Страница:
Нет. Это не сумасшедший дом. Это - реальная жизнь. По спине бегут мурашки и такое острое, такое простое желание: забыть о звонке. О Лене. О том, что страна и народ напрягаются в пароксизме борьбы. С врагами народа. Исчадиями ада. Одно из этих исчадий - Лена. Ничего страшного: она велела идти домой? Велела. Я и пойду... Ведь я не помогу ей. А вот "в поле зрения" попаду непременно. И кому от этого станет лучше? Риторический вопрос...
Бегут, бегут мысли (мыслишки, конечно, только кто в этом признается?). Вот и остановка трамвая. За спиной вход в церковь Михайловского замка, напротив - одноименный сад, правее зарыты в землю "не жертвы - герои", еще правее - Летний...
И вот подходит громыхающий трамвай. Ну, Дерябин? Скатываются по ступенькам веселые пассажиры (это такая точка зрения: пока одних сажают другие живут счастливо), что-то кричит кондуктор, покупаю билет (в тюрьму?) и прислоняюсь к окну последней площадки. Убегают рельсы, Марсово, казармы, Летний разворачиваются в панораму, она грустна. Как это у Гумилева? "Мы пролетели по трем мостам..." Грохочем по единственному. Отчетливо слышу вороний грай. Огромная каркающая стая перелетает Неву. Нечто черное, расплывчатое, ужасное. Эти птицы предвещают гибель...
Миновали мечеть. Слева остался Ленфильм - гнездо гениальных создателей фильма всех времен и народов. На него шли стройными колоннами и несли транспаранты1. В какой еще стране возможно такое? И вот - остановка. Сто шагов и - дом Лены. Огромный, цветной, с вычурными балкончиками, рустами, сухариками и волютами. Есть и ризолиты. Произведение зодчего, который попрощался с эклектикой середины века, но модерна еще не ощутил...
Стараюсь идти спокойно, сдержанно, но - куда там... Ускоряю и ускоряю шаг, от вычурных ворот лечу на крыльях. Вот ее балкон, парадное, лестница, второй этаж, двери квартиры чуть приоткрыты, красноармеец в фуражке с голубым верхом держит у ноги винтовку с трехгранным штыком. Но я еще ничего не понимаю...
- Сюда нельзя, проходи! - Он преграждает путь свободной рукой.
- Меня вызывали... - пытаюсь пройти, он кричит - куда-то в глубь коридора:
- Товарищ сержант госбезопасности! Парень тут! Говорит - вызывали!
Появляется невысокий, в серой кепке, плащ, сапоги - знакомая картинка...
- Этот?
- Этот самый! Прет нахально!
- Ты звонил? Лене?
И я понимаю - вдруг (как ушат на голову), что игры кончились. В квартире Лены НКВД. Так должно было случиться, всегда это знал. И еще... Она кричала, хотела меня спасти. Значит? Значит, я обязан поступить именно так, как хотела любимая девочка. К чему лишние жертвы? Что скажут на Литейном, дом 4? В адрес мамы и отчима? И вообще: ей я не помогу. А вот сам...
Я чувствую, я уверен: надо (не "надобно", нет) сказать: я никуда и никому не звонил? С какой стати? Что за глупости? Мне сказали, что девочка больна - вот я и зашел. Проведать. Мы вместе учимся. А что? Я - ничего... Но губы смыкаются, и из моего рта вылетают совсем другие слова:
- Звонил. Здесь гнездо шпионов?
Идиот... Этого могут не простить и пасынку ответственного сотрудника. Он рывком втаскивает меня в коридор. Я вижу Лену. Она сидит в комнате, на стуле, в ее погасших глазах ужас...
- Я же кричала тебе... - роняет безнадежно.
- Очень хорошо! - Сержант госбезопасности в штатском обрадован так искренне, что беззастенчиво потирает руки. - Первое: по-че-му ты не хо-тела, чтобы он... - кивок в мою сторону, - пришел сюда? От-ве-чать!
Лена молчит, и я понимаю, что с нею, с ее родными покончено навсегда. Жизнь разлучает нас, я это чувствую, вот, и у няньки были такие же затравленные, как теперь у Лены, глаза... И всего-то разница, что у нянечки черные, а у Леночки - голубые... Эх, Лена-Леночка...
- Ты подтверждаешь свою с нею связь?
- Это в каком смысле? - нагло впериваю в него немигающие глаза. Умею. Играли с Ульяной в "гляделки".
Ежится. Не привык, чтобы так разговаривали.
- Ты напрасно храбришься, парень... - тянет с угрозой. - Ты влип в очень нехорошую историю...
- Да ладно вам... Я, честно говоря, даже не понимаю. Вы, товарищ, хоть бы документы у меня спросили, установили - кто, что... А то так вот, с места в карьер - ведь и ошибиться можно, нет?
Вглядывается оценивающе:
- Предъяви.
- Нету. Еще не выдали. Но - вот-вот. Ладно, товарищ. Я говорю правду. Лена давно не посещает школу. Я решил ее навестить. Это преступление?
- Мы все проверим. Фамилия?
- Вы бы с этого начинали... Дерябин. Сергей. Алексеевич. Отец погиб. Мать жива.
В его лице появляется что-то осмысленное:
- Твой отчим - товарищ Полюгаев?
- Угадали. А что с Леной?
Усмехается.
- О твоем поведении я доложу. Товарищу Полюгаеву. Все. Пошел вон.
И я понимаю, что теперь и в самом деле пора уходить. Бросаю на Лену самый любящий, преданный взгляд, на какой только способен. И вдруг она презрительно морщится.
- Беспроигрышная игра, Дерябин. Ворон ворону глаза не выклюет.
Я думал, что уйду триумфатором.
Увы...
Весна в разгаре, и жизнь вошла в привычную колею. Отчим встает рано, но ведет себя тихо, незаметно. После моего "освобождения" Трифонович поглядывает на меня с беспокойством, но в споры не вступает и вообще предпочитает отмалчиваться. А мама воспарила в небеса. Каждый день она делает новую прическу, красит губы разными помадами и меняет платья раз в неделю. Такой я ее не знал. Впрочем, любящая женщина... Чего она не сделает ради того, кого любит. Моя обида не накапливается, но и не проходит, что делать. Я не грублю, не насмешничаю, я даже готов (и делаю это каждый день) поцеловать маму в пылающую щечку, но поцелуи мои холодны. Того, что было, не вернуть.
Была бы нянька - она бы помогла советом, делом, может быть, ей удалось бы помирить нас... Но Ульяны, то бишь камер-юнгферы Евгении Берг, нет и не будет, с каждым днем эта ужасная истина доходит до меня все непримиримее, все яростнее. Какая потеря... И как мы это допустили. Впрочем... Наивные мыслишки, сэр. Даже глупенькие. Мама хороший, добрый человек; когда-то, в огне и дыму Гражданской она совершила поступок (вернее, согласилась с отцом) и спасла юную девочку, не раздумывая о том, что та - ярчайший представитель враждебного класса. Почему она так поступила? Что ж... Она любила папу, а папа (пусть он потом стал чекистом со знаком доблести "За беспощадную борьбу с контрреволюцией", Пятый юбилей) добрый, честный, порядочный человек. Романтик. Тогда многие такими были. Для них "карающий меч диктатуры пролетариата" только символ. Я ведь знаю, как тяжело пережил отец 37-й... Как не спал по ночам. Ходил из угла в угол. Куда-то звонил. Что-то писал и отправлял поутру. Но Ульяна... "Евгения" - та бы сказала: "Прибрал Господь раба Своего вовремя, благо сотворил". У нашей "камер" был свой взгляд на вещи.
Румяный отчим ест мало, делает гимнастику, пытается вовлечь и меня. Сопротивляюсь - поспать лишние полчаса куда как лучше, чем даже в кино пойти. Но отчим приносит гантели, и мы начинаем трудиться вместе. Я вдруг замечаю, что он даже нравится мне, уж не знаю чем. Спокойный. Уверенный в себе. Ни одного лишнего слова. С мамой обращается подчеркнуто воспитанно, нежно даже. Бог с ними. У них своя жизнь, я в нее не впишусь. Но вдруг замечаю, что под рукавами моей легкой рубашки начинают перекатываться вполне ощутимые бицепсы.
Девятый позади, каникулы. Как и всегда (как некогда, при папе), собираемся на дачу.
- Опять в Мельничный? - спрашивает мама.
- А что? - отзывается отчим. - Хорошее место. Я - когда в охране товарища Жданова состоял - круглый год там проводил. Озеро. Город виден. Красиво.
И добавляет, поймав мой недоумевающий взгляд:
- В Мельничном дача товарища Жданова.
- И город видно? - В моем голосе неприкрытая издевка.
- Убедишься сам... - Отчим невозмутим.
И вот трясемся на полуторке, оказывается, мама договорилась с владельцем дачи, на которой мы жили еще в прошлом году, удобнее сразу без поисков и нервотрепки... Мне все здесь знакомо - качели на высоком суку длинной сосны, кашляющий сын хозяина - он похож на дореволюционного писателя, особенно когда не слишком подстригает свою черную с проседью бороду. И начинается сладкая дачная жизнь...
Почему же я не знал, что отсюда виден город? Папа не показал, ему недосуг, а сам... Откуда такое придет в голову? Отчим ведет меня на высокий обрыв за озером. Ч-черт... верно. Любимый Ленинград синеет на горизонте. Дома, трубы фабрик.
- Как бы и не разлучились... - улыбается Иван Трифонович. - Вот что, Сергей... Тебе один год остался. Наступит 41-й, осень, и ты загремишь в нашу школу. Готовься. Главное: язык на замке, мысли в узде. И не ругай меня, не спорь, я тебе дело говорю. Будь ты другим чуть-чуть - мне бы в голову не пришло. А так... Ты рискуешь сильно огорчить маму, опорочить светлую память отца. О своей судьбе я промолчу...
Я наливаюсь. Черт бы его взял! Оказывается, таил за пазухой, гад такой... А я-то, наивный дурачок... Ладно.
- Какие у вас, собственно, основания...
- Тише... - перебивает. - Тише. Уши растут из травы.
Спятил Трифонович к чертовой матери.
- Вы не растекайтесь по дереву!
- По древу, ладно? Ты втюхался в неприятность. Бяку. Человек, который тебя задержал, - феномен, улавливаешь?
- Я не знаю этого слова.
- Явление, загадка. Неважно... Внешне я все утряс, руководство согласилось. Но этот случай останется в твоем личном деле навсегда, понимаешь? Не вырубишь топором. ЧК - семья. Уродов у нас нет. Уродов срубают, как негодную ветку.
Забавно... Говорит как священник, и тон тот же. В храмах мы бывали, нянька озаботилась.
- Вы батюшка? Поп?
- Служба такая, обязан знать. Все знать, - поправляется, но уже поздно. Я догадываюсь (невелик секрет): вероятно, теперь мой отчим трудится на ниве церкви - чтобы попы не скурвились и не повторили заговор и бунт патриарха Тихона, злейшего врага. Знаем, проходили по истории. Такие беспроигрышные события (говори, что хочешь, ругай, как знаешь) наша цаца историчка любит особенно глубоко...
- Пример: если что понял невзначай, догадался - не обнаруживай. Как в оперетке: умей владеть собой.
- Это песенка. "О любви не говори".
Пропускает мимо ушей. Сейчас я тебе вмажу...
- Что с... Леной? - Голос мой дрогнул не нарочито, всамделишно, Трифонович это почувствовал.
- Еще на будущее: у нас не принято делиться информацией с сослуживцами. Каждый работает свое. Остальное решает начальство. Ко мне в кабинет, например, не войдет никто. Кроме непосредственного и прямого начальников. Это к тому, что говорить я не имею права. Даже знать. Лена, ее семья - компетенция других... Случайно знаю: отец арестован и по приговору Особого совещания сослан.
- Особого совещания больше нет! Суды!
- Без разницы... - произносит вяло, и я теряюсь. Что, для всех нет, а на самом деле - есть? Или ему все равно?
- Лена до полного совершеннолетия останется в детском доме. Специальном. И еще... Она слишком взрослая, Серега... И ей не светит ни-че-го. Крепись, парень. Судьба этой девочки жестока. Ты никогда больше ее не увидишь. Смирись.
У меня вспыхивает спина, по ней ползут струйки... Нет. Врет. Спасти хочет. Не надо мне спасения. Я и так... Говно, шайсе, трус.
- Иван Трифонович... Но ей только исполнится шестнадцать, и куда они все денутся? Ведь ее не могут не отпустить? Это же нонсенс?
- Нонсенс - знаешь, а феномен - нет? Забавно... - Молчит, закуривает, гасит спичку. - Она дочь врагов народа, Серега (что он заладил, что за "Серега" такой? Не на толковище, блатные замашки, взрослый же человек!).
- Не называйте так, не нравится. И что? Что? Дочь, сын. Товарищ Сталин сказал: дети за родителей не отвечают!
- Верно. Маленькие дети. А она - большая. Уловил? Значит, так. Ее отправят в специальный лагерь. Потом. Возможно - лет через десять - если уцелеет - отпустят на поселение. Но это вряд ли. Слишком тяжела вина родителей, слишком. Забудь о ней. Все пройдет и вьюгой заметет.
Поэт... Ни фига себе! Подарочек... Ах, Лена-Лена, какой же я гнусный тип. Гадкий. Трусливый. Могли ведь убежать. К чертовой матери. В Сибирь. Там сроду никого не сыскивают. Там как зерно в амбаре. Как петух, который, навозну кучу разрывая...
Никто бы не нашел, никто. И всего ничего: плюнуть на "несущественное", внять гласу. Гласу внять... А я? Нянечка, где ты? Как ты была права. Зачем мне специальное звание и меч со щитом на рукаве, если нет любимой. Лены нет. Пропала связь времен...
Дачная жизнь проста и однообразна. Ходим по лесу, живется легко. На третий день замечаю на берегу озера девочку лет тринадцати, одета по-городскому, явно не местная. Она смотрит из-под руки в мою сторону солнце мешает - и делает несколько шагов навстречу. Симпатичное личико в веснушках, светлые глаза, рыжеватые волосы. Маленькая еще девочка. Но все равно - приятно. Кто-то обратил на тебя внимание.
- Вы здесь живете?
Голосок у нее тонкий, звенящий, эдакий ручеек.
- Я здесь на даче, с родителями.
Мне хочется сгладить возрастную дистанцию. "С родителями" - значит, тоже от горшка два вершка. И ей не так обидно. Я все же кретин...
- Вы... Сергей?
Сердце замирает и начинает бешеную скачку. Воздух исчез. Вата. Ведь это... от Лены, пусть бог убьет, если не так! (Как говаривала добрая Уля.)
- Сергей... А... Ты... по делу?
- Да, - голос звучит твердо, внятно. - Я должна отдать вам вот это... - протягивает пакет. Завернут в клеенку. Книги? - Вы обязаны это сохранить навсегда. Для будущих поколений.
Говорит слегка заученно. Наверное, учила текст слово в слово.
- Для будущих... - тяну удивленно. - Для будущих поколений построили Днепрогэс. Дом Советов. Ты его видела?
- Вы... глупы? - спрашивает с некоторым усилием, и я вдруг понимаю, что ей, бедной, неудобно ощущать мою глупость.
- Давай, - протягиваю руку.
- Прежде поклянитесь сохранить. Никому не передавать. Это очень важно. Мне велено вам... как это? Объяснить, что здесь наи-важ-ней-ши-е бумаги. Вам разрешено ознакомиться. Вы даете клятву?
- Конечно.
- Нет. Не так. Повторяйте за мной: именем Бога Живого обязуюсь... нет: клянусь сохранить доверенное мне и не отдавать в нележащие руки.
- В ненадлежащие... Хорошо... - И я замогильным голосом повторяю эту пиратскую чушь.
Девочка уходит. Уже через мгновение цветастое ее платьице сливается с зеленью луга, через который она идет. Что делать с пакетом? Первая, ясно звучащая и трезвая мысль - выбросить к чертовой матери. В озеро. Привязать камень - есть здесь камни поблизости? Ладно. Из дома принести. Там у хозяина дачи кирпичи сложены, он собирается строить теплицу, кажется. И концы в воду. Лена никогда не проверит, не узнает. А я - по завету Трифоновича - не подведу под монастырь троих: себя, его, Трифоновича, маму. И как быть?
Нет, краска на моих щеках не выступила, стыдно и гадко мне не стало. Суровая действительность, недавние годы - 37-й, 38-й - оставили свой ужасающий след и в моей душе тоже. Я ведь не просто мальчик был тогда, в те баснословные года... Я был сын чекиста, этим сказано все.
Я не бросаю пакет в воду. Я несу его домой, прячу под половицей (благо в нашей комнате полы не просто скрипят или шевелятся - они ходят ходуном. По этой причине мама и отчим зачастую уходят в лес. Ночью в нашей комнате царит кладбищенская тишина). Всему свое время. Вернемся в город, просмотрим и изучим. А там видно станет...
Я часто прихожу к обрыву и подолгу стою на краю. Мне нравится синеющий вдали город, он похож на декорацию, я ощущаю себя персонажем странной сказки. Мне кажется, что эти маленькие домики останутся такими навсегда и мы не вернемся домой. Зачем? Отца, Ульяны, Лены нет больше, зачем мне город, в котором множество знакомых и ни одного друга. Жутковатые мысли приходят в голову. Третьего дня вечером я попросил разрешения у хозяина покататься на качелях. Он был в сарае, колол дрова. Потертые хромовые сапоги и синий сатиновый халат придавали ему какой-то щемяще-тревожный вид. Он смотрел на меня сквозь стекла пенсне и улыбался вымученной улыбкой. Вдруг я догадался: он знает. Он знает, что мой отец, а теперь и отчим - из НКВД. Почему даже честные люди трясутся? Ведь хозяин нашей дачи честный человек. Иначе он бы давным-давно сгинул... И я набираюсь - нет, не храбрости. Храбрость с этим человеком не нужна. Невежливости я набираюсь (хотя вряд ли так можно сказать).
- Николай Антонович, вы боитесь?
Он не делает вид, не удивляется, он низко опускает голову.
- Да. И очень. Представьте себе: мой сын болен чахоткой. Может быть, он проживет еще год-другой, врачи обнадеживают... И вдруг - меня нет. Исчез. Растворился. Что же будет с мальчиком? Он же двигаться уже не может!
- Найдутся добрые люди, - произношу расхожую фразу расхожим голосом.
- Э-э... - тянет он, поджимая сухие обветренные губы, - если бы... Как только станет известно - за что я исчез... - Он безнадежно машет рукой.
Я еще не понимаю сути, я только на подступах к ней, поэтому - чтобы пробиться, достучаться (новая тайна, я снова чую печенкой!) - говорю уверенно:
- Если с вами ничего не случилось два-три года назад - теперь все в порядке. - И наивно, с сжигающим любопытством: - А в чем дело?
- Э-э... - снова тянет. - Мучаюсь. Хотите начистоту? Все дело в моем прошлом. А не сгинул я, как вы изволили выразиться, два-три года назад только потому, что был ваш отец, Алексей Иванович был, царствие ему небесное. А теперь? Отчим? Ваш отец праведник был. Святой...
- Папа? - Мне хочется рассмеяться ему в лицо. - Папа имел...
- Именной маузер, знак "Почетный чекист" - мне все известно. И ваш батюшка знал обо мне все... Почему же вы здесь дачу снимали, а?
Ему надобно выговориться, позже я понимаю это. Настоящее и прошлое столкнулось в нем непримиримо и требует выхода. И он начинает...
Отец воевал на Южном фронте. Это я и без Николая Антоновича знаю. Но вот дальше... Они с отцом встретились в степях под Ростовом, в марте 1918 года. Белые совершали тогда свой знаменитый "Ледяной поход" (в школе нам об этом походе, естественно, ни слова, я все знаю от отца). В войсках были только офицеры (отец всегда с гордостью говорил, что простые рабочие и крестьяне корниловцев не поддерживали, так, разве что студентишки ненадежные...). И вот, офицерские роты взяли деревеньку с красными в кольцо и, как на параде, винтовки у ноги, шагом - на пулеметы и пушки. И все бы ничего - но устрашающая офицерская походка под пулями и взрывами так ошеломила молодых защитников революции, что они побросали и пушки и пулеметы и сиганули врассыпную кто куда.
Расправа была короткой. Выводили повзводно, в нижнем белье. Кто из господ офицеров желал - рубил шашкой или палил из нагана в лоб. А кто не хотел мараться - те укладывались за пулеметами - и та-та-та...
Тогда-то и заметил Николай Антонович (прапорщик, тридцати лет от роду, присяжный поверенный, в "Движение" пришел пешком аж из Саратова) моих родителей. Отец прижимал маму к себе, она стояла с накрытой отцовской гимнастеркой головой. Это удивило прапорщика. Спросил - в чем дело. Отец объяснил: пусть умрет без боязни. С гимнастеркой, мол, не очень и страшно.
- Я им говорю: ступайте за мной. Командиру роты, барону Гоппе, остзейскому немцу, объясняю: эта парочка у меня в садовниках в Саратове была и от революционной злобы мой особняк спалила. Я сейчас их в овин запру и подожгу. Гоппе хохочет, идея что надо! Веду, руки у них связаны. Около овина говорю: "Свободны. Только не попадитесь, а то и мне каюк". Алексей Иванович на радостях меня даже облобызал. В тот миг, молодой человек, я понял, что революции и войны - чушь. Только мы, люди. Если сумеем остаться таковыми...
- А как же вы встретились?
- Твои родители приехали снимать дачу. Мною интересовались... Ваши. Но твой отец сделал так, что я уцелел.
Ч-черт... Не очень-то эта побаска укладывается в образ чекиста Дерябина.
- Значит, долг платежом красен?
- Не думаю... Скорее, Алексей Иванович понял, что я для власти абсолютно безопасен. Скорее всего, так...
Что ж... Это романтизм, которым отец был переполнен, как Ленский из "Евгения Онегина".
- И вот, я снова боюсь. Я боюсь, что ваш отчим не поступит вослед вашему батюшке. Нет достаточных оснований...
Я бы и забыл об этом разговоре, но в тот же вечер услышал, как мама во время чаепития заговорила с отчимом, увы, на заданную тему.
- Мне кажется, Ваня, - увещевала, разливая чай и не стесняясь моим присутствием, - что эту историю надо заканчивать. Мало ли что... Покойный Алексей был романтик (вот! Я не ошибся), добряк, не слишком задумывался о реалиях бытия. Да и переспорить его было невозможно. Но ты, я надеюсь, в трезвом уме и здравой памяти? А если? Ну, представь себе, докопаются. Вскроют. Мне головы не сносить! Послушай. Я должна твердо знать, на что ты решился.
Имя владельца дачи мама не назвала, но мне все понятно.
Ночью проснулся, сна - ни в одном глазу. Вышел - осторожно, тихо, на крыльцо. На соседнем - согбенная тень. Николай Антонович курит, надсадно покашливая. Подхожу и шепотом, ему в ухо:
- Уезжайте. Немедленно. Чтобы к утру вас здесь не было. Они обсуждали.
Он без вопросов понимает - что именно. Поднимает на меня пустые, бессмысленные глаза:
- Эх, молодой человек... А куда? Велика Россия, а повсюду милиция, прописка, сексоты. Я ведь не в контрразведке служил в Гражданскую. Попадусь, как карась в сетку. Нет уж... У человека либо совесть есть, либо ее нет. Третьего - нон датур.
Позже, в городе, я заглянул в словарь. "Не дано". Это он так пошутил на прощанье.
О маме думать не хочется. Я не ищу оправданий, объяснений - бог с ними. Просто хочется убежать. Куда-то. Где васильки, васильки, васильки...
Прошла неделя, вторая, дачная жизнь давно вошла в привычную колею. Лес, купанье, грибы и ягоды - как прекрасно, как весело... Но за два дня до возвращения в Ленинград (уже и машина была заказана) проснулся под утро (было еще темно, мокро, тоскливо шумели сосны) и, движимый неясным предчувствием, вышел на крыльцо. Около соседнего стояла большая черная машина ("Черная маруся" - догадался сразу) и топтались четверо в форме, жадно затягиваясь папиросками. Вспыхивающие огоньки выхватывали из сумрака фуражки с голубым верхом и витые басоны эмблем на рукавах гимнастерок: "щит и меч". Они увлеченно переговаривались вполголоса, долетали обрывки фраз что-то о футболе и гимнастике.
Но и теперь я не оборвался, не вздрогнул, не произнес в адрес матери (мысленно, конечно) ни одного дурного слова. Не знаю почему. Наверное, все то, что совершалось сейчас на моих глазах, напоминало сцену из спектакля или кинофильма. Жандармы арестовывают большевистского агитатора; хотя... При чем здесь жандармы?
Вывели Николая Антоновича, руки он держал за спиной и был одет все в тот же синий халат, будто в ночную рубашку или странного цвета саван. Остановился, поднял голову к предрассветному небу и сказал слова молитвы: "Господи, в руки твои предаю дух мой". Его втолкнули в "Марусю", зашумел мотор, медленно, плавно, словно огромная рыбина в еще более огромном аквариуме, машина тронулась и пошла, пошла, набирая ход, растворяясь в неверном, сером, унылом подобии воздуха...
За завтраком я поинтересовался:
- А где хозяин дачи? Я с утра не видел его, а его больной сын меня спросил. Что ему сказать?
Мне было совершенно все равно, что они ответят. Что наврут. Во мне не было ненависти, обиды, неудовольствия даже. Все равно. Абсолютно все равно. Если можно просто так, ни за что ни про что, сдать живого человека на смерть, гибель, муку... То чего же, спрашивается, восклицать и размахивать руками?
Мать молчала, прикусив уголок салфетки. Нина Степановна стала вдруг некрасивой, старой, она подурнела, словно злая фея из сказки - в финале. Отчим сидел прямо, сомкнутые кулаки загорело чернели на белой скатерти, краповые петлицы на гимнастерке (там вдруг появилось сразу три шпалы, небывалое повышение в звании, интересно - за что?) будто напитались кровью, уже высыхающей, впрочем.
- Так что же? - Вряд ли я был прав. Все это было похоже на первый в жизни допрос, когда вдруг ощущаешь, что несдающегося врага на самом деле проще уничтожить. А что же еще?
- Я исполнил свой долг, - сухо проговорил Трифонович. - Мама тут ни при чем. Учти.
Как благородно... Хотя - и в самом деле. Бедный мужик... Папа никогда бы не согласился "выполнить". Ладно.
- Ничего-ничего, - частит отчим, ложно истолковывая мое молчание. Самое страшное уже позади. Ну, участник Гражданской с ихней стороны...
- Их, - поправляю равнодушно.
- Да-да, конечно, - кивает. - Я только хотел сказать, что жизнь ему сохранят. Он ведь не из контрразведки.
- А ты? Вице-папаня? Ты ведь именно из контрразведки. И я. Я тоже там буду. Вот только автора там не будет. А, мамочка? Знаешь, как из зала вопят, когда пьеска понравилась? "Автора! Автора!"
Мать комкает салфетку, произносит, давясь рыданием:
- У меня... у нас... с Ваней... будет ребенок. Я хотела только, чтобы ребенок не пострадал. И ты. И Ваня. Ведь власть беспощадна... - И такая горькая мука звучит в ее голосе, что я теряю дар речи. Ребенок? Допустим. Из-за одной жизни другую не уничтожают. Но вот если о "беспощадной власти" не просто так, не впроброс - лишь бы оправдаться, - тогда это что-то очень-очень новенькое. А мне что делать?
Мама говорит тихо-тихо, будто мне одному:
- Пойдешь служить, сынок... А ты пойдешь, дорожка заказана, ни шагу вправо, ни шагу влево, старшие ждут, а их обижать или обманывать никак нельзя. Так вот: послужишь - поймешь. И дай тебе бог - ни разу, никогда не оказаться... в моем положении.
Может быть, она ждет, что я брошусь ей на шею, что мы оба заплачем отпускающими слезами прощения - нет. Не могу. Слаб. Но понимаю: сейчас именно так и должен поступить сильный человек. Не другого, самого близкого и родного, судить страшным судом, а все взять на себя. Помочь. Но - нет. Слаб.
И я молча выхожу из-за стола.
Бегут, бегут мысли (мыслишки, конечно, только кто в этом признается?). Вот и остановка трамвая. За спиной вход в церковь Михайловского замка, напротив - одноименный сад, правее зарыты в землю "не жертвы - герои", еще правее - Летний...
И вот подходит громыхающий трамвай. Ну, Дерябин? Скатываются по ступенькам веселые пассажиры (это такая точка зрения: пока одних сажают другие живут счастливо), что-то кричит кондуктор, покупаю билет (в тюрьму?) и прислоняюсь к окну последней площадки. Убегают рельсы, Марсово, казармы, Летний разворачиваются в панораму, она грустна. Как это у Гумилева? "Мы пролетели по трем мостам..." Грохочем по единственному. Отчетливо слышу вороний грай. Огромная каркающая стая перелетает Неву. Нечто черное, расплывчатое, ужасное. Эти птицы предвещают гибель...
Миновали мечеть. Слева остался Ленфильм - гнездо гениальных создателей фильма всех времен и народов. На него шли стройными колоннами и несли транспаранты1. В какой еще стране возможно такое? И вот - остановка. Сто шагов и - дом Лены. Огромный, цветной, с вычурными балкончиками, рустами, сухариками и волютами. Есть и ризолиты. Произведение зодчего, который попрощался с эклектикой середины века, но модерна еще не ощутил...
Стараюсь идти спокойно, сдержанно, но - куда там... Ускоряю и ускоряю шаг, от вычурных ворот лечу на крыльях. Вот ее балкон, парадное, лестница, второй этаж, двери квартиры чуть приоткрыты, красноармеец в фуражке с голубым верхом держит у ноги винтовку с трехгранным штыком. Но я еще ничего не понимаю...
- Сюда нельзя, проходи! - Он преграждает путь свободной рукой.
- Меня вызывали... - пытаюсь пройти, он кричит - куда-то в глубь коридора:
- Товарищ сержант госбезопасности! Парень тут! Говорит - вызывали!
Появляется невысокий, в серой кепке, плащ, сапоги - знакомая картинка...
- Этот?
- Этот самый! Прет нахально!
- Ты звонил? Лене?
И я понимаю - вдруг (как ушат на голову), что игры кончились. В квартире Лены НКВД. Так должно было случиться, всегда это знал. И еще... Она кричала, хотела меня спасти. Значит? Значит, я обязан поступить именно так, как хотела любимая девочка. К чему лишние жертвы? Что скажут на Литейном, дом 4? В адрес мамы и отчима? И вообще: ей я не помогу. А вот сам...
Я чувствую, я уверен: надо (не "надобно", нет) сказать: я никуда и никому не звонил? С какой стати? Что за глупости? Мне сказали, что девочка больна - вот я и зашел. Проведать. Мы вместе учимся. А что? Я - ничего... Но губы смыкаются, и из моего рта вылетают совсем другие слова:
- Звонил. Здесь гнездо шпионов?
Идиот... Этого могут не простить и пасынку ответственного сотрудника. Он рывком втаскивает меня в коридор. Я вижу Лену. Она сидит в комнате, на стуле, в ее погасших глазах ужас...
- Я же кричала тебе... - роняет безнадежно.
- Очень хорошо! - Сержант госбезопасности в штатском обрадован так искренне, что беззастенчиво потирает руки. - Первое: по-че-му ты не хо-тела, чтобы он... - кивок в мою сторону, - пришел сюда? От-ве-чать!
Лена молчит, и я понимаю, что с нею, с ее родными покончено навсегда. Жизнь разлучает нас, я это чувствую, вот, и у няньки были такие же затравленные, как теперь у Лены, глаза... И всего-то разница, что у нянечки черные, а у Леночки - голубые... Эх, Лена-Леночка...
- Ты подтверждаешь свою с нею связь?
- Это в каком смысле? - нагло впериваю в него немигающие глаза. Умею. Играли с Ульяной в "гляделки".
Ежится. Не привык, чтобы так разговаривали.
- Ты напрасно храбришься, парень... - тянет с угрозой. - Ты влип в очень нехорошую историю...
- Да ладно вам... Я, честно говоря, даже не понимаю. Вы, товарищ, хоть бы документы у меня спросили, установили - кто, что... А то так вот, с места в карьер - ведь и ошибиться можно, нет?
Вглядывается оценивающе:
- Предъяви.
- Нету. Еще не выдали. Но - вот-вот. Ладно, товарищ. Я говорю правду. Лена давно не посещает школу. Я решил ее навестить. Это преступление?
- Мы все проверим. Фамилия?
- Вы бы с этого начинали... Дерябин. Сергей. Алексеевич. Отец погиб. Мать жива.
В его лице появляется что-то осмысленное:
- Твой отчим - товарищ Полюгаев?
- Угадали. А что с Леной?
Усмехается.
- О твоем поведении я доложу. Товарищу Полюгаеву. Все. Пошел вон.
И я понимаю, что теперь и в самом деле пора уходить. Бросаю на Лену самый любящий, преданный взгляд, на какой только способен. И вдруг она презрительно морщится.
- Беспроигрышная игра, Дерябин. Ворон ворону глаза не выклюет.
Я думал, что уйду триумфатором.
Увы...
Весна в разгаре, и жизнь вошла в привычную колею. Отчим встает рано, но ведет себя тихо, незаметно. После моего "освобождения" Трифонович поглядывает на меня с беспокойством, но в споры не вступает и вообще предпочитает отмалчиваться. А мама воспарила в небеса. Каждый день она делает новую прическу, красит губы разными помадами и меняет платья раз в неделю. Такой я ее не знал. Впрочем, любящая женщина... Чего она не сделает ради того, кого любит. Моя обида не накапливается, но и не проходит, что делать. Я не грублю, не насмешничаю, я даже готов (и делаю это каждый день) поцеловать маму в пылающую щечку, но поцелуи мои холодны. Того, что было, не вернуть.
Была бы нянька - она бы помогла советом, делом, может быть, ей удалось бы помирить нас... Но Ульяны, то бишь камер-юнгферы Евгении Берг, нет и не будет, с каждым днем эта ужасная истина доходит до меня все непримиримее, все яростнее. Какая потеря... И как мы это допустили. Впрочем... Наивные мыслишки, сэр. Даже глупенькие. Мама хороший, добрый человек; когда-то, в огне и дыму Гражданской она совершила поступок (вернее, согласилась с отцом) и спасла юную девочку, не раздумывая о том, что та - ярчайший представитель враждебного класса. Почему она так поступила? Что ж... Она любила папу, а папа (пусть он потом стал чекистом со знаком доблести "За беспощадную борьбу с контрреволюцией", Пятый юбилей) добрый, честный, порядочный человек. Романтик. Тогда многие такими были. Для них "карающий меч диктатуры пролетариата" только символ. Я ведь знаю, как тяжело пережил отец 37-й... Как не спал по ночам. Ходил из угла в угол. Куда-то звонил. Что-то писал и отправлял поутру. Но Ульяна... "Евгения" - та бы сказала: "Прибрал Господь раба Своего вовремя, благо сотворил". У нашей "камер" был свой взгляд на вещи.
Румяный отчим ест мало, делает гимнастику, пытается вовлечь и меня. Сопротивляюсь - поспать лишние полчаса куда как лучше, чем даже в кино пойти. Но отчим приносит гантели, и мы начинаем трудиться вместе. Я вдруг замечаю, что он даже нравится мне, уж не знаю чем. Спокойный. Уверенный в себе. Ни одного лишнего слова. С мамой обращается подчеркнуто воспитанно, нежно даже. Бог с ними. У них своя жизнь, я в нее не впишусь. Но вдруг замечаю, что под рукавами моей легкой рубашки начинают перекатываться вполне ощутимые бицепсы.
Девятый позади, каникулы. Как и всегда (как некогда, при папе), собираемся на дачу.
- Опять в Мельничный? - спрашивает мама.
- А что? - отзывается отчим. - Хорошее место. Я - когда в охране товарища Жданова состоял - круглый год там проводил. Озеро. Город виден. Красиво.
И добавляет, поймав мой недоумевающий взгляд:
- В Мельничном дача товарища Жданова.
- И город видно? - В моем голосе неприкрытая издевка.
- Убедишься сам... - Отчим невозмутим.
И вот трясемся на полуторке, оказывается, мама договорилась с владельцем дачи, на которой мы жили еще в прошлом году, удобнее сразу без поисков и нервотрепки... Мне все здесь знакомо - качели на высоком суку длинной сосны, кашляющий сын хозяина - он похож на дореволюционного писателя, особенно когда не слишком подстригает свою черную с проседью бороду. И начинается сладкая дачная жизнь...
Почему же я не знал, что отсюда виден город? Папа не показал, ему недосуг, а сам... Откуда такое придет в голову? Отчим ведет меня на высокий обрыв за озером. Ч-черт... верно. Любимый Ленинград синеет на горизонте. Дома, трубы фабрик.
- Как бы и не разлучились... - улыбается Иван Трифонович. - Вот что, Сергей... Тебе один год остался. Наступит 41-й, осень, и ты загремишь в нашу школу. Готовься. Главное: язык на замке, мысли в узде. И не ругай меня, не спорь, я тебе дело говорю. Будь ты другим чуть-чуть - мне бы в голову не пришло. А так... Ты рискуешь сильно огорчить маму, опорочить светлую память отца. О своей судьбе я промолчу...
Я наливаюсь. Черт бы его взял! Оказывается, таил за пазухой, гад такой... А я-то, наивный дурачок... Ладно.
- Какие у вас, собственно, основания...
- Тише... - перебивает. - Тише. Уши растут из травы.
Спятил Трифонович к чертовой матери.
- Вы не растекайтесь по дереву!
- По древу, ладно? Ты втюхался в неприятность. Бяку. Человек, который тебя задержал, - феномен, улавливаешь?
- Я не знаю этого слова.
- Явление, загадка. Неважно... Внешне я все утряс, руководство согласилось. Но этот случай останется в твоем личном деле навсегда, понимаешь? Не вырубишь топором. ЧК - семья. Уродов у нас нет. Уродов срубают, как негодную ветку.
Забавно... Говорит как священник, и тон тот же. В храмах мы бывали, нянька озаботилась.
- Вы батюшка? Поп?
- Служба такая, обязан знать. Все знать, - поправляется, но уже поздно. Я догадываюсь (невелик секрет): вероятно, теперь мой отчим трудится на ниве церкви - чтобы попы не скурвились и не повторили заговор и бунт патриарха Тихона, злейшего врага. Знаем, проходили по истории. Такие беспроигрышные события (говори, что хочешь, ругай, как знаешь) наша цаца историчка любит особенно глубоко...
- Пример: если что понял невзначай, догадался - не обнаруживай. Как в оперетке: умей владеть собой.
- Это песенка. "О любви не говори".
Пропускает мимо ушей. Сейчас я тебе вмажу...
- Что с... Леной? - Голос мой дрогнул не нарочито, всамделишно, Трифонович это почувствовал.
- Еще на будущее: у нас не принято делиться информацией с сослуживцами. Каждый работает свое. Остальное решает начальство. Ко мне в кабинет, например, не войдет никто. Кроме непосредственного и прямого начальников. Это к тому, что говорить я не имею права. Даже знать. Лена, ее семья - компетенция других... Случайно знаю: отец арестован и по приговору Особого совещания сослан.
- Особого совещания больше нет! Суды!
- Без разницы... - произносит вяло, и я теряюсь. Что, для всех нет, а на самом деле - есть? Или ему все равно?
- Лена до полного совершеннолетия останется в детском доме. Специальном. И еще... Она слишком взрослая, Серега... И ей не светит ни-че-го. Крепись, парень. Судьба этой девочки жестока. Ты никогда больше ее не увидишь. Смирись.
У меня вспыхивает спина, по ней ползут струйки... Нет. Врет. Спасти хочет. Не надо мне спасения. Я и так... Говно, шайсе, трус.
- Иван Трифонович... Но ей только исполнится шестнадцать, и куда они все денутся? Ведь ее не могут не отпустить? Это же нонсенс?
- Нонсенс - знаешь, а феномен - нет? Забавно... - Молчит, закуривает, гасит спичку. - Она дочь врагов народа, Серега (что он заладил, что за "Серега" такой? Не на толковище, блатные замашки, взрослый же человек!).
- Не называйте так, не нравится. И что? Что? Дочь, сын. Товарищ Сталин сказал: дети за родителей не отвечают!
- Верно. Маленькие дети. А она - большая. Уловил? Значит, так. Ее отправят в специальный лагерь. Потом. Возможно - лет через десять - если уцелеет - отпустят на поселение. Но это вряд ли. Слишком тяжела вина родителей, слишком. Забудь о ней. Все пройдет и вьюгой заметет.
Поэт... Ни фига себе! Подарочек... Ах, Лена-Лена, какой же я гнусный тип. Гадкий. Трусливый. Могли ведь убежать. К чертовой матери. В Сибирь. Там сроду никого не сыскивают. Там как зерно в амбаре. Как петух, который, навозну кучу разрывая...
Никто бы не нашел, никто. И всего ничего: плюнуть на "несущественное", внять гласу. Гласу внять... А я? Нянечка, где ты? Как ты была права. Зачем мне специальное звание и меч со щитом на рукаве, если нет любимой. Лены нет. Пропала связь времен...
Дачная жизнь проста и однообразна. Ходим по лесу, живется легко. На третий день замечаю на берегу озера девочку лет тринадцати, одета по-городскому, явно не местная. Она смотрит из-под руки в мою сторону солнце мешает - и делает несколько шагов навстречу. Симпатичное личико в веснушках, светлые глаза, рыжеватые волосы. Маленькая еще девочка. Но все равно - приятно. Кто-то обратил на тебя внимание.
- Вы здесь живете?
Голосок у нее тонкий, звенящий, эдакий ручеек.
- Я здесь на даче, с родителями.
Мне хочется сгладить возрастную дистанцию. "С родителями" - значит, тоже от горшка два вершка. И ей не так обидно. Я все же кретин...
- Вы... Сергей?
Сердце замирает и начинает бешеную скачку. Воздух исчез. Вата. Ведь это... от Лены, пусть бог убьет, если не так! (Как говаривала добрая Уля.)
- Сергей... А... Ты... по делу?
- Да, - голос звучит твердо, внятно. - Я должна отдать вам вот это... - протягивает пакет. Завернут в клеенку. Книги? - Вы обязаны это сохранить навсегда. Для будущих поколений.
Говорит слегка заученно. Наверное, учила текст слово в слово.
- Для будущих... - тяну удивленно. - Для будущих поколений построили Днепрогэс. Дом Советов. Ты его видела?
- Вы... глупы? - спрашивает с некоторым усилием, и я вдруг понимаю, что ей, бедной, неудобно ощущать мою глупость.
- Давай, - протягиваю руку.
- Прежде поклянитесь сохранить. Никому не передавать. Это очень важно. Мне велено вам... как это? Объяснить, что здесь наи-важ-ней-ши-е бумаги. Вам разрешено ознакомиться. Вы даете клятву?
- Конечно.
- Нет. Не так. Повторяйте за мной: именем Бога Живого обязуюсь... нет: клянусь сохранить доверенное мне и не отдавать в нележащие руки.
- В ненадлежащие... Хорошо... - И я замогильным голосом повторяю эту пиратскую чушь.
Девочка уходит. Уже через мгновение цветастое ее платьице сливается с зеленью луга, через который она идет. Что делать с пакетом? Первая, ясно звучащая и трезвая мысль - выбросить к чертовой матери. В озеро. Привязать камень - есть здесь камни поблизости? Ладно. Из дома принести. Там у хозяина дачи кирпичи сложены, он собирается строить теплицу, кажется. И концы в воду. Лена никогда не проверит, не узнает. А я - по завету Трифоновича - не подведу под монастырь троих: себя, его, Трифоновича, маму. И как быть?
Нет, краска на моих щеках не выступила, стыдно и гадко мне не стало. Суровая действительность, недавние годы - 37-й, 38-й - оставили свой ужасающий след и в моей душе тоже. Я ведь не просто мальчик был тогда, в те баснословные года... Я был сын чекиста, этим сказано все.
Я не бросаю пакет в воду. Я несу его домой, прячу под половицей (благо в нашей комнате полы не просто скрипят или шевелятся - они ходят ходуном. По этой причине мама и отчим зачастую уходят в лес. Ночью в нашей комнате царит кладбищенская тишина). Всему свое время. Вернемся в город, просмотрим и изучим. А там видно станет...
Я часто прихожу к обрыву и подолгу стою на краю. Мне нравится синеющий вдали город, он похож на декорацию, я ощущаю себя персонажем странной сказки. Мне кажется, что эти маленькие домики останутся такими навсегда и мы не вернемся домой. Зачем? Отца, Ульяны, Лены нет больше, зачем мне город, в котором множество знакомых и ни одного друга. Жутковатые мысли приходят в голову. Третьего дня вечером я попросил разрешения у хозяина покататься на качелях. Он был в сарае, колол дрова. Потертые хромовые сапоги и синий сатиновый халат придавали ему какой-то щемяще-тревожный вид. Он смотрел на меня сквозь стекла пенсне и улыбался вымученной улыбкой. Вдруг я догадался: он знает. Он знает, что мой отец, а теперь и отчим - из НКВД. Почему даже честные люди трясутся? Ведь хозяин нашей дачи честный человек. Иначе он бы давным-давно сгинул... И я набираюсь - нет, не храбрости. Храбрость с этим человеком не нужна. Невежливости я набираюсь (хотя вряд ли так можно сказать).
- Николай Антонович, вы боитесь?
Он не делает вид, не удивляется, он низко опускает голову.
- Да. И очень. Представьте себе: мой сын болен чахоткой. Может быть, он проживет еще год-другой, врачи обнадеживают... И вдруг - меня нет. Исчез. Растворился. Что же будет с мальчиком? Он же двигаться уже не может!
- Найдутся добрые люди, - произношу расхожую фразу расхожим голосом.
- Э-э... - тянет он, поджимая сухие обветренные губы, - если бы... Как только станет известно - за что я исчез... - Он безнадежно машет рукой.
Я еще не понимаю сути, я только на подступах к ней, поэтому - чтобы пробиться, достучаться (новая тайна, я снова чую печенкой!) - говорю уверенно:
- Если с вами ничего не случилось два-три года назад - теперь все в порядке. - И наивно, с сжигающим любопытством: - А в чем дело?
- Э-э... - снова тянет. - Мучаюсь. Хотите начистоту? Все дело в моем прошлом. А не сгинул я, как вы изволили выразиться, два-три года назад только потому, что был ваш отец, Алексей Иванович был, царствие ему небесное. А теперь? Отчим? Ваш отец праведник был. Святой...
- Папа? - Мне хочется рассмеяться ему в лицо. - Папа имел...
- Именной маузер, знак "Почетный чекист" - мне все известно. И ваш батюшка знал обо мне все... Почему же вы здесь дачу снимали, а?
Ему надобно выговориться, позже я понимаю это. Настоящее и прошлое столкнулось в нем непримиримо и требует выхода. И он начинает...
Отец воевал на Южном фронте. Это я и без Николая Антоновича знаю. Но вот дальше... Они с отцом встретились в степях под Ростовом, в марте 1918 года. Белые совершали тогда свой знаменитый "Ледяной поход" (в школе нам об этом походе, естественно, ни слова, я все знаю от отца). В войсках были только офицеры (отец всегда с гордостью говорил, что простые рабочие и крестьяне корниловцев не поддерживали, так, разве что студентишки ненадежные...). И вот, офицерские роты взяли деревеньку с красными в кольцо и, как на параде, винтовки у ноги, шагом - на пулеметы и пушки. И все бы ничего - но устрашающая офицерская походка под пулями и взрывами так ошеломила молодых защитников революции, что они побросали и пушки и пулеметы и сиганули врассыпную кто куда.
Расправа была короткой. Выводили повзводно, в нижнем белье. Кто из господ офицеров желал - рубил шашкой или палил из нагана в лоб. А кто не хотел мараться - те укладывались за пулеметами - и та-та-та...
Тогда-то и заметил Николай Антонович (прапорщик, тридцати лет от роду, присяжный поверенный, в "Движение" пришел пешком аж из Саратова) моих родителей. Отец прижимал маму к себе, она стояла с накрытой отцовской гимнастеркой головой. Это удивило прапорщика. Спросил - в чем дело. Отец объяснил: пусть умрет без боязни. С гимнастеркой, мол, не очень и страшно.
- Я им говорю: ступайте за мной. Командиру роты, барону Гоппе, остзейскому немцу, объясняю: эта парочка у меня в садовниках в Саратове была и от революционной злобы мой особняк спалила. Я сейчас их в овин запру и подожгу. Гоппе хохочет, идея что надо! Веду, руки у них связаны. Около овина говорю: "Свободны. Только не попадитесь, а то и мне каюк". Алексей Иванович на радостях меня даже облобызал. В тот миг, молодой человек, я понял, что революции и войны - чушь. Только мы, люди. Если сумеем остаться таковыми...
- А как же вы встретились?
- Твои родители приехали снимать дачу. Мною интересовались... Ваши. Но твой отец сделал так, что я уцелел.
Ч-черт... Не очень-то эта побаска укладывается в образ чекиста Дерябина.
- Значит, долг платежом красен?
- Не думаю... Скорее, Алексей Иванович понял, что я для власти абсолютно безопасен. Скорее всего, так...
Что ж... Это романтизм, которым отец был переполнен, как Ленский из "Евгения Онегина".
- И вот, я снова боюсь. Я боюсь, что ваш отчим не поступит вослед вашему батюшке. Нет достаточных оснований...
Я бы и забыл об этом разговоре, но в тот же вечер услышал, как мама во время чаепития заговорила с отчимом, увы, на заданную тему.
- Мне кажется, Ваня, - увещевала, разливая чай и не стесняясь моим присутствием, - что эту историю надо заканчивать. Мало ли что... Покойный Алексей был романтик (вот! Я не ошибся), добряк, не слишком задумывался о реалиях бытия. Да и переспорить его было невозможно. Но ты, я надеюсь, в трезвом уме и здравой памяти? А если? Ну, представь себе, докопаются. Вскроют. Мне головы не сносить! Послушай. Я должна твердо знать, на что ты решился.
Имя владельца дачи мама не назвала, но мне все понятно.
Ночью проснулся, сна - ни в одном глазу. Вышел - осторожно, тихо, на крыльцо. На соседнем - согбенная тень. Николай Антонович курит, надсадно покашливая. Подхожу и шепотом, ему в ухо:
- Уезжайте. Немедленно. Чтобы к утру вас здесь не было. Они обсуждали.
Он без вопросов понимает - что именно. Поднимает на меня пустые, бессмысленные глаза:
- Эх, молодой человек... А куда? Велика Россия, а повсюду милиция, прописка, сексоты. Я ведь не в контрразведке служил в Гражданскую. Попадусь, как карась в сетку. Нет уж... У человека либо совесть есть, либо ее нет. Третьего - нон датур.
Позже, в городе, я заглянул в словарь. "Не дано". Это он так пошутил на прощанье.
О маме думать не хочется. Я не ищу оправданий, объяснений - бог с ними. Просто хочется убежать. Куда-то. Где васильки, васильки, васильки...
Прошла неделя, вторая, дачная жизнь давно вошла в привычную колею. Лес, купанье, грибы и ягоды - как прекрасно, как весело... Но за два дня до возвращения в Ленинград (уже и машина была заказана) проснулся под утро (было еще темно, мокро, тоскливо шумели сосны) и, движимый неясным предчувствием, вышел на крыльцо. Около соседнего стояла большая черная машина ("Черная маруся" - догадался сразу) и топтались четверо в форме, жадно затягиваясь папиросками. Вспыхивающие огоньки выхватывали из сумрака фуражки с голубым верхом и витые басоны эмблем на рукавах гимнастерок: "щит и меч". Они увлеченно переговаривались вполголоса, долетали обрывки фраз что-то о футболе и гимнастике.
Но и теперь я не оборвался, не вздрогнул, не произнес в адрес матери (мысленно, конечно) ни одного дурного слова. Не знаю почему. Наверное, все то, что совершалось сейчас на моих глазах, напоминало сцену из спектакля или кинофильма. Жандармы арестовывают большевистского агитатора; хотя... При чем здесь жандармы?
Вывели Николая Антоновича, руки он держал за спиной и был одет все в тот же синий халат, будто в ночную рубашку или странного цвета саван. Остановился, поднял голову к предрассветному небу и сказал слова молитвы: "Господи, в руки твои предаю дух мой". Его втолкнули в "Марусю", зашумел мотор, медленно, плавно, словно огромная рыбина в еще более огромном аквариуме, машина тронулась и пошла, пошла, набирая ход, растворяясь в неверном, сером, унылом подобии воздуха...
За завтраком я поинтересовался:
- А где хозяин дачи? Я с утра не видел его, а его больной сын меня спросил. Что ему сказать?
Мне было совершенно все равно, что они ответят. Что наврут. Во мне не было ненависти, обиды, неудовольствия даже. Все равно. Абсолютно все равно. Если можно просто так, ни за что ни про что, сдать живого человека на смерть, гибель, муку... То чего же, спрашивается, восклицать и размахивать руками?
Мать молчала, прикусив уголок салфетки. Нина Степановна стала вдруг некрасивой, старой, она подурнела, словно злая фея из сказки - в финале. Отчим сидел прямо, сомкнутые кулаки загорело чернели на белой скатерти, краповые петлицы на гимнастерке (там вдруг появилось сразу три шпалы, небывалое повышение в звании, интересно - за что?) будто напитались кровью, уже высыхающей, впрочем.
- Так что же? - Вряд ли я был прав. Все это было похоже на первый в жизни допрос, когда вдруг ощущаешь, что несдающегося врага на самом деле проще уничтожить. А что же еще?
- Я исполнил свой долг, - сухо проговорил Трифонович. - Мама тут ни при чем. Учти.
Как благородно... Хотя - и в самом деле. Бедный мужик... Папа никогда бы не согласился "выполнить". Ладно.
- Ничего-ничего, - частит отчим, ложно истолковывая мое молчание. Самое страшное уже позади. Ну, участник Гражданской с ихней стороны...
- Их, - поправляю равнодушно.
- Да-да, конечно, - кивает. - Я только хотел сказать, что жизнь ему сохранят. Он ведь не из контрразведки.
- А ты? Вице-папаня? Ты ведь именно из контрразведки. И я. Я тоже там буду. Вот только автора там не будет. А, мамочка? Знаешь, как из зала вопят, когда пьеска понравилась? "Автора! Автора!"
Мать комкает салфетку, произносит, давясь рыданием:
- У меня... у нас... с Ваней... будет ребенок. Я хотела только, чтобы ребенок не пострадал. И ты. И Ваня. Ведь власть беспощадна... - И такая горькая мука звучит в ее голосе, что я теряю дар речи. Ребенок? Допустим. Из-за одной жизни другую не уничтожают. Но вот если о "беспощадной власти" не просто так, не впроброс - лишь бы оправдаться, - тогда это что-то очень-очень новенькое. А мне что делать?
Мама говорит тихо-тихо, будто мне одному:
- Пойдешь служить, сынок... А ты пойдешь, дорожка заказана, ни шагу вправо, ни шагу влево, старшие ждут, а их обижать или обманывать никак нельзя. Так вот: послужишь - поймешь. И дай тебе бог - ни разу, никогда не оказаться... в моем положении.
Может быть, она ждет, что я брошусь ей на шею, что мы оба заплачем отпускающими слезами прощения - нет. Не могу. Слаб. Но понимаю: сейчас именно так и должен поступить сильный человек. Не другого, самого близкого и родного, судить страшным судом, а все взять на себя. Помочь. Но - нет. Слаб.
И я молча выхожу из-за стола.