Мэтр. — Какая протяженность! — от строфы к строфе! Эти цезуры! Эти люфтпаузы! Мелодика, ритм — это Моцарт, — да, да, поздний Моцарт! Поэт Айон Неприген, — поклоняюсь и благодарю! и приветствую звоном щита!
   Он сказал это с пафосом, обращая свои слова к книге, как если бы она была священным евангелием.
   — Что уж Непригена поминать! — саркастически подал голос Никольский. — Мир его праху! Аминь.
   — Простите? — повернулся недовольный Мэтр.
   — Я говорю, что нет никакого Айона Непригена. Фикция.
   — Фикция! — пожав плечами, повторил Мэтр. — Не фикция, а реальность. Сама жизнь, если хотите! Книга Непригена — это, по-вашему, фикция? Неприген — псевдоним, мистификация — таковые были, есть и будут в литературе всегда. Литература по своей природе потаенна, молодой человек, и придет пора, когда за Непригеном будет по праву стоять Финкельмайер.
   — Да нет никакого Непригена! — ответил Никольский с неуважительным пренебрежением. — На книге-то стоит «Манакин». При чем тут Неприген?
   До Мэтра смысл сказанного дошел не сразу. Недоуменно уставился он на Никольского, перевел взгляд на обложку со стилизованной головой оленя, держащего на рогах солнце; медленно, дрожащей рукой водрузил на нос очки; прочитал, чуть шевеля губами:
   Данила Манакин
   УДАЧА
   Раскрыл книгу на титуле, пробежал глазами:
   Данила Манакин
   УДАЧА
   книга лирики
   Авторизованный перевод
   с языка тонгор
   — Мальчик… — Голос Мэтра как будто дал трещину, и он заговорил с трудом. — Мальчик… Зачем?.. Ты так допустил?.. Ты…
   — Нн-не… я нн-не знал, вы… Понимаете, я ничего не знал, я… — начал по-школярски — ученик перед учителем — оправдываться Финкельмайер. — Я, вы знаете, и не предпол…
   — Зачем? — говорил одновременно с его лепетом Мэтр. — Ты допустил… чтоб уничтожили судьбу!.. Поэт должен выстроить свою судьбу!.. — от первого шага и до последнего… У каждого… означен путь!.. От чтения в лицейском зале до выстрела на Черной речке!.. Если предначертанному изменить — по собственной воле, по наущению — это становится предательством! поэзии! искусства! Ты… как ты мог? Все шло… ты начал… я вводил тебя… и с этой книжкой… пошел бы слух, и никакой Манакин… Ах, мальчик, мальчик!
   Он горестно умолк. Леопольд с заметным любопытством поглядывал на Мэтра и явно ничуть не переживал за Арона. Сам же несчастный губитель собственной судьбы, как видно, испытывал лишь неловкость от того, что так расстроил старика. Никольский, которому в свое время тоже казалось диким равнодушие, с каким Арон уступил Манакину право поставить на книге свое имя, вдруг начал что-то осознавать… не ясное… объяснимое трудно… и связано это каким-то образом с Леопольдом, с его лекциями, каждая из которых опровергала, уничтожала смысл предыдущей, отчего они и влекли притягательно — неизвестностью, парадоксом, самоотрицанием. И вот Арон, который так стремился выпустить книгу и даже ездил в Заалайск, чтобы уговорить Манакина — теперь в такое трудно поверить! — и Арон, который легко отвернулся от детища своего, едва стало ясно, что книга выходит, — разве не пахнет это таким же само-опровержением, само-уничтожением, само-съедением, черт возьми?! «Над этим еще подумаю! — остановил себя Никольский. — Еще поговорю и с ним, и с Леопольдом».
   — Как ты мог! — снова начал Мэтр. — Как ты не понимаешь? Ты мне ничего не сказал: предлагал тебе, звонил, уговаривал — чтобы ты напечатал новый цикл стихов!
   — Все выглядит несколько иначе, — сказал Никольский. — Я уже говорил, что эти книги мне дал Манакин. Я с ним разговаривал.
   — Вы его знаете? — обернулся Мэтр. — Какое вы отношение?..
   — Я познакомился с ними одновременно — и с Ароном и с Манакиным. Это было там, в Сибири, в начале весны. Я сказался высокой шишкой-куратором из министерства культуры. Манакин шибко меня испугался, и, собственно, это я заставил его согласиться на издание книжки.
   — Я уговаривал Арона, а вы — Манакина? — сказал Мэтр.
   — Да, видимо, так. Несколько дней назад я узнал из газеты, что книга выходит, и позвонил Арону. Я понял, что они с Манакиным полаялись, — точно так же, как и в тот раз. Правильно, Арон? Вот видите. В общем, я пошел в «Метрополь» к девяти утра и выяснил, где этот тип остановился, — короче говоря, повторилась ситуация, уже бывшая в Заалайске. Только мы с Манакиным поменялись ролями: там он шпионил за мной, а тут я шпионил за ним. Мы столкнулись как будто случайно, — ну, я посмотрел на него, вроде бы стараясь вспомнить, кто он такой. Манакин просиял — узнал меня, значит. Стал трясти руку — «товались Никольски, товались Никольски!» — а я: «Товарищ Манакин, какая встреча!» У меня все было сработано по системе Станиславского. Выяснилось, что он вознамерился завтракать, посмотрел я на часы — да, говорю, меня молдавский замминистра культуры в номере ждет, но ничего, подождет немного, еще рано. Мы пошли в буфет, и как там я из него вытягивал — неинтересно, а узнал я вот что. Во-первых, как на книге оказалась его фамилия. Он действовал очень расчетливо, чего, признаться, трудно было ожидать от него. У Манакина была с собой папка, в которой он таскал эту самую «Удачу». Когда Манакин преподнес мне экземпляр, я ему говорю: «Дайте мне для министерства еще — много у вас? Мне бы штук десять». И что же? — пошел как миленький обратно в номер и принес десять книг. Тут я с удивлением спросил — как же так, Данила Федотыч, вы же под псевдонимом печатали — Айон Неприген, я хорошо помню! Он заулыбался, закивал и стал говорить, — представляете? — что я его вразумил и что, значит, мне спасибо, — да за что спасибо, Данила Федотыч?! А вот, оказывается: сказал я тогда в Заалайске, что книгой надо ему укрепить свою ответственную должность заведующего тонгорской культурой. Я и в самом деле говорил тогда, что руководителю культуры полезно иметь к этой самой культуре хоть какое-то отношение, так, мол, будет спокойнее жить. Если он будет не только членом союза писателей, но и автором книги, которую издали в Москве, то это, так сказать, будет наилучшим доказательством его компетентности. И Манакин, не будь дураком, резонно рассудил, что ему нет никакой выгоды скрываться за псевдонимом: его обкомовские начальники могли и не понимать, что Неприген и Манакин — это один хе… хрен, простите. Конечно, куда проще, если зав тонгорской культурой зовется Манакин и первый тонгорский поэт — зовется тем же Манакиным. Вот так. Таким путем, в таком разрезе. Теперь второе. Оказывается, на совещании Манакину в Москве сказали так: вы, товарищ, должны оправдать наше доверие. Вы вот пишете про тайгу и про тундру, про солнце и про луну, — знаете, мы понимаем, что этот ваш пантеизм — представьте, Манакин это слово наизусть выучил, так и сыпал — «паньтеизьм», «пань-теизьм»! — идет, значит, этот ваш пантеизм от народного источника; но нам нужно больше примет современности, нужно конкретнее отражать сегодняшний день работников пушного промысла, ихние трудовые будни, рост культуры и всякое такое — сами понимаете. То есть, мол, давай, Манакин, свою, понимаешь, лиру настрой маленько иначе. Мы сейчас разом-вдруг десяток ваших стихов напечатаем в центральной газете. Но только именно таких, без этого пантеизма. Ну так, одно-два можно и с пантеизмом, а остальные чтоб — без. Манакин и забегал, перепугался очень: руководящие указания надо выполнять. Я ему говорю: «Правильно, Данила Федотыч, отражайте, говорю, сегодняшнюю трудовую будню! А кто, спрашиваю, переводит ваши заготпушные стихи с тонгорского языка? Вот, спрашиваю, кто эту книгу переводил?» Он хихикает и, собака, не отвечает: помнит же, стерва, что я с Ароном знаком! «Он, товалис Никольски, плохой пиривочик был, мне сказали. (Ему сказали, вы видели, а?) Он, мне сказали, паньтеизьм большой делал очень — увеличивал. Меньше делать надо паньтеизьм однако». Я спрашиваю, кто же вам пантеизм-то ваш сделает меньше? «Помогли мне, товалис Никольски, спасибо, Москва помогли. Дал союз пиривочик, другой пиривочик. Хороший — не знаю сказать пиривочик». Ну, спрашиваю — кто, как фамилия, они мне тут все знакомы, в Москве. И теперь, друзья дорогие, кто же, по-вашему, принял Манакина тепленького от Арона — из рук, что называется, в руки?
   Никольский с улыбочкой всех оглядел.
   — Ну? И кто же? — поторопила Вера.
   — А вот кто: Пребылов!
 
   Толик изумленно свистнул. Финкельмайер от души заливался гогочущим смехом. Вера и Женя реагировали потоком возмущенных междометий, Леопольд сидел с таким видом, будто и не услышал никакой сенсации. Остальные недоумевали, так как не имели счастья знать Сергея Пребылова. Но Мэтр к их числу не относился:
   — Пребылов?! — кричал он и потрясал кулаком. — Мразь! Черная сотня! Молодые прохвосты! — о, они далеко пойдут, негодяи! Ты отказался! — вдруг накинулся он на Арона. — Ты видишь, что получилось? Г Ведь я пообещал, что ты им сделаешь эту подборку! А ты наплевал, наплевал!
   — Да какой же смысл? — вступился Никольский. — Теперь-то было бы «Манакин» — значит, Арону пришлось бы дарить ему свои стихи!
   — Ничего подобного! — отрезал Мэтр. — Если Манакин идет под своей фамилией, карты сразу раскрываются: «Перевод Финкельмайера» — так пишется на титульном листе. С книгой он это просто прошляпил, его надули — и Манакин, и издательство! Если бы я знал, ни за что бы не допустил! Арон смог бы получить гонорар за перевод официально, а не втемную, от Манакина, как это было у них до сих пор. А теперь Манакин упущен! Пребылов! Черт знает что!
   Мэтр бушевал, но к Леопольду подошел официант и негромко сказал, что десерт подан. Однако и за столом, куда все вернулись, Мэтр не мог успокоиться. Какая глупость! Так опростоволоситься! Он не мог этого Арону простить. Выходило, что обманули не столько Арона, сколько самого Мэтра. И в каком-то смысле так оно и было: ведь именно Мэтр придумал эту затею — выдать стихи Арона за русские переводы несуществующего Айона Непригена. Не говоря уж о том, что и Арон Финкельмайер был детищем, неким поэтическим отпрыском старого литератора, который, в гроб сходя, благословил и т. п. К полувековой уже славе Мэтра — скандальной и шумной в начале, тяжкой — славе нищего поэта — позже, и легендарной, с академическим нимбом сейчас, на склоне лет, очень уж годилось такое, опять-таки в меру скандальное, сенсационное завершение: представить поэтическому миру непризнанного гения, ввести его на Олимп, держа за руку, и наслаждаться, стоя подле, криками восторга, воплями завистников и, может быть, снова на миг ощутить, как повеет ароматом давно миновавшей молодости. Он, конечно же, нес в себе эту мечту, но она была скрытой и вряд ли осознаваемой разумом — импульсивным и непривычным к самооценкам. Мэтр чувствовал только глубокую обиду. Его мечту обманули! Обманул тот самодовольный туземец; обманул Финкельмайер; и — не имел ли отношения к обману этот седой, слишком уж невозмутимый человек, вызывавший у Мэтра чувство, похожее на ревность?..
   — А вы? обратился Мэтр к Леопольду с вызовом. —Вы, как я понимаю, с ним близки теперь? — Он кивнул на Арона. — Вы могли на него воздействовать! Вы немолоды, и у вас жизненный опыт. Я полагаю, не только официанта? Надеюсь!..
   Это прозвучало грубостью. Леопольд бросил на Мэтра взгляд насмешливый и незлобивый — как если б то была пустая выходка подростка.
   — Отчего же? — медленно заговорил Леопольд. — Я не разделяю ту точку зрения, что жизненный опыт — это прежде всего трудовой опыт, и, следовательно, жизненный опыт официанта непосредственно связан с умением сервировать. Но я был бы неискренен, отрицая, что моя работа лучше, чем что-либо иное, помогла мне понять и жизнь и людей. За столом-то, батенька мой, — произнес он по-простецки, а смотрел с нескрываемой иронией, — за столом-то человек — весь на ладони.
   Пергаментная кожа на лице Мэтра будто посерела. Он не ответил.
   — Воздействовать на Арона, — задумчиво произнес Леопольд. — Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…
    Тютчева я знаю не хуже вас! — задиристо выпалил Мэтр.
   — Разумеется. Поэтому вы не поймете меня превратно. Я, скажу вам, из тех, кто вместо того, чтобы давать советы в связи с той или иной ситуацией, ограничиваются обсуждением проблемы.
   — Не хотите брать на себя ответственности? — наскакивал Мэтр. — Или я вас превратно понял?
   — Допустим, что и так, — но не я тут — главное, а тот, другой, кто столкнулся с проблемой и приходит ко мне. Мы слишком мало знаем о себе и много меньше — о другом, чтобы судить и предугадывать чужое поведение. Это в лучшем случае бесполезно, чаще же приносит вред, особенно, когда проблема — в самой психике человека, в его душе, когда он, к примеру, страстно любит или предается творчеству, искусству. Простите, я, возможно, тривиален?
   — Тривиально, да! все это, извините, расхожие рассуждения, и так можно дойти черт знает до чего! — возмутился Мэтр. — Это неприемлемо! И вы жонглируете понятиями!
   — А именно? Укажите? — быстро сказал Леопольд. В глазах его зажегся огонек, он даже ухо склонил в сторону Мэтра, изготовившись не упустить ответа. И все за столом внимали — с любопытством, но и с тревожной неловкостью от того, что пожилые уважаемые люди не на шутку готовы схлестнуться. Но Мэтр чувствовал себя в своей стихии — в центре внимания и на грани скандала.
   — И укажу! И укажу, пожалуйста! — запетушился он. —Вот: пример с любовью! Нельзя научить любви? Или не нужно? Не нужно давать советов? Чушь, мещанская чушь, обывательщина! В любви — о, есть чему в любви учиться и в чем получить совет! И потому любовь без наперсника — это только пол-любви!
   — Браво, прекрасно сказано! — вставил с улыбкой Леопольд, пока возбужденный Мэтр справлялся с непослушным дыханием.
   — А другое? — на том же подъеме продолжал Мэтр. — Об искусстве! Жизнь в искусстве — грубая жизнь, жестокая и двусмысленная. Творчество? — о да! А кушать, простите, вам не хочется? Я ходил сюда, в «Националь», но я ходил и в столовки, где на мисках был хлеб, и я его поедал, закрываясь газетой, — жадно, кусок за куском!
   — И если я скажу: но надо рукопись продать, — вы ответите, что знаете Пушкина не хуже меня? — опять Леопольд быстро вставил.
   — Что? Вот именно! — подтвердил Мэтр. Но, похоже, он сбился с мысли, умолк, и Леопольд сказал:
   — Простите, я, кажется, неудачно вас перебил. Но мне ясно: вы говорите, что практическая сторона присутствует в любви, присутствует и в творчестве. Это безусловно так, если понятия любви трактовать с вашей, так сказать, широтой. Я же более узколоб: для меня любовь — само любовное чувство, вне руководства по общению полов; и творчество — лишь сам его процесс, вне таких его реализаций, как чье-то к нему внимание, материальный успех и память потомков. — Леопольд вдруг сгорбился, и глаза его как будто потухли. — Все это мишура…
   Мэтр махнул рукой:
   — Оставьте! Ни к чему прибедняться и называть себя узколобым — мы с вами умные люди. Но любовь — всегда компромисс, даже между двоими, не так ли?
   — Браво, браво, — уже довольно равнодушно отметил Леопольд очередной афоризм.
   — …и творчество — всегда компромисс, даже между идеей и ее воплощением. Согласны?
   — Превосходно, — легко отвечал Леопольд.
   — Но еще больших компромиссов требует жизнь, жизнь, жизнь! И как вы хотели бы их избегнуть?
   Леопольд не отвечал.
   — А? Практических, грубых, жизненных компромиссов вот с этими вашими — чистейшими! — понятиями любви и творчества? — Вы хотели бы избегнуть?
   Леопольд поднял голову и прямо посмотрел в лицо Мэтру.
   — Да.
   Он сказал это громко, с отчетливостью и твердостью, за которыми слышалось неизмеримо более существенное, чем просто ответ в разгоревшемся споре. И Мэтр это почувствовал.
   — Признаете, что такие компромиссы — существуют, и хотите — избегнуть?
   — Да.
   — О, я понимаю! Иисус сказал: «Кто может вместить —да вместит». Я понимаю: один идет на значительные компромиссы, другой — лишь на незначительные. Но не хотите же вы сказать, что — избегнуть совсем?
   — Да, — в третий раз и с той же твердостью повторил Леопольд.
   Мэтр выпучился на него.
   — Но как возможно избегнуть? Как? Какой способ?..
   — Отказ. Такова единственная возможность: отказаться. Царила общая тишина. Мэтр качал головой недоверчиво:
   — Отказываться?.. от любви… отказываться от искусства?.. ради… чтобы избежать компромисса?.. — это, знаете ли… это слишком уж как-то!.. нереально!.. что-то очень уж… умозрительное!.. — Мэтр вдруг вскинулся: — Да помилуйте, где вы такое видели? Может ли так устроиться жизнь, что человек!.. — Он прервал себя; и неожиданная догадка заставила его умолкнуть надолго.
   Потом он, дыша тяжело, заговорил, и они с Леопольдом глядели в глаза друг другу:
   — Ах, так — вы?.. Значит, вы… Вы — бывший актер; вы художник — наверно, талантливый, да!.. талантливый?.. и вы историк, вы — искусствовед, было сказано… так? Вы —чтобы избегнуть? — да, да, отказ, отказ! — вы служили?.. — официантом!?..
   Мэтр отвел взгляд. Звякнули ложечкой.
   — Это — знаете..! Это… воистину! Знал бы — я бы приходил в «Националь» поклоняться вам… Я-то, — я-то, аз грешный, — все больше компромиссы… один за другим… И не помню уже, с чего начались… а что не кончились — это само собой разумеется… Творчество… любовь, говорите… Я, вы знаете? — не был никогда женат. А вы?
   — Был. Мы очень скоро разошлись.
   — Дети?..
   — Дочь…
   — У меня детей не было. Как по-вашему — к лучшему?
   — Возможно. Моя дочь — плохой человек.
   Мэтр сокрушенно качал головой, а может быть, она тряслась непроизвольно.
   — Самовольный… отказ… добровольный, — бормотал Мэтр, погружаясь в себя, и уже не заботясь о том, как его мысли выразятся словами. — Самоогра… скажите, да, да… вы не… у вас, наверное, не много разо… разочарований, да? Вам легче, легче — от часу… к часу… Легче пере… жить и легче уме… уйти… Вы отказались прежде чем… А? Вы были готовы… к проклятой старости!?!
   — Старость..! — Леопольд осветился изнутри. Вера на него смотрела, как на чудесное виденье. И все смотрели на него. — Прекрасное время старости. Я переживаю эти свои дни как незаслуженный, случайный дар, вкушаю каждый миг раздельно, как пчела — благую каплю нектара в чашечке цветка. Давно уже, очень давно я ничего не желал от жизни; всего лишь я доверился ее течению. И она, вероятно, слишком щедра ко мне, медоносная.
   Мэтр кивал головой, и казалось, она тряслась у него. И Финкельмайер нарушал всеобщую неподвижность: тело его слабо раскачивалось, как будто он неслышно распевал молитву. Остальные же сидели оцепенело, и вряд ли Толик, или Данута, или Женя, или Виктор, или Варенька могли бы сказать, о чем каждый из них задумался. Никольскому на ум пришла та самая песенка — «А если вы не живете, вам можно не умирать», — потому, наверно, пришла на ум, что из-за дверей негромко доносились звуки джазовой музыки, а у песенки этой был припев:
   А ударник гремит басами,
   А трубач выдувает медь,
   Думайте сами, решайте сами,
   Иметь или не иметь.
   — Вы с мальчиком… беседовали много раз… об этом? С ним? — Мэтр указал на Арона. И опять нечто похожее на ревность послышалось в его голосе.
   Ответил Арон — запинаясь и не очень вразумительно:
   — М-мэтр, вы… н-ну, не в этом… дело не в этом… что б-беседовать, потому что каждый сам себе… понимаете?
   Мэтр понимал. Он кивал головой.
   — Понимаете, — продолжил Леопольд, — вы теперь понимаете, почему я не должен, как вы сказали вначале, не мог воздействовать. И я не должен воздействовать. И уж никак не давать советы.
   — Понимаю… все понимаю… — бормотал Мэтр.
   И тема разговора, сделав круг, замкнулась… А вскоре Мэтр, сославшись на усталость, заторопился уходить. И хотя он жил неподалеку, против Центрального телеграфа, Виктор предложил подвезти: видимо, спешил и сам — остаться поскорей наедине с любезной своей Варенькой. А к Вареньке ехать, как было известно, мимо Прибежища, и значит, — не стоит ли и нам, Леопольд Михайлович, с Виктором? — спросила Вера.
   Все поднялись, и, пока один за другим тянулись из залы, Леопольд успел рассчитаться с официантом и проститься с ним.
   Внизу, над козырьком «Националя» пара грифонов пристально смотрела перед собой. Старались ли они увидеть что-то вдалеке и, увы, в темноте осеннего позднего вечера, за плотной пеленой моросящего воздуха не могли рассмотреть ничего? Или взгляд грифонов был равнодушен? — потому что тысячи раз проходил один и тот же спектакль на краю огромной театральной сцены, сзади которой высилась, они знали, стена из красного кирпича; но и стена, и все безжизненное пространство Манежной площади сейчас перекрывались занавесью, сотканной из мглы ночной; чуть ближе опущен был марлевый задник тумана, из которого свет уличных фонарей и огней ресторанных выхватывал мелкие частые капельки влаги. И вот на этом холодном серебряном блеске дешевенькой декорации, на тесной авансцене перед рестораном разыгрывалось привычное действо: толкались возбужденно-усталые, пьяные, сонные люди, сверкали мертвым лаком автомашины, кроваво полыхали стоп-сигналы, звучала разноязыкая речь, и гримированные коломбины картинно висели на шеях любовников — российских и заграничных — и целовали их, размазывая краску на своих губах, — вчерашние школьницы, сегодняшние проститутки, капризные, проказливые, им по колено — море, а юбки — по самую попку, и когда садятся одна за другой в такси, неторопливо втягивают ляжку, голень и лодыжку и закрыть не торопятся дверцу — ой-ой-ой! — дипломатический ситроен отвалил! — они, как гончие собаки, его проводили носами, и одна, кривляясь, приседая, хлопая по бедрам, чуть не побежала следом: лакомый кусочек недоступной жизни проскользил на четырех колесах мимо…
   В машину Виктора, кроме него и Вареньки, садились Вера, Леопольд и Мэтр. Начинали прощаться. Толик по-рыцарски вызвался проводить Женю, и они ушли, Финкельмайер, под руку держа Дануту, о чем-то наспех договаривался с Леопольдом. Никольский обошел машину и поверх спущенного стекла сунул пятерню в кабину к Виктору.
   — Ну, рыжий, пока!
   — Пока, начальник! Обещал ко мне заехать, не забудь!
   — Ладно. Позвоню.
   Из соседней машины какой-то тип глазел на Никольского и, обсматривая в упор, чуть ли не высунул наружу голову. Неприязненно глянув, Никольский отошел, чтобы проститься с остальными. Финкельмайер беспокойно озирался, но, увидев Никольского, кивнул успокоительно:
   — А! Я думал, ты удрал.
   — От тебя удирать, что ли? — огрызнулся Никольский. До чего смехотворная на Ароне беретка!..