Страница:
— Ложь! Одно только верно, что Пребылов читал свои стихи — плохие, безграмотные стихи! Что касается пьянки — Пребылов там единственный из всех напился. В стельку! Ему, наверно, в белой горячке…
— Прекратите! — прервала судья. — Финкельмайер! Вы что скажете? Вы участвовали в том, что рассказал свидетель Пребылов?
— Участвовал, — потерянно сказал Финкельмайер. Зал восторженно бурлил. Никольский что-то быстро говорил, склонившись к адвокату, тот кивал и делал пометки в блокноте.
— Вы видели, значит, Никольский ее бил, эту женщину, которая его любовница? — спросил общественный обвинитель.
— Понимаете, — доверительно стал объяснять Финкельмайер, — я расскажу, он не бил, он ее похлопал по щекам, чтобы…
Грохнула публика и хохот скатился с амфитеатра на сцену: смеялась судья, смеялся заседатель, только женщина-заседательница смотрела на Финкельмайера с серьезным осуждением, как на шута, который не вовремя взялся за шутки.
— Ну, силен!..
— Да псих он, не видите?
— И себя и приятеля топит!
Арону было все равно. Все, что происходило вокруг, — и длинные слова свидетелей, и хлесткие вопросы, и эти выкрики над головой проникали в него механически — куда-то в угол, в какой-то стеклянный бокс внутри его головы, где крутился магнитофончик, записывал, переключался — стоп, перемотка назад, снова пуск, вопрос и ответ, снова запись, — но сам он, Арон Финкельмайер, каким он обычно себя ощущал, отсутствовал вовсе, — не было больше ни сил, ни желания, не было больше потенции — чувствовать, думать, воспринимать — даже собственную тошноту, даже боль, которая схватилась изнутри за череп, схватилась изнутри за ребра и распирала настойчиво, непрерывно.
Наконец, когда в зале стало стихать, поднялся адвокат.
— Свидетель, сколько раз вы посещали этот дом, как вы его называете, — особняк?
— Я-то, например, — не много…
— Конкретно? Десять, пять, сто?
— Вы что, запомнить…
— Или только один?
— Ну, один, а что? Мне рассказывали…
— Только один раз! Прошу суд это обстоятельство учесть. Когда это было, свидетель?
— Откуда я помню?
— Неправда, вы помните! Отказываетесь отвечать?
— Не помню!
— Уважаемые судьи, при необходимости защита докажет, что Пребылов, который видел Финкельмайера и Никольского только один раз, встречался с ними на вечере почти год! тому назад. Финкельмайер, как известно суду, и тогда и еще полгода затем все еще работал в министерстве. Показания Пребылова к разбору данного дела не имеют отношения! — ни по самим фактам, ни по времени, когда они имели место!
— Вы повторяетесь, вы это уже говорили об одном свидетеле, — подковырнула судья.
— Совершенно верно, приходится, — ответил адвокат, и тоже не без ехидства.
На том с Пребыловым покончили, и старушка — жиличка из квартиры Леопольда — в страхе и готовности заспешила к суду.
— Свидетельница Завьялова, посмотрите, вы знаете обвиняемого Финкельмайера?
— Кого-ет? Ну, знаю я, знаю, фамилиё не знаю, а по личности знаю, жил он-ет в квартире моей!
— Свидетельница, вы не волнуйтесь и расскажите суду по порядку, как долго он жил в вашей квартире, чем занимался, ходил ли он на работу, приходили к нему люди, как они проводили время. Пожалуйста, мы слушаем.
— Да по порядку-от будет-ет так. Хозяин-то еще с лета не жил. Комнаты-от. А сперва женчина пришла — вроде бы в помочь ему — сготовить, прибрать. Нащет ночью ет я не скажу, не буду грешить зазря, не знаю. Но приходила. А ентот-то, его, судите-то щас которого, ентот звон когда ходил, давно. У их в окно, значить, уговор был — торкнуть — и шел входную-то открывать. Ент штобы нас как будто не беспокоить, — а рази не беспокоить? — дверь-то все одно хлопом-то; щелком отворится, где ж не беспокоить? Беспокойство и есть. Ну воот. А женчина появилась — тут стали гуртом ходить. Ходють и ходють — неровен час в квартире што случится, пропадет што, скандал какой, а как же? Так-то мы тихие, а так-то — ходють и ходють, ну? А летось, говорю, съехал, — енти двое, женчина и ентот вота вещи-то его увозят, а я и говорю, да кто такие будете, а она скажи — племяница! Тьфу, думаю, ты и племяница, откель взялася только! Племяница! Ишшо стол велела с кухни штоб взяли. Ну воот. Месяц — два никого, а там ентот и поселился. Живет. Цельный день дома. Я к участковому — кто, говорю, живет-то? Может, натворил што? На двор-то не выходит, а то и ночью нету. Документ, говорю, проверьте, мало ли што? Пришел — так и так, документа с собой нету. А работать? Не работа-ат. А делаешь-то што? А ништо. Во как! Участковый-от вежливый, спасибо сказал, мамаша, говорит, выясним, как по-положенному. Ну, живет, значит. Хозяин-то, пожилой-то, приходить, быват, — прописку-то терять, кому охота? — никому. Вот и приходить. И опять к ним — торк-торк в окно-то — отворяй, мол, пришли! Я и говорю, участковому-то: — «Мотри, говорю, Алексеич, не дело!» — «Вы, говорит, Настасия Федоровна, сообчите, коли што!» Што ж, как опять было, так пошла, позвала. Входим — батюшки! Вот, товарищи дорогие судьи, стыд-от сказать, вы, может, в Бога-то не верите, а как перед Господом! — прости меня грешную! — уся комната в голых женчинах! И мущинах! Картинки. Расстановили. Тьфу, прости Господи! Страм-то, я старая, смотреть-то стыдюся! Опять, значит, документы проверить, — а один говорит: «Ет жена моя» —блондиночку такую указывает. Литовка она. Ну, жена хорошо. Чего уж они там, не знаю, а тут, аккурат, с водкой приходют, с авоськой-то, с угла. Вот они чем занимаются-та — на женчин голых смотреть, водку пить, во как! Да ладно. Так што же — разошлися потом, — а жена, блондиночка-то, с ентим-то ночуеть! А? Я говорю ей: «Бесстыжие твои глаза! При живом-то муже! Совесть-то есть? Людям-то вчерася што говорила? Ентому жена, а с ентим спать ложисся?» А она — шусть, шусть — и за дверь, без ответу. А нам што отвечать-то? Мы простые. А енти — они ученые, вот и живут по-ученому, так вот и есть, товарищи судьи!
Старуха Завьялова в списке свидетелей шла последней, судьям и обвинителям все уже было понятно, вопросов больше не задавали, только судья обратилась к защитнику: станет ли он и теперь убеждать, будто рассказанное Завьяловой не относится к делу? Адвокат ответил, что «по времени событий — к делу относится, по существу же этих событий, — не относится».
— Свидетельница, вы свободны, садитесь вон туда, — сказала судья. Но старуха не поспешила уйти.
— Товарищи дорогие судьи, мне бы по моему-то ет вопросу, — можно спрошу-то?
— Что у вас? Слушаем.
— Комната-ет его-то? Внук-то с армии пришел, жениться-то хочет, куда же? На голову што ли? Дадуть мне комнату ету-от? Я как участковому говорила: комнату мне дайте его-то, он жа когда въехал-то — сын-то мой не жил, а теперя с женой-то развелся, опять со мной живеть в одной комнате, двадцать метров-от площади-то, да и внук прописан, женится, я участковому говорю: «Лексеич, я пойду в суд-то, свидетельствую, как надо скажу, а суд мне пускай поможет…»
— Свидетельница, это к нам не относится, это к райсовету, жилищный отдел. Мы не знаем, о какой вы комнате говорите, вы с этим в жилищный отдел, понимаете?
— Дак его комната-от, покойного! Помер-от, Ляпольд Мыхалыч, помер же, — Царствие Небесное, — может, грешила на него, но спокойный был, не скажу. Участковый-то и сказал — помер сосед твой, Настасья Федоровна, может, дадут тебе комнату, а ты иди свидетелем в суд-то…
Сухо звякнуло — стул опрокинулся, ножки об ножки стола, стол качнуло, солдатик метнулся вперед — Арон выгибался, — падал и стол, — Арон протягивал руки, хрипел: «Ааааввысказали — ктоо — уммме..?!!»
— Кто?! Кто, скажите, скажите!! — уже закричал он, Никольский вскочил, старшина оттеснил его локтем, а грудью навалился на Арона, тот рвался к эстрадке — вцепиться в старуху! трясти ее! вытрясти! правду! кто умер! он слышал?! нет, врет она, врет! все-все! все вы здесь, все!! для чего?! что он вам? где он? сделал?! Где?! — Ну! ну пожалуйста, я — вы же ви! — я же не! — Леопольд! где он, где он?! — кричал и хрипел и шептал он, слюна от тошнотных позывов копилась, текла с языка, — мимо губ и мешала — о! как я слаб, как я слаб, я всегда только слабый, беспомощный, вот они, вот, навалились, и мне ничего не сказали, зачем ничего не сказали?! — за-чеем..??
Он сидел, перед ним поправляли, выравнивали столы, он пытался обдумать хоть что-то, но все распадалось, пришел Леопольд, тронул пальцем с краю усов, — он был старый, да-да, он был старый, теперь вот он мертвый, закрыты глаза, теперь улыбается, не говорит, на кого он показывает? — на Никольского? Леня? Ты знал? Это правда?
Опускает Никольский глаза, поднимает Никольский глаза, громко шепчет Никольский — Арон, не успели сказать, — значит, правда? — кивает Никольский, да,правда, да — ад, да — анданте, а вы, вы со мной говорили, вы мне не сказали, и ад-ад-во-кат-ад-да-ад-от-ве-ча-го-во-ет — да, он знал, да, я знал, ад, я знал, но я думал, что вы тоже зна — а когда? — а-ког-да? — поднимает Никольский глаза, наклонился — не-де-ля, не-де-ля-про-шла — про-шлаг-баум опущен, полоска-к-полоске, черная, белая, черная, белая, жизнь —это зебра, полоска к полоске, черная, белая, жизнь — это детские трусики, короткие и обкаканные, жизнь — это —Арон сползал на сиденье глубже и глубже и достиг, наконец, положения, когда удалось голове улечься на руки, сложенные на столе. Они у него оставались — руки его, плечи, локти, предплечья и кисти, чтобы с заботой принять на себя его голову, чтобы собою прикрыть ее справа, слева и спереди так, чтобы ничто не достигло слуха его и зрения.
Он плакал там, в темноте, и было ему почти хорошо, и так длилось долго — пока говорил обвинитель, пока говорил адвокат. Когда ему громко сказали: «Суд предоставляет вам последнее слово», — Арон осторожно повел головой в одну и в другую сторону, и его оставили в покое.
Потом растерянный старшина поддерживал его под локоть — мой милый, добрый, уютный, спасительный локоть, — и судья грудным голосом читала приговор.
— то есть в течение более полугода нигде не работает и ведет сомнительный образ жизни. Он оставил семью — жену с двумя детьми дошкольного и младшего школьного возраста и престарелого отца. Он сначала жил на одной квартире, у чужого лица, без прописки, когда милиция им заинтересовалась, Финкельмайер вновь сменил местожительство. Все это время Финкельмайер проявлял пренебрежение к принятым нормам поведения в быту, участвовал в вечеринках и попойках, которые устраивались у него или у друзей, причем ряд его действий носили аморальный, развратный характер (сожительство с женой своего друга, рассматривание порнографических рисунков, соучастие в драке, оскорбление других лиц). На предупреждение милиции о необходимости немедленно трудоустроиться Финкельмайер не реагировал. О том, что Финкельмайер не работал длительное время, он не отрицал, этот факт подтвердили свидетели. Факты недостойного поведения Финкельмайера подтверждены свидетелями Пребыловым и Завьяловой. Доводы Финкельмайера, что он поэт и может поэтому не работать, опровергнуты свидетелями Штейнманом и Каревым.
Судебный разбор производился в выездном заседании, с участием представителей общественности, бывших сотрудников Финкельмайера. В опубликованных в «Вечерней газете» высказываниях читателей Финкельмайер подвергся со стороны общественности суровому осуждению.
Суд, ознакомившись с предварительными материалами, проверив их путем опроса свидетелей, выслушав стороны общественного обвинения и защиты, пришел к выводу", что факты, указанные в материалах дела, нашли свое подтверждение в судебном заседании, а поведение Финкельмайера подпадает под действие Указа «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно-полезного труда и ведущими паразитический образ жизни». На основании изложенного суд
ПОСТАНОВИЛ:
Сослать Финкельмайера Аарона-Хаима Менделевича, 1932 года рождения, уроженца города Москвы, в отдаленную, специально отведенную местность сроком на четыре года с обязательным привлечением к труду по месту поселения.
Постановление окончательное и обжалованию не подлежит…
«Ворвался в глубь моей дремоты сонной тяжелый гул, и я очнулся вдруг, как человек, насильно пробужденный», —громко рукоплескали, выкрикивали, низвергали сверху гремящий поток, в водовороте лиц и фигур — орали, качались, поманивали, помавали — явилась косая злоба Никольского, мелькнули опухлые Фридины веки, — «Я отдохнувший взгляд обвел вокруг, встав на ноги и пристально взирая, чтоб осмотреться в этом царстве мук», — сквозь толпу — она раздвигалась в опаске — шел маленький, с улыбкой на детском круглом личике отец, его пальцы плясали над бороденкой, он как будто играл и пугал бодучей козою — идет коза рогатая, идет коза бодатая, бе-е-е — забодай-забодай-забодаю! — пел, слишком громко он, против обыкновения, пел в этот раз — шма исроэл адонай элоhейну адонай эхад борух шем кводо малхуто лэолам воад — Слушай, Израиль, Иегова Господь единый благословенно имя Его, почитание, царствование Его навечно и навсегда! — Мы были возле пропасти, у края, и страшный срыв гудел у наших ног, бесчисленные крики извергая, — по ступеням, по той же боковой и полутемной лестнице, какой привели Арона сюда, теперь он спускался снова во двор, следом за его спиной громыхал сапогами дружок-старшина, а перед Ароном, пролет за пролетом, ступая неровно, кренясь в каждом шаге на свернутый бок, с лицом запрокинутым к нему, к Арону, вверх, катилась Ольга.
— Я увожу к отверженным селеньям, —
— а ты обещай мне, я все равно узнаю, обещай, я приеду к тебе, ну, поселюсь я где-нибудь рядом, ответь же мне, ну? —
— Я увожу сквозь вековечный сон, —
— я ничего от тебя не хочу, я только для себя, у меня ничего не осталось, ты меня пожалей, я так одинока, ты же знаешь все обо мне, ну Арошка, ну что ты молчишь? —
— Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен: —
— в конце концов, ну что четыре года? — ведь это ничего, а оттуда я все равно уехала — ты, ты это сделал, я тебе писала, ты сделал, что я захотела приехать сюда, значит, позволь, Арошка, позволь же, позволь, я поеду с тобой! —
— Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен. —
— и ты не должен молчать! — ты должен, ты должен позволить, ты должен захотеть, чтобы я оказалась рядом, ты же помнишь, я знаю, что ты ничего не забыл, почему же ты так, ну скажи —
— Древней меня лишь вечные созданья, —
— ты не отвечаешь, ну почему? мне же незачем жить! не хочу, мне не нужно, я ненавижу ее, эту жизнь, за которую люди цепляются, я не хочу больше жить, ты, ты, ты можешь продлить мне, и может быть —
— И с вечностью пребуду наравне —
— но ты пожалеешь! ты думаешь, нет ничего вокруг, нет никого, что ты сам по себе? ты не хочешь понять! ты не понимаешь, я ведь мертва, я прошу немножечко жизни, чего тебе стоит? и ты не хочешь мне капельку хоть подарить, одно только слово, Арон, ну скажи мне, ну милый… —
Входящие оставьте упованья.
— Гражданка, пройдите! За двери, за двери! И во дворе нельзя! Вообще, как вы сюда попали? Не положено!
Старшина подвел Арона к фургону. Сели в темноте на лавку. Кузов промерз, и скоро Арона стало бить ознобом. В шоферской кабине не было никого. Милиционер сперва сидел спокойно, но потом, замерзнув, принялся то и дело выглядывать из-за дверцы фургона во двор, выискивая хоть кого-нибудь, кто пошел бы разыскать шофера. Арон мало что воспринимал. На какое-то время он впал, вероятно, в полное забытье, потому что не слышал, когда пришел шофер и как заработал мотор. Лишь когда взяли с места, Арон от резкого толчка пришел в себя. Выехали в ворота, и водитель принялся отчаянно сигналить. Сквозь тонкое железо стенки доносился возбужденный говор множества людей, машина еле двигалась, наконец остановилась вовсе. Внезапно взревела сирена, заливались вовсю клаксоны, Арон безотчетно взглянул в зарешеченное окошко и увидел слепящие фары и выше — кровавые вспышки мигалки. От фар, от мигалки, от воя надрывной сирены люди расталкивались и теснились, но каждый не далее плотного круга, который пустел и пустел — полукружие света вдвигалось в него, тяжелый передок грузовика свисал напротив, люди смотрели вниз, на землю, Арон ухватился за прутья решетки, привстал, чтобы тоже увидеть — ни любопытства, ни просто желания что-либо увидеть он не испытывал, он взглянул все так же безотчетно и — закричал, отпрянул, метнулся к дверцам.
Он увидел бесформенное на снегу, небольшое, темным холмом, и сбоку лицо — запрокинутый остроточенный контур среди беспорядка длинных женских волос.
Старшина исступленно бил по рукам, — Арон, дико вскрикивая, хватался за дверцы, но старшина размахнулся, — ну, т-твою мать! — и сильно ударил под дых.
Арон рухнул на пол.
Я буду тебе писать постепенно. У меня тут не всегда есть время и место для этого занятия. Начинаю письмо, а когда и где закончу его — не знаю. Уже, вероятно, в Азии, поскольку сейчас нахожусь вблизи границы с нею. Сижу — точнее, лежу на койке в подвале номер 101. У подвала — древние своды и крепостная толщина стены. В цементный пол вмуровано 13 железных кроватей, из железа — дверь, железные прутья (три на три) в окошке, железная колючая проволока окаймляет двор. В углу напротив — бидон. Он не железный, — алюминиевый. Когда-то сделали его для коровьего молока, теперь же в нем — человеческая моча, бидон дурно пахнет. Это пятая остановка, если не считать тюремной больницы, где я пробыл три недели — сразу после суда. Везде все по-разному и все одинаково — как в жизни. Я многому научился за это время. Главное, как ни странно, за редкими исключениями, легко лажу с коллегами. У меня есть достоинства, которые вызывают у коллег большое уважение. Так, например, они меня научили «забивать козла», и оказалось, что я великий игрок. Примитивные расчеты «кто, как и куда» мне даются легко, я почти не проигрываю, — вернее, проигрываю лишь для того, чтобы не вызывать к себе излишней злобы. Кроме того, «Граф Монте-Кристо», «Айвенго», «Лунный камень», фабульные подробности которых с детства застряли в моих мозгах, сделали меня Певцом во стане русских воинов. Здесь ценят искусство. К сожалению, не научился пить политуру, и это их раздражает. Говорят здесь посредством слов из матерного и сортирного наборов, а междометия служат для связи этих слов в осмысленные и весьма разнообразные фразы, которые кратко передают суть всего необходимого. Поразительно, как избыточен наш словарь! Великий и свободный русский язык, как мне здесь кажется, действительно непомерно, ненужно велик, и потому в своей большой части свободен — от использования. Но, как сказал Пребылов, не мне судить о русском языке.
Очевидно, завтра нас отправят на последний этап. Впереди Заполярье. Здесь еще долго будет зима.
Вчера приехали в Салехард. Вышли на маленькой станции после четырех суток дороги, во время которой пришлось больше, чем обычно, пострадать от махорочно-потной и уборной вони. В большую пургу повезли нас по льду реки Обь к Салехарду, который улегся точно на пунктире, обозначающем Северный полярный круг. Но это еще не конечный пункт. В дальнейшем я должен оказаться километрах в пятистах к северо-востоку, в тундре.
Лежу на деревянных нарах. Сейчас придет очень милая девочка четырнадцати лет. За свою короткую, но интересную жизнь она обокрала около двух десятков квартир. Мне она, кажется, симпатизирует, по крайней мере, мы всегда друг другу улыбаемся. Девочка приносит нам еду.
Сбежал на почту. Мне за это влетит, но не очень. Тут нравы патриархальные, ведь не убегать же в самом деле, это все понимают.
Около почты произошла только что неожиданная встреча! Помнишь ли ты, Леня, официантку Галочку из ресторана в гостинице Заалайска? Галочка утверждает, что ты ее, конечно, помнишь. Ее-то я и встретил сейчас. С кем-то она связалась — не то с матросом, не то с бичом, не то с уголовником, сосланным сюда, — в общем, Галочка не распространялась особенно о своей личной жизни. Зато стала расспрашивать про Дануту. Когда я подтвердил, что эта история с браком была только фикцией, она очень обрадовалась. Я понял так, что был у Галочки с тобой роман, уж признавайся! Передает она тебе привет и поцелуй.
Письмо, наконец, отсылаю. Но пока не прибуду на место, нет смысла заканчивать просьбой: «Пиши…»
Никольский — Финкельмайеру.
Получил твою телеграмму. Итак, ты на месте. Полез в атлас, посмотрел, куда тебя кинули. Нашел реку Таз. Ничего себе! Отправил телеграфом денежный перевод на 50 р. Думаю, что большими кусками высылать не буду: у тебя могут спереть или сам раздашь. Когда будут кончаться — сразу телеграфируй, вышлю еще.
Адвокат уже начал войну. Нам с этим мужиком здорово повезло. Хваткий, как овчарка, и никого не боится. Он достался тебе в наследство от Леопольда, ты этого, кажется, не знаешь. Адвокат написал жалобу, которую должны рассмотреть в порядке надзора в суде следующей инстанции. Не выйдет — пойдет дело еще выше. Адвокат сумел взять за глотку издательство. Они дали справку: «Издательству известно, что Финкельмайер выполнял работу по переводу стихов Манакина на основе личного соглашения с ним». Что-то в этом роде. Кроме того, старик Мэтр, когда узнал обо всем, разъярился, поднял скандал, кричал на борова в его кабинете, в президиум союза писателей написал письмо, в котором поливает Манакина и превозносит тебя. Он же, то есть Мэтр, по наущению адвоката написал «Отзыв», который приложен к жалобе. Адвокат собрал какие-то старые твои квитанции, доверенности и расписки — все для того, чтобы подтвердить твою причастность к литературе. Но главное, адвокат рассчитывает доказать, что суд прошел с нарушением процессуальных норм и что материалы милиции, как и показания свидетелей, не дают основания применять к тебе Указ о тунеядцах. Что-то он говорит о нетрудовых доходах, которых не было, и о паразитическом существовании, которое тоже не было таковым. Что же касается избиений, пьянок и т. д. — то избивал Никольский, а пьяным был Пребылов. Ну и так далее… Короче говоря, адвокат считает, что шансы — половина на половину.
Данута несколько раз звонила по телефону. Она в Паланге, устроилась временно медсестрой. Кажется, не верит мне ни в чем. Просила твой адрес, но я же только вчера смог ей сообщить.
Финкельмайер — Никольскому.
За окном бегут оленьи упряжки, медленно тащится трактор. Сегодня вьюга стала стихать, а то непрерывно мело. Жизнь на краю географии, как говорит мой здешний знакомый — адвентист. Он зовет меня жить с ним, у него есть место. Но пока я в общежитии. До этого обитал в вагончике, а теперь — в двухкомнатной избе. Стены комнат выбелены известкой. Живет тут нас 7 человек. Почему-то все мы сгрудились в первой комнате, вторая пустует. Посреди обиталища нашего — столб, к нему приперт колченогий стол, заваленный грязной посудой. Рядом печка, на ней, вокруг нее, на веревках — штаны, сапоги, телогрейки, носки и постиранное исподнее. От всего идет мутный дух, но он послабже махорки и одеколона. В углу окурки, консервные банки, пустые флаконы. Одеколон здесь предмет первой необходимости, пьют его ящиками. Все ждут, когда уйдет лед : тогда, говорят, придут лихтера со спиртом и водкой, тогда тут начнется веселая жизнь. Но и сейчас народ не скучает. Есть тут клуб,и в нем вечером крутят пластинки; есть избы, где бабы отдаются за водку; есть блатные песни, их поют с рычанием; постоянно режутся в карты; ежедневно смертные драки. Словом, налажен особенный быт. Я в него могу вписаться только боком. Например, блатные песни. Не поверишь, я сочинил одну, потом другую — теперь во мне души не чают. Я стал идти у них за святого, только что не молятся на меня. Раньше звали меня «Эй, ханурик!» или «Эй, доходяга!», а сейчас уважительно: «Зяма». Почему еврей это именно Зяма? А не тот же Арон или Хаим? Тут есть глубинная связь с языком.
Сегодня ханыги из нашей бригады ходили в чум к нанайцам и принесли мне огромную рыбину. Я хотел заплатить, но меня обматерили. Я растрогался до слез. Надо будет сочинить еще одну песню.
Никольский — Финкельмайеру.
Только сейчас получил письмо, посланное из Салехарда. Шло ровно месяц! Предлагаю договориться: надо писать друг другу, не дожидаясь ответов, иначе будут двухмесячные перерывы.
Здесь пока без перемен. Адвокат говорит, что ждать результатов рано: пока истребуют дело, пока его изучат и прочая, прочая, должно пройти время. Перемены есть у меня: увольняюсь с работы. К счастью, по собственному желанию, хотя увольнение висело надо мной с того дня, как начальство узнало, что мной интересуется следователь. Но в общем-то, виноват я сам. Бабы меня погубят! Несколько лет назад была у меня любовница — секретарша нашего шефа. Любовница она очень способная, чего не скажешь о ней как о секретарше. Когда она вышла замуж, наши радости прекратились. Но недавно она решила вспомнить былое, — да как! На нее накатило среди рабочего дня, она меня просто-напросто вызвала по внутреннему телефону. Шефа не было, но диван в его кабинете был. Далее произошла паскудная сценка: снаружи дергали за дверь, и смыться незамеченным мне не удалось. Убежден теперь, что если ситуация и не была подстроена в деталях, то моя милашка во всем этом сыграла тщательно продуманную роль. Она мне сама предложила, чтобы я уволился. Бедняжка, видишь ли, не может меня забыть и, простите, всегда меня хочет. Когда я уволюсь, она будет ко мне приезжать, даже ночевать иногда, так как ее муж бывает в разъездах. Она все расписала по нотам! Я эту сучку послал подальше и написал заявление об уходе. Шеф просиял, трусливая сволочь! Баба искренне рыдала. Боюсь, что припрется как-нибудь на ночь глядя.
— Прекратите! — прервала судья. — Финкельмайер! Вы что скажете? Вы участвовали в том, что рассказал свидетель Пребылов?
— Участвовал, — потерянно сказал Финкельмайер. Зал восторженно бурлил. Никольский что-то быстро говорил, склонившись к адвокату, тот кивал и делал пометки в блокноте.
— Вы видели, значит, Никольский ее бил, эту женщину, которая его любовница? — спросил общественный обвинитель.
— Понимаете, — доверительно стал объяснять Финкельмайер, — я расскажу, он не бил, он ее похлопал по щекам, чтобы…
Грохнула публика и хохот скатился с амфитеатра на сцену: смеялась судья, смеялся заседатель, только женщина-заседательница смотрела на Финкельмайера с серьезным осуждением, как на шута, который не вовремя взялся за шутки.
— Ну, силен!..
— Да псих он, не видите?
— И себя и приятеля топит!
Арону было все равно. Все, что происходило вокруг, — и длинные слова свидетелей, и хлесткие вопросы, и эти выкрики над головой проникали в него механически — куда-то в угол, в какой-то стеклянный бокс внутри его головы, где крутился магнитофончик, записывал, переключался — стоп, перемотка назад, снова пуск, вопрос и ответ, снова запись, — но сам он, Арон Финкельмайер, каким он обычно себя ощущал, отсутствовал вовсе, — не было больше ни сил, ни желания, не было больше потенции — чувствовать, думать, воспринимать — даже собственную тошноту, даже боль, которая схватилась изнутри за череп, схватилась изнутри за ребра и распирала настойчиво, непрерывно.
Наконец, когда в зале стало стихать, поднялся адвокат.
— Свидетель, сколько раз вы посещали этот дом, как вы его называете, — особняк?
— Я-то, например, — не много…
— Конкретно? Десять, пять, сто?
— Вы что, запомнить…
— Или только один?
— Ну, один, а что? Мне рассказывали…
— Только один раз! Прошу суд это обстоятельство учесть. Когда это было, свидетель?
— Откуда я помню?
— Неправда, вы помните! Отказываетесь отвечать?
— Не помню!
— Уважаемые судьи, при необходимости защита докажет, что Пребылов, который видел Финкельмайера и Никольского только один раз, встречался с ними на вечере почти год! тому назад. Финкельмайер, как известно суду, и тогда и еще полгода затем все еще работал в министерстве. Показания Пребылова к разбору данного дела не имеют отношения! — ни по самим фактам, ни по времени, когда они имели место!
— Вы повторяетесь, вы это уже говорили об одном свидетеле, — подковырнула судья.
— Совершенно верно, приходится, — ответил адвокат, и тоже не без ехидства.
На том с Пребыловым покончили, и старушка — жиличка из квартиры Леопольда — в страхе и готовности заспешила к суду.
— Свидетельница Завьялова, посмотрите, вы знаете обвиняемого Финкельмайера?
— Кого-ет? Ну, знаю я, знаю, фамилиё не знаю, а по личности знаю, жил он-ет в квартире моей!
— Свидетельница, вы не волнуйтесь и расскажите суду по порядку, как долго он жил в вашей квартире, чем занимался, ходил ли он на работу, приходили к нему люди, как они проводили время. Пожалуйста, мы слушаем.
— Да по порядку-от будет-ет так. Хозяин-то еще с лета не жил. Комнаты-от. А сперва женчина пришла — вроде бы в помочь ему — сготовить, прибрать. Нащет ночью ет я не скажу, не буду грешить зазря, не знаю. Но приходила. А ентот-то, его, судите-то щас которого, ентот звон когда ходил, давно. У их в окно, значить, уговор был — торкнуть — и шел входную-то открывать. Ент штобы нас как будто не беспокоить, — а рази не беспокоить? — дверь-то все одно хлопом-то; щелком отворится, где ж не беспокоить? Беспокойство и есть. Ну воот. А женчина появилась — тут стали гуртом ходить. Ходють и ходють — неровен час в квартире што случится, пропадет што, скандал какой, а как же? Так-то мы тихие, а так-то — ходють и ходють, ну? А летось, говорю, съехал, — енти двое, женчина и ентот вота вещи-то его увозят, а я и говорю, да кто такие будете, а она скажи — племяница! Тьфу, думаю, ты и племяница, откель взялася только! Племяница! Ишшо стол велела с кухни штоб взяли. Ну воот. Месяц — два никого, а там ентот и поселился. Живет. Цельный день дома. Я к участковому — кто, говорю, живет-то? Может, натворил што? На двор-то не выходит, а то и ночью нету. Документ, говорю, проверьте, мало ли што? Пришел — так и так, документа с собой нету. А работать? Не работа-ат. А делаешь-то што? А ништо. Во как! Участковый-от вежливый, спасибо сказал, мамаша, говорит, выясним, как по-положенному. Ну, живет, значит. Хозяин-то, пожилой-то, приходить, быват, — прописку-то терять, кому охота? — никому. Вот и приходить. И опять к ним — торк-торк в окно-то — отворяй, мол, пришли! Я и говорю, участковому-то: — «Мотри, говорю, Алексеич, не дело!» — «Вы, говорит, Настасия Федоровна, сообчите, коли што!» Што ж, как опять было, так пошла, позвала. Входим — батюшки! Вот, товарищи дорогие судьи, стыд-от сказать, вы, может, в Бога-то не верите, а как перед Господом! — прости меня грешную! — уся комната в голых женчинах! И мущинах! Картинки. Расстановили. Тьфу, прости Господи! Страм-то, я старая, смотреть-то стыдюся! Опять, значит, документы проверить, — а один говорит: «Ет жена моя» —блондиночку такую указывает. Литовка она. Ну, жена хорошо. Чего уж они там, не знаю, а тут, аккурат, с водкой приходют, с авоськой-то, с угла. Вот они чем занимаются-та — на женчин голых смотреть, водку пить, во как! Да ладно. Так што же — разошлися потом, — а жена, блондиночка-то, с ентим-то ночуеть! А? Я говорю ей: «Бесстыжие твои глаза! При живом-то муже! Совесть-то есть? Людям-то вчерася што говорила? Ентому жена, а с ентим спать ложисся?» А она — шусть, шусть — и за дверь, без ответу. А нам што отвечать-то? Мы простые. А енти — они ученые, вот и живут по-ученому, так вот и есть, товарищи судьи!
Старуха Завьялова в списке свидетелей шла последней, судьям и обвинителям все уже было понятно, вопросов больше не задавали, только судья обратилась к защитнику: станет ли он и теперь убеждать, будто рассказанное Завьяловой не относится к делу? Адвокат ответил, что «по времени событий — к делу относится, по существу же этих событий, — не относится».
— Свидетельница, вы свободны, садитесь вон туда, — сказала судья. Но старуха не поспешила уйти.
— Товарищи дорогие судьи, мне бы по моему-то ет вопросу, — можно спрошу-то?
— Что у вас? Слушаем.
— Комната-ет его-то? Внук-то с армии пришел, жениться-то хочет, куда же? На голову што ли? Дадуть мне комнату ету-от? Я как участковому говорила: комнату мне дайте его-то, он жа когда въехал-то — сын-то мой не жил, а теперя с женой-то развелся, опять со мной живеть в одной комнате, двадцать метров-от площади-то, да и внук прописан, женится, я участковому говорю: «Лексеич, я пойду в суд-то, свидетельствую, как надо скажу, а суд мне пускай поможет…»
— Свидетельница, это к нам не относится, это к райсовету, жилищный отдел. Мы не знаем, о какой вы комнате говорите, вы с этим в жилищный отдел, понимаете?
— Дак его комната-от, покойного! Помер-от, Ляпольд Мыхалыч, помер же, — Царствие Небесное, — может, грешила на него, но спокойный был, не скажу. Участковый-то и сказал — помер сосед твой, Настасья Федоровна, может, дадут тебе комнату, а ты иди свидетелем в суд-то…
Сухо звякнуло — стул опрокинулся, ножки об ножки стола, стол качнуло, солдатик метнулся вперед — Арон выгибался, — падал и стол, — Арон протягивал руки, хрипел: «Ааааввысказали — ктоо — уммме..?!!»
— Кто?! Кто, скажите, скажите!! — уже закричал он, Никольский вскочил, старшина оттеснил его локтем, а грудью навалился на Арона, тот рвался к эстрадке — вцепиться в старуху! трясти ее! вытрясти! правду! кто умер! он слышал?! нет, врет она, врет! все-все! все вы здесь, все!! для чего?! что он вам? где он? сделал?! Где?! — Ну! ну пожалуйста, я — вы же ви! — я же не! — Леопольд! где он, где он?! — кричал и хрипел и шептал он, слюна от тошнотных позывов копилась, текла с языка, — мимо губ и мешала — о! как я слаб, как я слаб, я всегда только слабый, беспомощный, вот они, вот, навалились, и мне ничего не сказали, зачем ничего не сказали?! — за-чеем..??
Он сидел, перед ним поправляли, выравнивали столы, он пытался обдумать хоть что-то, но все распадалось, пришел Леопольд, тронул пальцем с краю усов, — он был старый, да-да, он был старый, теперь вот он мертвый, закрыты глаза, теперь улыбается, не говорит, на кого он показывает? — на Никольского? Леня? Ты знал? Это правда?
Опускает Никольский глаза, поднимает Никольский глаза, громко шепчет Никольский — Арон, не успели сказать, — значит, правда? — кивает Никольский, да,правда, да — ад, да — анданте, а вы, вы со мной говорили, вы мне не сказали, и ад-ад-во-кат-ад-да-ад-от-ве-ча-го-во-ет — да, он знал, да, я знал, ад, я знал, но я думал, что вы тоже зна — а когда? — а-ког-да? — поднимает Никольский глаза, наклонился — не-де-ля, не-де-ля-про-шла — про-шлаг-баум опущен, полоска-к-полоске, черная, белая, черная, белая, жизнь —это зебра, полоска к полоске, черная, белая, жизнь — это детские трусики, короткие и обкаканные, жизнь — это —Арон сползал на сиденье глубже и глубже и достиг, наконец, положения, когда удалось голове улечься на руки, сложенные на столе. Они у него оставались — руки его, плечи, локти, предплечья и кисти, чтобы с заботой принять на себя его голову, чтобы собою прикрыть ее справа, слева и спереди так, чтобы ничто не достигло слуха его и зрения.
Он плакал там, в темноте, и было ему почти хорошо, и так длилось долго — пока говорил обвинитель, пока говорил адвокат. Когда ему громко сказали: «Суд предоставляет вам последнее слово», — Арон осторожно повел головой в одну и в другую сторону, и его оставили в покое.
Потом растерянный старшина поддерживал его под локоть — мой милый, добрый, уютный, спасительный локоть, — и судья грудным голосом читала приговор.
— то есть в течение более полугода нигде не работает и ведет сомнительный образ жизни. Он оставил семью — жену с двумя детьми дошкольного и младшего школьного возраста и престарелого отца. Он сначала жил на одной квартире, у чужого лица, без прописки, когда милиция им заинтересовалась, Финкельмайер вновь сменил местожительство. Все это время Финкельмайер проявлял пренебрежение к принятым нормам поведения в быту, участвовал в вечеринках и попойках, которые устраивались у него или у друзей, причем ряд его действий носили аморальный, развратный характер (сожительство с женой своего друга, рассматривание порнографических рисунков, соучастие в драке, оскорбление других лиц). На предупреждение милиции о необходимости немедленно трудоустроиться Финкельмайер не реагировал. О том, что Финкельмайер не работал длительное время, он не отрицал, этот факт подтвердили свидетели. Факты недостойного поведения Финкельмайера подтверждены свидетелями Пребыловым и Завьяловой. Доводы Финкельмайера, что он поэт и может поэтому не работать, опровергнуты свидетелями Штейнманом и Каревым.
Судебный разбор производился в выездном заседании, с участием представителей общественности, бывших сотрудников Финкельмайера. В опубликованных в «Вечерней газете» высказываниях читателей Финкельмайер подвергся со стороны общественности суровому осуждению.
Суд, ознакомившись с предварительными материалами, проверив их путем опроса свидетелей, выслушав стороны общественного обвинения и защиты, пришел к выводу", что факты, указанные в материалах дела, нашли свое подтверждение в судебном заседании, а поведение Финкельмайера подпадает под действие Указа «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно-полезного труда и ведущими паразитический образ жизни». На основании изложенного суд
ПОСТАНОВИЛ:
Сослать Финкельмайера Аарона-Хаима Менделевича, 1932 года рождения, уроженца города Москвы, в отдаленную, специально отведенную местность сроком на четыре года с обязательным привлечением к труду по месту поселения.
Постановление окончательное и обжалованию не подлежит…
«Ворвался в глубь моей дремоты сонной тяжелый гул, и я очнулся вдруг, как человек, насильно пробужденный», —громко рукоплескали, выкрикивали, низвергали сверху гремящий поток, в водовороте лиц и фигур — орали, качались, поманивали, помавали — явилась косая злоба Никольского, мелькнули опухлые Фридины веки, — «Я отдохнувший взгляд обвел вокруг, встав на ноги и пристально взирая, чтоб осмотреться в этом царстве мук», — сквозь толпу — она раздвигалась в опаске — шел маленький, с улыбкой на детском круглом личике отец, его пальцы плясали над бороденкой, он как будто играл и пугал бодучей козою — идет коза рогатая, идет коза бодатая, бе-е-е — забодай-забодай-забодаю! — пел, слишком громко он, против обыкновения, пел в этот раз — шма исроэл адонай элоhейну адонай эхад борух шем кводо малхуто лэолам воад — Слушай, Израиль, Иегова Господь единый благословенно имя Его, почитание, царствование Его навечно и навсегда! — Мы были возле пропасти, у края, и страшный срыв гудел у наших ног, бесчисленные крики извергая, — по ступеням, по той же боковой и полутемной лестнице, какой привели Арона сюда, теперь он спускался снова во двор, следом за его спиной громыхал сапогами дружок-старшина, а перед Ароном, пролет за пролетом, ступая неровно, кренясь в каждом шаге на свернутый бок, с лицом запрокинутым к нему, к Арону, вверх, катилась Ольга.
— Я увожу к отверженным селеньям, —
— а ты обещай мне, я все равно узнаю, обещай, я приеду к тебе, ну, поселюсь я где-нибудь рядом, ответь же мне, ну? —
— Я увожу сквозь вековечный сон, —
— я ничего от тебя не хочу, я только для себя, у меня ничего не осталось, ты меня пожалей, я так одинока, ты же знаешь все обо мне, ну Арошка, ну что ты молчишь? —
— Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен: —
— в конце концов, ну что четыре года? — ведь это ничего, а оттуда я все равно уехала — ты, ты это сделал, я тебе писала, ты сделал, что я захотела приехать сюда, значит, позволь, Арошка, позволь же, позволь, я поеду с тобой! —
— Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен. —
— и ты не должен молчать! — ты должен, ты должен позволить, ты должен захотеть, чтобы я оказалась рядом, ты же помнишь, я знаю, что ты ничего не забыл, почему же ты так, ну скажи —
— Древней меня лишь вечные созданья, —
— ты не отвечаешь, ну почему? мне же незачем жить! не хочу, мне не нужно, я ненавижу ее, эту жизнь, за которую люди цепляются, я не хочу больше жить, ты, ты, ты можешь продлить мне, и может быть —
— И с вечностью пребуду наравне —
— но ты пожалеешь! ты думаешь, нет ничего вокруг, нет никого, что ты сам по себе? ты не хочешь понять! ты не понимаешь, я ведь мертва, я прошу немножечко жизни, чего тебе стоит? и ты не хочешь мне капельку хоть подарить, одно только слово, Арон, ну скажи мне, ну милый… —
Входящие оставьте упованья.
— Гражданка, пройдите! За двери, за двери! И во дворе нельзя! Вообще, как вы сюда попали? Не положено!
Старшина подвел Арона к фургону. Сели в темноте на лавку. Кузов промерз, и скоро Арона стало бить ознобом. В шоферской кабине не было никого. Милиционер сперва сидел спокойно, но потом, замерзнув, принялся то и дело выглядывать из-за дверцы фургона во двор, выискивая хоть кого-нибудь, кто пошел бы разыскать шофера. Арон мало что воспринимал. На какое-то время он впал, вероятно, в полное забытье, потому что не слышал, когда пришел шофер и как заработал мотор. Лишь когда взяли с места, Арон от резкого толчка пришел в себя. Выехали в ворота, и водитель принялся отчаянно сигналить. Сквозь тонкое железо стенки доносился возбужденный говор множества людей, машина еле двигалась, наконец остановилась вовсе. Внезапно взревела сирена, заливались вовсю клаксоны, Арон безотчетно взглянул в зарешеченное окошко и увидел слепящие фары и выше — кровавые вспышки мигалки. От фар, от мигалки, от воя надрывной сирены люди расталкивались и теснились, но каждый не далее плотного круга, который пустел и пустел — полукружие света вдвигалось в него, тяжелый передок грузовика свисал напротив, люди смотрели вниз, на землю, Арон ухватился за прутья решетки, привстал, чтобы тоже увидеть — ни любопытства, ни просто желания что-либо увидеть он не испытывал, он взглянул все так же безотчетно и — закричал, отпрянул, метнулся к дверцам.
Он увидел бесформенное на снегу, небольшое, темным холмом, и сбоку лицо — запрокинутый остроточенный контур среди беспорядка длинных женских волос.
Старшина исступленно бил по рукам, — Арон, дико вскрикивая, хватался за дверцы, но старшина размахнулся, — ну, т-твою мать! — и сильно ударил под дых.
Арон рухнул на пол.
XXXVIII
Финкельмайер — Никольскому.Я буду тебе писать постепенно. У меня тут не всегда есть время и место для этого занятия. Начинаю письмо, а когда и где закончу его — не знаю. Уже, вероятно, в Азии, поскольку сейчас нахожусь вблизи границы с нею. Сижу — точнее, лежу на койке в подвале номер 101. У подвала — древние своды и крепостная толщина стены. В цементный пол вмуровано 13 железных кроватей, из железа — дверь, железные прутья (три на три) в окошке, железная колючая проволока окаймляет двор. В углу напротив — бидон. Он не железный, — алюминиевый. Когда-то сделали его для коровьего молока, теперь же в нем — человеческая моча, бидон дурно пахнет. Это пятая остановка, если не считать тюремной больницы, где я пробыл три недели — сразу после суда. Везде все по-разному и все одинаково — как в жизни. Я многому научился за это время. Главное, как ни странно, за редкими исключениями, легко лажу с коллегами. У меня есть достоинства, которые вызывают у коллег большое уважение. Так, например, они меня научили «забивать козла», и оказалось, что я великий игрок. Примитивные расчеты «кто, как и куда» мне даются легко, я почти не проигрываю, — вернее, проигрываю лишь для того, чтобы не вызывать к себе излишней злобы. Кроме того, «Граф Монте-Кристо», «Айвенго», «Лунный камень», фабульные подробности которых с детства застряли в моих мозгах, сделали меня Певцом во стане русских воинов. Здесь ценят искусство. К сожалению, не научился пить политуру, и это их раздражает. Говорят здесь посредством слов из матерного и сортирного наборов, а междометия служат для связи этих слов в осмысленные и весьма разнообразные фразы, которые кратко передают суть всего необходимого. Поразительно, как избыточен наш словарь! Великий и свободный русский язык, как мне здесь кажется, действительно непомерно, ненужно велик, и потому в своей большой части свободен — от использования. Но, как сказал Пребылов, не мне судить о русском языке.
Очевидно, завтра нас отправят на последний этап. Впереди Заполярье. Здесь еще долго будет зима.
Вчера приехали в Салехард. Вышли на маленькой станции после четырех суток дороги, во время которой пришлось больше, чем обычно, пострадать от махорочно-потной и уборной вони. В большую пургу повезли нас по льду реки Обь к Салехарду, который улегся точно на пунктире, обозначающем Северный полярный круг. Но это еще не конечный пункт. В дальнейшем я должен оказаться километрах в пятистах к северо-востоку, в тундре.
Лежу на деревянных нарах. Сейчас придет очень милая девочка четырнадцати лет. За свою короткую, но интересную жизнь она обокрала около двух десятков квартир. Мне она, кажется, симпатизирует, по крайней мере, мы всегда друг другу улыбаемся. Девочка приносит нам еду.
Сбежал на почту. Мне за это влетит, но не очень. Тут нравы патриархальные, ведь не убегать же в самом деле, это все понимают.
Около почты произошла только что неожиданная встреча! Помнишь ли ты, Леня, официантку Галочку из ресторана в гостинице Заалайска? Галочка утверждает, что ты ее, конечно, помнишь. Ее-то я и встретил сейчас. С кем-то она связалась — не то с матросом, не то с бичом, не то с уголовником, сосланным сюда, — в общем, Галочка не распространялась особенно о своей личной жизни. Зато стала расспрашивать про Дануту. Когда я подтвердил, что эта история с браком была только фикцией, она очень обрадовалась. Я понял так, что был у Галочки с тобой роман, уж признавайся! Передает она тебе привет и поцелуй.
Письмо, наконец, отсылаю. Но пока не прибуду на место, нет смысла заканчивать просьбой: «Пиши…»
Никольский — Финкельмайеру.
Получил твою телеграмму. Итак, ты на месте. Полез в атлас, посмотрел, куда тебя кинули. Нашел реку Таз. Ничего себе! Отправил телеграфом денежный перевод на 50 р. Думаю, что большими кусками высылать не буду: у тебя могут спереть или сам раздашь. Когда будут кончаться — сразу телеграфируй, вышлю еще.
Адвокат уже начал войну. Нам с этим мужиком здорово повезло. Хваткий, как овчарка, и никого не боится. Он достался тебе в наследство от Леопольда, ты этого, кажется, не знаешь. Адвокат написал жалобу, которую должны рассмотреть в порядке надзора в суде следующей инстанции. Не выйдет — пойдет дело еще выше. Адвокат сумел взять за глотку издательство. Они дали справку: «Издательству известно, что Финкельмайер выполнял работу по переводу стихов Манакина на основе личного соглашения с ним». Что-то в этом роде. Кроме того, старик Мэтр, когда узнал обо всем, разъярился, поднял скандал, кричал на борова в его кабинете, в президиум союза писателей написал письмо, в котором поливает Манакина и превозносит тебя. Он же, то есть Мэтр, по наущению адвоката написал «Отзыв», который приложен к жалобе. Адвокат собрал какие-то старые твои квитанции, доверенности и расписки — все для того, чтобы подтвердить твою причастность к литературе. Но главное, адвокат рассчитывает доказать, что суд прошел с нарушением процессуальных норм и что материалы милиции, как и показания свидетелей, не дают основания применять к тебе Указ о тунеядцах. Что-то он говорит о нетрудовых доходах, которых не было, и о паразитическом существовании, которое тоже не было таковым. Что же касается избиений, пьянок и т. д. — то избивал Никольский, а пьяным был Пребылов. Ну и так далее… Короче говоря, адвокат считает, что шансы — половина на половину.
Данута несколько раз звонила по телефону. Она в Паланге, устроилась временно медсестрой. Кажется, не верит мне ни в чем. Просила твой адрес, но я же только вчера смог ей сообщить.
Финкельмайер — Никольскому.
За окном бегут оленьи упряжки, медленно тащится трактор. Сегодня вьюга стала стихать, а то непрерывно мело. Жизнь на краю географии, как говорит мой здешний знакомый — адвентист. Он зовет меня жить с ним, у него есть место. Но пока я в общежитии. До этого обитал в вагончике, а теперь — в двухкомнатной избе. Стены комнат выбелены известкой. Живет тут нас 7 человек. Почему-то все мы сгрудились в первой комнате, вторая пустует. Посреди обиталища нашего — столб, к нему приперт колченогий стол, заваленный грязной посудой. Рядом печка, на ней, вокруг нее, на веревках — штаны, сапоги, телогрейки, носки и постиранное исподнее. От всего идет мутный дух, но он послабже махорки и одеколона. В углу окурки, консервные банки, пустые флаконы. Одеколон здесь предмет первой необходимости, пьют его ящиками. Все ждут, когда уйдет лед : тогда, говорят, придут лихтера со спиртом и водкой, тогда тут начнется веселая жизнь. Но и сейчас народ не скучает. Есть тут клуб,и в нем вечером крутят пластинки; есть избы, где бабы отдаются за водку; есть блатные песни, их поют с рычанием; постоянно режутся в карты; ежедневно смертные драки. Словом, налажен особенный быт. Я в него могу вписаться только боком. Например, блатные песни. Не поверишь, я сочинил одну, потом другую — теперь во мне души не чают. Я стал идти у них за святого, только что не молятся на меня. Раньше звали меня «Эй, ханурик!» или «Эй, доходяга!», а сейчас уважительно: «Зяма». Почему еврей это именно Зяма? А не тот же Арон или Хаим? Тут есть глубинная связь с языком.
Сегодня ханыги из нашей бригады ходили в чум к нанайцам и принесли мне огромную рыбину. Я хотел заплатить, но меня обматерили. Я растрогался до слез. Надо будет сочинить еще одну песню.
Никольский — Финкельмайеру.
Только сейчас получил письмо, посланное из Салехарда. Шло ровно месяц! Предлагаю договориться: надо писать друг другу, не дожидаясь ответов, иначе будут двухмесячные перерывы.
Здесь пока без перемен. Адвокат говорит, что ждать результатов рано: пока истребуют дело, пока его изучат и прочая, прочая, должно пройти время. Перемены есть у меня: увольняюсь с работы. К счастью, по собственному желанию, хотя увольнение висело надо мной с того дня, как начальство узнало, что мной интересуется следователь. Но в общем-то, виноват я сам. Бабы меня погубят! Несколько лет назад была у меня любовница — секретарша нашего шефа. Любовница она очень способная, чего не скажешь о ней как о секретарше. Когда она вышла замуж, наши радости прекратились. Но недавно она решила вспомнить былое, — да как! На нее накатило среди рабочего дня, она меня просто-напросто вызвала по внутреннему телефону. Шефа не было, но диван в его кабинете был. Далее произошла паскудная сценка: снаружи дергали за дверь, и смыться незамеченным мне не удалось. Убежден теперь, что если ситуация и не была подстроена в деталях, то моя милашка во всем этом сыграла тщательно продуманную роль. Она мне сама предложила, чтобы я уволился. Бедняжка, видишь ли, не может меня забыть и, простите, всегда меня хочет. Когда я уволюсь, она будет ко мне приезжать, даже ночевать иногда, так как ее муж бывает в разъездах. Она все расписала по нотам! Я эту сучку послал подальше и написал заявление об уходе. Шеф просиял, трусливая сволочь! Баба искренне рыдала. Боюсь, что припрется как-нибудь на ночь глядя.