Страница:
На трамвай садиться не стал, пошел пешком. Когда за поворотом открылся провинциально-усложненный ампирный особняк, а за ним - церковь с высокой колокольней - понял: здесь. И вправду - на другой стороне неширокой улицы стоял приземистый, в полтора этажа дом в стиле местного неоклассицизма. Слева и за домом зеленели деревья, почтовый ящик на дверях явно отдавал стариной. Два ризолита по краям крыши, узкие высокие окна; слева, ниже по переулку, замурованное арочное окошко в полуподвальном этаже. Оно. То самое. Смертной комнаты. За этой стеной окончили свой земной путь последние государи русские. Господи, какая страшная мука...
Он не в силах был оставаться здесь, хотя и понимал: осмотреть дом и сад незамедлительно, пока душат слезы, пока волнение туманит разум - в самый раз. Именно такое состояние открывает истину. И поэтому следовало войти и понять.
Но не было сил. Решил: сначала найти пристанище, подумать, прикинуть план, помолиться в ближайшей церкви - это ничего, не опасно, кто обратит внимание на случайного посетителя? А уж потом действовать... И вдруг понял, что благой план рухнул. Безвозвратно. Взгляд выхватил на угловой части дома табличку: "Площадь народной мести". И еще одну, справа от входа: "Музей революции". И почувствовал Званцев, как несут ноги к высоким ступеням и тянутся руки к дверям.
В вестибюле скучающая уборщица лениво шваркала тряпкой по деревянному полу. Встретила неприязненно: "Шляются тут..." Он не обиделся: "Можно посмотреть... музей?" - запнулся, хотелось произнести: "Голгофу" - но сдержался вовремя. "Заведующая не велит индувалистам! - выкрикнула мордатая баба, подозрительно вглядываясь в лицо гостя. - Щас спрошу..." - бросив тряпку, тщательно вытерла ноги и исчезла в коридоре. Послышался невнятный разговор, уборщица снова появилась, следом шла женщина в жакете, который больше напоминал военный френч. У нее была короткая прическа, с уха свисала цепочка от пенсне, белая кофточка оттеняла смуглое не по местному лицо. На вид ей было около пятидесяти. "Вы? - осведомилась, водружая на приплюснутый нос пенсне в золотой оправе, - что вам угодно?" - "Я желал бы осмотреть музей". - "Мы сегодня не работаем, у нас служебный день. Приходите завтра". Званцев понял, что эту даму (от нее исходила странная нервная волна) не переубедить и вынул удостоверение: "Я прошу извинить, но завтра я должен быть в Москве". Она внимательно прочитала, сверила взглядом фотографию и оригинал, улыбнулась натянуто: "Хорошо, товарищ, в виде исключения. Что вас интересует? Конкретно?" Улыбнулся вымученно: "Последние минуты Романовых". - "Хорошо... - В глазах мелькнуло недоумение. - Когда вы ведете на расстрел убийц, насильников, грабителей - вы тоже полагаете, что наступили их "последние минуты"? По-моему, эту сволочь просто отвели в подвал и прикончили, разве нет?" Понял, что следует быть осторожнее, не расслабляться. "Вы правы, товарищ. Но лично я никого не вожу на расстрел как вы изволили выразиться, это делают другие. Согласитесь: последние минуты случаются у всех. Они наступят и у нас с вами. Не так ли?" - "Вы странный человек... - швырнула в уголок рта папироску из мятой пачки, прикурила от спички и, смяв мундштук тремя пальцами, выдохнула отвратительным дымом в лицо Званцеву. - Собственно, а что вы делаете в милиции?" - "Выкорчевываем взяточников и предателей интересов службы", отчеканил Званцев. Эту формулу некогда произнес покойный капитан госбезопасности Рундальцев. Красивая формула... В глазах дамы появился откровенный интерес: "Почетно. Тогда пойдемте..."
Она почти не говорила. То ли заметила, что Званцев и без нее ориентируется в комнатах и залах, то ли просто заскучала от очередной необходимости давать объяснения московскому начальству. Сообщила с вымученной улыбкой: "Кто ни приедет - сразу к нам, сюда. А вот скажите-ка, правда ли, что Николашка у стенки обкакался... Противно, а если уж совсем омерзительно! Акт возмездия превратился в фарс!"
Между тем из комнаты коменданта Юровского (на стене справа все еще висели рога или голова несчастного животного - не запомнил, отметил только, что все в этом кабинете было, как на фотографии в книге Соколова) прошли в комнату семьи: государя, императрицы, наследника. Она произвела большое впечатление. Странно было смотреть на кресло-качалку, кровати, фотографии на стенах. Особенно удивила (надо же, сохранили...) икона в красном углу. На окнах висели занавеси, и, хотя комната мало была похожа на только что оставленную (все портили революционные плакаты и лозунги, развешанные по стенам, эти большевистские дополнения мгновенно вызвали ассоциацию с сумасшедшим домом), воображение разыгралось, на мгновение показалось, что у окна, забитого досками (или то был высоко торчащий забор?), сидит Александра Федоровна с вязаньем; мальчик, трудолюбиво высунув кончик языка, пишет что-то в тетради; государь с книгой в руках задумчиво разглядывает нечто одному ему видимое. Грезы разрушил скрипучий голос заведующей: "А это комната девиц. Ничего не могу сказать: мыли полы сами, даже напевали при этом, и вообще - не белоручки, что весьма странно, согласитесь?" Не ответил, она продолжала: "В ту ночь их разбудил отец. Все пришли в столовую. Юровский... Кстати, замечательный был человек. С одной стороны разрешил им отслужить последнюю в их жизни церковную службу, с другой беспощадно раскрыл заговор. С целью их освобождения. Говорят, он теперь умер - там, в Москве. Рак у него или с желудком что-то... У вас как с желудком?" Званцев опешил: "Я... здоровый человек". Подумал: "Заговор, говоришь... Ах, ты трость истертая..." Сказал твердо: "Заговора не было. Это конфиденциальная информация, вы произвели на меня впечатление своей бескомпромиссностью и устремленностью в... Будущее. Так вот: Романовых надо было кончить. Во что бы то ни стало! Но ревнароду..." - "Мы давно уже так не произносим..." - В ее невыразительных глазках пылало восхищение. "Жаль! - воскликнул. Его несло. - Так вот - ревнароду нужно было ревобоснование. Юровский придумал: обратились к посторонней личности (некоторые говорят, что то был Войков, но я не верю - революционэру не нужен французский!), оная изобразила на бумаге переписку на французском языке, эти послания отдавали Романовым, они, полагая, что кругом и рядом люди заблудшие, но порядочные, - попались, влипли и стали отвечать. Это послужило основанием приказу товарища Ленина - об уничтожении". - "Но не было приказа! Не было! - Она заволновалась. - Мы, здесь... То есть они здесь, Уралсовет, принял решение!" - "Вы с меня смеетесь! Лично мне рассказал товарищ... Троцкий - да, он теперь враг, но раньше, раньше! Так вот, он сказал: "Мы здесь - то есть в Москве - все решили!" А вы говорите..." Она едва не плакала: "Господи... А я не знала... Но этого, вероятно, нельзя рассказывать трудящимся?" - "Что вы! Я же сказал: конфиденциально!"
Вошли в столовую, она включила люстру; в камине каслинского литья успел заметить - не было даже остатков золы. Но воображение нарисовало: они сидят за столом, повар Харитонов принес миску с макаронами, неторопливо, молча едят. Потом - скудный чай. И вот, когда посуда убрана, а за стеклом мягко растекается сумрак, государь садится у камина (пылает огонь) и медленно, своим глухим, выразительным голосом начинает: "Умер, бедняга, в больнице военной, Долго, родимый, страдал..." И все негромко подхватывают припев...
А потом ночь, тишина, Юровский будит доктора Боткина. Так явственно все, так страшно...
Собираются здесь, у стола. Молча слушают бред Юровского: анархисты. Нападут. Перевезем. В безопасное. Место. Вниз. Там комната. Там подождем авто...
Длинная вереница. Мальчик на руках отца (очередной приступ гемофилии), княжны - одна за другой, молча, обреченно, никак не осознавая, что наступает конец...
И слуги: Трупп (лакей), Харитонов (повар) несут что-то (господам понадобится), Демидова (у нее подушки, ведь на новом месте следует продолжить нещадно прерванный сон). Замыкает Юровский. О чем он думает? Да о чем вообще может думать палач? О праведном возмездии тиранам? Какая чепуха... Он же урод, лишенный рода, родства, изгой, которому все равно: приказали - сделаем. В лучшем виде...
Лестница. Скрипят ступени. Вниз, вниз, вот и дверь, вот и двор, в последний раз в неверном свете замызганной лампочки возникают рисунки убогая фантазия недоумков, надписи - площадная брань, гнусность. И еще одна дверь и длинный-длинный коридор...
Прихожая. Нижняя. Автомобиль прогудит за этими дверьми. Неужели они верят в это? Вряд ли... Они просто ни о чем не думают. Они еще спят. Даже те, кого ведут на рассвете на виселицу или к стенке, - даже они плохо осознают предстоящее - на то и расчет палачей, меньше шума-гама, заламывания рук...
Последняя комната, она пуста, раздраженно звучит голос Александры Федоровны, она привыкла к уважению, она требует его и от врагов. Вносят стулья, и... выстрелы, крики, небытие...
Кровь "печенками". Кто-то поскользнулся.
...У Званцева было что-то на лице, что-то такое, ужасное, заведующая не отрывала взора, щеки ее пылали, состояние гостя она поняла по-своему:
- Какая гадость, правда? Они все сели на пол - от ужаса, от того, что карающая пролетарская рука настигла их. Я вижу их искаженные лица: вылезшие из орбит глаза Николашки, закрытые в страхе - Алексашки. А все остальные они... они... - Она искала и не находила подходящих слов и пыжилась из последних сил. Махнула рукой: - Я не писатель. Описание того, что случилось здесь, - подвластно перу разве что молодого Михалкова. Да? Вы читали его стихи для детей? Какая очаровательная непосредственность!
...Уже на улице он вдруг остановился, пораженный: наивные генералы РОВсоюза, царствие им небесное... Да кто же смог спастись в этом доме? И этот подонок Кирста... Хлыщ, завистник, прелюбодей. Почему именно "прелюбодей" - вряд ли объяснил бы. Просто гадкое слово, любой негодяй его заслуживает. Да.
А они... Они мертвы. Все до одного. Отбросим иллюзии. И если господам за кордоном нужны доказательства - что ж, добудем их.
Стало понятно: найти м е с т о можно. Не боги горшки обжигают. То, что сделал изощренный, выворотный не ум (нет - инстинкт большевика), - то преодолеет ум человека. Гомо сапиенса. Sic...
Шел по "проспекту" (убогие, безмозглые: назвать эту улочку "проспектом" - это все равно, что Невский в Петербурге обозвать "проулком") - все вперед, вперед. Неожиданно слева обозначился неброский особнячок с яркой вывеской: "Музей Я.М. Свердлова". Да-а... Россия теперь надолго станет выставкой палаческих мощей. Зашел, преодолевая отвращение, и с порога уткнулся взглядом в огромную картину: высоко на насыпи дымил паровоз с несколькими вагонами. Внизу стояли люди. Государя, императрицу и Марию Николаевну узнал сразу - и хотя не абсолютно были похожи, художнику все же удалось передать некоторое сходство. Остальных не знал. Злые лица совдеповского начальства, красноармейцы с винтовками... Да ведь это же приезд... Нет: привоз государя с семьей (женой, дочерью) в Екатеринбург весной 1918 года. Трагический момент, начало конца. И хотя ощущался гнусный большевистский заказ в картине - чего там, все художники во все времена подчиняются либо моде, либо деньгам заказчика - безысходность, тоска, неволя были переданы верно и даже с чувством. "Как "Двенадцать" Блока... подумал вдруг. - Правда - там гений, а здесь - ремесленник, однако все равно и там и тут - приговор..."
Ушел сразу же, не было сил вглядываться в фотографии родственников и близких женщин Председателя ВЦИК, во все эти невсамделишные улыбки, кои стремились доказать всему миру, что большевики такие же люди, как и все остальные...
Незаметно улица кончилась неполным перекрестком, прямо перед ним возвышалось серое мрачное здание в пять с половиной этажей, с балконом посередине, по фронтону шла надпись: "Гостиница Центральная". Подумал, что дом отвратительно напоминает обиталище чекистов в Ленинграде, но устраиваться следовало побыстрее, устал и, преодолев неприязнь, вошел в вестибюль. Удостоверение сработало, до лифта (был и лифт, это даже примиряло!) проводил служащий и почтительно объяснил, как найти "нумер". На этаже дежурная выдала ключи, и, толкнув тяжелую дверь, оказался наконец в большом трехкомнатном номере с огромной кроватью, ванной и уборной. На удивление, все работало. Вымылся с наслаждением под душем, откинул одеяло (белье - чистее чистого, надо же...) и мгновенно заснул..."
Снова появились Фроловы, принесли огромный торт. На этот раз обошлось без всхлипываний и поцелуев. Сели пить чай, Фролов сказал:
- Как друг покойного Алексея и твой, Нина, обязан предостеречь: бери сына и немедленно уезжайте на Урал, к Ивану Трифоновичу. Я не просто так. Мы стоим на пороге самой страшной войны, какую когда-либо вела Россия. Начнется вот-вот. С Гитлером. Здесь, в Ленинграде, будут есть крыс...
Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?
- Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?
Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.
- Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца - одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, - давно сгнили или сидят. Кто командует - лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется...
Я не выдержал:
- Народ... Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый - да что он может!
Комиссар тяжело посмотрел.
- Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев...
- А вы?
- Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора - в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?
Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар... Раскрылся-то как неожиданно...
- Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там - фюрер, а у нас - вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы - думайте...
Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:
- Сережа... Я должна признаться...
- Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! - не выдержал я.
- Ты почти угадал... - сказала грустно. - Он - Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки... - По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.
- Мама... В такой момент! Я не понимаю...
- Любовь... - Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.
- А я? - Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.
- А что "ты"? - В голосе появились капризные нотки. - Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь - в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу...
- Да что ты видишь! - заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. - Не смей об этом!
Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.
- Ах, какие мы нежные... О матери можно все! О нем - не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!
Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.
- Ладно. - Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит... - Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют - тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству - тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. - Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был -несмотря на все ее слова - все еще ребенком. И мне стало жаль ее. - Ладно, мама... Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь - напишу. Не горюй, не забывай... - Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.
Но ехать я решил твердо. Чего там... Экзамены можно и в Свердловске сдать. Возьму справку об отметках, то-се, не пропаду. И кто знает... А вдруг Таня согласится поехать со мной? Наивно, конечно... Детский лепет. Но: "Твои глаза сияют предо мною..." И с этим ничего не поделаешь. А Званцев? Что-то он там поделывает?
"Оркестр - четверо бледных мужчин с темными кругами под глазами, в неряшливых черных костюмах и грязных белых рубашках с галстуками-бабочками, больше похожими на расплывчатые кляксы, - играл знойное танго. Время обеденное, за столами лениво чавкала служилая братия, прожигатели жизни придут попозже; но уже вышагивают перед эстрадой утомленные безумной ночью пары: командированные из "центра" и местные проститутки.
Званцев сидел за столиком в углу, один, и лениво ковырял вилкой плохо прожаренный бифштекс. Он уже успел ко всему привыкнуть - только к дурной пище не мог, и все чаще и чаще возникал где-то на периферии сознания сладостный образ Больших бульваров и ресторанчик, скромный, неброский, с мраморными столиками, сверкающими ножами и вилками, мельхиоровой оправой судков и флаконами с золотистым прованским маслом, рубиновым уксусом... Какой восторг, какой бонаппетит! Белая телятина, темная баранина...
Воткнув вилку в непробиваемый бифштекс, Званцев бросил на стол деньги и направился к выходу. Но не тут-то было. Пузатый метрдотель (или как там его?) догнал, тяжело дыша, возмущенно засопел в ухо: "Может, это у вас, там, в Москве и положено, а здесь, в Свердловським (ч-черт, уже в который раз слышал это немыслимое, невозможное словопостроение) как бы все по-человечески выстраивается: закажи, сьеш, заплати и уходи!"
Это бесподобное "сьеш"... Черт знает что такое...
- Я оставил на столе в три раза больше!
- А мы тут не нищие, нам чужого не надо! Вы вот возьмите вашу сумму, пересчитайте аккуратно и точно положенное отдайте официянту. Иначе никак нельзя-с. Нас партия постоянно призывает к сугубой материальной ответственности. Будьте так любезны... - Он изобразил такую доброжелательную улыбку, что Званцеву стало не по себе. Дождался "человека", вручил деньги, изогнулся в поклоне:
- Премного вами благодарны!
Официант выпучил глаза.
- Дак... Это как бы я вам говорить должен?
- Ты чего, дурак? В стране такие перемены, а тебе очи застит!
Конечно, это было озорство - в его положении совершенно недопустимое. Но скука советской жизни, ее безликость и пустота были столь очевидны, что захотелось хоть наизнанку вывернуться и хоть что-нибудь, хоть на мгновение, но изменить...
Вышел на улицу, побрел бездумно. Полукруглое здание, нечто вроде театра. Да ведь он и есть. Оперный, наверное... Интересно, где они берут голоса... Скверно, наверное, поют. Гадко. И оперы дают из жизни пролетарских вождей. А как иначе?
Слева стоял на граните некто весьма знакомого обличья. Поразила поза: вроде бы и идет, и в то же время - падает. Будто после безумного перепоя. Кто же это? Подошел ближе: так и есть - Свердлов. Цареубийца. Скульптор, конечно, хотел изобразить порывистый шаг вождя к красному горизонту.
Стало обидно за аптекарского отпрыска. Все же честно трудился на ниве уничтожения собственного народа (именно собственного и прежде всего собственного). А по смерти своей странной получил черт-те что. Бедный отец екатеринбургских рабочих... Званцев почувствовал тошноту, недомогание. Этот город действовал на него как удар молотка. А прохожие... В каждом из них он видел сейчас цареубийцу или пособника. Умом понимал, что это не так; обыкновенные люди, что сейчас шли навстречу или обгоняли - они ведь сном-духом ничего не знали о случившейся некогда трагедии. А даже если и знали - большинству все равно было. Конечно, кто-то и сочувствовал кровавому делу, но вряд ли таких было много. И все же Званцев отводил глаза. Ярость и ненависть плескались в зрачках, не дай Бог - кто увидит, поймет, тогда неприятностей не избежать. Или конца. Разве стоило приезжать ради этого?
Решил: утром, на рассвете, попробует повторить путь "фиата" с телами умученных, пройдет, если получится, дорогой Николая Алексеевича Соколова. С тем и отправился в гостиницу, спать... Поднялся на рассвете, солнце еще не взошло, только огненно-красное небо стояло над притихшим городом, обещая новый день. Торопливо собрался и быстрым, нервным шагом направился к дому Ипатьева. Проспект был пуст, ни души, через пять минут уже подошел к боковому, со стороны переулка, входу в дом. Напротив молчаливо тянулось одноэтажное безликое здание с темными окнами, "дом Попова". В первый свой приход не обратил на него внимания, сейчас вспомнил: здесь жили охранники Дома особого назначения. 17 июля они приходили на дежурство и с болезненным любопытством расспрашивали ночную караульную смену о случившемся. Ночью многие слышали стрельбу в доме.
Постоял у замурованного окна; на подоконнике белело что-то, подошел и с удивлением обнаружил увядшую белую гвоздику. "Надо же... - подумал уважительно-ошеломленно, - видимо, есть еще в этом городе совестливые люди..." Воображение снова разыгралось, вспомнились нервные, рваные рассказы об убийстве семьи - охранники явно психовали, разговаривая со следователями, их настроение передавалось в сухих, казалось бы, строчках протоколов... Взгляд будто пронизал кирпичную стену: вот они сидят посередине комнаты, убийцы сгрудились вокруг, переминаясь с ноги на ногу, подталкивая друг друга, пытаясь ободрить и найти поддержку. Юровский, пряча глаза, начинает зачитывать сочиненное накануне "постановление" Уралсовета, но бросает на полуслове: зачем врать в последние мгновения даже врагам... Не Белобородов - убогое ничтожество - принял решение. Не алкоголик Войков. Не перевертыш Дидковский. В иных головах родился черный план. Ленин, Свердлов, Троцкий. Это их волновал конец династии - не дай Бог оправятся, оклемаются и тогда - снова царский трон, который, как сочинили скудоумные поэты социализма, - "нам готовит Белая армия и Черный барон"? Недоумки...
Медленно спустился вниз. Справа, за забором, остался сад с вековыми деревьями, они их помнили. Не могли забыть. Двадцать лет назад они гуляли под их кронами, говорили о чем-то, надеялись... Промысел не осуществил этих надежд, и в этом - великое будущее - если кто-то еще в состоянии понять... Хотел заглянуть в щель между досками, но подумал, что волнение будет слишком велико, а силы еще пригодятся. Путь туда и обратно - верст сорок на круг, никак не меньше. Но если нашелся кураж у Николая Алексеевича, царствие ему небесное, найдется и у него, Званцева.
Спустился вниз, до перекрестка, здесь стояли деревянные дома, построенные в стиле модерн, никогда таких раньше не видел и очень удивился: модерн из дерева? Весьма остроумно... Дорога вела дальше, вниз, там поблескивала водная гладь городского пруда, на набережной стояли крепкие каменные дома-крепости, увы, даже их толстые стены не защитили владельцев...
На углу возвышался трехэтажный дом наособицу, со стрельчатыми окнами, во всем его облике застыла готика времен государя императора Николая I; вывеска возвещала о том, что в особняке размещаются Профсоюзы. "Интересно, а к какому "профсоюзу" принадлежу я? - подумал не без иронии. - Бывших офицеров или, может быть, действующих разведчиков?" - в ту же минуту настроение испортилось, - по другой стороне плотины вышагивали трое в васильковых фуражках. Подумалось: один у всех профсоюз - покойников...
Перешел плотину, справа маячила соборная колокольня (путеводитель помнил), наконец вышел на перекресток плохо мощенной дороги и свернул направо. Вдалеке слева виднелась еще одна церквушка, ее окружал могучий парк, догадался, что то было кладбище. Вспомнил, где-то здесь должна располагаться тюрьма. Там погибли Татищев, генерал-майор свиты, и Климентий Нагорный, дядька Алексея Николаевича, цесаревича. Рассказывали, что обоих пообещали отпустить, вывели из тюрьмы на кладбище и убили. Трупы бросили среди могил. Обыкновенное, конечно, для любой гражданской войны дело, но сдавило сердце...
Между тем слева уже обозначился дымный Верхне-Исетский завод (догадался, видел в путеводителе картинку), за ним стелились низкие, почерневшие деревянные домики. Судя по всему, у большевиков пока не было денег на обустройство рабочих-литейщиков. Впрочем, и этому имелось разумное объяснение: сколь ни пыжились большевистские вожди по поводу своего неизбывного единения с рабочим классом - вряд ли забылось (и не скоро забудется), что именно этот завод выделил Соколову четыреста рабочих-добровольцев, кои копали вокруг Ганиной ямы. Соколов был убежден, что тела следует искать именно там.
Он не в силах был оставаться здесь, хотя и понимал: осмотреть дом и сад незамедлительно, пока душат слезы, пока волнение туманит разум - в самый раз. Именно такое состояние открывает истину. И поэтому следовало войти и понять.
Но не было сил. Решил: сначала найти пристанище, подумать, прикинуть план, помолиться в ближайшей церкви - это ничего, не опасно, кто обратит внимание на случайного посетителя? А уж потом действовать... И вдруг понял, что благой план рухнул. Безвозвратно. Взгляд выхватил на угловой части дома табличку: "Площадь народной мести". И еще одну, справа от входа: "Музей революции". И почувствовал Званцев, как несут ноги к высоким ступеням и тянутся руки к дверям.
В вестибюле скучающая уборщица лениво шваркала тряпкой по деревянному полу. Встретила неприязненно: "Шляются тут..." Он не обиделся: "Можно посмотреть... музей?" - запнулся, хотелось произнести: "Голгофу" - но сдержался вовремя. "Заведующая не велит индувалистам! - выкрикнула мордатая баба, подозрительно вглядываясь в лицо гостя. - Щас спрошу..." - бросив тряпку, тщательно вытерла ноги и исчезла в коридоре. Послышался невнятный разговор, уборщица снова появилась, следом шла женщина в жакете, который больше напоминал военный френч. У нее была короткая прическа, с уха свисала цепочка от пенсне, белая кофточка оттеняла смуглое не по местному лицо. На вид ей было около пятидесяти. "Вы? - осведомилась, водружая на приплюснутый нос пенсне в золотой оправе, - что вам угодно?" - "Я желал бы осмотреть музей". - "Мы сегодня не работаем, у нас служебный день. Приходите завтра". Званцев понял, что эту даму (от нее исходила странная нервная волна) не переубедить и вынул удостоверение: "Я прошу извинить, но завтра я должен быть в Москве". Она внимательно прочитала, сверила взглядом фотографию и оригинал, улыбнулась натянуто: "Хорошо, товарищ, в виде исключения. Что вас интересует? Конкретно?" Улыбнулся вымученно: "Последние минуты Романовых". - "Хорошо... - В глазах мелькнуло недоумение. - Когда вы ведете на расстрел убийц, насильников, грабителей - вы тоже полагаете, что наступили их "последние минуты"? По-моему, эту сволочь просто отвели в подвал и прикончили, разве нет?" Понял, что следует быть осторожнее, не расслабляться. "Вы правы, товарищ. Но лично я никого не вожу на расстрел как вы изволили выразиться, это делают другие. Согласитесь: последние минуты случаются у всех. Они наступят и у нас с вами. Не так ли?" - "Вы странный человек... - швырнула в уголок рта папироску из мятой пачки, прикурила от спички и, смяв мундштук тремя пальцами, выдохнула отвратительным дымом в лицо Званцеву. - Собственно, а что вы делаете в милиции?" - "Выкорчевываем взяточников и предателей интересов службы", отчеканил Званцев. Эту формулу некогда произнес покойный капитан госбезопасности Рундальцев. Красивая формула... В глазах дамы появился откровенный интерес: "Почетно. Тогда пойдемте..."
Она почти не говорила. То ли заметила, что Званцев и без нее ориентируется в комнатах и залах, то ли просто заскучала от очередной необходимости давать объяснения московскому начальству. Сообщила с вымученной улыбкой: "Кто ни приедет - сразу к нам, сюда. А вот скажите-ка, правда ли, что Николашка у стенки обкакался... Противно, а если уж совсем омерзительно! Акт возмездия превратился в фарс!"
Между тем из комнаты коменданта Юровского (на стене справа все еще висели рога или голова несчастного животного - не запомнил, отметил только, что все в этом кабинете было, как на фотографии в книге Соколова) прошли в комнату семьи: государя, императрицы, наследника. Она произвела большое впечатление. Странно было смотреть на кресло-качалку, кровати, фотографии на стенах. Особенно удивила (надо же, сохранили...) икона в красном углу. На окнах висели занавеси, и, хотя комната мало была похожа на только что оставленную (все портили революционные плакаты и лозунги, развешанные по стенам, эти большевистские дополнения мгновенно вызвали ассоциацию с сумасшедшим домом), воображение разыгралось, на мгновение показалось, что у окна, забитого досками (или то был высоко торчащий забор?), сидит Александра Федоровна с вязаньем; мальчик, трудолюбиво высунув кончик языка, пишет что-то в тетради; государь с книгой в руках задумчиво разглядывает нечто одному ему видимое. Грезы разрушил скрипучий голос заведующей: "А это комната девиц. Ничего не могу сказать: мыли полы сами, даже напевали при этом, и вообще - не белоручки, что весьма странно, согласитесь?" Не ответил, она продолжала: "В ту ночь их разбудил отец. Все пришли в столовую. Юровский... Кстати, замечательный был человек. С одной стороны разрешил им отслужить последнюю в их жизни церковную службу, с другой беспощадно раскрыл заговор. С целью их освобождения. Говорят, он теперь умер - там, в Москве. Рак у него или с желудком что-то... У вас как с желудком?" Званцев опешил: "Я... здоровый человек". Подумал: "Заговор, говоришь... Ах, ты трость истертая..." Сказал твердо: "Заговора не было. Это конфиденциальная информация, вы произвели на меня впечатление своей бескомпромиссностью и устремленностью в... Будущее. Так вот: Романовых надо было кончить. Во что бы то ни стало! Но ревнароду..." - "Мы давно уже так не произносим..." - В ее невыразительных глазках пылало восхищение. "Жаль! - воскликнул. Его несло. - Так вот - ревнароду нужно было ревобоснование. Юровский придумал: обратились к посторонней личности (некоторые говорят, что то был Войков, но я не верю - революционэру не нужен французский!), оная изобразила на бумаге переписку на французском языке, эти послания отдавали Романовым, они, полагая, что кругом и рядом люди заблудшие, но порядочные, - попались, влипли и стали отвечать. Это послужило основанием приказу товарища Ленина - об уничтожении". - "Но не было приказа! Не было! - Она заволновалась. - Мы, здесь... То есть они здесь, Уралсовет, принял решение!" - "Вы с меня смеетесь! Лично мне рассказал товарищ... Троцкий - да, он теперь враг, но раньше, раньше! Так вот, он сказал: "Мы здесь - то есть в Москве - все решили!" А вы говорите..." Она едва не плакала: "Господи... А я не знала... Но этого, вероятно, нельзя рассказывать трудящимся?" - "Что вы! Я же сказал: конфиденциально!"
Вошли в столовую, она включила люстру; в камине каслинского литья успел заметить - не было даже остатков золы. Но воображение нарисовало: они сидят за столом, повар Харитонов принес миску с макаронами, неторопливо, молча едят. Потом - скудный чай. И вот, когда посуда убрана, а за стеклом мягко растекается сумрак, государь садится у камина (пылает огонь) и медленно, своим глухим, выразительным голосом начинает: "Умер, бедняга, в больнице военной, Долго, родимый, страдал..." И все негромко подхватывают припев...
А потом ночь, тишина, Юровский будит доктора Боткина. Так явственно все, так страшно...
Собираются здесь, у стола. Молча слушают бред Юровского: анархисты. Нападут. Перевезем. В безопасное. Место. Вниз. Там комната. Там подождем авто...
Длинная вереница. Мальчик на руках отца (очередной приступ гемофилии), княжны - одна за другой, молча, обреченно, никак не осознавая, что наступает конец...
И слуги: Трупп (лакей), Харитонов (повар) несут что-то (господам понадобится), Демидова (у нее подушки, ведь на новом месте следует продолжить нещадно прерванный сон). Замыкает Юровский. О чем он думает? Да о чем вообще может думать палач? О праведном возмездии тиранам? Какая чепуха... Он же урод, лишенный рода, родства, изгой, которому все равно: приказали - сделаем. В лучшем виде...
Лестница. Скрипят ступени. Вниз, вниз, вот и дверь, вот и двор, в последний раз в неверном свете замызганной лампочки возникают рисунки убогая фантазия недоумков, надписи - площадная брань, гнусность. И еще одна дверь и длинный-длинный коридор...
Прихожая. Нижняя. Автомобиль прогудит за этими дверьми. Неужели они верят в это? Вряд ли... Они просто ни о чем не думают. Они еще спят. Даже те, кого ведут на рассвете на виселицу или к стенке, - даже они плохо осознают предстоящее - на то и расчет палачей, меньше шума-гама, заламывания рук...
Последняя комната, она пуста, раздраженно звучит голос Александры Федоровны, она привыкла к уважению, она требует его и от врагов. Вносят стулья, и... выстрелы, крики, небытие...
Кровь "печенками". Кто-то поскользнулся.
...У Званцева было что-то на лице, что-то такое, ужасное, заведующая не отрывала взора, щеки ее пылали, состояние гостя она поняла по-своему:
- Какая гадость, правда? Они все сели на пол - от ужаса, от того, что карающая пролетарская рука настигла их. Я вижу их искаженные лица: вылезшие из орбит глаза Николашки, закрытые в страхе - Алексашки. А все остальные они... они... - Она искала и не находила подходящих слов и пыжилась из последних сил. Махнула рукой: - Я не писатель. Описание того, что случилось здесь, - подвластно перу разве что молодого Михалкова. Да? Вы читали его стихи для детей? Какая очаровательная непосредственность!
...Уже на улице он вдруг остановился, пораженный: наивные генералы РОВсоюза, царствие им небесное... Да кто же смог спастись в этом доме? И этот подонок Кирста... Хлыщ, завистник, прелюбодей. Почему именно "прелюбодей" - вряд ли объяснил бы. Просто гадкое слово, любой негодяй его заслуживает. Да.
А они... Они мертвы. Все до одного. Отбросим иллюзии. И если господам за кордоном нужны доказательства - что ж, добудем их.
Стало понятно: найти м е с т о можно. Не боги горшки обжигают. То, что сделал изощренный, выворотный не ум (нет - инстинкт большевика), - то преодолеет ум человека. Гомо сапиенса. Sic...
Шел по "проспекту" (убогие, безмозглые: назвать эту улочку "проспектом" - это все равно, что Невский в Петербурге обозвать "проулком") - все вперед, вперед. Неожиданно слева обозначился неброский особнячок с яркой вывеской: "Музей Я.М. Свердлова". Да-а... Россия теперь надолго станет выставкой палаческих мощей. Зашел, преодолевая отвращение, и с порога уткнулся взглядом в огромную картину: высоко на насыпи дымил паровоз с несколькими вагонами. Внизу стояли люди. Государя, императрицу и Марию Николаевну узнал сразу - и хотя не абсолютно были похожи, художнику все же удалось передать некоторое сходство. Остальных не знал. Злые лица совдеповского начальства, красноармейцы с винтовками... Да ведь это же приезд... Нет: привоз государя с семьей (женой, дочерью) в Екатеринбург весной 1918 года. Трагический момент, начало конца. И хотя ощущался гнусный большевистский заказ в картине - чего там, все художники во все времена подчиняются либо моде, либо деньгам заказчика - безысходность, тоска, неволя были переданы верно и даже с чувством. "Как "Двенадцать" Блока... подумал вдруг. - Правда - там гений, а здесь - ремесленник, однако все равно и там и тут - приговор..."
Ушел сразу же, не было сил вглядываться в фотографии родственников и близких женщин Председателя ВЦИК, во все эти невсамделишные улыбки, кои стремились доказать всему миру, что большевики такие же люди, как и все остальные...
Незаметно улица кончилась неполным перекрестком, прямо перед ним возвышалось серое мрачное здание в пять с половиной этажей, с балконом посередине, по фронтону шла надпись: "Гостиница Центральная". Подумал, что дом отвратительно напоминает обиталище чекистов в Ленинграде, но устраиваться следовало побыстрее, устал и, преодолев неприязнь, вошел в вестибюль. Удостоверение сработало, до лифта (был и лифт, это даже примиряло!) проводил служащий и почтительно объяснил, как найти "нумер". На этаже дежурная выдала ключи, и, толкнув тяжелую дверь, оказался наконец в большом трехкомнатном номере с огромной кроватью, ванной и уборной. На удивление, все работало. Вымылся с наслаждением под душем, откинул одеяло (белье - чистее чистого, надо же...) и мгновенно заснул..."
Снова появились Фроловы, принесли огромный торт. На этот раз обошлось без всхлипываний и поцелуев. Сели пить чай, Фролов сказал:
- Как друг покойного Алексея и твой, Нина, обязан предостеречь: бери сына и немедленно уезжайте на Урал, к Ивану Трифоновичу. Я не просто так. Мы стоим на пороге самой страшной войны, какую когда-либо вела Россия. Начнется вот-вот. С Гитлером. Здесь, в Ленинграде, будут есть крыс...
Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?
- Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?
Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.
- Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца - одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, - давно сгнили или сидят. Кто командует - лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется...
Я не выдержал:
- Народ... Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый - да что он может!
Комиссар тяжело посмотрел.
- Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев...
- А вы?
- Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора - в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?
Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар... Раскрылся-то как неожиданно...
- Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там - фюрер, а у нас - вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы - думайте...
Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:
- Сережа... Я должна признаться...
- Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! - не выдержал я.
- Ты почти угадал... - сказала грустно. - Он - Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки... - По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.
- Мама... В такой момент! Я не понимаю...
- Любовь... - Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.
- А я? - Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.
- А что "ты"? - В голосе появились капризные нотки. - Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь - в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу...
- Да что ты видишь! - заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. - Не смей об этом!
Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.
- Ах, какие мы нежные... О матери можно все! О нем - не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!
Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.
- Ладно. - Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит... - Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют - тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству - тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. - Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был -несмотря на все ее слова - все еще ребенком. И мне стало жаль ее. - Ладно, мама... Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь - напишу. Не горюй, не забывай... - Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.
Но ехать я решил твердо. Чего там... Экзамены можно и в Свердловске сдать. Возьму справку об отметках, то-се, не пропаду. И кто знает... А вдруг Таня согласится поехать со мной? Наивно, конечно... Детский лепет. Но: "Твои глаза сияют предо мною..." И с этим ничего не поделаешь. А Званцев? Что-то он там поделывает?
"Оркестр - четверо бледных мужчин с темными кругами под глазами, в неряшливых черных костюмах и грязных белых рубашках с галстуками-бабочками, больше похожими на расплывчатые кляксы, - играл знойное танго. Время обеденное, за столами лениво чавкала служилая братия, прожигатели жизни придут попозже; но уже вышагивают перед эстрадой утомленные безумной ночью пары: командированные из "центра" и местные проститутки.
Званцев сидел за столиком в углу, один, и лениво ковырял вилкой плохо прожаренный бифштекс. Он уже успел ко всему привыкнуть - только к дурной пище не мог, и все чаще и чаще возникал где-то на периферии сознания сладостный образ Больших бульваров и ресторанчик, скромный, неброский, с мраморными столиками, сверкающими ножами и вилками, мельхиоровой оправой судков и флаконами с золотистым прованским маслом, рубиновым уксусом... Какой восторг, какой бонаппетит! Белая телятина, темная баранина...
Воткнув вилку в непробиваемый бифштекс, Званцев бросил на стол деньги и направился к выходу. Но не тут-то было. Пузатый метрдотель (или как там его?) догнал, тяжело дыша, возмущенно засопел в ухо: "Может, это у вас, там, в Москве и положено, а здесь, в Свердловським (ч-черт, уже в который раз слышал это немыслимое, невозможное словопостроение) как бы все по-человечески выстраивается: закажи, сьеш, заплати и уходи!"
Это бесподобное "сьеш"... Черт знает что такое...
- Я оставил на столе в три раза больше!
- А мы тут не нищие, нам чужого не надо! Вы вот возьмите вашу сумму, пересчитайте аккуратно и точно положенное отдайте официянту. Иначе никак нельзя-с. Нас партия постоянно призывает к сугубой материальной ответственности. Будьте так любезны... - Он изобразил такую доброжелательную улыбку, что Званцеву стало не по себе. Дождался "человека", вручил деньги, изогнулся в поклоне:
- Премного вами благодарны!
Официант выпучил глаза.
- Дак... Это как бы я вам говорить должен?
- Ты чего, дурак? В стране такие перемены, а тебе очи застит!
Конечно, это было озорство - в его положении совершенно недопустимое. Но скука советской жизни, ее безликость и пустота были столь очевидны, что захотелось хоть наизнанку вывернуться и хоть что-нибудь, хоть на мгновение, но изменить...
Вышел на улицу, побрел бездумно. Полукруглое здание, нечто вроде театра. Да ведь он и есть. Оперный, наверное... Интересно, где они берут голоса... Скверно, наверное, поют. Гадко. И оперы дают из жизни пролетарских вождей. А как иначе?
Слева стоял на граните некто весьма знакомого обличья. Поразила поза: вроде бы и идет, и в то же время - падает. Будто после безумного перепоя. Кто же это? Подошел ближе: так и есть - Свердлов. Цареубийца. Скульптор, конечно, хотел изобразить порывистый шаг вождя к красному горизонту.
Стало обидно за аптекарского отпрыска. Все же честно трудился на ниве уничтожения собственного народа (именно собственного и прежде всего собственного). А по смерти своей странной получил черт-те что. Бедный отец екатеринбургских рабочих... Званцев почувствовал тошноту, недомогание. Этот город действовал на него как удар молотка. А прохожие... В каждом из них он видел сейчас цареубийцу или пособника. Умом понимал, что это не так; обыкновенные люди, что сейчас шли навстречу или обгоняли - они ведь сном-духом ничего не знали о случившейся некогда трагедии. А даже если и знали - большинству все равно было. Конечно, кто-то и сочувствовал кровавому делу, но вряд ли таких было много. И все же Званцев отводил глаза. Ярость и ненависть плескались в зрачках, не дай Бог - кто увидит, поймет, тогда неприятностей не избежать. Или конца. Разве стоило приезжать ради этого?
Решил: утром, на рассвете, попробует повторить путь "фиата" с телами умученных, пройдет, если получится, дорогой Николая Алексеевича Соколова. С тем и отправился в гостиницу, спать... Поднялся на рассвете, солнце еще не взошло, только огненно-красное небо стояло над притихшим городом, обещая новый день. Торопливо собрался и быстрым, нервным шагом направился к дому Ипатьева. Проспект был пуст, ни души, через пять минут уже подошел к боковому, со стороны переулка, входу в дом. Напротив молчаливо тянулось одноэтажное безликое здание с темными окнами, "дом Попова". В первый свой приход не обратил на него внимания, сейчас вспомнил: здесь жили охранники Дома особого назначения. 17 июля они приходили на дежурство и с болезненным любопытством расспрашивали ночную караульную смену о случившемся. Ночью многие слышали стрельбу в доме.
Постоял у замурованного окна; на подоконнике белело что-то, подошел и с удивлением обнаружил увядшую белую гвоздику. "Надо же... - подумал уважительно-ошеломленно, - видимо, есть еще в этом городе совестливые люди..." Воображение снова разыгралось, вспомнились нервные, рваные рассказы об убийстве семьи - охранники явно психовали, разговаривая со следователями, их настроение передавалось в сухих, казалось бы, строчках протоколов... Взгляд будто пронизал кирпичную стену: вот они сидят посередине комнаты, убийцы сгрудились вокруг, переминаясь с ноги на ногу, подталкивая друг друга, пытаясь ободрить и найти поддержку. Юровский, пряча глаза, начинает зачитывать сочиненное накануне "постановление" Уралсовета, но бросает на полуслове: зачем врать в последние мгновения даже врагам... Не Белобородов - убогое ничтожество - принял решение. Не алкоголик Войков. Не перевертыш Дидковский. В иных головах родился черный план. Ленин, Свердлов, Троцкий. Это их волновал конец династии - не дай Бог оправятся, оклемаются и тогда - снова царский трон, который, как сочинили скудоумные поэты социализма, - "нам готовит Белая армия и Черный барон"? Недоумки...
Медленно спустился вниз. Справа, за забором, остался сад с вековыми деревьями, они их помнили. Не могли забыть. Двадцать лет назад они гуляли под их кронами, говорили о чем-то, надеялись... Промысел не осуществил этих надежд, и в этом - великое будущее - если кто-то еще в состоянии понять... Хотел заглянуть в щель между досками, но подумал, что волнение будет слишком велико, а силы еще пригодятся. Путь туда и обратно - верст сорок на круг, никак не меньше. Но если нашелся кураж у Николая Алексеевича, царствие ему небесное, найдется и у него, Званцева.
Спустился вниз, до перекрестка, здесь стояли деревянные дома, построенные в стиле модерн, никогда таких раньше не видел и очень удивился: модерн из дерева? Весьма остроумно... Дорога вела дальше, вниз, там поблескивала водная гладь городского пруда, на набережной стояли крепкие каменные дома-крепости, увы, даже их толстые стены не защитили владельцев...
На углу возвышался трехэтажный дом наособицу, со стрельчатыми окнами, во всем его облике застыла готика времен государя императора Николая I; вывеска возвещала о том, что в особняке размещаются Профсоюзы. "Интересно, а к какому "профсоюзу" принадлежу я? - подумал не без иронии. - Бывших офицеров или, может быть, действующих разведчиков?" - в ту же минуту настроение испортилось, - по другой стороне плотины вышагивали трое в васильковых фуражках. Подумалось: один у всех профсоюз - покойников...
Перешел плотину, справа маячила соборная колокольня (путеводитель помнил), наконец вышел на перекресток плохо мощенной дороги и свернул направо. Вдалеке слева виднелась еще одна церквушка, ее окружал могучий парк, догадался, что то было кладбище. Вспомнил, где-то здесь должна располагаться тюрьма. Там погибли Татищев, генерал-майор свиты, и Климентий Нагорный, дядька Алексея Николаевича, цесаревича. Рассказывали, что обоих пообещали отпустить, вывели из тюрьмы на кладбище и убили. Трупы бросили среди могил. Обыкновенное, конечно, для любой гражданской войны дело, но сдавило сердце...
Между тем слева уже обозначился дымный Верхне-Исетский завод (догадался, видел в путеводителе картинку), за ним стелились низкие, почерневшие деревянные домики. Судя по всему, у большевиков пока не было денег на обустройство рабочих-литейщиков. Впрочем, и этому имелось разумное объяснение: сколь ни пыжились большевистские вожди по поводу своего неизбывного единения с рабочим классом - вряд ли забылось (и не скоро забудется), что именно этот завод выделил Соколову четыреста рабочих-добровольцев, кои копали вокруг Ганиной ямы. Соколов был убежден, что тела следует искать именно там.