— Почему же?
   — Потому что, наверно, и в самом деле ворованные, — со вздохом ответил Никольский. И следователю должна была стать понятной причина этого вздоха: припертый к стене человек выдавал другого… Легко ли предавать! — говорил весь вид Никольского.
   — Так… — протянул следователь. Но он не был обескуражен неудачей и зашел с другой стороны. — Где, как и при каких обстоятельствах вы познакомились с Варварой Бегичевой?
   Никольский принялся мучительно вспоминать. Не вспомнил. А эта сделка насчет стройматериалов произошла у Леопольда, это он точно помнит. Когда она произошла? А где-нибудь недели за две до того, как он эти материалы вывез.
   — Сколько же вы сделали ездок?
   — Две.
   Пауза.
   — Когда ваш друг вступил в сожительство с Бегичевой?
   — Витька? — взгляд Никольского заметался. — Н-не знаю. То есть я не знаю ни про какое такое сожительство! — поспешно сказал он и посмотрел на следователя глазами честного человека. И весь вид Никольского говорил, что на сегодня одного предательства ему достаточно, Витьку, хоть бы он и сожительствовал, ни за что сегодня не предаст, потому что и тот своего друга не предал!.. Вот какой был смелый и благородный Никольский!
   На том беседа и закончилась — до следующего вызова, как было объявлено…
   Вера начала разговор со следователем нервно и агрессивно, хотя Леопольд, Никольский и Боря Хавкин, который бегал теперь в Прибежище едва ли не ежедневно, — все умоляли ее быть тише воды, ниже травы. Взяв резкий тон, она каждый раз, когда следователь о чем-то допытывался, сбивалась на то, чтоб вызывающе спросить: «А зачем вам это нужно знать?» Или: «Какое вам дело до моих личных отношений?» Следователь обозлился. Кроме того, Вера закурила, а ее собеседник не выносил табачного дыма, велел ей курение прекратить. Вера отказалась…
   Оттого ли, что свидетельница вызвала такое раздражение у следователя, или оттого, что она была хозяйкой дома, куда привела из Нахабина ниточка, Вере — первой из допрашиваемых — был задан сакраментальный вопрос: о картинах. Она ответила, что картины в доме есть. Появились они там в разное время. Ей их дарили. Перечислить все она не могла. Если следствию нужно знать точное число картин, можете прийти и посчитать. Но, кажется, для обыска нужен ордер прокурора, да? Имен всех художников не помню. Например? Например, Коровин, Бенуа… В дом приходят? — Приходят друзья. Иностранцы?! Здрас-сьте! Они у меня вот где сидят, ваши иностранцы! Я переводчица, я вам уже говорила, меня приглашают на научные конференции, — что такое синхронный перевод, вам известно? — бывает случайная работа — гидом на выставках. Вот и все, понятно? И никакого общения с ними вы мне не пришивайте, понятно?
   Вера была собой очень довольна. Пусть, пусть поищут среди московских абстракционистов Бенуа или Коровина! — злорадствовала она. Боря Хавкин смотрел на нее с восторженной завистью, он — ну просто переживал! — что ему не досталось водить за нос туповатого следователя!
   Но досталось и ему побывать в тесной комнате над скрипучей лестницей двухэтажного старого особняка с флигелями; досталось и ему в полутемной прихожей, перед дверью в эту комнатку писать потом собственноручно на бланке протокола допроса следователя «Я, Хавкин Борис Григо…» — досталось и Женечке, которая вернулась с плачем; и соседу Веры, Константину Васильевичу — он и Леопольд сошлись за последние три месяца тесно и, благо поблизости, частенько захаживали один к другому поговорить по-стариковски, — довелось, довелось на старости лет дяде Косте; довелось и Толику — прямо в институте, в комитете комсомола, и он закричал: «Исключайте! Да я за Леопольда Михайловича!.. Я за него!.. Этот ваш комитет!.. Вы в подметки ему — поняли?!» И над ним уже повисло исключение — еще не было ясно, откуда: из комсомола или из института, но едва он опоздал на лекцию, как получил немедленный выговор, и это значило, что деканат заготавливает «матерьяльчик» на Толю…
   Довелось и супруге гражданина Никольского — Дануте, и к ней прицепился следователь клещом, и оказалось, что он все знает про нее — про Заалайск, про быстрое замужество, про то, что сожительствовала с гражданином Финкельмайером до замужества и продолжает сожительствовать с таковым и в настоящее время, используя для интимных свиданий квартиру мужа и комнату, которую предоставил Финкельмайеру известный нам пенсионер…
   Наступил Новый год. Празднество в Прибежище было скромным. За обычными пожеланиями слышалось всем одно: скорей бы прошла эта темная полоса… Среди ночи вышли во двор, и в ветвях старой ели Вера зажгла большую свечу.
   Ближе к утру Данута сказала Никольскому: "Прошу…
   Арон хотел сам, без меня… Но так будет нехорошо. Вам спасибо за все, теперь больше не надо… Мне нужно… должна!.." — «Да, конечно, конечно, — поспешно продолжил Никольский, он все понимал, он все тонко чувствовал, он был очень чуток с женщинами, они это за ним всегда замечали и очень ценили!.. — я понимаю, и я обещал, что в любой момент, мы, давайте, договоримся в ближайшие дни и поедем подать заявление, но имейте, Данута, в виду, что прописка за вами и после развода, — она по закону за вами, и сколько вы захотите, вы можете быть…» — «Вам спасибо, Леонид. Вы доб… настоящий другас… Я хочу ехать в Каунас. Искать кого-то…» — «Вон что… Пожалуй, пожалуй… сейчас вам бы, действительно, стоило смыться… А как Арон?» — «Он хочет, чтобы уехала…»
   Никольский потом стоял напротив Арона, и они исполнили молча религиозный канон (со времен средневековья —форма многоголосной музыки, основанная на строгой имитации темы, начавшейся в одном голосе, затем продолженной в других голосах), — в данном случае двухголосный канон на такой, приблизительно, текст: "О святао святая Дану — я Данута зачемта зачем покидаешь меняпокидаешь меня в тяжкий час — в тяжкий час…"
    Погано, — сказал Никольский.
   — Угу, — сказал Финкельмайер.
   — Дурак. Женился бы, — сказал Никольский.
   — Дурак. Не хочу, — сказал Финкельмайер.
   — Что ей делать в Литве.
   — Отсюда надо уехать.
   — Иначе затаскают.
   — Угу.
   — Тебя не трогают почему-то.
   — Фриду вызывали.
   — Жену?!
   — Что ты удивляешься? Жену Никольского таскают, а жену Финкельмайера не должны?
   — Весело.
   — Меня оставили на закуску. Я к Леопольду ближе других. Мы знакомы больше десяти лет.
   — Да. Все сводится к нему…
   Леопольда вызывали по два, по три раза в неделю. Следователь начал настойчиво выяснять, с кем из художников Леопольд поддерживал отношения, кто продавал ему свои картины, у кого в мастерских он бывал, кого там встречал — и так далее. Нередко Леопольд по каким-либо соображениям уходил от прямых ответов в сторону. Чтобы получить нужные ему показания, следователю пришлось упомянуть о фактах, которые, как понял Леопольд, могли оказаться известными только из допросов вполне определенных людей. Это уже хоть что-то говорило о ситуации. Осторожно, через знакомых, Леопольд разузнал, что, действительно, дело, которым занят был следователь, тянулось еще с той поры, когда вскоре после известного выступления по поводу абстракционизма и формализма устроили на Западе выставку, на которой показали картины, вывезенные отсюда, от этих самых абстракционистов. Растрезвонили про выставку в реакционной прессе, а это наносило вред, с чем мириться было никак нельзя, и потому-то, как можно понять, искали виноватых.
   Адвокат, с которым пошел Леопольд советоваться, заключил, что события грозят обернуться самым неприятным образом. Пусть Леопольд никак не был замешан в незаконных делах, но, говорил адвокат, судите сами: вы покупали у автора картину — и, как вы утверждаете, почти задаром — пусть так; затем, по первому желанию художника, возвращали, принимая от него ту же небольшую сумму обратно — пусть так; и, представьте, та же картина продана за валюту — и вот известно, что она продана; известно, что автор продавал ее вам; а то, что автор у вас ее забрал, чтобы перепродать — это известно, кроме вас, только ему самому, художнику, и он от этого может отречься. «Но как они будут доказывать, что именно я перепродал?» — спросил Леопольд. «Ах, презумпция невиновности, презумпция невиновности!.. Оставьте!..» — махнул рукой адвокат. Беседовали у него дома, и он мог быть вполне откровенен.
   — Рассуждений, которые я вам сейчас привел, вполне достаточно, чтобы вы в какой-то момент из свидетелей перешли в число подследственных. Это хуже всего. Я готов предположить, что следствие столкнулось с трудностями, и, пока допрашивали самих художников, не многое удалось собрать. Кто картины продавал? Кому продавал? Как продавал? Каждый из авторов мог утверждать, что, продав свою работу кому угодно здесь, он уже не знал, что она оказалась за границей. Тут концов не найдешь, и следствию в таких случаях очень желательно отыскать единую руку, которая все это организовываю! Стянуть — все, все! — в один, общий узел! — это было бы дело!
   — И теперь, любезнейший, — адвокат продолжал увлеченно, так как чувствовал, что проницательность свою и красноречие демонстрирует достойному клиенту (был адвокат, действительно, уважаемым, пожилым юристом, которому долгая практика принесла не только отличное знание закона, но и — что, как показал ему опыт, было куда важнее — отличное знание беззакония) — теперь предположим, такого единого узла у следствия не намечалось. Но смотрите: выявился дом в Нахабино. Затем вы перевозите картины в особняк — туда, где они сейчас. Разумеется, это подозрительно. А вы — личность, по всем данным, не внушающая доверия: официант «Националя»! а на старости лет читает лекции по искусству! Вы могли работать официантом для маскировки, а, уйдя на пенсию, поддерживать прежние связи: в ресторане всегда полно народу, особенно иностранцев, и любое дельце там легко обстряпать… Картины к вам стекаются… вы в них смыслите… рекомендуете, подсказываете… устанавливаются связи..! А? Разве плохая версия? И хозяйка особняка преподает язык.
   — Однако все это догадки. Понадобятся факты, а их не будет, — попробовал возразить Леопольд.
   — Да верно, верно, — устало согласился адвокат. — Я о чем говорю? — о том, что вы, повторяю, легко может статься, будете проходить по этому делу как подозреваемый, а уже не как свидетель — вот что плохо. А факты — факты для суда. И я бы не взялся предсказывать исход — с ваших слов.
   Когда Леопольд, поблагодарив, стал прощаться, адвокат спросил:
   — У вас что-то с ногами?
   Он кивнул на палку, с которой Леопольд не расставался.
   — Да, ноги неважные, — ответил Леопольд, не вдаваясь в подробности.
   — Что я вам посоветую. — Адвокат немного подумал. — Сделайте так: возьмите врачебное заключение — ну, что нуждаетесь в лечении… что-нибудь в этом роде. Понимаете ли, для вас полезно уйти от следователя — подольше потянуть, подольше, понимаете? Вы не могли бы уехать — на месяц, предположим, в санаторий, а там еще и поболеть? Вам полезно исчезнуть. Как рыба. — Адвокат рукой сделал ловкое движение, и ладонь его рыбкой быстро нырнула вниз. — Уйти на глубину.
   — Разве мой временный отъезд что-то изменит? Это вызовет лишние подозрения. В лучшем случае оттянет развязку.
   — Как сказать! Боюсь, что вы для них — козел отпущения, и они вот-вот повернут на вас. А если вы надолго исчезнете — могут повернуть и в другую сторону, а с вами бросить, ограничившись тем, что уже есть. Следствие идет давно, и я думаю, — по тому, что вы рассказали, — они поспешат завершить его в ближайшее время. Ваша ситуация в любой момент может резко ухудшиться. Постарайтесь уехать месяца на два. Вот мой совет. А ваши друзья пусть держат меня в курсе дела.
   — Спасибо. Подумаю над этим.
   — И последнее. Если сбудутся мои худшие предположения — готов взять на себя защиту.
   О свидании с адвокатом Леопольд рассказал Вере и Никольскому, умолчав, однако, про настоятельный совет уехать из Москвы. Он понимал, что рискует упустить последнюю возможность: когда предъявят обвинение, будет поздно. Но он все не мог заставить себя воспользоваться таким унизительным бегством. Он надеялся еще, что, убедившись, наконец, в том, что и он, и те, кто его окружают, ни в чем не замешаны, следователь оставит их в покое и на крайний случай им предложат явиться на самый суд для подтверждения показаний, — буде этот суд состоится.
   Поздним вечером Виктор привез в Прибежище заплаканную Вареньку. Объявился в Нахабине муженек — Колька Бегичев. С угрозами, бранью и пьяными рыданиями он рвался к Вареньке в дом. Остановился Колька у дружка и там ночевал уже несколько дней, возобновляя каждый раз после утренней опохмелки осаду запертого дома. Правда, он боялся Виктора, поэтому уходил, завидев в начале улицы его машину. Жена Колькиного приятеля, разозленная непрерывной попойкой мужчин, пришла к Вареньке посочувствовать, излить душу и сказала посреди своих стенаний, что на Кольку в милицию не пожалуешься: он похвалялся, будто милиция за него, потому что он им все как есть рассказал. — А что рассказал-то, что рассказал? — выспрашивать стала Варенька. — Да пьяного нешто поймешь? — отвечала приятелева жена. Смеялся он, Колька: я, говорит, и от себя отвел, и от дружков своих — художников тоже все отвел, а на старого хмыря («Это вас он так, Леопольд Михайлович! — вновь расплакалась тут Варенька, которая по наивности все пересказала как есть. — Вы-то ему сколько хорошего сделали!» — «Ах, Варенька, ну дальше говорите, дальше!» — подгоняла Вера) — а на Леопольда Михайловича взял, да все и показал — я, похвалялся Колька, за Варьку отомщу, за то, что она через него с таксистом снюхалась! Я, говорит, ненавижу этих профессоров. Художники — свой брат, про них ни за что ни слова не скажу, хоть бы меня сажали. А этих критиков-знатоков мне не жалко, пусть засудят, виноватый или невиноватый — мне все равно!
   — До чего довела-то водка-a, а-а? — плакала Варенька. —Вот подлец-то како-ой..! Сам с учительшей, а са-ам меня-а..! из-за меня-а..! вас, Леопольд Михайлович, надо же, а-а?..
   Вареньку обласкали и успокоили. Спешно был созван «совет в Филях» — так острил воинственный Боря Хавкин, который все повторял без конца: «Будет суд — мы им покажем! Мы им, если суд состоится, покажем!» К нему присоединился и Толик, и оба хорохорились, пока на них не прицыкнули: остальные были настроены мрачно.
   Леопольд позвонил адвокату. «Вы еще не уехали?» —удивился тот. А когда услышал о последних новостях, ответил резко: «Немедленно! — вы меня понимаете? — не-мед-лен-но делайте то, о чем мы говорили! По телефону повторять не буду. Вы губите себя!»
   Леопольд положил трубку. Все выжидающе смотрели на него, но не сразу он начал говорить, а заговорив, не сразу перешел к сути дела. Он счел нужным опять сказать, как сказал уже однажды Никольскому, что перед своими друзьями, перед близкими людьми и перед самим собой тоже, он чувствует себя незапятнанным и хочет, чтобы никто ни минуты не сомневался в полном отсутствии каких-либо предосудительных поступков с его стороны. И жаль только, сказал Леопольд, что всем вам приходится переживать это тяжелое время. Но я, друзья мои, вам благодарен сердечно, и оттого я счастлив…
   (Отчего же он счастлив — об этом не было сказано слова, но было сказано слово, так как только в словах было сказано слово выражается слово, которое не было сказано в долгом молчанье беззвучного слова).
   Он решился, наконец, заговорить о своем отъезде и рассказал об опасениях адвоката — что дело может обернуться плохо.
   — Уезжать! — решительно заключил Никольский и для пущей убедительности хлопнул ладонью об стол. — Леопольд Михайлович, что вас смущает? Не хотите нас бросить? Глупости! Вы — центр, а мы — окружение, зачем мы будем им нужны, если они решат оставить в покое вас? Естественным образом перестанут таскать и нас. Разве нет?
   — Да, Леонид Павлович, я рассудил приблизительно так же, — кивнул Леопольд. — Иначе я бы оставил всякую мысль об отъезде.
   Принялись обсуждать, куда ему направиться, но самому Леопольду это было все равно, а воображение остальных спотыкалось на пресловутом сочетании Крым — Кавказ. Придумать ничего не могли.
   — И с Данутой неясно, — задумчиво сказал Никольский. — Поедет в Литву, куда ей там деться — хотя бы на первых порах?
   Дядя Костя, сидевший рядом с Леопольдом, поднял голову.
   — В Литву? — переспросил он. — Паланга — это в Литве? На море, да?
   И когда ему ответили утвердительно, он оживился:
   — Там у нашего предприятия дачки арендуются. Я хоть завтра путевку в месткоме возьму. Сейчас не сезон, все пустует. Эх, Леопольд Михайлович, а что-ка взять мне отпуск да с тобой махнуть? А? Год закончился, а я не гулял. Мне в один день оформят отпуск — и поедем!
   — И если бы с вами Данута… — осторожно подсказал Никольский.
   — Как здорово! Леопольд Михайлович! Дядя Костя! Отлично! — возрадовалась Вера. — И Данута! Она за вами поухаживает, она чудесная! Я абсолютно буду спокойна за всех! Поезжайте втроем!
   Назавтра все так и решилось: дядя Костя принес обещанные путевки и даже билеты купил на поезд, уходящий через сутки. Никольский поехал к Дануте. Он торопился и молил Бога, чтобы Арон не оказался у нее. Сколько — ну полчаса наедине, ну час (два-три-сутки-и-вечность), чтобы поговорить, чтобы выска-выслу-однаж-до-конца, ты, Никольский, волнуешься. Безнадежно. Точней — безнадеждно. Внезапно на него накатило: он шел в ином, чем тогда, — в обратном направлении! Он торопился, но сделал маленькую остановку, чтоб развернуться и снова, как тогда, оказаться спиною к церкви и снова, глядя через плечо, назад, увидеть, как сияют золотом высокие кресты, но кресты не сияли сейчас, потому что был зимний вечер, тогда — был весенний день, — Боже милосердный! — как много дней, как много страниц промелькнуло! — вода прожурчалась и в землю ушла, и пала с небес, и замерзла, и снегом легла, тогда это слово надежда явилось ему, и следом явилось имя Данута, а теперь — безнадеждно и, как прежде, — Данута…
   Они сидели за столом («vis-a-vis», «tete-a-tete» — по-дурацки вертелось у Никольского в голове) и неторопливо беседовали. Он с самого начала спросил, когда придет Арон. Она ответила смущенно, что не скоро («на ночь», — подумал Никольский), и добавила, что Арон обещал позвонить перед тем, как поехать к ней. И Никольский был спокоен, уверенный в том, что необходимое сказать — он скажет.
   — Имею несколько адресов, — говорила Данута. — Люди вернулись давно из Сибири. Каунас, Вильнюс, Аникшю, Тяльшяй… Многие. Но хочу приехать сама. Увидеть Литву хочу. Глазами. Сначала ехать в Палангу — так, хорошо будет. Кому напишу, — пусть знают, что сама приехала, сама живу. Плохо, если пригласят от жалости только, правильно говорю?
   — Правильно, Данута. Вы молодец.
   — Как говорят, жизнь учила. Что хочу сказать. Это вы придумали — мне ехать в Палангу. Я вам очень благодарна, что вы так…
   — Как?
   Никольский ощутил, что неожиданно для него застучало в груди. Он знал уже, к чему сведет сейчас ближайшие слова, которые скажет сам и которые скажет — но что она скажет..? — Данута.
   — …так… без… бес… Какое слово, забыла…
   — бескорыстно? — да — бескорыстно? корыстно! — почему говорите так — вы сами знаете, Данута — я не понимаю — я сейчас скажу, и вы поймете, что вы понимаете, но… не хотите… сказать… разве бескорыстно, если надежда, что вы… что я надеялся всегда, что вы, может быть, то, что видите в моем отношении — вы, Леонид, хороший очень — и, однако, не это же вовсе, вы понимаете сами, что если я хороший вообще, и для всех, а это не так, вы же знаете сами, какое, собственно, это. имеет значение для нас, вы видите, я говорю для нас значение имеет то, что вы и я, и то, что у меня — почему я чай на плиту не — не надо о чае, мы пили его тогда, в Заалайске, вы помните — помню, но — и я все же должен сказать, потому что, вы знаете, целый год проскочил, и я не заметил. Я только и делал, что я вас любил.
   Мученье было на ее лице, и с этим лицом пошла она ставить чай на плиту. Никольский раскуривал сигарету — со смаком, раскуривал горькую сладость душистого дыма, которому было теперь что заполнить там, внутри, где стало пусто-пусто, будто ничего и не выстукивало с силой у него в груди лишь несколько минут назад.
   Данута пришла и села. Ничего не произошло.
   — Скажите, Данута, мне откровенно. Вы не вернетесь к Арону?
   Она долго раздумывала, отвечать ли ему или нет. Но он —в утешение — не был разве достоин ее откровенности?
   — Я ему… мало нужна. Ему — ему все очень мало нужны. Он и сам для себя — понимаете? — мало нужен.
   — Да. Понимаю.
   — Ребенок маленький совсем в лесу останется, он не знает, что ему нужно. Как себя спасать? Найдет его человек, согреет — будет тепло; не согреет никто — он сядет под деревом на мох и будет сидеть. Что с ним будет — никто не узнает.
   Это было не очень понятно. Никольский, однако, почувствовал, что ему стало немного не по себе.
   — Мне надо, чтобы я была нужна, — тихо сказала Данута.
   — Да. Понимаю. Вы хотите детей.
   — Так. Простую жизнь. Красивую. Где люди ее имеют? Я не видела. Там — не было. Только сестра.
   — А тут — вам было плохо?
   — Хорошо было. Я отдыхала. Я приготовилась теперь. Чтобы жить.
   — И вы думаете — в Литве? Там — жизнь, счастье, семья?
   — Хочу увидеть. Тут говорит — она дотронулась до своего виска, где тонкий русый пух клубился, матово поблескивал под светом, — что не будет хорошо в Литве. А тут говорит, —рука ее скользнула к груди, к изгибу крутого плавного контура вязаной кофточки, — что не буду спокойной, пока не поеду. Кто знает, как?..
   — Вот, Данута, что я скажу. Как бы там ни сложилось… В общем, как пишут в старых романах: «Знайте, госпожа, что, как бы судьба ни была жестока, разлука никогда не сможет погасить тех чувств, которые испытывает к вам ваш верный раб, и, что бы ни случилось, госпожа моя, вы всегда найдете во мне человека, чье счастье будет составлять сама надежда оказать вам и малейшую услугу, когда бы вы обо мне ни вспомнили!» Я это серьезно, Данута.
   Она засмеялась весело. Он впервые увидел ее веселой. С неисчезнувшей улыбкой она задумалась.
   — В старых романах… Я мало читала. Хочу еще много-много читать. По-русски, по-литовски. Я, вы думаете, плохо читаю по-русски?
   — Совсем и не думаю..!
   — Хорошо читаю. Быстро. И понимаю все-все, когда говорят. Сама говорю плохо — хорошо читаю.
   — Совсем не..!
   — плохо, потому что много молчала. С чужими. А со своими по-литовски говорила только. Книги читала русские. Буду читать. Правда, хорошо?
   — Да.
   Позвонил Арон и сказал, что выезжает. Это означало, что еще полчаса можно бы говорить с Данутой. Но что-то нарушилось в их беседе, слова и голоса их стали незначащими. И Никольский попросил только, чтобы Данута из Паланги и после Паланги — из Каунаса или где ни окажется, сообщала бы ему о себе, например, в Прибежище, на адрес Веры. Не надо, сказал он, заставлять Арона передавать мне приветы: он может забыть, а возможно, не очень-то захочет упоминать о вас. Сообщайте хотя бы коротко. Обещаете? — Данута обещала.
   Арон, появившись, сказал с порога:
   — Поздравляйте. Сегодня меня наконец!
   Его поняли с полуслова: Арон побывал у следователя. Действительно, — наконец-то это произошло! Допрашивали всех и не однажды, и только Финкельмайера не трогали, что вызывало удивление и тревогу — особенно у Леопольда, но никак не у самого Арона, который все заявлял беспечно, что оставлен «на закуску».
   — Ну-ну, рассказывай! — нетерпеливо поторопил Никольский. Ему и любопытно было, и хотелось уйти скорее, чтобы не смотреть на них, когда они вдвоем, рядом, вместе, и на свою — свой собственную-ный диван-кровать.
   Арон пожал плечами.
   — Да ничего интересного. Стандартные вопросы. Больше всего их волновало, почему я не работаю и почему живу у Леопольда.
   — Их..?
    Ну да, их было двое.
   Никольский покачал головой. Это новость!
   — Та-ак. И что ты им наговорил?
   — Все больше о литературе беседовали. Что она поглощает целиком и отвлекает от общественно-полезного труда. Я им рассказал о враче по фамилии Чехов и об инженере путей сообщения Гарине, в скобках — Михайловском. Но оказалось, что про Чехова они что-то слышали до нашего разговора, а вот о Гарине…
   Болтливость Арона была первейшим признаком, что он возбужден. Никольский прервал его.
   — Слушай, брось молоть чепуху! Послушай меня. Завтра, когда проводишь Дануту и Леопольда, возьмешь все свои манатки оттуда, с Кропоткинской, и переберешься сюда. Ключ возьмешь у Дануты.
   — Спасибо, Леня, но… Ты думаешь, это нужно?..
   — Необходимо! Для твоего же спокойствия, дурень. Леопольд уедет — и его комната должна быть заперта. Меньше будут придираться.
   — Спасибо, Леня, спасибо, ты настоящ…
   — Заткнись! Ну, я пошел, Данута, — прощайте? Или это слишком звучит бездна..?
   Он хотел сказать безнадежно, вспомнил получившееся у него сегодня слово безнадеждно, но д заскочило вперед, разверзлась бездна — и он остановился, пораженный.
   — Ты разве не проводишь завтра? — спрашивал Арон.
   — До свидания. И будьте здоровы, — говорила Данута.
   Она подошла к нему.
   — Моя мама, — она опустила глаза, может быть, обращаясь к Богу, — попросила Бога, чтобы маме было хорошо там, у Него. — Мама говорила, что у них в старину мужчина и женщина, когда они были хорошие друзья, так прощались, вот здесь.