Крамольная мысль...
   И здесь замечаю отметки резкие ногтей. Пассаж отчеркнут. Ноготок дамский. Острый. Вряд ли Лены. Но вспыхивает безумное чувство. Любви. Утраты. И я целую едва заметную полоску. Я, оказывается, сентиментален...
   Итак: к Анатолию. Немедленно. Хотя... Поздно уже. Вряд ли он в школе. А его домашнего адреса я не знаю...
   Но мне везет: Анатолий проверяет наши сочинения, написанные накануне. Тема общая: "Я и страна Советов". Моя мысль в этом опусе заключается в том, что сто пятьдесят миллионов "я" и есть "страна Советов".
   - Неплохая мысль, Сергей, - поднимает голову учитель. Он впервые меня так называет, и мне приятно. Это означает, что в хорошем смысле он чем-то выделил меня среди остальных.
   Начинаю:
   - Анатолий Вячеславович, у меня к вам весьма серьезная просьба. Если кто-нибудь, где-нибудь спросит вас о книге, которую вы мне дали, - так вот: вы мне ее никогда не давали и вы не понимаете, о чем идет речь. Я могу просить вас о любезности?
   Молчит. Смотрит. Сомнений у меня нет, он выполнит мою просьбу. Он просто колеблется: спросить - в чем дело, или оставить так, как есть?
   - Скажи... - начинает медленно. - Это связано... с Леной?
   - Прежде всего - с нею. И с еще одним человеком. Это очень важно, иначе я бы не решился обеспокоить вас (хитро - он любит старинные обороты, фигуры. Пусть. Мне ничего не стоит).
   - Хорошо. Мое молчание в любых обстоятельствах - поступок нравственный?
   - Да.
   - Я хотел сказать тебе... Ты много читаешь и уже немало знаешь. Только помни: знания закабаляют. Чем больше знаешь - тем труднее жить. Но тем и легче...
   Мы прощаемся. Теперь я знаю, как поступить.
   Еду к дому Лены. У нее во дворе типография. Всегда разбросано много бумаги: упаковочной, писчей. Лена вполне могла подобрать любой кусок, запечатать в него Ольгу Форш и прислать мне с нарочным. Этот нарочный, я это помню твердо, был парень лет шестнадцати, блондин с вздернутым носом и ярко-синими глазами. Главная примета: ямочка на подбородке, как у отчима... Пусть ищут...
   Все складывается как нельзя лучше. Во дворе (уже смеркается, на меня вряд ли обратят внимание) подбираю хороший кусок упаковочной бумаги, но не с булыги, а из помойки, из глубины. Так надежнее. Вряд ли они станут проверять и сравнивать, ну, да ведь небереженого вертухай, то есть охранник, стережет...
   Дома упаковываю, клей - стандартный гуммиарабик, в любом писчебумажном - навалом. На всякий случай беру тюбик и иду на Невский, там нахожу фаянсовую урну около Пассажа и бросаю улику на дно. Все.
   Контрразведчик (как бы не преступник?) из меня получится несомненно. Теперь - позвонить. Я это сделаю завтра, перед школой. Литературы завтра нет, остальное... Будет "уважительная" причина пропустить.
   А пока - к столу. Ярко светит настольная лампа, вдалеке, над площадью Урицкого синий сумрак и черный силуэт с крестом. Что-то там поделывает капитан Званцев?
   "Восточная граница Франции, поезд замедляет ход, огни станции. Сейчас пройдут жандармы, проверка формальная, но там, у немцев... Там все по правде. Там Новый порядок и каждый пограничный наряд теперь - это люди гестапо. Где-то неподалеку (по масштабам галлов, конечно) городок Мезьер. Здесь родился славный поэт - Пайен: "...приходит время, мрак встает..." Первый раз в жизни оказался Званцев в подобной ситуации. Казалось, прежнее бытие отнюдь не готовило к шпионской работе, к борьбе - сын небогатых родителей, дворян из Луги, давно уже лишившихся и родового поместья неподалеку от Казани - по разделу досталось брату отца, и двухэтажного домика с мезонином - все пошло во время оно за долги, отец был жуир, прожигатель жизни, мать тихо сносила художества супруга единственно по великой к нему любви, - легко поступил в Первый кадетский корпус на Первой же, "Кадетской" линии Васильевского, окончил с отличием и выбрал не Специальные курсы Пажеского корпуса (отец все же был генерал, приняли бы), а Московское Александровское училище - по стопам отца. Кто не тянул юнкерской лямки, не прошел сквозь "цук" - неуставные отношения, унижения и издевательства, - тот никогда не поймет армию, не сможет стать настоящим офицером. Из училища вышел по Первому разряду, имел право в гвардию, но выбрал фронт, окопы, должность сначала взводного, а через неделю - по гибели в бою ротного командира - сам сделался ротным, самым молодым, наверное...
   Еще через неделю атаковал немцев, взял в плен гаубицу и прислугу в полном составе, за что и был высочайше пожалован Святым Георгием четвертого класса, или "степени". Шел предгрозовой 1916 год, немцы наступали безостановочно, ползли слухи об измене. Появились большевистские агитаторы, раздавали листовки: царь, царица и Распутин - служат Вильгельму, военный министр - изменник, всюду воруют и раздевают армию догола, она не способна противостоять врагу...
   Другие, из числа "правых", обвиняли Ленина и его партию в национальной измене, в том, что фронт пропагандировался на деньги кайзера. Кричали, что "жиды распродают Россию жидам", что борьба бессмысленна, что надобно все менять. Когда долетел слух об убийстве Распутина - взял короткий отпуск и приехал сначала в Лугу, повидаться с родителями, а потом и в Петербург.
   Отец ничего не понимал, пил и плакал пьяными легкими слезами, размазывая их по небритым щекам. Мать сидела за столом напротив и пыталась - когда отец отворачивался или подходил к буфету за новой порцией закуски - подменить штоф другим, с разбавленным напитком, но это удавалось плохо. Отец костенел, наливался и начинал орать, как некогда на плацу.
   Вернулся в Петербург и решил развеяться. В ресторане "Селект", на Лиговке, увидел на эстраде худого, высокого молодого человека с декадентской прической, тот выбрасывал правую руку в зал и читал совершенно невероятные стихи: "...как вам не стыдно о представленных к Георгию Вычитывать из столбцов газет?! Знаете ли вы, бездарные, многие..." Поэт или артист (кем он там был?) звал пьющих и жующих к суду. Покаянию. Из зала свистели, швыряли тарелки, кто-то виртуозно ругался матом. И вдруг Званцев понял - пронзительно и ясно, - что война у немцев не будет выиграна; что потрясения, о которых все чаще и чаще говорили на фронте, стоят на пороге и итогом этих потрясений будет падение России в такую яму, из которой выхода не найдется никогда. Прямо из ресторана отправился на вокзал и уехал в свой полк. Но было уже поздно. Развал армии начался.
   ...И замотало раба Божьего Званцева по дорогам и весям Гражданской. Воевал против убийц и святотатцев, за созыв Учредительного собрания. За то, чтобы именно оно, несмотря на большевиков и вопреки им, решило, как жить русскому народу дальше. Республика? Пожалуйста! Монархия? Кто знает... Но в глубине души Званцев уверен был: война идет за то, чтобы восстановить на троне законного императора. Николая II. Когда же в 1918-м пополз слух о злодейском убийстве всей семьи - понял: краеугольный камень утрачен навсегда. Далее - позорный конец и еще более позорный исход.
   И вот - на тебе. Оказывается, и для Миллера монархия не только корона, скипетр, орел двуглавый. Но идея. Она объединит всех.
   ...Поезд миновал границу. Беспокойно вспоминались немецкие пограничники: "Евреев нет? Евреям запрещено пересекать рейх транзитом". Надо же... Опять евреи. Званцев не сочувствовал идеям Союза русского народа, но не мог не обратить внимания на бесконечные еврейские фамилии, мелькающие в советских газетах: там, где дело касалось правительства, партии, профсоюзов - там эти фамилии возникали неудержимо... А Германия за окном летела тщательно распаханными полями, аккуратными домиками и крестьянами в черном; иногда маршировали штурмовики и что-то слаженно и истово пели. Все это было неинтересно.
   Бывшая русская территория смотрелась приятней. Еще студентом побывал здесь однажды - пригласил знакомый поляк. Много спорили: поляк утверждал, что Польше и России не по пути. "Вспомни Пушкина! - кричал. - Даже он призывал раздавить нас!" Усмехался в ответ: "Куда вы без России?" Разошлись корабли в море. Ну и черт с ними. Пся косць...
   Приближалась советская граница. Предстоял экзамен. Еще и еще раз проверил багаж: все на месте, ничего лишнего - так, скромный совслуж, обзаведшийся привычно-желанным заморским барахлом: бритва "золлинген", помазок, зубная щетка, фотоаппарат "кодак". Все "нормально", как они это называют. Бриллианты (в трусах, под резинкой) не мешали, Званцев даже не замечал валика у живота - вряд ли красные надумают раздеть догола..."
   "Обыкновенный человек... - подумал я. - Не фабрикант, не заводчик, не камергер высочайшего двора. Ему бы с нами вполне по пути. Вот если бы я поступил не в НКВД, а на филфак в университет - он преподавал бы мне французскую литературу. Вместо этого он едет в СССР, чтобы восстанавливать царизм. Во всяком случае, чтобы выяснить - возможно ли это. Или нет? Ведь он едет, чтобы узнать: а жив ли Николай II?
   Время им девать некуда. Разве мог уйти плененный царь от ВЧК? Глупости... Вам бы это понять, господа хорошие. И не суетиться зря. Во мне поднимается чувство гордости: фиг вам, вот и все.
   Я, наверное, не признавался себе, но одиссея капитана Званцева захватила меня, хотя я не находил в скромном повествовании ничего такого, о чем предупреждала Лена (пока не находил). Но вот: что будет дальше? Что случится с героем? Это затягивало. Сразу вспомнил объяснения Анатолия: если в литературном произведении нет ничего, кроме "а что потом?", - это вряд ли феномен общественного сознания.
   Может быть. Но мне интересно. Кроме того, велено той, которой уже нет на свете. И этим сказано все.
   ...Утром звоню по знакомому телефону, он снимает трубку сразу и на этот раз четко называет фамилию: "Дунин". Хорошая фамилия, она образована от хорошего русского имени.
   - Дерябин. Я по вашему поручению.
   Он оживляется.
   - Можешь прямо сейчас?
   - Могу. Только уроки...
   - Это ерунда. Дело государственное, получишь отмеченную повестку. Пропуск внизу, тебя встретят.
   И снова знакомый путь наверх. Дунин взвешивает пакет на руке.
   - Не вскрывал?
   - Нет. Любопытно было, но - удержался.
   - А почему сразу не отдал?
   - Так ведь вышло к лучшему? - пытаюсь уйти от ответа откровенно-шутливо. - Человека спас.
   Он хмыкает.
   - Зеленый ты еще... Ладно, откровенность на откровенность. Но: замри. Если распустишь язык - я так и так узнаю. Глаза и уши, понял?
   Чего же не понять... И он сообщает страшную весть. Никогда бы милиция не отпустила Цилю. Себе дороже. И он, Дунин, никогда бы не распорядился подобным образом. Если бы...
   - Она - наш человек, - произносит хмуро. - Это все. Умерло. Тебе говорю, потому что ее категория связи с нами не столь уж и... Ладно. Как видишь, я с тобою по-прежнему откровенен, откровенен, как с будущим товарищем по работе. Почему не вскрыл пакет?
   Отвечаю с заминкой, так правдоподобнее.
   - Такое дело... Парень принес (описываю приметы, подробно, он торопливо водит ручкой по листку), я подумал - необычный способ. Не дай бог - в пакете что... Ну? Понимаете? (Он охотно кивает.) Мне бы пришлось к вам идти. Есть вещи, о которых молчать права не имеешь. Я пожалел этого парня. Может, и виноват. Рассказать обязан, вы бы его потащили, на душе скверно. Не знаю, что в этом пакете.
   - Ладно, иди. В конце концов, это формальная проверка. Если дело сделаем. Если ерунда - забудем. Тебе - спасибо.
   Ухожу с подписанным пропуском и отмеченной повесткой. Дунин в последний момент смотрит хитро:
   - Тебе попозже или всклянь?
   - Попозже, кому охота на уроках мучиться...
   Знакомый маршрут. Выхожу на набережную, медленно бреду к Кировскому. Мост невесомо завис над Невой, темнеют обелиски, однажды няня сказала, что прежде на их вершинах взмахивали крыльями царские орлы. Тогда, - года четыре прошло с тех пор, - мне было все равно. Сейчас я не могу не признать, что орлы были органичнее звезд. Колюча наша звезда...
   Иду через сад, он совсем облетел, кое-где застряли желтые листья. И возникает глупейшая аналогия: желтые умирающие листья - это все бывшие, их немного и скоро не будет совсем. А деревья без листьев - это мы, все, бесплодные, иссыхающие.
   Выхожу за ограду, загадочен Инженерный замок на другой стороне канала, дворец Павла Первого. Вышагивают курсанты, доносится песня: "Стоим на страже всегда-всегда!" У меня дурное настроение. Зачем это все? Зачем, если рядом с тобою живет Циля и за слова, за которые каждого упекут за Полярный круг, - ей ничего?
   И вдруг догадываюсь: госбезопасность связана с тысячами людей, неприметных, незаметных, обыкновенных. Они слушают, смотрят, иногда подслушивают и подсматривают. И обо всем сообщают. Таков их "уровень связи", как выразился Дунин. Наверное, НКВД обобщает и анализирует сообщения и подглядывания своих людей. И возникает картина. Скажем: в газетах пишут, что вся страна, в едином порыве, строит, едет, желает, отдает. И это - как должно быть. А из картины видно - как есть на самом деле. Где нажать, где надавить, где раздавить. Анатолий с грустной усмешкой рассказывал, что во времена Пушкина III отделение и Отдельный корпус жандармов следили за всеми, особо - за самим Пушкиным. Интересно: а какой же писатель сегодня удостоился такой чести? А может быть, они все под стеклышком?
   С этими мыслями прихожу домой. Циля нянчит Моню, кормит, уговаривает "съесть еще кусочек". И вдруг мне хочется спросить: "Ну? Кого еще продала за тридцать сребреников?"
   Но улыбаюсь, щекочу Моню за ухом и закрываю за собой дверь. Званцев, где ты?
   "Граница. Первой в мире республики рабочих и крестьян. Венгрия не в счет: задавили вовремя. "Какое невероятное ощущение... - ошеломленно думал Званцев. - И раньше приходилось бывать во Франции, в Финляндии, даже в Англии один раз побывал. Конечно, на одной станции заканчивалась западная цивилизация, на другой - начиналась русская нищета. Верно. Но теперь..."
   Люди на перроне шумные, с наглыми рожами, милиция вышагивает, словно собственный конвой императора. И яростный, сумасшедший восторг в глазах.
   Пограничники в зеленых (таких знакомых, увы, фуражках) степенно двигались сквозь поезд, дотошно, даже истово проверяя документы. Что там немцы... Эти рассматривали фотографии в паспортах, по два-три раза сверяя изображение с "подлинником", бумаги возвращали с таким видом, словно величайшее одолжение делали; показалось на мгновение, что в холодных серо-голубых глазах мерцает хищное превосходство над всеми, безо всякого исключения: захочу - верну. Не захочу - наплачешься...
   "Да-а..." - Званцев не мигая смотрел в лицо то ли коломенского, то ли рязанского паренька и грустно ловил себя на печальной мысли: раньше солдат или вахмистр всегда з н а л разницу - даже если и о б л а д а л полномочиями. Для этих же он, ответственный совслуж, был куском дерьма, не более... Но вскоре настроение изменилось - Россия была вокруг, долгожданная и трепетно любимая. Эти русские лица, глаза - ни с чем не перепутаешь, этот говор, вдруг всплывший в памяти из далекого детства, когда судачила о чем-то прислуга или дворник Василий докладывал почтительно матушке о том, что коляска вычищена и смазана (была ведь и коляска!) и можно выезжать. И тогда, сменив свою хламиду с фартуком на приличный казакин, превращался Василий в степенного кучера и, сбрасывая бывшую отцовскую фуражку (вид нелепый, но бойкий), приглашал с поклоном: "Пожалуйте, барыня". И мать искренне радовалась, в этот миг торжества возвращалось к ней прошлое, когда супруг, только что получивший в командование Бежецкий полк, усаживал любимую жену рядом и отправлялся делать визиты. Начинали, как и положено, с предводителя... Давно это было.
   Дорога прошла без приключений.
   И вот Москва, ситцевая столица. К шуму и гаму, от которых давно отвык, отнесся философски: если шумят - значит, живы. А если живы... Тогда есть надежда. Тогда миссия в СССР отнюдь не глупость Миллера - бесплодная и опасная, но в самом деле тщательно продуманная акция, которая в будущем, кто знает, принесет обильные плоды.
   Неторопливо пройдя по перрону и радостно ощутив, как медленно, но верно исчезает напряжение в спине - этим местом Званцев исстари чувствовал приближающуюся опасность, - вышел на площадь. Здесь и вообще было столпотворение: приезжающие, отъезжающие, куры жареные с лотков, бутерброды с икрой черной и красной, водочка в стаканчике - ну, словно и не было революции, голода - рай земной, а не жизнь. "А если так по всей России? спросил себя не то иронично, не то тревожно. - Тогда нам, бедным, не светит..." И так тихо вдруг стало на душе, так странно благостно, что захотелось просто войти в эту родную бывшую жизнь, скушать бутербродик, водочки глотнуть и раствориться, исчезнуть без следа...
   Но преодолел. Подумал было добраться до нужного места привычно, на такси, благо этих черных не то "фордиков", не то гибридов местных вытянулась длинная вереница, но сдержался: приезжий, милиция разгуливает, наверняка и люди ЧК есть. Зачем привлекать внимание? Местной иерархии досконально не знал - одно дело сведения, полученные в организации, другое - реальная действительность. Мало ли что... Вон, некто в черном костюме и пошлом галстуке садится рядом с шофером (хам...), победно оглядывая все вокруг. Другой - этот, к примеру, юркий, тоже в костюмчике, глаза зыркают - ворюга, наверное, кто ж еще. Он в такси ни за что не сядет, не по рылу, это очевидно.
   Между тем юркий приблизился, окинул цепким взглядом.
   - Из-за границы, товарищ? Как там? Скоро ли мировая революция?
   Он говорил вполне серьезно, Званцеву даже показалось, что он, здоровый, нормальный человек, вдруг начинает сходить с ума. Юркий, не получив ответа, продолжал напирать:
   - Очень интересно: рабочие и крестьяне заграницы намерены объединиться? - Почти стихи, занятно... - А у вас - случайно, конечно, не завалялось остаточков? Ну, там, франков, гульденов, марок или долларов? Всякое бывает...
   "Это скупщик, уголовник, - подумал Званцев. - Или провокатор. Если так - плохо, очень плохо, я отличаюсь от толпы, выделяюсь, эдак долго не протянуть..."
   - Товарищ... - начал назидательно. - Вы сами только что обозначили проблему...
   - Я? - Юркий всплеснул руками. - Какие проблемы, какие проблемы, вы нормальны?
   - А такие, что республика напрягается в пароксизме... В пароксизме, одним словом... Созидания! - нужное словцо выпрыгнуло из глубин естества так, словно только что возникло там по случаю. - Каждый валютный мизер... То есть - малость - может спасти китайских кули, африканских рабов и местные профсоюзы! Это смысл нашей работы. Вы преступник? Я вызываю полицию... То есть милицию, это одно и то же!
   Буффонадный разговор возымел самое неожиданное действие: юркого словно ветром сдуло. Дождавшись трамвая, Званцев постоял несколько мгновений, чтобы войти грамотно: в Париже забыли сообщить - с первой или с задней площадки теперь входят в трамваи в Советской России. Все обошлось: входили как попало, при этом ругались и оскорбляли друг друга нещадно. Званцев догадался: трамвайный парк Москвы не изобилует, а может быть, и с кондукторским кадром не все в порядке: прежние состарились, а новых еще не успели научить.
   Низенькие домики проплывали за грязным окошком, цокали лошадки, но автомобили все же брали верх: ближе к центру города их стало как в Париже где-нибудь на окраине. Автомобильчики скромные, все больше для средних чиновников; изредка, взбадривая окрестности пронзительным рыканьем или кваканьем, проносился "линкольн" или даже "роллс-ройс". Но все машины принадлежали только государству - нумерацию транспорта Званцев - в числе прочего - тщательно изучил перед отъездом. Это означало только одно: бюрократизация государственного аппарата шла бойко, что же до личного благосостояния - его здесь понимали узко: две кровати, диван, буфет и сытный простой обед, а также и ужин. Эту информацию Званцев получил, перелистывая советские газеты, кое-что почерпнул из давней уже речи покойного вождя мировой революции. Интересно было: а как же видит "самый человечный человек" (приходилось и Маяковского штудировать) быт своих поданных, еще недавно столь расслоенных, разделенных разным уровнем дохода, а теперь всех поголовно нищих. Босых и раздетых...
   С этими мыслями и вышел где-то в начале Лубянки: хотелось себя проверить - а подогнутся ли колени, взмокнет ли спина при виде главного центра уничтожения - НКВД. Но - ничего. Вычурное здание впечатления не оставило, мелькающие то и дело васильковые фуражки - тем более. Форма была куда как хуже бывшей, жандармской. А может, тут дело заключалось в том, что ту, "голубую", носили в основном люди высокого сословия и лица у них были соответствующие (забыл, конечно, что "ту" - презирал и даже ненавидел, всосавши с молоком матери некое "пфе" к тайному сыску, доносам, провокации), эту же - очевидные "лучшие представители" рабочего класса и редко-редко - крестьянства. Эти нюансы Званцев различал, словно запах разных духов.
   И вот он у цели: улица Пушечная, дом два, квартира семнадцать. Здесь должен проживать агент РОВсоюза Климов. По справке, полученной Званцевым в разведотделе, Евгений Юрьевич, в прошлом актер провинциального драматического театра, участвовал в Белом движении, воевал и задолго до окончания белой трагедии был направлен в Москву с подлинными документами убитого красноармейца, выходца из Саратовской губернии. "Климову" удалось пристроиться, осесть, получить работу. Он уже оказывал услуги, мелкие, правда, и теперь нужен был только для одного: предоставить господину эмиссару новые надежные документы. Дело в том, что работал агент в отделении милиции, в паспортном столе. Перед отъездом генерал Миллер долго объяснял Званцеву разницу между бывшей полицией и новой рабоче-крестьянской милицией - Званцев понял только одно: документы будут.
   Климов был дома; когда открыл дверь - взору гостя предстал невзрачный мужичонка лет сорока на вид, с всклокоченной шевелюрой, грязных штанах, заправленных в шерстяные носки, и тапочках без задников. Но зато был тщательно выбрит и припахивал одеколоном.
   - Чего? - спросил недоброжелательно, вглядываясь исподлобья зрачками-точечками. - Вы, это, не ошиблись?
   - Мне нужен Елпидифор Григорьевич, - произнес Званцев условленную фразу. - Я из Мелитополя, проездом.
   - Ну, - неопределенно бросил Климов, пропуская гостя. - Какая надобность привела?
   - Вы один?
   - А кому ж еще здесь быть? Я, чай, милиция, а об милиции забота идет в самый раз. Вы садитесь, сейчас я спроворю чайку.
   - Хорошо бы... - устало произнес Званцев. - Переночевать можно?
   - Можно, но не нужно, - отозвался Климов знаменитым чеховским афоризмом. - Получите что надо и - адье!
   - Ладно... А вы, я вижу, с классиком знакомы?
   - В классы ходили... Значит, так: я отобрал пять паспортов, еще раньше, на всякий случай. Мужчины эти мертвые, так что если бы вы поступали, скажем, на военный завод - номер не прошел бы. Тамо спецпроверка, фокус раскрылся бы сразу, и нас с вами - туды. Известно куды. Но - вам не поступать. Так что я прошу приватно: предъявлять без опаски, но туда, где могут проверить, - носа не совать. Просмотрите, выберете, я щас. - Хозяин удалился, оставив Званцева разглядывать пачку советских паспортов.
   Интересное было занятие. Весь человек, будто раздетый донага, представал перед Владимиром Николаевичем, молча и безответно посвящая во все свои тайны. Где родился, когда, где жил, куда переезжал, служил ли в РККА, сколько раз и на ком был женат, сколько деток успел наплодить. Подробная картина. Званцев вглядывался в лица отошедших в мир иной и услужливое воображение подсказывало и рост, и манеру разговора, и на что был способен, счастлив ли был, любил ли выпивать. Четвертый паспорт открыл Званцеву фотографию человека лет сорока (год рождения был куда как старше званцевского), с умным, проницательным взглядом светлых, почти прозрачных глаз, высоким, широким лбом, бровями вразлет и тщательно подстриженными усиками. Если бы не поганая, нищенская рубашка с обсосанным галстуком и пиджак, неизвестно где и кем сшитый, - покойник вполне смог бы сойти за офицера гвардии или штабиста при Деникине. С одной стороны, эта "бывшесть" у самого что ни на есть пролетарского индивида поразила Званцева, с другой - этот Курлякин Василий Сысоевич, рабочий и из рабочих, холостой, военнообязанный, был почти на одно лицо с ним, дворянином и офицером, рыцарем без страха и упрека. За чем же дело стало? Отрастить усы? За раз-два! Костюмчик плохонький достать? Да это не проблема, черт подери! Когда хозяин вернулся с грязным чайником и двумя чашками, не мытыми сроду, Званцев решил было отказаться от чаепития, но подумал, что хозяин еще и пригодиться может, мало ли что, и, давясь, откушал с улыбочкой две чашки подряд. Несмотря на коричневый налет и отбитую ручку, чай оказался на удивление пахучим и вкусным. А булочки? Званцев признался себе, что и в Париже не едал подобных. Вкус родины все же совсем иной, и с этим ничего не поделаешь...
   - Этот, значит, - вгляделся Климов, сравнил, хмыкнул: - Вот, значит! Каков я! Ваша матушка - и та не отличила бы! Костюмчик я вам сей же час представлю, невелик замысел. А усики... Поверьте: чтобы внимания не привлекать - скажете так: сбрил. И все. А то с усиками вас, товарищ, сразу к стенке надобно, так-то вот..."