Через день-другой у всех утряслось, и окончательно — железно! — установили срок отъезда: первое июля, пятница.
   Итак, Никольскому предстояло крутиться в Москве. Финкельмайер меж тем успел уже исчезнуть: детский сад, в котором работала его жена и были устроены обе дочки, выехал на дачу, и Фрида получила разрешение поселить в домике персонала своего мужа и его старика-отца. Там Арон и коротал теперь отпускные дни. Никольский не мог понять, почему его приятель не использовал хотя бы это краткое время для спокойного и — свободного, как мечтал Финкельмайер, творчества. Действительно ли хотел Арон жить в одиночестве? Или, говоря об этом, только плакался в жилетку, а сам и не так-то уж рвался на свободу? Во всем этом не было ясности. Никольский, вообще говоря, считал, что каждый бы должен время от времени вносить в свои дела ясность. Это, правда, редко когда удается, и более того — разобравшись до полной ясности что к чему, такую муторность на душе чувствуешь, что лучше было и не начинать разбираться. Но наступает момент, когда это становится необходимым. Самому Никольскому как раз теперь бы следовало разобраться, что же у него с Верой, и в конце концов решиться повернуть в ту или другую сторону. Он желал ясности с Верой, но неким образом — хоть и глупо и малодушно было прятаться за такие отговорки — возможное решение Никольского оказывалось связанным и с Финкельмайером тоже. Еще тогда же, сидя с Ароном в парке, Никольский подумал, что он мог бы переселиться к Вере, — положим, решив жениться на ней, или не жениться, но предприняв попытку, серьезную попытку жить с нею вместе, так, чтобы не покидать Прибежище когда заблагорассудится. Подумав об этом, Никольский, разумеется, ничего Арону не сказал: каждому из них самостоятельно следовало разобраться, и решиться, и найти ясность, и обрести не счастье — так покой, а не покой — так волю. Едва ли был день, когда Никольский не возвращался к этой мысли. Ему казалось, что его и Веру связывают теперь иные чувства, чем раньше. Было что-то беспечное прежде, да — да, нет — нет, есть ли Вера сегодня — нет ли ее, и есть ли у нее сейчас он или нет — волновало обоих от встречи и до встречи, и могли пройти дни и даже недели, прежде чем у них снова появлялась необходимость быть вместе. Поскольку одна из причин таких отношений заключалась в том, что Вера и Никольский во всем имели каждый свое —свой дом, свою зарплату, своих друзей, свою судьбу в прошлом — свою жизнь и в мелочах и в серьезном — получался порочный круг: у обоих все было свое собственное, почему и не возникало стремление к устойчивому единству, а так как этого стремления не возникало, у них не появлялось общего, все оставалось своим, собственным — и так вот уже три года. Эта беспечная — и, по легкости, незаботливости и неответственности одного за другого, в некотором смысле безнравственная жизнь — устраивала обоих, и Никольского больше, Веру, возможно, меньше. Но оба они подошли теперь к рубежу. Вера вдруг иначе стала раскрываться перед Никольским — с того самого мига, когда она безудержно рыдала на груди Леопольда. Сознание, что этой любви, какой уж она для них ни была, наступает конец, овладело тогда, судя по всему, не только Никольским: Вера все прошедшее время оставалась с ним неизменно ровна, оба, как сговорившись, ни разу не попытались подстроить случай остаться наедине, напротив, они, по-видимому, избегали такой случайности. В другое время Никольский, по своей инициативе заведя такую игру в прятки, был бы очень раздосадован, увидев, что женщина отвечает ему тем же, и это его ой бы как раззадорило! Но тут игры не было — ни с его стороны, ни с ее. Вера менялась — и Никольский инстинктивно отошел в сторону, растерявшись ли перед тем новым, что в ней появлялось? чтобы не мешать? Так осторожные родители, когда видят в подростке быстрые перемены, стараются не докучать ему, удивляясь и выжидая, — чем же станет обновляющаяся натура?
   А Вера — не подросток, не юная девушка, а женщина, шагнувшая за раннюю молодость, — менялась заметно. Уж не то ли желание принадлежать и быть нужной, отсутствие которого нравилось ей самой, импонировало окружающим и было едва ли не самым симпатичным свойством ее легкого, уживчивого характера, — не это ли желание появлялось в ней и подчинило ее себе? И манера держаться, видел Никольский, помягче стала; говорила теперь Вера иначе — медленнее, что ли? тише и не так резковато? — вот и движения теряли вдруг поспешную размашистость; могла она теперь и вдуматься внимательно в то, что раньше вызвало бы лишь быстрый кивок и мгновенную ответную тираду…
   Откуда это в ней — оставалось только гадать; а чем было вызвано и куда направлялось, — задумываться не приходилось: круг всего — и Вериных желаний, и неожиданной мягкости ее, и внимательности к чужому слову, круг всех ее помыслов и забот сейчас замыкался, конечно же, на Леопольде.
   Странное дело: Никольский не досадовал. Больше того, наблюдая, сколь бережно и тактично ухаживает Вера за Леопольдом, Никольский чувствовал к ней нечто похожее на уважение, — если вообще он был способен уважать женщину, и в частности ту, которая отдавала ему свою любовь. И вот Вера, эта-то иная Вера все заметнее отдаляла Никольского от ясности всего того, что несколькими месяцами раньше начинало проясняться и потому шло к завершению: он не знал, каковыми теперь могут стать, каковыми, точнее, должны бы стать его отношения с Верой. То думал он, что связаны они уже четвертый год, и грубо, откровенно говоря перед собой, он не может сказать, что пресыщен ею, ее красивым телом — античным, как он знал теперь, как, смеясь, про себя повторял. То считал, что если пошло уж у них на убыль, —остановить нельзя, разбитое хоть склеишь, а трещины останутся, и это он просто сейчас, когда прозябает без женской любви, поневоле, по привычке переносит на Веру свое обыкновенное желание обладать женщиной — женщиной вообще; а то рассуждал таким образом, что разумным было бы переехать к Вере в Прибежище и предоставить все естественному ходу, куда бы это ни привело, — к разрыву или к чему-то прочному.
   Тут, на перекрестке рассуждения, и возникала длинная фигура Финкельмайера. Она брезжила в воображении, становилась отчетливее и расплывалась, Арон кривил большие губы и безнадежно махал рукой, как бы показывая Никольскому, что выхода все равно не будет. Никольский же спорил с этой несуразной тенью, ему верилось — ему хотелось, нужно было верить, что все разрешится наилучшим образом, — только пусть бы Арон сделал первый шаг, пусть он переменит свою жизнь — мечтает же он, черт возьми, об этом, — пусть въедет ко мне в квартиру, пусть живет там и сочиняет или бездельничает, записывает или рвет, — делает, что хочет, а мне тогда остается к Вере, и с ней, только с ней каждый день и каждую ночь, и ни о чем больше нечего думать, а они пусть сами по себе, и если он не будет с Фридой, то, может, приедет к нему, и пусть в моей комнате живут, сколько захотят, меня не касается, — знать ничего не знаю, и выкинь, напрочь выкинь из головы подлые вожделения, — как там они обернулись сладеньким словом «надежда»? — сволочь, вот ты кто, если мозги себе пудришь!.. Ладно, появится Арон, прямо спрошу, поедет ко мне или нет.
   К концу месяца «зеленый» тревожить перестал. Гнали, наверное, план как Бог на душу положит, да и поздно было что-либо менять в последние несколько дней. Никольский вздохнул посвободнее. На всякий случай, если его помощь вдруг все-таки понадобится, он досиживал оставшееся до отпуска время на рабочем месте в своем кабинетике и ничем особенно не занимался. Поэтому, когда однажды еще в первой половине дня позвонила Вера и взволнованным голосом спросила, как скоро он смог бы приехать к Леопольду Михайловичу, Никольский только поинтересовался, обедать ли ему по дороге или Вера его покормит? «Как хорошо, конечно, пообедаешь здесь, приезжай поскорее», — ответила Вера, и он отправился на Кропоткинскую.
   Вера и Леопольд были чем-то расстроены. Они уже ждали с обедом, и, едва приступили к еде, Леопольд обратился к Никольскому.
   — Скажите, Леонид, у вас сегодня есть какие-то дела?
   — Нет, Леопольд Михайлович, я свободен.
   — Ну, будем считать, что мне повезло. Боюсь, я могу рассчитывать только на вашу помощь. А то, знаете ли, не к кому обратиться, летом город катастрофически пустеет. И не каждого хотелось бы просить, вы сами поймете, почему. Я подумал, хорошо было бы пригласить еще и Арона, — но он тоже на даче. Анатолий сдает экзамены, нежелательно отрывать его от занятий. Словом, свет сошелся на вас, — Леопольд засмеялся. — Вера сказала, что в любом случае я никого бы лучше вас не нашел.
   — Спасибо на добром слове, — полушутливо кивнул Никольский в сторону Веры.
   — Суть моей просьбы я мог бы изложить в двух словах, — продолжал Леопольд. — Но мне следует рассказать кое-что предварительно. Я хочу, чтобы вы хорошо представляли, чем вызвано это дело. Вы, конечно, знаете о последних, так сказать, воспитательных мерах в отношении нашего искусства?
   — Еще бы, можно ли о них не знать? — оживился Никольский. — По милости дорогого Никиты, мы теперь и в искусстве поднаторели, не меньше разбираемся, чем в кукурузе. Нам что додекафония, что молочно-восковая спелость, один, — он запнулся… — один хрен. — И скороговоркой забубнил по-газетному: — …Творческая интеллигенция, рабочие и колхозники не позволят уступить в идеологической борьбе против буржуазных влияний растленного Запада, все мы с громадным удовлетворением восприняли принципиальные положения товарища Хрущева, проникнутые заботой о дальнейшем подъеме нашего искусства!.. Так?
   — Абсолютно верное изложение официальных статей, — вполне серьезно подтвердил Леопольд. — Однако сам Хрущев, когда смотрел на работы девятнадцати, пользовался выражениями совсем иными, его ругань доходила до матерщины. Но это кстати. А главное, что я хочу сказать, заключается в следующем. У меня хранятся работы некоторых из тех, кто вызвал такое сильное раздражение нашего нынешнего руководителя. Между прочим, есть у меня также Фальк и Штеренберг, которым тоже сегодня очень не повезло. А говоря откровенно, должен открыть вам: у меня собрано весьма большое число — не десяток даже и не сотня — картин авангарда — назовем так на данный случай все это разнородное творчество, не согласованное с признанным официальной идеологией. Как вы понимаете, есть слишком много причин, по которым о моем хранилище знают лишь немногие. Знают, однако, и некоторые из тех, кого подвергли сейчас остракизму. А в подобной ситуации, как поведет себя тот или иной человек, трудно предсказать. На моих глазах случалось всякое, и по нынешним временам у меня тоже довольно оснований беспокоиться о судьбе картин. Еще и потому, добавлю, что художники иногда приглашали — разумеется, с моего согласия — иностранных граждан, чтобы показать и постараться продать свои работы. Нужно пояснить, что я ведь не столько владелец, сколько хранитель весьма большой части собрания. Многие картины молодых авторов мне были просто-напросто отданы, так как моя плата по нынешним моим возможностям часто бывала лишь символической. Поэтому я ставил такое условие приобретения: если художник найдет выгодного покупателя, я работу возвращаю.
   Н-ну-с, повторяю, у меня с некоторых пор появилось много причин серьезно обеспокоиться, и я не однажды за последние месяцы думал, что же следует предпринять. И вот, по-видимому, пришел день, когда нужно на что-то решиться.
   Картины хранятся в загородном доме. Хозяин дома — художник, молодой человек, весьма талантливый. Он один из тех, чье имя сейчас без конца склоняется в различных инстанциях, — как это говорят, — «он попал в обойму» — именно! Я вам его назову — Коля Бегичев, у него, очень милая жена Варенька. Час тому назад Варенька была здесь. Ее Коля уехал куда-то в ярославскую деревню — чтобы работать на природе, рыбачить и пить самогон со своими местными приятелями. Так что Варенька в доме одна. На днях к ней зашла соседка и рассказала, что ими, Бегичевыми, интересовались какие-то люди. Соседей расспрашивали, где сейчас Коля, работает ли его жена, бывают ли у них в доме пьянки, а особо разузнавали, кто к ним приезжает из города. Соседка эта — женщина простая, однако поняла, что выспрашивали больше всего, часто ли появляются иностранцы. Например, выясняли, на каких машинах приезжают гости, по-нашему ли одеты. То, что за иностранцами следят, конечно, не новость. Варя сначала не придала этому большого значения, тем более, что за последние два-три месяца дом никто не посещал. Но не далее как сегодня утром рано пришли к ней два человека, будто бы из исполкома райсовета. Один из них назвался техником отдела главного архитектора и сказал, что им необходимо осмотреть дом. Варенька сначала не догадалась связать это посещение с тем, что узнала от соседки. Но архитекторы лишь мельком скользнули взглядом по стенам и сразу же изъявили желание подняться наверх. Варю это насторожило, она спросила, для чего, собственно, нужен этот осмотр. Тот, кто назвался техником, стал объяснять что-то насчет дороги, которую собираются проводить через поселок, о сумме компенсации за снесение дома. На самом же деле, говорила Варя, не дорогу у них хотят проводить, а газ. Словом, эти двое выполняли свое дело очень грубо, и Варя ответила, что верх у нее заперт. Те настойчиво потребовали открыть. Варя отказалась, и произошла, по-видимому, довольно безобразная сцена, так как Варя встала у лестницы, ведущей наверх, а двое мужчин пытались ее оттолкнуть. Варенька сообразила спросить у них удостоверение, — действительно ли они из райисполкома, в ответ посыпались оскорбления и угрозы, но потом тот, кто никак не назвал себя, махнул рукой и явно иронически сказал архитектору: «Ладно, оставим пока. Пошли, выпишем удостоверение. За час обернемся?» Архитектор с сомнением ответил, что понадобится часа полтора. Из этих переговоров Варя заключила, что по крайней мере один из них понятия не имел, где находится райисполком. Они намеревались вернуться через полтора часа, но Варя уже знала, что нужно делать. Она сказала, что ключ от верхних комнат муж оставил своему приятелю, который живет в Москве, так что ей за ним нужно ехать в город. Посетители увидели, что она водит их за нос. Они обещали прийти сегодня еще раз к вечеру или, самое позднее, завтра утром и сказали, что ей несдобровать, если вздумает их обмануть, пригрозили взломать замок. Только они сели в машину, Варенька побежала на станцию. Приехала она сюда буквально в паническом состоянии. Мы попытались ее успокоить как могли, и она поспешила обратно. Таково, Леонид, положение. Вы, возможно, догадываетесь, зачем я вас пригласил: надо бы скорейшим образом перевезти картины от Бегичевых.
   Все немного помолчали. Никольский ложечкой быстро доковыривал фрукты из компота. Он жалел уже, что напросился на обед — мог бы обойтись лоточными пирожками, — он сетовал на Леопольда, который по-интеллигентски подробно говорил, он соображал уже, рассчитывал, решал, принимал и отбрасывал варианты, и в мозгу его все ярче разгоралось огненное табло: Дело!
   — Это далеко? — спросил Никольский.
   — Станция Нахабино.
   — А куда перевозить? — Никольский взглянул на Веру.
   — Да, — кивнула она. — Конечно, куда же еще?
   — Отлично! Нахабино — это по Волоколамскому шоссе? До «Сокола» рукой подать, идеальный случай! — Никольский все больше оживлялся. — А картины? Формат большой? В багажнике «Волги», на задние места — устроить сможем?
   — Большая часть, вероятно, пройдет. Но есть работы крупные, — с сомнением ответил Леопольд.
   — Понятно, а на крыше? — знаете, багажная площадочка крепится на крыше? — считайте метра два на полтора — этого хватит?
   — Пожалуй, да. Две-три работы есть совсем большие, но это не беда, главное, чтобы вывезти сразу основную часть.
   — Дорога хорошая? До самого дома? Можно прямо к дверям подогнать?
   — Да, там открываются ворота,и можно въехать во двор.
   — Вот вам, Леопольд Михайлович, записная книжка, вот ручка, запишите, как ехать, и совсем было бы хорошо —планчик.
   — Постараюсь.
   Взятый темп давался Леопольду, похоже, с трудом, но Вера сияла и смотрела на Никольского если не с любовью, то с той гордостью, с какой женщина может смотреть на мужа или на взрослого сына.
   — А сколько поездок? Не одна и не две, как я понимаю? Четыре-пять? Больше?
   — Боюсь сказать… Возможно, что так. — Бедный Леопольд беспомощно улыбался и чертил что-то в книжечке.
   — Собственно, плевать, эти две сволочи вряд ли сегодня припрутся, а придут…
   — Леня, только я тебя прошу! — вскинулась Вера.
   — А что? Поговорить с архитектором! Всю жизнь мечтал!
   Он уже крутил телефонный диск и плечом прижимал к уху трубку.
   — Четвертый? Диспетчерская? Водитель Канахин на линии? А когда? Так вы взгляните. Это из управления, письмо тут есть… Жду… В девять отработал? Понятно, что через сутки.
   Он нажал на рычажок, снова набрал номер. На вызов не отвечали.
   — Дрыхнет, — объяснил Никольский. — Но ничего, я все-таки его подниму, не подействует звонок, поеду и стану барабанить в дверь.
   Он еще и еще раз накручивал диск, в тишине комнаты слышны были гнусавые звуки телефонных гудков. Внезапно в трубке затрещало, будто в нее ударило молнией, Никольский затряс головой, и из наушника длинным змеем поползло отчетливое ругательство: «Ка-ка-я-б-бля-а..?!?..»
   — Витек, Витек, погоди! — радостно закричал Никольский. — Старик, это я, это Никольский говорит, Виктор, погоди, ты не матерись, послушай, дело есть! Проснулся? Ну привет! привет! Витек, ты извини, я знаю, ты в ночь работал, но сам же понимаешь, не стал бы тебя трогать, если бы не… А? По делу? Ну, вот и хорошо! Значит, будем говорить по делу: несколько ездок от Сокола до Нахабина. Там вещи. Нужна на крышу платформочка. Работы до темноты, а может, и до самой ночи. Тут, понимаешь, надо, чтобы свой человек был, я тебе объясню. Но, Виктор, слушай: я буду расплачиваться, это тебе не во Внуково… Так как, поедешь? Вот и спасибо! Нет, сейчас не на Сокол, заезжай на Кропоткинскую. Как свернешь от кольца, проедешь три квартала, потом левый поворот… запоминаешь?..
   Через двадцать минут усаживались в кабину: спереди Никольский, на заднем сиденье Вера и Леопольд. Шофер повернулся к Никольскому — красная в сплошных веснушках физиономия, потрескавшиеся сухие губы, какие нередко бывают у рыжих, расплылись в приветственной улыбке, и Никольский в ответ с удовольствием подмигнул и пожал протянутую ладонь.
   У них было запанибрата. Легкость и свобода дружеских отношений — у мужчин, по крайней мере, — зависит, верно, от того, сколь большой жизненный груз притащил с собой каждый к тому перекрестку, где встретились двое будущих друзей. Если у каждого за спиной накопилось слишком уж многое, то, кажется, и разогнуться трудно, чтобы прямо взглянуть в глаза встречному, и довериться, и отпустить —открыть душу, а во время дружеских излияний как будто сбросить гнет накопившегося. Такое и случается редко (Никольский подумал о Финкельмайере), да и складывается непросто. И напротив того — всего только шапочное знакомство, начавшееся в молодые, безалаберные годы, и через десять, через двадцать лет может тебя утешить безнасильностью и простотой общения, как бы по-разному ни были прожиты обоими ушедшие десятилетия. Потому-то помнишь с лаской приятелей своих из школы, потому и друзья студенчества тебе сентиментально дороги, и вот такой Виктор Канахин — он тоже останется навсегда своим в доску, потому что в те времена, когда познакомились они в той самой лаборатории — мир ее памяти, — где паяли думающих черепах и философствующих мышей, — в те времена и работы, и женщин, и спирта — всего было вдоволь, и все было общим, как и заработанные деньги, — единственное, впрочем, чего им вечно не хватало, — все это воспринималось без разных там сложностей, терзаний или комплексов. Тогда и слова-то такого — «комплекс» — не было… Теперь-то, может, у Витьки этот комплекс и есть — ведь таксист, обслуга, — и он на пассажирах своих, наверно, отыгрывается, но между ними — друзьями ранней молодости — не стояло ничего, и все оставалось так, как было прежде.
   У «Сокола» минут пять стояли. В спешке, оказывается, не обо всем договорились. Никольский не хотел, чтобы Леопольд ехал в Нахабино, Вера тоже склонялась к тому, что Леопольду лучше остаться в Прибежище, и она нерасчетливо сказала то, о чем думал, но умалчивал Никольский: незачем, сказала Вера, чтобы Леопольда видели те двое. Леопольд внезапно стал резок: у него, разумеется, было нечто, называвшееся когда-то, в доисторические времена, словом «честь». Посылать людей в рискованное предприятие, а самому остаться в стороне, — этого он не мог допустить!
   — С вами не поеду! — наконец отрезал Никольский и с холодностью взглянул в глаза Леопольду.
   — Варенька вас не пустит, — продолжал сопротивляться Леопольд.
   — Пишите Вареньке записку, Леопольд Михайлович. Пишите, а то время дорого.
   Леопольд усмехнулся и помолчал немного.
   — Н-ну-сс… Ваша взяла. Одно скажу: энергический вы человек.
   — Это уж будь спок! — неожиданно произнес Виктор не то с издевкой, не то с гордостью.
   Леопольд набросал на листочке несколько слов, затем он и Вера вышли, пожелали удачи, и Виктор газанул по Волоколамскому.
XXV
   — Ну, рыжий, — начал Никольский. — Сколько не виделись? С той осени, почти год. Как оно твое ничего — счастье трудных дорог?
   — А херово. Один мотаюсь, как два яйца. Главное, пить нельзя равномерно.
   — То есть?
   — Тем, говорю, плохо, что пить нельзя, когда охота. Когда ты механик там или токарь, принимай хоть три раза в день. А тут, понимаешь, сутки можно, сутки нельзя. А надо пить равномерно. Вот я за двое-то суток впервые только дернул стакан, а какая-то сволочь звонит! Дело, говорит, есть.
   Никольский покосился. Виктор спокойно смотрел в ветровое стекло, но толстый рот его выдал. Никольский засмеялся облегченно, Виктор был доволен произведенным эффектом.
   — Сам ты сволочь, — отбрехнулся Никольский. — Ты там не с бабой улегся?
   — Какое! — Виктор, оторвав от руля руку, сложил фигу.
   — Вот сщас бабу приведешь! С братом живу в одной комнате.
   — С братом?
   — Ну. Сидел два года, в феврале вернулся. Хочет в институт поступать снова.
   — Ты никогда не говорил. Женька? — сопливый был еще пацан, да? И за что посадили?
   — Связался с ментом. Какой-то азиатский Сунь-Хуй приехал, что ли. На Ленинский, как всегда, народу нагнали и перекрыли. А Женька полез под канат, думал, успеет перебежать. Перебежал, ну а на той стороне уже старшина его цапнул, стал от бровки отпихивать. Женька: «не трожь, блядь, без рук!» — а тот, сука, — «что, сопротивляться?!» — прижал к витрине. Женька вывернуться хотел, да локтем в витрину жмяк! — и надо ж, падла, — куском проехало старшине по морде — так, царапина, раскровянило. Звону больше было. И тут как рухнуло стекло-то, они и проезжали — Никита с желтомазым. Ну, наскочили — и в раковую шейку. Два года отштопал. Еще ничего, пахло на пятерню.
   Никольский выругался, — длинно и ожесточенно посылал «их всех»…
   — У тебя как? — спросил Виктор.
   — Все так же. И тоже, вот, без бабы сейчас.
   — Н-ну-у!.. Уж с тобой такое?..
   — Такое… Видел, с нами ехала?
   — А что?
   — Три года с ней, больше. А теперь у нас с ней что-то выключилось.
   — Может, ка-зэ? Пробку новую вставил, и порядок? Х-ха! Или совсем перегорело? Три года! Не зря с ней жил, складненькая. Я так считаю: если сложена хорошо, чистенькая и не стерва — так это очень полезно мужику подольше с такой пожить, меньше потом на других будешь бросаться. Как считаешь?
   У Никольского засвербило: не о других с вожделением подумал он, а о другой — представился ему тот образ — и ладный, и чистый, и добрый. Глотнулось судорожно воздуха, и отпала охота продолжать на обычную тему.
   — Слушай, Виктор, так зачем мы едем, давай расскажу, что надо делать.
   Виктор слушал, мотая головой и время от времени матерясь. Узнав, что речь идет о тех самых художниках, кого обложило начальство, и что в дом наведывались стукачи, он воодушевился и пообещал:
   — Все, Леня, как штык будет! Вывезем за сегодня, будь спок!..
   Подъехали к дому Бегичевых, прошли к крыльцу, постучали. Женские шажки метнулись к дверям, пугливый голосок спросил: «Кто это!»
   — Варенька, откройте, это от Леопольда Михайловича, — сказал Никольский.
   «Слава Богу!» — послышалось из-за дверей, с тяжелым лязгом упала металлическая перекладина, стукнул отодвинутый засов, провернулся ключ, мужчин впустили.