Страница:
Предположим. Ладно. Теперь о другом: как проверить? Ведь в этой цепочке квартира Пашеньки была не радостным случаем, а запланированным мероприятием. Как они достигли желаемого эффекта? Просто: поместили нужную ему информацию на доску объявлений. Он и прочитал. Но ведь мог пройти совсем в другом месте, по другой улице? Стоп. Вот он, ключ к проверке. Немедленно на улицу и - просмотреть доски объявлений в разных местах. Совсем разных. Если прав - везде висит Пашино приглашение. Везде. Если эта их затея будет установлена - все. Пашеньке придется головку-то ли-кви-ди-ро-вать. И перевертыша этого, Климова, - следом. А потом проверить по эстафете, через Миллера: кому генерал доверил тайну заброски и, главное, ее цель?
Осторожно поднялся, Пелагея даже не пошевелилась, стало чуть-чуть стыдно: профессионально-ложные опасения. Хорошая женщина. А он, вместо того чтобы обнимать кустодиевское тело, спешит в ночь неизвестно зачем. Вгляделся в ее лицо, тихо поцеловал в лоб. "Поцелуй Иуды", - грустно подумал. Все люди как люди, только в деле противостояния - нелюди. Так надо, до поры...
По улицам вышагивал медленно, с достоинством, не оглядываясь, ощущая спиной, что наблюдения нет. Либо все чепуха и глупость, либо госбезопасность уверена в своих людях - Климове и Пелагее этой; даже не считает нужным "топать" следом. Итак, искомое перед глазами. Вот она, доска. И вот... Да, ее объявление. Они, поди, понаклеивали по всему городу. Не сдирать же... Да и уверены "товарищи": не допрет до гениального замысла НКВД. Не до того ему. Радость возможной победы мгновенно застит очи и - на тебе, спекся эмиссар.
Посмотрим.
На доске через восемь улиц объявления не нашел. Или тот работник, что клеил, - поленился, или...
Но "или" не было. Еще на двух улицах (находились на большом расстоянии друг от друга) нашел Званцев объявления Пелагеи о сдаче комнаты. И все бы ничего, но чекистов подвела обыкновенная для них самоуверенность. Ведь контрразведка работает на собственной территории, она не столь опаслива, это опыт доказывает. "Мы у себя дома, товарищи. Пусть они нас боятся!" Хороший довод... Итак, почерк, исполнявший объявления, рука, точнее, была разная! Если писала Пелагея - а кто же еще мог расстараться для нее, кроме нее самой? - если она самолично учинила все объявления, - тогда почему почерк трижды, по крайней мере трижды - разный? Только по одной причине: не она писала. За нее. Ее роль иная: оглоушить приятной, ожидаемой проблемкой, втянуть и - сдать. А уж те, переломав кости, вытащат на свет божий абсолютно все, что засело у лазутчика в голове. Все!
Вернуться и убить? Нет. Климов - важнее. На него рассчитывает Миллер, организация. Он прежде всего повинен смерти! Но ведь могут охранять лежбище гада? Нет. Вряд ли... Уверены в себе товарищи, ох как уверены...
Добрался пешком, взлетел на второй этаж. Мертвая тишина, только лампочка грязная под темным потолком свиристит, словно издыхающий сверчок тоненько-тоненько. Постучал. И еще раз - уверенно, значимо.
- Кого принесло... - хриплый голос. - Спать не даете...
- Вам срочная телеграмма, товарищ, - отрубил властно. Телефона у него в квартире нет. Если он им нужен - проще всего телеграммой. Он, наверное, и привык...
Двери открылись, Климов отступил в глубь коридора, видно было, как лицо его сереет на глазах.
- Вы... - пролепетал. - Что... Случилось чего? Связи из... Оттуда, значит, не было... А что?
- Сейчас узнаешь.
Вошел, аккуратно запер двери.
- Принеси с кухни ножик. Поострее.
- Это... Зачем?
- Затем, что поступил приказ: рассчитаться. Деньги под подкладкой. Неси.
Явился через минуту, в подрагивающих пальцах хороший, остро отточенный (видно сразу), нож. Взял из его рук, покачал на ладони.
- Куда меня велели направить? Говори, дольше проживешь.
Растерялся, залопотал нечленораздельно, слезы по щекам.
- Пощадите, я все скажу, все!
Не много же в тебе пролетарской убежденности, товарищ. Ладно.
- Кто в РОВсоюзе работает против нас?
- Нет, что вы! Мне такое не положено знать! Случайно, из разговора... Оперов то есть, понял, сам догадался, что кто-то есть. Ему как бы все доступно. Он вне всяких подозрений. Или она... Пощадите, товарищ... То есть - господин. А?
Ударил по касательной, так, что верхняя треть лезвия прошла по кадыку и располосовала его надвое. "Климов", или кем он там был на самом деле, рухнул без стона. Вытер рукоять ножа, бросил рядом с трупом. На всякий случай открыл ящик, в котором покойничек держал документы, перебрал, подходящего не нашел. Осложнялось дело; теперь следовало идти на запасную, неприкосновенную явку. Только там могли помочь.
Но прежде Званцев отправился в переулочек. За Наркоматом иностранных дел. Вошел тихо, как мышка, на цыпочках приблизился к кровати. Пелагея сладко посапывала, подергивая смешно кончиком носа. Стало неприятно. Спал с ней. Обнимал. Искренне, порывисто. А теперь...
Чем только... Нож? Ну его к черту. Грязно, нервно. Придется так...
Еще раз вгляделся в ее красивое, уже увядающее лицо и, взяв свою подушку, положил ей на голову, навалился всем телом. Она была сильная, дергалась долго. Но в конце концов затихла. Смотреть на мертвую не стал. Переоделся в свое (хорошо - не выбросил. Одежонка, ею подаренная в муках страсти, описана НКВД вдоль и поперек). Конечно, и своя опасна, попала в поле зрения. Ну, да они не спинозы. Будем надеяться, что во внимание не приняли. К утру можно будет и новой обзавестись. Лишь бы добраться до явки. Лишь бы не была провалена. Лишь бы не влипнуть в клей для мух снова. Ах ты, Господи... Да где же наша не пропадала?"
Я убрал рукопись в тайник. Я сидел на стуле, у кровати, растерянный и смущенный. Я понял, что шутки кончились. Ах, Лена-Леночка... Могу себе представить, насколько ценна была для тебя эта странная рукопись. Она ведь не литературный опус, не баловство беллетриста. Она точный и скрупулезный дневник вражеского лазутчика, агента-боевика, или просто разведчика, неважно... И каждое слово в этом дневнике - истина. Каждый адрес - точен. Каждое имя - настоящее. И что тебе светит за все за это, товарищ будущий чекист и сын чекиста, милый, добрый, славный глупыш Сережечка Дерябин? А светит тебе "тройка" или в этом роде и - десять лет "без права переписки". Расстрел то есть...
И как поступить? Что я буду лепетать на допросах? Что врать? И будет ли смысл врать? Ведь улики неопровержимы. Человека, советского, посвятили в белогвардейский заговор, и этот человек... Что?
Голова шла кругом. Как быть? Я ведь не разделяю убеждений этих людей. Эти люди приходят на мою землю отнюдь не с добром. Стоп... А почему - "на мою"? Она столь же моя, как и его, Владимира Николаевича Званцева. Да, они проиграли Гражданскую. Их вымели. Но кто может запретить им отстаивать свои убеждения с оружием в руках? Разве ОГПУ-НКВД боролись с ними в белых перчатках?
Нет... Это все демагогия. Это попытки оправдаться, уйти от ответа на прямой вопрос: "С кем вы, мастера культуры?" Михаил Зощенко ответил (слова Анатолия, рискованные слова): "Мы - с пустынником Серапионом". А я?
Я не с белогвардейцами. Они - мои враги. Я ловлю себя на том, что больше не считаю их "заклятыми". Заклятых уничтожают, как то Алексей Максимович заповедал. Я же теперь готов к диалогу. Мне хочется их понять, я хочу выяснить: что, только обретение утерянных привилегий их ставка? Идея, которая мутит им головы? Или есть что-то другое? Чего я пока не понимаю? Ах, как важно понять... Кто-то сказал: понять - простить. Я понял однажды своего директора, и мне стало все равно - кем он был в прошлом. Я понял, что он - порядочный человек. Что может быть выше!
До утра ворочаюсь в постели. Слышу резкий и отрывистый звонок в дверь. Так приходят они. Мои будущие товарищи. Зачем? Понятно... Я скрываю убийцу двух сотрудников НКВД. Но - слава богу. Это всего лишь к Циле. ...И круговерть, круговерть. До воскресения, когда состоится наша таинственная встреча с Улей. Решаю сказать ей все: о дневнике Званцева, о своих предположениях. Кто, как не она, Ульяна, нянька моя, все поймет, все продумает и найдет единственно возможное, правильное решение...
Суббота, пьем чай, отчим просматривает газеты.
- Что будешь делать завтра?
- Поеду за город, подышу.
- А мы с мамой хотим в Эрмитаж. Я слабоват по части живописи. Как ты?
- Я лучше отвечу на вопросы. Потом. Вы посмотрите, а я отвечу. Так даже интереснее. А то нечто вроде экскурсии.
Он соглашается.
- Только смотрите внимательно, - советую я. - Не бегите бегом, дальше, дальше. Один сумбур в голове. Вот пример. Я увидел картину: священник смотрит на ребенка, а тот вычерпывает ложкой воду из ручья. "Но это невозможно!" - говорит священник. "Но вы же сами говорите, что нельзя постигнуть сущность Троицы", - отвечает ребенок.
- И что? - В глазах отчима недоумение, в глазах мамы - тоска.
- А то, что ребенок объяснил, доказал верность суждения священника. Ведь ручей ложкой действительно не вычерпаешь.
Я пересказываю Ульяну. Однажды в Эрмитаже она поведала мне эту историю. Тогда я не понял ровным счетом ничего. Теперь стал старше...
- Сережа... - растерянно произносит Трифонович. - Но ведь это все... Это же глупость! Чушь! Я тебя не понимаю, Сергей.
- Ладно. В Эрмитаже мало революционных полотен. Они понятны тем, на кого рассчитаны. Остальная живопись - искусство, сэр. А искусство - это восторг человека перед гением Бога...
Отчим всплескивает руками - по-женски, истерично, никогда не видел его в таком неестественном состоянии.
- Нина! Мальчиком необходимо заняться. Немедленно!
И вдруг мама говорит тихо:
- Он уже не мальчик, Ваня...
Паровоз мчит к Белоострову. Пригороды сменяют густые леса. "Переходил границу враг..." Что она хочет показать мне? Зачем мы едем? Я понимаю, что спрашивать не следует, она все равно не ответит. И так мутно, пусто... Вдруг обнаруживаешь, что ничего не знаешь; что культура - на нуле. Как может судить человек о поступках другого, если внешний мир ограничен красными знаменами, а внутренний - Павкой Корчагиным? Какая лживая фраза: "коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свою память всеми богатствами, которое выработало человечество". Да ведь это лицемерие, Владимир Ильич. С вашей точки зрения, человечество "выработало" только Парижскую коммуну и Обуховскую оборону. И еще что-то в этом роде. Остальное очень вредно рабочему классу. Поумнеть может. А коли поумнеет...
Нет. Это исключено. Рабочий человек выматывается на заводе, едва успевает доползти до постели. А интеллигент... Много ли их сегодня, желающих пронизать бытие, найти ответы. Их и всегда-то было ноль, запятая, ноль. И они заботились не об обогащении мозга, а о том, чтобы всем все было поровну. Великая идея. Только неосуществимая, это постепенно становится понятным. И так скверно, так тягостно на душе. Ульяна тоже смотрит в окно: рука на столике, подбородок упирается в ладонь.
- Что ты там видишь?
- Вот, послушай... "И особенно синяя (С первым боем часов...) Безнадежная линия Бесконечных лесов..." Понял?
- Нет. Но пейзаж действительно грустный, ты права. А чьи стихи?
- Был такой поэт. Не знаю, жив ли еще... Безнадежная линия бесконечных лесов - это и есть Россия, мальчик.
И еще:
- "Должно быть, сквозь свинцовый мрак На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так".
- Я должен сочувствовать белым?
- Нет. Людям. Ведь этот мир для них потерян навсегда...
...Мы идем через мокрый еловый лес, повсюду окопы, полуобвалившиеся ходы сообщений, россыпи гильз незнакомой формы.
- Это финские, - объясняет Уля. - Оглядывайся почаще... Здесь иногда ходят патрули. Вообще-то ты не заметил табличку: "Стой! Проход запрещен!"
Я смущен немного.
- А что мы объясним, если...
- А ничего. Заблудились. Проверят и отпустят. Только помни: мы встретились здесь, в лесу, пришли по ягоды и просто так, погулять.
- Уля, да ведь это наивно!
- Что ты предлагаешь? - Взгляд ее черных глаз становится суровым. Ей не нравится моя суетливость. Она права.
- Это здесь... - оглядывается. - Совсем рядом. Сейчас, мальчик...
И вдруг я вижу поваленный пограничный столб с медной табличкой, на которой герб, надпись, но я не успеваю рассмотреть.
- Подойди... - Уля стоит около четырех осевших холмиков, они так похожи на... могильные, так похожи...
Бьет озноб, сам не знаю почему. Вглядываюсь: давние уже холмики, не меньше года прошло, но никто не пришел сюда, не поправил. Кто там, под ними, в глубине, в болотистой промозглой воде...
- Крепись, Серж... - смотрит, смотрит, не отрывая глаз. Будто выпытывает, хочет узнать, понять. - Ты помнишь, что произошло в тот день, когда газеты сообщили о нападении финнов?
Губы вдруг пересохли, язык не ворочается. Она видит, что я не в себе.
- Финский патруль обстрелял наш... советский пограничный наряд. Были убитые. Они... лежат здесь?
И вдруг я чувствую, что понимаю ее туманный намек.
- О... Отец...
- И... участники его группы. Их переодели в финскую форму, забросили в финский тыл. Оттуда на лыжах они пошли сюда, к советской границе и обстреляли советских. Те ответили... боевыми патронами. Для достоверности. Красноармейцы - люди простые. Кто бы там стал особенно разбираться? Главное - возбужденная искренность этих ребят. Они, я думаю, и рассказывали своим начальникам и всем прочим, как ужасно на них напали финны, как они, доблестные, отражали агрессию. Сережа... Я приехала сюда летом. С лопатой. Я определила, прокопав шурфы, там где головы. Я нашла... Алексея. На нем форма финского унтер-офицера. Имелось в виду, что он как бы старший пограннаряда. И еще. Вот... - Она протягивает мне кольцо. Золотое обручальное кольцо. - Алексей никогда не носил... Я думаю, он понимал, на что идет. Наверное, взял как талисман. Оно было на... пальце.
- Ты... Ты так... раскопала...
- Я должна была знать правду, мальчик.
- И что же теперь? Что делать с кольцом?
- Спрячь. В тайник.
- Ты... ты знаешь? - вырывается у меня.
- Мне нужно было держать где-то свои бумаги. Я знала, что рано или поздно ты его найдешь.
- Но... тогда... - Кольцо жжет мне ладонь, я с трудом удерживаю его. Тогда... и они, они найдут? А у меня там...
- Перепрячь. Прими совет: заполни эту полость землей, стружками, песком - что найдешь. И накрепко забей подоконник. Свое же... Что у тебя там? Если ты, конечно, хочешь сказать?
Я хочу. Весь обратный путь я излагаю Уле историю Званцева. Она взволнованна и слегка испугана.
- Тебе грозит большая опасность, Сергей.
Я хмыкаю.
- А за то, что ты... мы нашли? Что же, папа... останется там?
- Пока там. Придет время, и ты похоронишь его. Не знаю, с честью ли... Вряд ли его дело можно назвать честным...
- Но он - чекист! - вспыхиваю я. - Он не мог иначе! Он выполнял приказ!
- Офицер - человек чести. И если так - он никогда не выполнит преступный приказ! Лучше умрет...
- Но у офицера есть семья, дети! - кричу дурным голосом.
- Слава и честь, мальчик, дороже пролитой крови, - произносит она непререкаемо. - Ради ближних предательство не совершают, запомни это...
Расстаемся на вокзале. Увижу ли я Ульяну еще?
...И все качается и качается мох над болотом, вспыхивают искорки созревшей клюквы и... четыре холмика. Господи... До меня вдруг доходит, что я не спросил - а где же... папин?
Но ведь поздно. Поздно. Я никогда не узнаю этого. Надежды Ульяны наивны, призрачны, бессмысленны. Мне останется только приходить на Митрофаниевское и стоять у обелиска со звездочкой. Там никого нет. Но ведь я ничего не могу изменить.
Ничего...
Мама и отчим уже дома. Счастливые, умиротворенные - наверное, Эрмитаж пролил на них обильный елей сладостного познания. Я по себе знаю: когда узнаешь новое - вырастают крылья. Судя по всему, у Трифоновича они проросли.
- Послушай, Сережа! - радостно начинает он, едва я пересекаю порог комнаты. - Мы видели огромную! Совершенно невероятную картину! Вот, представь себе: какое-то мрачное помещение. Часовня, церковь? На креслах стоит открытый гроб. В нем - человек с отрубленной головой - видно, что голова просто приставлена к туловищу. Сбоку стоит еще один и мрачно смотрит на покойника...
- Это Кромвель и казненный Карл Первый, я помню. И что?
- А в чем смысл? Ну - живой. Ну - рядом покойник. Тьфу и все! Ты, я вижу, не согласен. Докажи тогда, что я не прав!
Усмехаюсь - скорее от скуки, нежели от превосходства. Трифонович начитан, мыслит - зачастую неординарно, но в чем-то природа обделила его. Он все воспринимает непосредственно, как ребенок. Ладно...
- Предположим, что в гробу лежит Троцкий, а рядом стоит...
Он срывается со стула и мчится к дверям. Выглядывает, запирает на два оборота и машет руками.
- Ты... ты спятил, вот что! Я совсем не о том!
- Неправда, отчим. О том...
Мама сжалась, вспыхнула и стала... Ужасно некрасивой. Господи, если ты есть... Для чего ты швырнул нас в эту страшную жизнь...
- Что думает палач о своей жертве? Не тот, что в подпитии всаживает пулю в затылок безмолвному человеку. А тот, который принял свое, личное решение. И вот один лежит. Другой стоит. Один мертв, у второго какой-то отрезок жизни еще впереди. И мысли, мысли... Правильно ли поступил? Можно ли было иначе? Убежденно? Трусливо? Под влиянием раздражения? А вы говорите...
- Я уже ничего не говорю... - усмехается угрюмо. - Ты опасный человек. Твоя судьба непредсказуема. Скорее всего, она будет трагичной. Если... Если только ты не изменишь себя. А палач... Поверь, он ни о чем не думает.
Бесполезно продолжать разговор, бессмысленно мечтать о будущем, и (это самое главное) школа НКВД вряд ли изменит меня. Я научусь скрывать свои мысли, стану молчаливым и замкнутым. Иначе не выжить. Вопрос: зачем это все? Зачем мне заниматься делом, которое все больше и больше чуждо мне. Я ведь уже понимаю, что такое карающий меч диктатуры...
В соседней комнате тихо. Осторожно приоткрываю дверь. Мама и отчим спят сном праведников. Трифонович просунул руку под мамину шею, мама прижалась к любимому второму мужу, на ее лице... Как это в романсе? "Восторг любви нас ждет с тобою..." Ладно. Это не мое дело. Они любят друг друга, и это уже счастье. Это ведь так редко бывает...
Запираю дверь, извлекаю печальную повесть.
"Ночь над Москвой, притушены фонари, тишина, только изредка разрывает ее пронзительный милицейский свисток. Блатные шалят, милиция бдит.
Что было плюсом Званцева? Он переиграл контрразведку большевиков, сохранил бриллианты и соврубли.
Минусы. Через несколько часов разгром двух явочных большевистских квартир будет обнаружен - вместе с трупами. По следу ринется контрразведка, милиция, вся орава. Времени остается в обрез. Ведь нужно еще добраться до последней опоры, до последней квартиры, посетить которую разрешено только в самом крайнем случае. Что ж... Крайний случай налицо. Нужны новые документы. Необходимо передать в Париж сведения о провале, потребовать, чтобы вычислили Троянского коня. Место далекое, пригород ближний, Останкино, туда бы на такси, да ведь нельзя: таксист запомнит странного ночного пассажира, укажет точно - где высадил. Дальнейшее нетрудно предугадать: "оперуполномоченные" пройдутся по учетам, сопоставят с реальными жителями, если это не поможет - привлекут милицию, освидетельствуют всех подряд по ее, милиции, данным. И если искомый благодетель хоть раз единый попал в поле зрения тех или других несдобровать... Когда разные данные сходятся в крест - его водружают над могилой фигуранта...1
Решил идти пешком. Далековато, конечно, но часа за два быстрым шагом дойти можно.
Улицы навевали воспоминания. Дома те же фонари, родные и узнаваемые. В Москве наступила зрелость. И хотя ночной сумрак менял очертания, словно насмехаясь, но двери былых публичных домов, роскошные подъезды ресторанов будоражили и память и воображение. "Где моя юность, где моя свежесть..." шептали невольно губы, и на глаза наворачивалась... Нет, не слеза. Просто ветер, вдруг поднявший с тротуаров едкую пыль, слепил, слепил... К нужному дому вышел ровно через два с половиной часа. Окна были темны, не вился над трубой дымок, вдруг подумалось, что - не дай Бог - никого, и что тогда? Гибель...
Дворец Шереметевых плыл в предутреннем тумане и таял, исчезая, словно призрак навсегда ушедшей России. Острая колокольня усадебной церкви будто стремилась в последнем порыве в недостижимое, выморочное небо, желая утвердить - среди праха и тления - свою принадлежность Богу Живому. Повержен народ русский...
Подошел к дверям, огляделся. Никого. Ну, дай, как говорится, Господи...
Негромкий стук отозвался где-то в глубине дома сухим стариковским покашливанием.
- Кто там? Чего не спится-то?
- Племянник ваш, из Тамбова, Алексей, - ответил паролем, напряженно вслушиваясь, последует ли отзыв.
Двери открылись. На пороге обозначился некто лет шестидесяти с седой, аккуратно подстриженной бородкой, в ночном колпаке и потрепанном красном халате. Колюче вглядываясь в лицо гостя, спросил дребезжащим голосом:
- А что в Тамбове тетя? Жива ли? Евлампия Сидоровна?
Этот вычурный текст как бы из "Тарантаса" Федора Сологуба и был - по замыслу Миллера - отзывом. Безобидная словесная шелуха...
- Да вы входите. А где такси или извозчик?
- Пешком, мало ли что...
Прошли в комнату, огромную, с голландской печкой в углу, мебелью хоть и не слишком броской, но не бедной. Хозяин повозился с замком, запирая дверь, вернулся, сел на стул.
- И вы присядьте. Я слушаю.
- Первое. Около Миллера - агент ГПУ. Обе явки, на которые я прибыл, провалены. Людей я убрал. У вас есть связь с Парижем?
- Свяжемся... - безразличным голосом сообщил старик. - Еще какие пожелания?
- Мне нужны деньги, оружие, новые надежные документы. Пока все.
Пожевал иссохшими губами.
- Исполнимо. Все?
- Поспать бы...
- Идите следом, я покажу вашу комнату...
Повел по скрипучей лестнице на чердак, здесь, в потолке, был аккуратный люк; в просторном помещении под крышей стоял проваленный диван, рядом - огромное ведро.
- Это для надобностей, - объяснил. - Выносить сами станете, во время оное и только по моей команде. Пока поспите без белья, потом устроим. Еду принесу...
Званцев огляделся. Да-а... Как тут не вспомнить роскошную кровать убиенной Пелагеи и еще более роскошный ее стол. Быстро человек привыкает к хорошему...
- Я вам еще объясню, - сказал старик, приближаясь к скату крыши. Так - оно вроде бы ничего и не видно. Но вот я нажимаю...- Он продемонстрировал, часть крыши отъехала в сторону, освободив проход. - Там лестница узкая и выход в дощатую уборную. Доски сами отодвинете. Это на тот случай, если... Сейчас отдыхайте, я вас разбужу.
Оставалось покориться - в надежде, что в этот дом ЧК пока не добралась. Уже через минуту Званцев погрузился в сладкий сон...
Поутру, проснувшись от слабого колокольного звона, должно быть к заутрене, встал, оделся и попробовал люк в полу. Оказался открыт, не долго раздумывая, спустился, ожидая увидеть хозяина, но того не оказалось. На столе под абажуром стоял кофейник - еще теплый, тарелка с бутербродами, салфетка - очень чистая и записка: "Озаботился просьбами. Дом заперт, шторы задернуты. Потерпите. Если "они" - ступайте наверх, там есть защелка. А полезут - через "ОО", как учил. Записку непременно сожгите". Подписи не было, но утраченное большевиками "непременно" как бы подтверждало подлинность написанного. Интеллигентов в НКВД и всегда-то было чуть, а теперь и вовсе. Шваль в голубой фуражке и скажет, как быдло: "обязательно". Не понимая, что это слово совсем другое значение имеет.
Позавтракав с отменным удовольствием, Званцев осмотрелся. Комната, кухня, кабинет и спальня хозяина напоминали средней руки учительскую квартиру прежних времен. Портретов Сталина и других, слава богу, не висело, одна картина, крымский пейзаж, была высокого качества, работы Орловского. Горы, которые изобразил художник, Званцев знал. То было известнейшее место: здесь до несчастья жил в своем дворце один из великих князей, позже пережидала вдовствующая императрица - ах, когда же придет английский крейсер. И пела Плевицкая: "Средь далеких полей, на чужбине, На холодной и мерзлой земле..." Пророческая получилась песня...
В ящиках письменного стола и комода рыться не стал. Волосок поставлен или иной знак - отношения, еще не возникшие, портить ни к чему. Жизнь расставит по местам. А пока можно полюбоваться фотографиями. Как много их здесь - жизнь, и, наверное, не одна... Сюртуки, пышные плечи пушкинской поры, дамы с гладкими брюлловскими прическами с завитками, падающими на виски. Военных - в погонах или эполетах - не было совсем. Видимо, хозяин убрал из осторожности. Чужая, давным-давно исчезнувшая жизнь. Лица улыбались, глаза смеялись, покой и благоденствие исходили от каждой фотографии, накатывая волной воспоминаний. Вспомнился Чехов, финал "Дяди Вани" - ставили в год окончания училища, девиц из соседней гимназии пригласили. И когда в последний раз произносила героиня пьесы свой монолог - зал затихал в томительном предчувствии: "...мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир..." Поэт Бехтеев прислал в Тобольск, семье, стихи. Невозможно было вспомнить рифму - разве что ритм неясно звучал... И смысл: зло будет побеждено. Добром, конечно. И... "...и все утраченное вновь вернет взаимная любовь..." Вот, вспомнилось. Но смысл и чеховских, и этих скромных строчек не вовне. Ибо Бог внутри нас есть.
...Хозяин появился к обеду - утомленный, с "авоськой" в руках. Когда назвал сетку с продуктами этим непривычным словом, Званцеву стало не по себе. Как же они живут здесь, бедные? Все на "авось"?
- Из прекрасного далека мало что видно... - заметил хозяин, раскладывая принесенное по полкам и кастрюлям. - Вам следует называть меня: Евлампий Тихонович. В прошлом я служил в... Неважно. Я гимназический учитель. Об этом знают все вокруг, в том числе и милиция. От НКВД Бог пока миловал. Знаете, а меня иногда даже приглашают в старшие классы совдеповской школы - лекцию обзорную прочитать, поговорить..."
Осторожно поднялся, Пелагея даже не пошевелилась, стало чуть-чуть стыдно: профессионально-ложные опасения. Хорошая женщина. А он, вместо того чтобы обнимать кустодиевское тело, спешит в ночь неизвестно зачем. Вгляделся в ее лицо, тихо поцеловал в лоб. "Поцелуй Иуды", - грустно подумал. Все люди как люди, только в деле противостояния - нелюди. Так надо, до поры...
По улицам вышагивал медленно, с достоинством, не оглядываясь, ощущая спиной, что наблюдения нет. Либо все чепуха и глупость, либо госбезопасность уверена в своих людях - Климове и Пелагее этой; даже не считает нужным "топать" следом. Итак, искомое перед глазами. Вот она, доска. И вот... Да, ее объявление. Они, поди, понаклеивали по всему городу. Не сдирать же... Да и уверены "товарищи": не допрет до гениального замысла НКВД. Не до того ему. Радость возможной победы мгновенно застит очи и - на тебе, спекся эмиссар.
Посмотрим.
На доске через восемь улиц объявления не нашел. Или тот работник, что клеил, - поленился, или...
Но "или" не было. Еще на двух улицах (находились на большом расстоянии друг от друга) нашел Званцев объявления Пелагеи о сдаче комнаты. И все бы ничего, но чекистов подвела обыкновенная для них самоуверенность. Ведь контрразведка работает на собственной территории, она не столь опаслива, это опыт доказывает. "Мы у себя дома, товарищи. Пусть они нас боятся!" Хороший довод... Итак, почерк, исполнявший объявления, рука, точнее, была разная! Если писала Пелагея - а кто же еще мог расстараться для нее, кроме нее самой? - если она самолично учинила все объявления, - тогда почему почерк трижды, по крайней мере трижды - разный? Только по одной причине: не она писала. За нее. Ее роль иная: оглоушить приятной, ожидаемой проблемкой, втянуть и - сдать. А уж те, переломав кости, вытащат на свет божий абсолютно все, что засело у лазутчика в голове. Все!
Вернуться и убить? Нет. Климов - важнее. На него рассчитывает Миллер, организация. Он прежде всего повинен смерти! Но ведь могут охранять лежбище гада? Нет. Вряд ли... Уверены в себе товарищи, ох как уверены...
Добрался пешком, взлетел на второй этаж. Мертвая тишина, только лампочка грязная под темным потолком свиристит, словно издыхающий сверчок тоненько-тоненько. Постучал. И еще раз - уверенно, значимо.
- Кого принесло... - хриплый голос. - Спать не даете...
- Вам срочная телеграмма, товарищ, - отрубил властно. Телефона у него в квартире нет. Если он им нужен - проще всего телеграммой. Он, наверное, и привык...
Двери открылись, Климов отступил в глубь коридора, видно было, как лицо его сереет на глазах.
- Вы... - пролепетал. - Что... Случилось чего? Связи из... Оттуда, значит, не было... А что?
- Сейчас узнаешь.
Вошел, аккуратно запер двери.
- Принеси с кухни ножик. Поострее.
- Это... Зачем?
- Затем, что поступил приказ: рассчитаться. Деньги под подкладкой. Неси.
Явился через минуту, в подрагивающих пальцах хороший, остро отточенный (видно сразу), нож. Взял из его рук, покачал на ладони.
- Куда меня велели направить? Говори, дольше проживешь.
Растерялся, залопотал нечленораздельно, слезы по щекам.
- Пощадите, я все скажу, все!
Не много же в тебе пролетарской убежденности, товарищ. Ладно.
- Кто в РОВсоюзе работает против нас?
- Нет, что вы! Мне такое не положено знать! Случайно, из разговора... Оперов то есть, понял, сам догадался, что кто-то есть. Ему как бы все доступно. Он вне всяких подозрений. Или она... Пощадите, товарищ... То есть - господин. А?
Ударил по касательной, так, что верхняя треть лезвия прошла по кадыку и располосовала его надвое. "Климов", или кем он там был на самом деле, рухнул без стона. Вытер рукоять ножа, бросил рядом с трупом. На всякий случай открыл ящик, в котором покойничек держал документы, перебрал, подходящего не нашел. Осложнялось дело; теперь следовало идти на запасную, неприкосновенную явку. Только там могли помочь.
Но прежде Званцев отправился в переулочек. За Наркоматом иностранных дел. Вошел тихо, как мышка, на цыпочках приблизился к кровати. Пелагея сладко посапывала, подергивая смешно кончиком носа. Стало неприятно. Спал с ней. Обнимал. Искренне, порывисто. А теперь...
Чем только... Нож? Ну его к черту. Грязно, нервно. Придется так...
Еще раз вгляделся в ее красивое, уже увядающее лицо и, взяв свою подушку, положил ей на голову, навалился всем телом. Она была сильная, дергалась долго. Но в конце концов затихла. Смотреть на мертвую не стал. Переоделся в свое (хорошо - не выбросил. Одежонка, ею подаренная в муках страсти, описана НКВД вдоль и поперек). Конечно, и своя опасна, попала в поле зрения. Ну, да они не спинозы. Будем надеяться, что во внимание не приняли. К утру можно будет и новой обзавестись. Лишь бы добраться до явки. Лишь бы не была провалена. Лишь бы не влипнуть в клей для мух снова. Ах ты, Господи... Да где же наша не пропадала?"
Я убрал рукопись в тайник. Я сидел на стуле, у кровати, растерянный и смущенный. Я понял, что шутки кончились. Ах, Лена-Леночка... Могу себе представить, насколько ценна была для тебя эта странная рукопись. Она ведь не литературный опус, не баловство беллетриста. Она точный и скрупулезный дневник вражеского лазутчика, агента-боевика, или просто разведчика, неважно... И каждое слово в этом дневнике - истина. Каждый адрес - точен. Каждое имя - настоящее. И что тебе светит за все за это, товарищ будущий чекист и сын чекиста, милый, добрый, славный глупыш Сережечка Дерябин? А светит тебе "тройка" или в этом роде и - десять лет "без права переписки". Расстрел то есть...
И как поступить? Что я буду лепетать на допросах? Что врать? И будет ли смысл врать? Ведь улики неопровержимы. Человека, советского, посвятили в белогвардейский заговор, и этот человек... Что?
Голова шла кругом. Как быть? Я ведь не разделяю убеждений этих людей. Эти люди приходят на мою землю отнюдь не с добром. Стоп... А почему - "на мою"? Она столь же моя, как и его, Владимира Николаевича Званцева. Да, они проиграли Гражданскую. Их вымели. Но кто может запретить им отстаивать свои убеждения с оружием в руках? Разве ОГПУ-НКВД боролись с ними в белых перчатках?
Нет... Это все демагогия. Это попытки оправдаться, уйти от ответа на прямой вопрос: "С кем вы, мастера культуры?" Михаил Зощенко ответил (слова Анатолия, рискованные слова): "Мы - с пустынником Серапионом". А я?
Я не с белогвардейцами. Они - мои враги. Я ловлю себя на том, что больше не считаю их "заклятыми". Заклятых уничтожают, как то Алексей Максимович заповедал. Я же теперь готов к диалогу. Мне хочется их понять, я хочу выяснить: что, только обретение утерянных привилегий их ставка? Идея, которая мутит им головы? Или есть что-то другое? Чего я пока не понимаю? Ах, как важно понять... Кто-то сказал: понять - простить. Я понял однажды своего директора, и мне стало все равно - кем он был в прошлом. Я понял, что он - порядочный человек. Что может быть выше!
До утра ворочаюсь в постели. Слышу резкий и отрывистый звонок в дверь. Так приходят они. Мои будущие товарищи. Зачем? Понятно... Я скрываю убийцу двух сотрудников НКВД. Но - слава богу. Это всего лишь к Циле. ...И круговерть, круговерть. До воскресения, когда состоится наша таинственная встреча с Улей. Решаю сказать ей все: о дневнике Званцева, о своих предположениях. Кто, как не она, Ульяна, нянька моя, все поймет, все продумает и найдет единственно возможное, правильное решение...
Суббота, пьем чай, отчим просматривает газеты.
- Что будешь делать завтра?
- Поеду за город, подышу.
- А мы с мамой хотим в Эрмитаж. Я слабоват по части живописи. Как ты?
- Я лучше отвечу на вопросы. Потом. Вы посмотрите, а я отвечу. Так даже интереснее. А то нечто вроде экскурсии.
Он соглашается.
- Только смотрите внимательно, - советую я. - Не бегите бегом, дальше, дальше. Один сумбур в голове. Вот пример. Я увидел картину: священник смотрит на ребенка, а тот вычерпывает ложкой воду из ручья. "Но это невозможно!" - говорит священник. "Но вы же сами говорите, что нельзя постигнуть сущность Троицы", - отвечает ребенок.
- И что? - В глазах отчима недоумение, в глазах мамы - тоска.
- А то, что ребенок объяснил, доказал верность суждения священника. Ведь ручей ложкой действительно не вычерпаешь.
Я пересказываю Ульяну. Однажды в Эрмитаже она поведала мне эту историю. Тогда я не понял ровным счетом ничего. Теперь стал старше...
- Сережа... - растерянно произносит Трифонович. - Но ведь это все... Это же глупость! Чушь! Я тебя не понимаю, Сергей.
- Ладно. В Эрмитаже мало революционных полотен. Они понятны тем, на кого рассчитаны. Остальная живопись - искусство, сэр. А искусство - это восторг человека перед гением Бога...
Отчим всплескивает руками - по-женски, истерично, никогда не видел его в таком неестественном состоянии.
- Нина! Мальчиком необходимо заняться. Немедленно!
И вдруг мама говорит тихо:
- Он уже не мальчик, Ваня...
Паровоз мчит к Белоострову. Пригороды сменяют густые леса. "Переходил границу враг..." Что она хочет показать мне? Зачем мы едем? Я понимаю, что спрашивать не следует, она все равно не ответит. И так мутно, пусто... Вдруг обнаруживаешь, что ничего не знаешь; что культура - на нуле. Как может судить человек о поступках другого, если внешний мир ограничен красными знаменами, а внутренний - Павкой Корчагиным? Какая лживая фраза: "коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свою память всеми богатствами, которое выработало человечество". Да ведь это лицемерие, Владимир Ильич. С вашей точки зрения, человечество "выработало" только Парижскую коммуну и Обуховскую оборону. И еще что-то в этом роде. Остальное очень вредно рабочему классу. Поумнеть может. А коли поумнеет...
Нет. Это исключено. Рабочий человек выматывается на заводе, едва успевает доползти до постели. А интеллигент... Много ли их сегодня, желающих пронизать бытие, найти ответы. Их и всегда-то было ноль, запятая, ноль. И они заботились не об обогащении мозга, а о том, чтобы всем все было поровну. Великая идея. Только неосуществимая, это постепенно становится понятным. И так скверно, так тягостно на душе. Ульяна тоже смотрит в окно: рука на столике, подбородок упирается в ладонь.
- Что ты там видишь?
- Вот, послушай... "И особенно синяя (С первым боем часов...) Безнадежная линия Бесконечных лесов..." Понял?
- Нет. Но пейзаж действительно грустный, ты права. А чьи стихи?
- Был такой поэт. Не знаю, жив ли еще... Безнадежная линия бесконечных лесов - это и есть Россия, мальчик.
И еще:
- "Должно быть, сквозь свинцовый мрак На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так".
- Я должен сочувствовать белым?
- Нет. Людям. Ведь этот мир для них потерян навсегда...
...Мы идем через мокрый еловый лес, повсюду окопы, полуобвалившиеся ходы сообщений, россыпи гильз незнакомой формы.
- Это финские, - объясняет Уля. - Оглядывайся почаще... Здесь иногда ходят патрули. Вообще-то ты не заметил табличку: "Стой! Проход запрещен!"
Я смущен немного.
- А что мы объясним, если...
- А ничего. Заблудились. Проверят и отпустят. Только помни: мы встретились здесь, в лесу, пришли по ягоды и просто так, погулять.
- Уля, да ведь это наивно!
- Что ты предлагаешь? - Взгляд ее черных глаз становится суровым. Ей не нравится моя суетливость. Она права.
- Это здесь... - оглядывается. - Совсем рядом. Сейчас, мальчик...
И вдруг я вижу поваленный пограничный столб с медной табличкой, на которой герб, надпись, но я не успеваю рассмотреть.
- Подойди... - Уля стоит около четырех осевших холмиков, они так похожи на... могильные, так похожи...
Бьет озноб, сам не знаю почему. Вглядываюсь: давние уже холмики, не меньше года прошло, но никто не пришел сюда, не поправил. Кто там, под ними, в глубине, в болотистой промозглой воде...
- Крепись, Серж... - смотрит, смотрит, не отрывая глаз. Будто выпытывает, хочет узнать, понять. - Ты помнишь, что произошло в тот день, когда газеты сообщили о нападении финнов?
Губы вдруг пересохли, язык не ворочается. Она видит, что я не в себе.
- Финский патруль обстрелял наш... советский пограничный наряд. Были убитые. Они... лежат здесь?
И вдруг я чувствую, что понимаю ее туманный намек.
- О... Отец...
- И... участники его группы. Их переодели в финскую форму, забросили в финский тыл. Оттуда на лыжах они пошли сюда, к советской границе и обстреляли советских. Те ответили... боевыми патронами. Для достоверности. Красноармейцы - люди простые. Кто бы там стал особенно разбираться? Главное - возбужденная искренность этих ребят. Они, я думаю, и рассказывали своим начальникам и всем прочим, как ужасно на них напали финны, как они, доблестные, отражали агрессию. Сережа... Я приехала сюда летом. С лопатой. Я определила, прокопав шурфы, там где головы. Я нашла... Алексея. На нем форма финского унтер-офицера. Имелось в виду, что он как бы старший пограннаряда. И еще. Вот... - Она протягивает мне кольцо. Золотое обручальное кольцо. - Алексей никогда не носил... Я думаю, он понимал, на что идет. Наверное, взял как талисман. Оно было на... пальце.
- Ты... Ты так... раскопала...
- Я должна была знать правду, мальчик.
- И что же теперь? Что делать с кольцом?
- Спрячь. В тайник.
- Ты... ты знаешь? - вырывается у меня.
- Мне нужно было держать где-то свои бумаги. Я знала, что рано или поздно ты его найдешь.
- Но... тогда... - Кольцо жжет мне ладонь, я с трудом удерживаю его. Тогда... и они, они найдут? А у меня там...
- Перепрячь. Прими совет: заполни эту полость землей, стружками, песком - что найдешь. И накрепко забей подоконник. Свое же... Что у тебя там? Если ты, конечно, хочешь сказать?
Я хочу. Весь обратный путь я излагаю Уле историю Званцева. Она взволнованна и слегка испугана.
- Тебе грозит большая опасность, Сергей.
Я хмыкаю.
- А за то, что ты... мы нашли? Что же, папа... останется там?
- Пока там. Придет время, и ты похоронишь его. Не знаю, с честью ли... Вряд ли его дело можно назвать честным...
- Но он - чекист! - вспыхиваю я. - Он не мог иначе! Он выполнял приказ!
- Офицер - человек чести. И если так - он никогда не выполнит преступный приказ! Лучше умрет...
- Но у офицера есть семья, дети! - кричу дурным голосом.
- Слава и честь, мальчик, дороже пролитой крови, - произносит она непререкаемо. - Ради ближних предательство не совершают, запомни это...
Расстаемся на вокзале. Увижу ли я Ульяну еще?
...И все качается и качается мох над болотом, вспыхивают искорки созревшей клюквы и... четыре холмика. Господи... До меня вдруг доходит, что я не спросил - а где же... папин?
Но ведь поздно. Поздно. Я никогда не узнаю этого. Надежды Ульяны наивны, призрачны, бессмысленны. Мне останется только приходить на Митрофаниевское и стоять у обелиска со звездочкой. Там никого нет. Но ведь я ничего не могу изменить.
Ничего...
Мама и отчим уже дома. Счастливые, умиротворенные - наверное, Эрмитаж пролил на них обильный елей сладостного познания. Я по себе знаю: когда узнаешь новое - вырастают крылья. Судя по всему, у Трифоновича они проросли.
- Послушай, Сережа! - радостно начинает он, едва я пересекаю порог комнаты. - Мы видели огромную! Совершенно невероятную картину! Вот, представь себе: какое-то мрачное помещение. Часовня, церковь? На креслах стоит открытый гроб. В нем - человек с отрубленной головой - видно, что голова просто приставлена к туловищу. Сбоку стоит еще один и мрачно смотрит на покойника...
- Это Кромвель и казненный Карл Первый, я помню. И что?
- А в чем смысл? Ну - живой. Ну - рядом покойник. Тьфу и все! Ты, я вижу, не согласен. Докажи тогда, что я не прав!
Усмехаюсь - скорее от скуки, нежели от превосходства. Трифонович начитан, мыслит - зачастую неординарно, но в чем-то природа обделила его. Он все воспринимает непосредственно, как ребенок. Ладно...
- Предположим, что в гробу лежит Троцкий, а рядом стоит...
Он срывается со стула и мчится к дверям. Выглядывает, запирает на два оборота и машет руками.
- Ты... ты спятил, вот что! Я совсем не о том!
- Неправда, отчим. О том...
Мама сжалась, вспыхнула и стала... Ужасно некрасивой. Господи, если ты есть... Для чего ты швырнул нас в эту страшную жизнь...
- Что думает палач о своей жертве? Не тот, что в подпитии всаживает пулю в затылок безмолвному человеку. А тот, который принял свое, личное решение. И вот один лежит. Другой стоит. Один мертв, у второго какой-то отрезок жизни еще впереди. И мысли, мысли... Правильно ли поступил? Можно ли было иначе? Убежденно? Трусливо? Под влиянием раздражения? А вы говорите...
- Я уже ничего не говорю... - усмехается угрюмо. - Ты опасный человек. Твоя судьба непредсказуема. Скорее всего, она будет трагичной. Если... Если только ты не изменишь себя. А палач... Поверь, он ни о чем не думает.
Бесполезно продолжать разговор, бессмысленно мечтать о будущем, и (это самое главное) школа НКВД вряд ли изменит меня. Я научусь скрывать свои мысли, стану молчаливым и замкнутым. Иначе не выжить. Вопрос: зачем это все? Зачем мне заниматься делом, которое все больше и больше чуждо мне. Я ведь уже понимаю, что такое карающий меч диктатуры...
В соседней комнате тихо. Осторожно приоткрываю дверь. Мама и отчим спят сном праведников. Трифонович просунул руку под мамину шею, мама прижалась к любимому второму мужу, на ее лице... Как это в романсе? "Восторг любви нас ждет с тобою..." Ладно. Это не мое дело. Они любят друг друга, и это уже счастье. Это ведь так редко бывает...
Запираю дверь, извлекаю печальную повесть.
"Ночь над Москвой, притушены фонари, тишина, только изредка разрывает ее пронзительный милицейский свисток. Блатные шалят, милиция бдит.
Что было плюсом Званцева? Он переиграл контрразведку большевиков, сохранил бриллианты и соврубли.
Минусы. Через несколько часов разгром двух явочных большевистских квартир будет обнаружен - вместе с трупами. По следу ринется контрразведка, милиция, вся орава. Времени остается в обрез. Ведь нужно еще добраться до последней опоры, до последней квартиры, посетить которую разрешено только в самом крайнем случае. Что ж... Крайний случай налицо. Нужны новые документы. Необходимо передать в Париж сведения о провале, потребовать, чтобы вычислили Троянского коня. Место далекое, пригород ближний, Останкино, туда бы на такси, да ведь нельзя: таксист запомнит странного ночного пассажира, укажет точно - где высадил. Дальнейшее нетрудно предугадать: "оперуполномоченные" пройдутся по учетам, сопоставят с реальными жителями, если это не поможет - привлекут милицию, освидетельствуют всех подряд по ее, милиции, данным. И если искомый благодетель хоть раз единый попал в поле зрения тех или других несдобровать... Когда разные данные сходятся в крест - его водружают над могилой фигуранта...1
Решил идти пешком. Далековато, конечно, но часа за два быстрым шагом дойти можно.
Улицы навевали воспоминания. Дома те же фонари, родные и узнаваемые. В Москве наступила зрелость. И хотя ночной сумрак менял очертания, словно насмехаясь, но двери былых публичных домов, роскошные подъезды ресторанов будоражили и память и воображение. "Где моя юность, где моя свежесть..." шептали невольно губы, и на глаза наворачивалась... Нет, не слеза. Просто ветер, вдруг поднявший с тротуаров едкую пыль, слепил, слепил... К нужному дому вышел ровно через два с половиной часа. Окна были темны, не вился над трубой дымок, вдруг подумалось, что - не дай Бог - никого, и что тогда? Гибель...
Дворец Шереметевых плыл в предутреннем тумане и таял, исчезая, словно призрак навсегда ушедшей России. Острая колокольня усадебной церкви будто стремилась в последнем порыве в недостижимое, выморочное небо, желая утвердить - среди праха и тления - свою принадлежность Богу Живому. Повержен народ русский...
Подошел к дверям, огляделся. Никого. Ну, дай, как говорится, Господи...
Негромкий стук отозвался где-то в глубине дома сухим стариковским покашливанием.
- Кто там? Чего не спится-то?
- Племянник ваш, из Тамбова, Алексей, - ответил паролем, напряженно вслушиваясь, последует ли отзыв.
Двери открылись. На пороге обозначился некто лет шестидесяти с седой, аккуратно подстриженной бородкой, в ночном колпаке и потрепанном красном халате. Колюче вглядываясь в лицо гостя, спросил дребезжащим голосом:
- А что в Тамбове тетя? Жива ли? Евлампия Сидоровна?
Этот вычурный текст как бы из "Тарантаса" Федора Сологуба и был - по замыслу Миллера - отзывом. Безобидная словесная шелуха...
- Да вы входите. А где такси или извозчик?
- Пешком, мало ли что...
Прошли в комнату, огромную, с голландской печкой в углу, мебелью хоть и не слишком броской, но не бедной. Хозяин повозился с замком, запирая дверь, вернулся, сел на стул.
- И вы присядьте. Я слушаю.
- Первое. Около Миллера - агент ГПУ. Обе явки, на которые я прибыл, провалены. Людей я убрал. У вас есть связь с Парижем?
- Свяжемся... - безразличным голосом сообщил старик. - Еще какие пожелания?
- Мне нужны деньги, оружие, новые надежные документы. Пока все.
Пожевал иссохшими губами.
- Исполнимо. Все?
- Поспать бы...
- Идите следом, я покажу вашу комнату...
Повел по скрипучей лестнице на чердак, здесь, в потолке, был аккуратный люк; в просторном помещении под крышей стоял проваленный диван, рядом - огромное ведро.
- Это для надобностей, - объяснил. - Выносить сами станете, во время оное и только по моей команде. Пока поспите без белья, потом устроим. Еду принесу...
Званцев огляделся. Да-а... Как тут не вспомнить роскошную кровать убиенной Пелагеи и еще более роскошный ее стол. Быстро человек привыкает к хорошему...
- Я вам еще объясню, - сказал старик, приближаясь к скату крыши. Так - оно вроде бы ничего и не видно. Но вот я нажимаю...- Он продемонстрировал, часть крыши отъехала в сторону, освободив проход. - Там лестница узкая и выход в дощатую уборную. Доски сами отодвинете. Это на тот случай, если... Сейчас отдыхайте, я вас разбужу.
Оставалось покориться - в надежде, что в этот дом ЧК пока не добралась. Уже через минуту Званцев погрузился в сладкий сон...
Поутру, проснувшись от слабого колокольного звона, должно быть к заутрене, встал, оделся и попробовал люк в полу. Оказался открыт, не долго раздумывая, спустился, ожидая увидеть хозяина, но того не оказалось. На столе под абажуром стоял кофейник - еще теплый, тарелка с бутербродами, салфетка - очень чистая и записка: "Озаботился просьбами. Дом заперт, шторы задернуты. Потерпите. Если "они" - ступайте наверх, там есть защелка. А полезут - через "ОО", как учил. Записку непременно сожгите". Подписи не было, но утраченное большевиками "непременно" как бы подтверждало подлинность написанного. Интеллигентов в НКВД и всегда-то было чуть, а теперь и вовсе. Шваль в голубой фуражке и скажет, как быдло: "обязательно". Не понимая, что это слово совсем другое значение имеет.
Позавтракав с отменным удовольствием, Званцев осмотрелся. Комната, кухня, кабинет и спальня хозяина напоминали средней руки учительскую квартиру прежних времен. Портретов Сталина и других, слава богу, не висело, одна картина, крымский пейзаж, была высокого качества, работы Орловского. Горы, которые изобразил художник, Званцев знал. То было известнейшее место: здесь до несчастья жил в своем дворце один из великих князей, позже пережидала вдовствующая императрица - ах, когда же придет английский крейсер. И пела Плевицкая: "Средь далеких полей, на чужбине, На холодной и мерзлой земле..." Пророческая получилась песня...
В ящиках письменного стола и комода рыться не стал. Волосок поставлен или иной знак - отношения, еще не возникшие, портить ни к чему. Жизнь расставит по местам. А пока можно полюбоваться фотографиями. Как много их здесь - жизнь, и, наверное, не одна... Сюртуки, пышные плечи пушкинской поры, дамы с гладкими брюлловскими прическами с завитками, падающими на виски. Военных - в погонах или эполетах - не было совсем. Видимо, хозяин убрал из осторожности. Чужая, давным-давно исчезнувшая жизнь. Лица улыбались, глаза смеялись, покой и благоденствие исходили от каждой фотографии, накатывая волной воспоминаний. Вспомнился Чехов, финал "Дяди Вани" - ставили в год окончания училища, девиц из соседней гимназии пригласили. И когда в последний раз произносила героиня пьесы свой монолог - зал затихал в томительном предчувствии: "...мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир..." Поэт Бехтеев прислал в Тобольск, семье, стихи. Невозможно было вспомнить рифму - разве что ритм неясно звучал... И смысл: зло будет побеждено. Добром, конечно. И... "...и все утраченное вновь вернет взаимная любовь..." Вот, вспомнилось. Но смысл и чеховских, и этих скромных строчек не вовне. Ибо Бог внутри нас есть.
...Хозяин появился к обеду - утомленный, с "авоськой" в руках. Когда назвал сетку с продуктами этим непривычным словом, Званцеву стало не по себе. Как же они живут здесь, бедные? Все на "авось"?
- Из прекрасного далека мало что видно... - заметил хозяин, раскладывая принесенное по полкам и кастрюлям. - Вам следует называть меня: Евлампий Тихонович. В прошлом я служил в... Неважно. Я гимназический учитель. Об этом знают все вокруг, в том числе и милиция. От НКВД Бог пока миловал. Знаете, а меня иногда даже приглашают в старшие классы совдеповской школы - лекцию обзорную прочитать, поговорить..."