Страница:
Оторвавшись от "хвоста", уже совершенно безбоязненно вышел на станции "Охотный ряд" и, подивившись попутно бессмысленности названия (где вы, ларьки-ларечки, ряды-товары), вошел в телефонную будку около кинотеатра "Востокино". Номер, некогда условленный с Миллером, набрал без ошибок и колебаний: "Б-Ч-71-19". Трубку сняли сразу, голос донельзя знакомый (даже пот прошиб - память на голоса была исключительная) спросил: "Да?" - "Будьте добры Федора Алексеевича", - произнес условную фразу. "Набирайте правильно!" - зло отозвалась трубка, и загудели короткие гудки. Вроде бы все получилось по инструкции, но почему-то кошки скребли...
Неторопливо направился в магазин. В чем дело? Откуда эти назойливые сигналы опасности... Вот и магазин, второй этаж, отдел граммпластинок. "Дайте что-нибудь от Шульженко..." - "Все продано". - "Тогда - Морфесси". "Сама бы послушала... Вы с меня смеетесь, гражданин!" И на этих словах кто-то сзади взял под локоть: "Владимир Николаевич, какими судьбами, давно ли в Москве?" Оглянулся, язык - к небу, глаза из орбит. Узколицый, он тогда арестовал - в Останкино. Как его? "Мы кажется встречались в Останкинском музее? Федор Алексеевич? О, я так рад, так рад! - и шепотом: - Руки назад, на затылок, по швам?" Узколицый с улыбчивым лицом больно сжал локоть: "У меня внизу машина, идемте..." Званцев незаметно бросил взгляд вправо, влево - никого... Ну, за ними не заваляется, опыт есть... "А меня ваши еще в метро пасли... - сообщил угрюмо. - Я проверился раз, два и оторвался. Выходит - нет. Что ж, ваша взяла во второй раз..." Уже подходили к машине, узколицый или "Федор Алексеевич" за руль сел сам, автомобиль резво взял с места и сразу повернул к Охотному. "Он один... - лениво ползло, - значит еще и поборемся..."
- Не надо пороть, - вдруг сказал майор госбезопасности. - Я и раньше заметил за вами суетность и мельтешение.
- Побывали бы в моей шкуре... - отозвался мрачно. - Тоже мне...
- Я двадцать лет в вашей шкуре. - Майор вывернул на мост. - Вам Евгений Карлович, царствие ему небесное, поди наплел, что я его унтер-офицер, внедрен и так далее? Напрасно поверили... Не дергайтесь. Рундальцев третьего дня свалился на станции Мытищи на рельсы, под электричку. Похоронили, был оркестр и много народу...
Званцеву показалось, что впал в летаргию. Язык не поворачивался, поверить было невозможно.
- Не верите? - догадался узколицый. - Меня зовут... Ладно. Федор Алексеевич. С вас хватит. Вас "вели"? Не чудо... В Ленинградской группе есть их... Не мой, верьте на слово! Их человек. Посоветуйте им проявлять осторожность.
- Кто?
- Проснулись? Браво. Не знаю. Не имею возможности подобраться. Оставим это... Скажу - на всякий случай - что человек этот обладает... Ну, как бы женским складом ума, что ли... Я читал записанное опером агентурное донесение. Псевдоним "Третий". Вам что-нибудь говорит?
- Ничего. Мне нужны документы и деньги. Только...
- Не новая ли это игра? Такие мысли?
- Такие.
- Придется поверить на слово. Я постараюсь раскрыть "Третьего". Пока он-она работает - ваши, в Ленинграде, под угрозой.
Сморщился:
- Зачем вы все время употребляете это имя? Петербург... Куда как лучше.
- Лучше. Но боюсь проговориться. И вообще. Мы не в тайном клубе, а в деле. Все должно быть реально. Зачем идеология... Вот, возьмите...
Паспорт на имя "Жукова Алексея Владиславовича". Служебное удостоверение начальника отделения на то же имя. Рабоче-крестьянская милиция, Главное управление НКВД. Хорошие документы. Если, впрочем, не такие же, как некогда вручил Рундальцев. Как проверить... И вдруг мелькнула совершенно невероятная мысль: если он и в самом деле от Кутепова-Миллера должен знать одну совершенно простую дату...
- В каком году и в какой чин произвел государь Евгения Карловича за заслуги во время войны?1
- Не знаю... - рассмеялся. - Откуда? Я же вам сказал: я не служил у Кутепова, у Миллера. Я в ВЧК с 20 декабря 1917 года, ясно? Но я... Хорошо. Я скажу. Хотя и понимаю, что Миллер вам доверял не совсем до конца. Я внедрен в ближайшее окружение Дзержинского незадолго до большевистского переворота.
- Прекрасно! Миллер мне сказал не то, вы говорите то самое, но проверить нельзя.
Хмыкнул:
- А какой у вас выход, Владимир Николаевич? Поезжайте... Вы ведь в Екатеринбург, не правда ли? Ну, вот видите...
- В Свердловске (на, ешь, все должно быть "реально") я могу к кому-нибудь обратиться?
- К сожалению, ничем не смогу помочь. Вот деньги... - протянул тугую пачку. - И... - Заметно было, что Федор Алексеевич колеблется. - Вот ваши бриллианты. Не все - я смог заменить только десять штук. - И, заметив, как улыбнулся Званцев, обидчиво пожал плечами. - У нас говорят, что именно бытие определяет сознание. Шучу. По другому делу прошло десять стразов. Это не ценность. У нас и вообще многое построено на доверии. Помните? "Курлякин-Курякин"? Это, представьте себе, я. Н-да... Доверие. А вот Ленин утверждал, что только учет и контроль создадут социализм...
Званцев высыпал бриллианты в карман, как сдачу мелочью. Забавный человек... Дай ему, как говорится, бог.
... Поезд замедлил ход и остановился. Равнодушно одернул занавеску и посмотрел сквозь грязное стекло. Вокзал. Вокзалишка - таких в России тысячи. Скучные люди с тарелками и мисками в руках с надеждой заглядывают в равнодушные окна: авось кто-нибудь выйдет и купит нехитрую снедь: вареную в мундире картошку, кое-как поджаренную курицу - у них, бедных, всегда один бок поджаристый, другой светлый. Не переворачивают, что ли... У женщин блудливо заискивающие глаза, мужики курят в сторонке в ожидании денежки на пол-литра. Печальная станция, печальный путь в никуда. Безумная идея покойных генералов, поиск вчерашнего дня.
- Однако - Пермь... - раздумчиво произнес сосед, типичный совкомандированный или командировочный - черт их разберет: пиджак мешком, грязная белая рубашка с галстуком-червем, галифе офицерского образца в сапоги. Последние, впрочем, припахивали знакомством в сферах - тщательно стачал мастер. Как бывший военный, Званцев мог оценить.
- Как вы сказали? - Только теперь, когда прозвенел второй удар станционного колокола, дошло: да ведь здесь погиб (или тоже миф?) Михаил Александрович, здесь гикнулись Шнейдер и Гендрикова и чудом спасся Волков1. Здесь видели императрицу и Анастасию Николаевну...
Торопливо собрал немногочисленный скарб, рванул двери купе, в спину испуганно крикнул попутчик: "Да ведь уже тронулся, куда вы..." Не ответил, бежал по узкому коридору, вот и тамбур, в глазах проводника недоумение и даже ужас - "Куда вы, нельзя!" - но уже прыгнул на серую полосу несущегося навстречу перрона...
Ленивый милиционер развел руками: "Так и голову сломаете, а нам отвечать". Улыбнулся в ответ - не улыбка, оскал, недоумевающий представитель власти пожал плечами и покрутил пальцем у виска. Званцев между тем уже выбрался на привокзальную площадь и уселся в ободранную коляску, на облучке которой скучал стертый малый лет тридцати. "Куда изволите?" - "А вот была гостиница купца Королева? Цела еще?" - "А че ей... Нынче того Королева, сами понимаете, а она - коммунхозовская, как везде, да вы че, из Китая?" - "Почему из Китая?" - "Ну, из какого другого, нам все едино. В нумерах как бы клопы и тараканы, не обеспокоит?" Эта парикмахерская сентенция привела даже в некоторое умиление: ишь, "не обеспокоит"... Отсвечивают еще прежние времена. "Ладно, вези, не сомневайся. Я из Москвы, если тебе интересно". - "А чего не интересно, у нас тут самое интересное, если кто неловкость на людях учинит или еще что... А так - родился, помер - все одно, даже некоторые и не замечают..."
За разговором въехали в низкорослый плоский город, из которого то тут, то там невесть каким образом выскакивали высокие трубы. Воздух был неподвижным, спертым, как в предбаннике, Званцев вдруг ощутил, как трудно стало дышать. "А вот и королёвские номера! - весело провозгласил возница, одергивая лошадь. - Не извольте беспокоиться!" Вручил торжественно рубль, малый сдернул шапчонку и поклонился в пояс: "Наше вам. Уважительный клюент. Таковых только покойный отец помнил". И, весело взмахнув кнутом, уехал.
Дом был ничего, по сравнению с мелкостью городской застройки даже возвышался, - как-никак, три этажа, это и для столицы не так уж и плохо. Вошел, от стойки, залитой какой-то жирной жидкостью (запах шел умопомрачительный), не то тухлыми яйцами шибало, не то супом, в котором варилось невесть что. Дежурная - толстая, сонная, с заплывшими глазками и обвислыми щеками, бросила раздраженно: "Ну? Чего вам?" - "Нумер, пожалуйте..." - протянул паспорт, она отшвырнула щелчком: "Нету". - "Я из Москвы". - "А хоть из Глянцырпуцка! Нету, и все! Весь сказ". Молча положил на стойку раскрытое удостоверение, она повела глазом и вдруг начала икать. "То... То... Вы... То... сразу... Мы вам... Люкс. В лучшем виде!" Приходила в себя, словно просыпалась, на лице растекался праздник.
"Рабье отродье..." - подумал равнодушно. Заполнил листок, расписался небрежно, взял ключи. "А чемоданчик? Пров сей же час..." - "Нету чемоданчика..." Однако Пров... Сохранились же имена.
Люкс в три комнаты располагался на втором этаже ("бельэтаж" - вспомнил давно забытое), мебель стояла стильная, начала века, почти не испорченная. Только на зеркальной поверхности обеденного стола заметил тщательно затертое: "Коля и Клава имели на этим столе..." Дальше было неразборчиво. Посмотрел в окно: удручающий пейзаж провинциального города, в котором, наверное, есть и театр и даже опера, а он все равно убогий.
Осторожный стук в дверь отвлек от грустных размышлений - стучали согнутым пальцем, такая манера узнавалась легко. Крикнул: "Войдите!", и сразу же появился человек лет пятидесяти, в усах а-ля Станиславский, поставил на стол поднос с пыхающим самоваром и чайник с заваркой. В вазочке "под хрусталь" поджаристо выгибались баранки.
- С нашим удовольствием, товарищ начальник. Не угодно ли?
Странная мысль мелькнула: а что, если расспросить? Просто так, наобум?
- Послушай...
- Никодим Никодимович, - поспешно отозвался служащий, наклоняя голову, пробор на которой вполне очевидно превратился в разлитую лысину. - Мы завсегда. С нашим удовольствием. Желание гостя - закон для служащих данного пристанища.
Из его с достоинством произнесенного рассказа следовало, что причислял он себя к "сотоварищам товарища начальника", так как в недавнем еще прошлом "руководил местной тюрьмой и был человеком "родного НКВД". Правда, совершился побег по вине начкара, за что и был уволен без выплаты содержания. Но - не виноват, разве что косвенно...
- Интересно... - сказал Званцев, уже предчувствуя удачу. - Вы служили с...
- Именно, именно! - подхватил Никодим Никодимович. - Я догадываюсь, о чем вы поинтересовались, товарищ начальник! Да! Я служил при Сибирском правительстве, при Колчаке и снова при красных! Меня знал сам товарищ Берзин! Я всегда оказывал услуги, помогал! А вы знаете, в каком номере находитесь? Даже мёбл (произнес вдруг с немецким отзвуком) та же! На ней... То есть - ей... Как бы пользовался однодневный император!
- Это... - протянул Званцев, давая возможность собеседнику опередить обрадованно и высказаться подробно.
- Михаил Александрович, младший брат Николая II, Николашки, то есть. Он жил здесь, в гостинице, втроем: он, шофер, слуга. Еще говорили, что это как бы секретарь. Ну, неважно. Я как раз был при должности.
Он рассказывал все более и более нервно, сбивчиво, однако главное Званцев понял хорошо. Арестовали прямо в номере, всех троих усадили в автомобиль, отвезли на Мотовилихинский литейный и там, около действующей плавильной печи, застрелили. Трупы бросили в печь. "Один комиссар даже сказал: вот, мол, плавку испортили! А второй ответил: ничего, сойдет и такая. Даже, мол, лучше: с такими лицами внутри..."
- Вы присутствовали? У меня такое впечатление, что вы все видели своими глазами. Может быть, захотите поделиться своими воспоминаниями в нашем журнале?
- Что вы... - скромно потупился. - Незачем. Вам - рассказал. А чтобы делиться с общественностью... Нет.
Рассказ впечатлял. Но в Париже, лет пятнадцать назад, причастные к расследованию офицеры рассказывали иначе. Чтобы проверить, изложил Никодиму Никодимовичу свою версию: в Перми был в те времена умственно отсталый Ганька Мясников, бандит, причастный большевикам (естественно, выражения смягчил). Когда "настоящие коммунисты" арестовали Михаила и его людей - их усадили в закрытый автомобиль и увезли по Торговой улице, к вокзалу. Потом - по Сибирскому тракту в сторону Кунгура, верст восемьдесят. Здесь уже ждал другой автомобиль, с Ганькой. Отъехав немного, остановились у леса, вывели арестованных и углубились в чащу. Здесь Ганька всех и убил... Правда, великий князь пытался сопротивляться - да ведь куда там... Праведная ненависть Гани (так и сказал) сделала свое трудное дело: убили всех и закопали здесь же, пометив самое большое дерево инициалами "М.А.".
И другая версия бытует: мол, монархическая организация увезла всех на моторной лодке в Чардынь, а уж оттуда переправили за границу...
Никодим слушал молча, насмешливая искорка плясала в черном зрачке.
- Да вы ровно и не от нас... - протянул с сомнением. - Ну что вы такое, товарищ начальник, говорите? Ну, притрите к носу: какие монархисты? Да они все в сортирах углубили свои задницы в очко и тряслись мелкой дрожью! Плюньте тому в очи, кто такое рассказывает! Меня как бы обидели, но я горло перегрызу за правду! И другое отметим: ну зачем, посудите сами, тащиться под Кунгур, затевать все эти переезды на заметных авто, если плавильная тут же, под боком! Пых - и без следа! Поехали...
Он командовал с наслаждением, видно было, что любовно вспоминает свою боевую ревмолодость. У Званцева начало сосать под ложечкой.
Сели на извозчика, благо у "нумеров" их околачивалось достаточно, Никодим приказал: "На орудийный!" Званцев засомневался: производство секретное, неудобно... Никодим взбеленился: "Я и говорю - вы какой-то несвойский! Глупости, товарищ! Начальник охраны завода служил у меня в тюрьме выводным, он мой друг, мы встречаемся семьями! Я вас как бы представлю, он за милую душу пропустит!"
Ехали вниз, вниз, пролетка словно проваливалась в преисподнюю. Наконец, на горизонте слева задымили трубы завода, и экипаж въехал на небольшую площадь с низкорослыми домами. Званцев вслух прочитал название улочки: "Имени Розалии Землячки". Извозчик услышал, повернулся, оскалив щербатый рот: "Знатная еврейка, значит. У нас тут говорили, что она в Крыму порубала множество беляков. И теперь, говорят, рубает антипартийцев. Супротивников товарища Сталина".
В проходной не задержались: выскочил начохраны, выслушал торопливый шепот Никодима, подбежал с хамской улыбочкой: "Очень, значит, рад. На всякий случай позвольте документик", - прочитал с вытаращенными глазами, изогнулся, вытянул обе руки в сторону турникета: "Пожалуйте, товарищ. Щас в лучшем виде оприходуем..." Званцева всегда раздражала речь лакеев, трактирных половых, служителей гостиниц, официантов. Он мгновенно переставал ощущать себя русским - так, средневековым татарским подсевайлой, скорее... Миновали двор и вошли в цех. Здесь гудело пламя, бушевал немыслимой солнечной бездной орудийный металл. У центральной печи горновой проверял готовность плавки, в лицо - из-за раскрытых створок пахнуло жаром.
- Вот... - потер ладошками Никодим. - Здесь, значит, и произошло. Как бы одновременным залпом, неожиданно, они и пикнуть не успели. А потом - за руки, за ноги, раз-два, раз-два - и в горн! Пых, пых, дымок незаметный - и нету! Знатная вышла добавка. К плавке.
- Спасибо, товарищи... - Званцев поднес ладонь к кепке. - Это весьма поучительно. Я доложу наркому НКВД и коллегии. Провожать не надо, я выйду сам...
Чувствовал, что смотрят в спину. Казалось, вот-вот откажут ноги и тело позорно обрушится наземь. А дальше... Об этом лучше не думать...
Выбрался на площадь, глубоко вдохнул пахнущий серой воздух. Заметил извозчика - коротал время все тот же. "На вокзал..." - приказал задушенным голосом. Извозчик обернулся: "Как раз два поезда подойдут. Один - на Москву. Другой - на этот... Свердловським..." Показалось, что мужичок даже добавил: "Мать его..." Но это, верно, только показалось".
Весна, перечитываю Пушкина: "Как грустно мне твое явленье, весна-весна, пора любви..." Любовь... Слово смущает и будоражит, учащается биение сердца и вспыхивают щеки - отчего? Смутный образ милой Тани (какое совпадение! Ведь это - знак?) является все чаще, что бы ни делал, чем бы ни занимался - она рядом. Я втюрился, именно так бы обозначил мое состояние покойный Гена Федорчук. Этот глагол был основополагающим в его отношениях с покойной ныне Кузовлевой. "Втюрился". От этого глагола веет чем-то приземленным и даже мерзким. Нет. Я не "втюрился". Влюбился - вот точное слово, ибо оно от любви. А что есть выше, краше, лучше? Ульяна говорила: "Бог есть Любовь". И, значит, она - частица Господа в каждом из нас...
Так хочется выйти на улицу, отыскать Таню, сказать все, что думаю - о ней, о себе, о нас. Но что-то удерживает, мешает. И вдруг я понимаю, догадываюсь: нельзя. Дело, которому она посвятила себя, исполнено собранности и отречения от чувств и желаний. Слишком велика цена расслабленной неги. Но эта отреченность совсем не похожа на безумие Павки Корчагина. Ведь тот - ради своей узкоколейки (как будто она на самом деле спасла Киев!) отказался от любви, дружбы, даже совести. Ваше слово, товарищ маузер - вот смысл жизни. Мне не нужен такой...
Вечером появляются Фроловы. Бригадный комиссар усаживается за столом широко и со вкусом, видно, что скатерть вызывает у него бесконечно вкусные ассоциации. Мадам скромно сомкнула колени и ладони. Мама хлопочет, накрывая чайный стол.
- А помнишь, - задумчиво произносит Фролова, - как мы отмечали день рождения Сережи... Дай бог памяти - в 35-м?
Мама замирает с тарелками в руках:
- Вы подарили мальчику фотоаппарат и заводную машину, так?
- Пустяки... - басит бригадный. Он воспринял мамино замечание, как восхищение. Богатством подарка.
- Ну, что вы... - вступаю. - Я потом фотографировал два года подряд, только...
Они смотрят во все глаза, словно дети, ожидающие шоколадки.
- Ничего не вышло... - произношу скорбно. - Я проявлял в гиппосульфите, вы объяснили мне, что это как раз проявитель.
- А... на самом деле? - настораживается Фролов.
- Закрепительное. - Беру у мамы тарелки, расставляю.
- Позволь, я же врач? - недоумевает Фролова. - Закрепительное - это от диспепсии. Разве... это употребляется в фотографическом деле?
Пьем чай, они наперебой вспоминают папу: как сидел за столом, как поднимал рюмку, как смеялся... Глаза мамы наполняются слезами:
- Выпьем светлую память Алексея.
Встаем, молчим со скорбными лицами, но я вижу, что и Фроловым, и маме (увы) все равно. И мне тоже. Впрочем, это не совсем так. Мне не все равно, мне безразлична их показная скорбь. Мама опять пропадает в клубе НКВД (ищет нового мужа, чего уж там, пусть я мерзкий циник, но это правда), Фроловы, по-моему, не узнают отца на фотографии, если ее им вдруг показать. Миром правит лицемерие, и с этим вряд ли что-нибудь удастся поделать в ближайшие триста лет, а может быть - и вообще никогда...
- Как твой? - Фролова с аппетитом хрустит печеньем. - Пишет?
- Три письма! - оживляется мама. - Тоскует, рвет и мечет, требует, чтобы я немедленно ехала в... как ее? Горнорудную столицу СССР.
- А ты? - Фролов запрокидывает голову и смачно хлюпает остывшим чаем.
- Я... - Мама смотрит на меня, я опускаю глаза. Ей незачем видеть мое отчуждение и даже неприязнь. Я ведь уже достаточно взрослый, чтобы разобраться в переливах ее души. - Я ответила. Написала, что любимый город не сможет спать без меня спокойно, а я вряд ли смогу зеленеть среди чужой весны. - Мама натужно улыбается.
- А ты, это, поетесса... - уважительно цедит сквозь мокрый рот Фролов. - Ольга Берг... Как ее там?
- Гольц, - подсказываю я. - Маман процитировала песенку Бернеса. Видели фильм "Истребители"?
- То-то я почувствовала нечто крайне знакомое! - обрадованно произносит Фролова. - Так ты не поедешь, Нина?
- Ах, Маша, - мама поднимает глаза к потолку. - Ну, что Иван, что? Он предпочел меня карьере. То есть наоборот, да, Сергей?
- Совсем наоборот, - поддерживаю скучным голосом. - Он там пропадает без тебя, ты, здесь, без него.
- Ты идиот! - яростно выкрикивает мама и начинает рыдать. - Ты... ты просто негодяй! Ну, за что ты так ненавидишь меня!
Фроловы переглядываются, Марья Ивановна укоризненно качает головой.
- Сергей, Сережа, маму следует любить.
- Папу тоже... - Я пулей выскакиваю из комнаты. Ладно. Я не судья собственной матери. На прошлой неделе она дважды пришла под утро и застенчиво объяснила, что "кружок задержался". Она все еще думает, что мне пять лет...
Утром в дверях появляется расплывшаяся в улыбке физиономия Кувондыка:
- Яшшимисиз... Айда плов кушать. Вечером отправляемся.
Не новость. Кувондык неделю назад получил уведомление НКВД Узбекской ССР о том, что препятствий к его возвращению с семьей на территорию республики более не встречается. В конверте лежала и бумага исполкома, из которой явствовало, что дом Кувондыка отчужден и возврату не подлежит, но в связи с реабилитацией Президиумом Верховного Совета УзССР самого Кувондыка и всех его родственников по мужской линии - совет предоставит площадь во вновь отстроенном многоквартирном доме.
- Понимаешь... - смущенно почесывает грудь Кувондык. - У нас нет и никогда не было "многоквартирных", а? Вот что значит советская власть, а?
Он и раньше угощал меня пловом, я уже успел привыкнуть к этому удивительному, ни на что не похожему блюду: гора риса, обложенная кусками поджаристой баранины, отовсюду торчат дольки чеснока, чесночная головка завершает пирамиду. А вкусно как...
Я не пользуюсь ни тарелкой, ни ложкой. Мну рис четырьмя пальцами и отправляю в рот, улавливая попутно сочувственно-восхищенные взгляды детей и жены Кувондыка. "Яхши?" - "Яхши, рахмат".
Вечером провожаем всей квартирой до выхода из парадного. Циля держит на руках своего изрядно возмужавшего котяру, Кувондык нежно гладит его: "Хороший... Не грызи палец своей хозяин. Всем спасиба, всем теплый прощай!" Перевернута еще одна страничка. Циля поворачивается к маме: "Нина, вы не возражаете? Я буду просить освободившуюся площадь для Натана из Жмеринки. У него печень, а в Ленинграде единственные врачи! Вы не имеете против?" - "Не имею, - буркает мама. - Натан ваш первый муж?" - "А как вы догадались?" "У вас на лице такое счастье..."
Кувондыку повезло, повезет и Натану из Жмеринки. Только мы с отчимом остаемся ни при чем...
Как и всегда, Таня появилась неожиданно. Я возвращался из школы, она стояла около парадного. Я смотрел на ее бледное, без капельки румянца лицо, вглядывался в бездонно синие... нет - голубые глаза, я готов был упасть на колени и признаться в любви. Я вдруг понял: именно она, эта тоненькая, хрупкая девочка, очень похожая на свою сестру, и есть заповеданное мне счастье. Я еще помнил смутно возникшее где-то далеко-далеко - не то в душе, не то на небе (странно, правда?) чувство к Лене, но я уже понимал: то было предчувствие. А это - любовь... Таня все поняла: радостно вспыхнули глаза, взволнованно дрогнули губы.
- Сережа... Мне скоро пятнадцать, Джульетте было меньше. Я готова ответить тебе. На все. Всем, чем смогу. Ты... не безразличен мне. Цени: что еще может сказать... девочка, правда?
- Правда. Но...
Перебила:
- Молчи. Если суждено - совершится. Если нет... Вера Сергеевна погибла. В Екатеринбурге. Ее убил Званцев. Это она отправила Веретенниковых на тот свет.
Я догадывался об этом. Я догадывался, но то, что она сообщила сейчас... Именно сообщила, не рассказала, нет - это ошеломило, пригнуло, будто удар бревна обрушился на голову. Шутки кончились - в который уже раз я снова на пороге бездны.
- Что... Званцев?
- Арестован местным НКВД, вряд ли теперь выберется... Я думаю, он стоял на пороге тайны. Романовых, ты понял, да? Ну, вот, он вынужден был... Она - кокотка. Дрянь. Отец любил ее без ума, провально, так любят в пьесах Шекспира.
- Ты... читала... хоть одну?
- Все. Я знаю, о чем говорю, не сомневайся. Меня, маленькую дурочку, она не принимала всерьез. Я осталась как бы за кадром фотографии.
- Господи... Благодарю Тебя... - Мои губы едва шевелились, она заметила, прижалась.
- Нет, Сережа. Нет. Все хорошо. - Она смотрела на меня так, словно видела за моей спиной и стену дома, и прохожих, и мои мысли. - Да, Сережечка, да - я их вижу...
Она ведьма. Нет - ведунья. И это нет. Она... Она любит меня, вот в чем дело! Только любящая женщина может прочитать мысли любимого человека!
- Ты уже понял: дочитывай рукопись. Я дам тебе книгу Соколова. Я знаю: ты поймешь. Ты догадаешься, где могила... Нет: где зарыты Романовы. И тогда мы поедем в Екатеринбург. Ты и я...
Поздний вечер, тишина, теперь уже никогда дети Кувондыка не потревожат своими странными криками. И Циля поутихла - то ли кормит Моню тщательно сваренными пельменями, то ли ждет в томленье упованья своего Натана из Житомира. Или Жмеринки? Неважно.
Раскрываю рукопись (мамы нет и, судя по стрелкам на часах, до утра не будет. Господи... Такая яркая картина: очередной "папа" на пороге и мама со счастливой улыбкой произносит знакомую фразу: "Познакомься, Коля (Сеня-Толя-Вова). Это мой взрослый сын!" Мне кажется, я не вынесу. Я сделаю ножкой: шарк! Я сделаю ручкой: привет! Я растяну губы в глупой улыбке: проходите! Садитесь! Раздевайтесь! Подавать или обождать?). Ага. Он уже в Екатеринбурге...
"Едва оказавшись на привокзальной площади, Званцев почувствовал нервную дрожь. Еще бы... Улица, на которой стоял дом Ипатьева, начиналась от вокзала. Вознесенский проспект. Теперь - Карла Либкнехта. У большевиков странная особенность - они прославляют чужих не столько из-за того, что нет своих, сколько потому, что рабски преклоняются перед теми, кто когда-то, хотя бы один раз прикоснулся к священной ладони бородатого коммунистического призрака. Впрочем, какого черта... Где-то неподалеку есть улица товарища Вайнера. Кто такой товарищ Вайнер? А никто. Пустое революционное место. И вспомнить бы не о чем, если бы... Если бы не смерть. Что преуменьшать - мученическая получилась смерть. Но как странно: государя, семью - не нашли. А Вайнера нашли и похоронили торжественно. "Господи, - думал в тоске, - ну почему, почему? Бог с ним, с его еврейским происхождением. Разве в этом дело? Столкнулись две части одного и того же народа. И большая победила меньшую. И стерла с лица земли даже память. Разве это справедливо?" Он вдруг ощутил, почувствовал, что будь они, победители эти, великодушны, щедры - кто знает? Примирился бы с ними... В конце концов, во всем мире победители и побежденные примирялись и жили покореженные революциями страны дальше и процветали даже. А Россия гибнет...
Неторопливо направился в магазин. В чем дело? Откуда эти назойливые сигналы опасности... Вот и магазин, второй этаж, отдел граммпластинок. "Дайте что-нибудь от Шульженко..." - "Все продано". - "Тогда - Морфесси". "Сама бы послушала... Вы с меня смеетесь, гражданин!" И на этих словах кто-то сзади взял под локоть: "Владимир Николаевич, какими судьбами, давно ли в Москве?" Оглянулся, язык - к небу, глаза из орбит. Узколицый, он тогда арестовал - в Останкино. Как его? "Мы кажется встречались в Останкинском музее? Федор Алексеевич? О, я так рад, так рад! - и шепотом: - Руки назад, на затылок, по швам?" Узколицый с улыбчивым лицом больно сжал локоть: "У меня внизу машина, идемте..." Званцев незаметно бросил взгляд вправо, влево - никого... Ну, за ними не заваляется, опыт есть... "А меня ваши еще в метро пасли... - сообщил угрюмо. - Я проверился раз, два и оторвался. Выходит - нет. Что ж, ваша взяла во второй раз..." Уже подходили к машине, узколицый или "Федор Алексеевич" за руль сел сам, автомобиль резво взял с места и сразу повернул к Охотному. "Он один... - лениво ползло, - значит еще и поборемся..."
- Не надо пороть, - вдруг сказал майор госбезопасности. - Я и раньше заметил за вами суетность и мельтешение.
- Побывали бы в моей шкуре... - отозвался мрачно. - Тоже мне...
- Я двадцать лет в вашей шкуре. - Майор вывернул на мост. - Вам Евгений Карлович, царствие ему небесное, поди наплел, что я его унтер-офицер, внедрен и так далее? Напрасно поверили... Не дергайтесь. Рундальцев третьего дня свалился на станции Мытищи на рельсы, под электричку. Похоронили, был оркестр и много народу...
Званцеву показалось, что впал в летаргию. Язык не поворачивался, поверить было невозможно.
- Не верите? - догадался узколицый. - Меня зовут... Ладно. Федор Алексеевич. С вас хватит. Вас "вели"? Не чудо... В Ленинградской группе есть их... Не мой, верьте на слово! Их человек. Посоветуйте им проявлять осторожность.
- Кто?
- Проснулись? Браво. Не знаю. Не имею возможности подобраться. Оставим это... Скажу - на всякий случай - что человек этот обладает... Ну, как бы женским складом ума, что ли... Я читал записанное опером агентурное донесение. Псевдоним "Третий". Вам что-нибудь говорит?
- Ничего. Мне нужны документы и деньги. Только...
- Не новая ли это игра? Такие мысли?
- Такие.
- Придется поверить на слово. Я постараюсь раскрыть "Третьего". Пока он-она работает - ваши, в Ленинграде, под угрозой.
Сморщился:
- Зачем вы все время употребляете это имя? Петербург... Куда как лучше.
- Лучше. Но боюсь проговориться. И вообще. Мы не в тайном клубе, а в деле. Все должно быть реально. Зачем идеология... Вот, возьмите...
Паспорт на имя "Жукова Алексея Владиславовича". Служебное удостоверение начальника отделения на то же имя. Рабоче-крестьянская милиция, Главное управление НКВД. Хорошие документы. Если, впрочем, не такие же, как некогда вручил Рундальцев. Как проверить... И вдруг мелькнула совершенно невероятная мысль: если он и в самом деле от Кутепова-Миллера должен знать одну совершенно простую дату...
- В каком году и в какой чин произвел государь Евгения Карловича за заслуги во время войны?1
- Не знаю... - рассмеялся. - Откуда? Я же вам сказал: я не служил у Кутепова, у Миллера. Я в ВЧК с 20 декабря 1917 года, ясно? Но я... Хорошо. Я скажу. Хотя и понимаю, что Миллер вам доверял не совсем до конца. Я внедрен в ближайшее окружение Дзержинского незадолго до большевистского переворота.
- Прекрасно! Миллер мне сказал не то, вы говорите то самое, но проверить нельзя.
Хмыкнул:
- А какой у вас выход, Владимир Николаевич? Поезжайте... Вы ведь в Екатеринбург, не правда ли? Ну, вот видите...
- В Свердловске (на, ешь, все должно быть "реально") я могу к кому-нибудь обратиться?
- К сожалению, ничем не смогу помочь. Вот деньги... - протянул тугую пачку. - И... - Заметно было, что Федор Алексеевич колеблется. - Вот ваши бриллианты. Не все - я смог заменить только десять штук. - И, заметив, как улыбнулся Званцев, обидчиво пожал плечами. - У нас говорят, что именно бытие определяет сознание. Шучу. По другому делу прошло десять стразов. Это не ценность. У нас и вообще многое построено на доверии. Помните? "Курлякин-Курякин"? Это, представьте себе, я. Н-да... Доверие. А вот Ленин утверждал, что только учет и контроль создадут социализм...
Званцев высыпал бриллианты в карман, как сдачу мелочью. Забавный человек... Дай ему, как говорится, бог.
... Поезд замедлил ход и остановился. Равнодушно одернул занавеску и посмотрел сквозь грязное стекло. Вокзал. Вокзалишка - таких в России тысячи. Скучные люди с тарелками и мисками в руках с надеждой заглядывают в равнодушные окна: авось кто-нибудь выйдет и купит нехитрую снедь: вареную в мундире картошку, кое-как поджаренную курицу - у них, бедных, всегда один бок поджаристый, другой светлый. Не переворачивают, что ли... У женщин блудливо заискивающие глаза, мужики курят в сторонке в ожидании денежки на пол-литра. Печальная станция, печальный путь в никуда. Безумная идея покойных генералов, поиск вчерашнего дня.
- Однако - Пермь... - раздумчиво произнес сосед, типичный совкомандированный или командировочный - черт их разберет: пиджак мешком, грязная белая рубашка с галстуком-червем, галифе офицерского образца в сапоги. Последние, впрочем, припахивали знакомством в сферах - тщательно стачал мастер. Как бывший военный, Званцев мог оценить.
- Как вы сказали? - Только теперь, когда прозвенел второй удар станционного колокола, дошло: да ведь здесь погиб (или тоже миф?) Михаил Александрович, здесь гикнулись Шнейдер и Гендрикова и чудом спасся Волков1. Здесь видели императрицу и Анастасию Николаевну...
Торопливо собрал немногочисленный скарб, рванул двери купе, в спину испуганно крикнул попутчик: "Да ведь уже тронулся, куда вы..." Не ответил, бежал по узкому коридору, вот и тамбур, в глазах проводника недоумение и даже ужас - "Куда вы, нельзя!" - но уже прыгнул на серую полосу несущегося навстречу перрона...
Ленивый милиционер развел руками: "Так и голову сломаете, а нам отвечать". Улыбнулся в ответ - не улыбка, оскал, недоумевающий представитель власти пожал плечами и покрутил пальцем у виска. Званцев между тем уже выбрался на привокзальную площадь и уселся в ободранную коляску, на облучке которой скучал стертый малый лет тридцати. "Куда изволите?" - "А вот была гостиница купца Королева? Цела еще?" - "А че ей... Нынче того Королева, сами понимаете, а она - коммунхозовская, как везде, да вы че, из Китая?" - "Почему из Китая?" - "Ну, из какого другого, нам все едино. В нумерах как бы клопы и тараканы, не обеспокоит?" Эта парикмахерская сентенция привела даже в некоторое умиление: ишь, "не обеспокоит"... Отсвечивают еще прежние времена. "Ладно, вези, не сомневайся. Я из Москвы, если тебе интересно". - "А чего не интересно, у нас тут самое интересное, если кто неловкость на людях учинит или еще что... А так - родился, помер - все одно, даже некоторые и не замечают..."
За разговором въехали в низкорослый плоский город, из которого то тут, то там невесть каким образом выскакивали высокие трубы. Воздух был неподвижным, спертым, как в предбаннике, Званцев вдруг ощутил, как трудно стало дышать. "А вот и королёвские номера! - весело провозгласил возница, одергивая лошадь. - Не извольте беспокоиться!" Вручил торжественно рубль, малый сдернул шапчонку и поклонился в пояс: "Наше вам. Уважительный клюент. Таковых только покойный отец помнил". И, весело взмахнув кнутом, уехал.
Дом был ничего, по сравнению с мелкостью городской застройки даже возвышался, - как-никак, три этажа, это и для столицы не так уж и плохо. Вошел, от стойки, залитой какой-то жирной жидкостью (запах шел умопомрачительный), не то тухлыми яйцами шибало, не то супом, в котором варилось невесть что. Дежурная - толстая, сонная, с заплывшими глазками и обвислыми щеками, бросила раздраженно: "Ну? Чего вам?" - "Нумер, пожалуйте..." - протянул паспорт, она отшвырнула щелчком: "Нету". - "Я из Москвы". - "А хоть из Глянцырпуцка! Нету, и все! Весь сказ". Молча положил на стойку раскрытое удостоверение, она повела глазом и вдруг начала икать. "То... То... Вы... То... сразу... Мы вам... Люкс. В лучшем виде!" Приходила в себя, словно просыпалась, на лице растекался праздник.
"Рабье отродье..." - подумал равнодушно. Заполнил листок, расписался небрежно, взял ключи. "А чемоданчик? Пров сей же час..." - "Нету чемоданчика..." Однако Пров... Сохранились же имена.
Люкс в три комнаты располагался на втором этаже ("бельэтаж" - вспомнил давно забытое), мебель стояла стильная, начала века, почти не испорченная. Только на зеркальной поверхности обеденного стола заметил тщательно затертое: "Коля и Клава имели на этим столе..." Дальше было неразборчиво. Посмотрел в окно: удручающий пейзаж провинциального города, в котором, наверное, есть и театр и даже опера, а он все равно убогий.
Осторожный стук в дверь отвлек от грустных размышлений - стучали согнутым пальцем, такая манера узнавалась легко. Крикнул: "Войдите!", и сразу же появился человек лет пятидесяти, в усах а-ля Станиславский, поставил на стол поднос с пыхающим самоваром и чайник с заваркой. В вазочке "под хрусталь" поджаристо выгибались баранки.
- С нашим удовольствием, товарищ начальник. Не угодно ли?
Странная мысль мелькнула: а что, если расспросить? Просто так, наобум?
- Послушай...
- Никодим Никодимович, - поспешно отозвался служащий, наклоняя голову, пробор на которой вполне очевидно превратился в разлитую лысину. - Мы завсегда. С нашим удовольствием. Желание гостя - закон для служащих данного пристанища.
Из его с достоинством произнесенного рассказа следовало, что причислял он себя к "сотоварищам товарища начальника", так как в недавнем еще прошлом "руководил местной тюрьмой и был человеком "родного НКВД". Правда, совершился побег по вине начкара, за что и был уволен без выплаты содержания. Но - не виноват, разве что косвенно...
- Интересно... - сказал Званцев, уже предчувствуя удачу. - Вы служили с...
- Именно, именно! - подхватил Никодим Никодимович. - Я догадываюсь, о чем вы поинтересовались, товарищ начальник! Да! Я служил при Сибирском правительстве, при Колчаке и снова при красных! Меня знал сам товарищ Берзин! Я всегда оказывал услуги, помогал! А вы знаете, в каком номере находитесь? Даже мёбл (произнес вдруг с немецким отзвуком) та же! На ней... То есть - ей... Как бы пользовался однодневный император!
- Это... - протянул Званцев, давая возможность собеседнику опередить обрадованно и высказаться подробно.
- Михаил Александрович, младший брат Николая II, Николашки, то есть. Он жил здесь, в гостинице, втроем: он, шофер, слуга. Еще говорили, что это как бы секретарь. Ну, неважно. Я как раз был при должности.
Он рассказывал все более и более нервно, сбивчиво, однако главное Званцев понял хорошо. Арестовали прямо в номере, всех троих усадили в автомобиль, отвезли на Мотовилихинский литейный и там, около действующей плавильной печи, застрелили. Трупы бросили в печь. "Один комиссар даже сказал: вот, мол, плавку испортили! А второй ответил: ничего, сойдет и такая. Даже, мол, лучше: с такими лицами внутри..."
- Вы присутствовали? У меня такое впечатление, что вы все видели своими глазами. Может быть, захотите поделиться своими воспоминаниями в нашем журнале?
- Что вы... - скромно потупился. - Незачем. Вам - рассказал. А чтобы делиться с общественностью... Нет.
Рассказ впечатлял. Но в Париже, лет пятнадцать назад, причастные к расследованию офицеры рассказывали иначе. Чтобы проверить, изложил Никодиму Никодимовичу свою версию: в Перми был в те времена умственно отсталый Ганька Мясников, бандит, причастный большевикам (естественно, выражения смягчил). Когда "настоящие коммунисты" арестовали Михаила и его людей - их усадили в закрытый автомобиль и увезли по Торговой улице, к вокзалу. Потом - по Сибирскому тракту в сторону Кунгура, верст восемьдесят. Здесь уже ждал другой автомобиль, с Ганькой. Отъехав немного, остановились у леса, вывели арестованных и углубились в чащу. Здесь Ганька всех и убил... Правда, великий князь пытался сопротивляться - да ведь куда там... Праведная ненависть Гани (так и сказал) сделала свое трудное дело: убили всех и закопали здесь же, пометив самое большое дерево инициалами "М.А.".
И другая версия бытует: мол, монархическая организация увезла всех на моторной лодке в Чардынь, а уж оттуда переправили за границу...
Никодим слушал молча, насмешливая искорка плясала в черном зрачке.
- Да вы ровно и не от нас... - протянул с сомнением. - Ну что вы такое, товарищ начальник, говорите? Ну, притрите к носу: какие монархисты? Да они все в сортирах углубили свои задницы в очко и тряслись мелкой дрожью! Плюньте тому в очи, кто такое рассказывает! Меня как бы обидели, но я горло перегрызу за правду! И другое отметим: ну зачем, посудите сами, тащиться под Кунгур, затевать все эти переезды на заметных авто, если плавильная тут же, под боком! Пых - и без следа! Поехали...
Он командовал с наслаждением, видно было, что любовно вспоминает свою боевую ревмолодость. У Званцева начало сосать под ложечкой.
Сели на извозчика, благо у "нумеров" их околачивалось достаточно, Никодим приказал: "На орудийный!" Званцев засомневался: производство секретное, неудобно... Никодим взбеленился: "Я и говорю - вы какой-то несвойский! Глупости, товарищ! Начальник охраны завода служил у меня в тюрьме выводным, он мой друг, мы встречаемся семьями! Я вас как бы представлю, он за милую душу пропустит!"
Ехали вниз, вниз, пролетка словно проваливалась в преисподнюю. Наконец, на горизонте слева задымили трубы завода, и экипаж въехал на небольшую площадь с низкорослыми домами. Званцев вслух прочитал название улочки: "Имени Розалии Землячки". Извозчик услышал, повернулся, оскалив щербатый рот: "Знатная еврейка, значит. У нас тут говорили, что она в Крыму порубала множество беляков. И теперь, говорят, рубает антипартийцев. Супротивников товарища Сталина".
В проходной не задержались: выскочил начохраны, выслушал торопливый шепот Никодима, подбежал с хамской улыбочкой: "Очень, значит, рад. На всякий случай позвольте документик", - прочитал с вытаращенными глазами, изогнулся, вытянул обе руки в сторону турникета: "Пожалуйте, товарищ. Щас в лучшем виде оприходуем..." Званцева всегда раздражала речь лакеев, трактирных половых, служителей гостиниц, официантов. Он мгновенно переставал ощущать себя русским - так, средневековым татарским подсевайлой, скорее... Миновали двор и вошли в цех. Здесь гудело пламя, бушевал немыслимой солнечной бездной орудийный металл. У центральной печи горновой проверял готовность плавки, в лицо - из-за раскрытых створок пахнуло жаром.
- Вот... - потер ладошками Никодим. - Здесь, значит, и произошло. Как бы одновременным залпом, неожиданно, они и пикнуть не успели. А потом - за руки, за ноги, раз-два, раз-два - и в горн! Пых, пых, дымок незаметный - и нету! Знатная вышла добавка. К плавке.
- Спасибо, товарищи... - Званцев поднес ладонь к кепке. - Это весьма поучительно. Я доложу наркому НКВД и коллегии. Провожать не надо, я выйду сам...
Чувствовал, что смотрят в спину. Казалось, вот-вот откажут ноги и тело позорно обрушится наземь. А дальше... Об этом лучше не думать...
Выбрался на площадь, глубоко вдохнул пахнущий серой воздух. Заметил извозчика - коротал время все тот же. "На вокзал..." - приказал задушенным голосом. Извозчик обернулся: "Как раз два поезда подойдут. Один - на Москву. Другой - на этот... Свердловським..." Показалось, что мужичок даже добавил: "Мать его..." Но это, верно, только показалось".
Весна, перечитываю Пушкина: "Как грустно мне твое явленье, весна-весна, пора любви..." Любовь... Слово смущает и будоражит, учащается биение сердца и вспыхивают щеки - отчего? Смутный образ милой Тани (какое совпадение! Ведь это - знак?) является все чаще, что бы ни делал, чем бы ни занимался - она рядом. Я втюрился, именно так бы обозначил мое состояние покойный Гена Федорчук. Этот глагол был основополагающим в его отношениях с покойной ныне Кузовлевой. "Втюрился". От этого глагола веет чем-то приземленным и даже мерзким. Нет. Я не "втюрился". Влюбился - вот точное слово, ибо оно от любви. А что есть выше, краше, лучше? Ульяна говорила: "Бог есть Любовь". И, значит, она - частица Господа в каждом из нас...
Так хочется выйти на улицу, отыскать Таню, сказать все, что думаю - о ней, о себе, о нас. Но что-то удерживает, мешает. И вдруг я понимаю, догадываюсь: нельзя. Дело, которому она посвятила себя, исполнено собранности и отречения от чувств и желаний. Слишком велика цена расслабленной неги. Но эта отреченность совсем не похожа на безумие Павки Корчагина. Ведь тот - ради своей узкоколейки (как будто она на самом деле спасла Киев!) отказался от любви, дружбы, даже совести. Ваше слово, товарищ маузер - вот смысл жизни. Мне не нужен такой...
Вечером появляются Фроловы. Бригадный комиссар усаживается за столом широко и со вкусом, видно, что скатерть вызывает у него бесконечно вкусные ассоциации. Мадам скромно сомкнула колени и ладони. Мама хлопочет, накрывая чайный стол.
- А помнишь, - задумчиво произносит Фролова, - как мы отмечали день рождения Сережи... Дай бог памяти - в 35-м?
Мама замирает с тарелками в руках:
- Вы подарили мальчику фотоаппарат и заводную машину, так?
- Пустяки... - басит бригадный. Он воспринял мамино замечание, как восхищение. Богатством подарка.
- Ну, что вы... - вступаю. - Я потом фотографировал два года подряд, только...
Они смотрят во все глаза, словно дети, ожидающие шоколадки.
- Ничего не вышло... - произношу скорбно. - Я проявлял в гиппосульфите, вы объяснили мне, что это как раз проявитель.
- А... на самом деле? - настораживается Фролов.
- Закрепительное. - Беру у мамы тарелки, расставляю.
- Позволь, я же врач? - недоумевает Фролова. - Закрепительное - это от диспепсии. Разве... это употребляется в фотографическом деле?
Пьем чай, они наперебой вспоминают папу: как сидел за столом, как поднимал рюмку, как смеялся... Глаза мамы наполняются слезами:
- Выпьем светлую память Алексея.
Встаем, молчим со скорбными лицами, но я вижу, что и Фроловым, и маме (увы) все равно. И мне тоже. Впрочем, это не совсем так. Мне не все равно, мне безразлична их показная скорбь. Мама опять пропадает в клубе НКВД (ищет нового мужа, чего уж там, пусть я мерзкий циник, но это правда), Фроловы, по-моему, не узнают отца на фотографии, если ее им вдруг показать. Миром правит лицемерие, и с этим вряд ли что-нибудь удастся поделать в ближайшие триста лет, а может быть - и вообще никогда...
- Как твой? - Фролова с аппетитом хрустит печеньем. - Пишет?
- Три письма! - оживляется мама. - Тоскует, рвет и мечет, требует, чтобы я немедленно ехала в... как ее? Горнорудную столицу СССР.
- А ты? - Фролов запрокидывает голову и смачно хлюпает остывшим чаем.
- Я... - Мама смотрит на меня, я опускаю глаза. Ей незачем видеть мое отчуждение и даже неприязнь. Я ведь уже достаточно взрослый, чтобы разобраться в переливах ее души. - Я ответила. Написала, что любимый город не сможет спать без меня спокойно, а я вряд ли смогу зеленеть среди чужой весны. - Мама натужно улыбается.
- А ты, это, поетесса... - уважительно цедит сквозь мокрый рот Фролов. - Ольга Берг... Как ее там?
- Гольц, - подсказываю я. - Маман процитировала песенку Бернеса. Видели фильм "Истребители"?
- То-то я почувствовала нечто крайне знакомое! - обрадованно произносит Фролова. - Так ты не поедешь, Нина?
- Ах, Маша, - мама поднимает глаза к потолку. - Ну, что Иван, что? Он предпочел меня карьере. То есть наоборот, да, Сергей?
- Совсем наоборот, - поддерживаю скучным голосом. - Он там пропадает без тебя, ты, здесь, без него.
- Ты идиот! - яростно выкрикивает мама и начинает рыдать. - Ты... ты просто негодяй! Ну, за что ты так ненавидишь меня!
Фроловы переглядываются, Марья Ивановна укоризненно качает головой.
- Сергей, Сережа, маму следует любить.
- Папу тоже... - Я пулей выскакиваю из комнаты. Ладно. Я не судья собственной матери. На прошлой неделе она дважды пришла под утро и застенчиво объяснила, что "кружок задержался". Она все еще думает, что мне пять лет...
Утром в дверях появляется расплывшаяся в улыбке физиономия Кувондыка:
- Яшшимисиз... Айда плов кушать. Вечером отправляемся.
Не новость. Кувондык неделю назад получил уведомление НКВД Узбекской ССР о том, что препятствий к его возвращению с семьей на территорию республики более не встречается. В конверте лежала и бумага исполкома, из которой явствовало, что дом Кувондыка отчужден и возврату не подлежит, но в связи с реабилитацией Президиумом Верховного Совета УзССР самого Кувондыка и всех его родственников по мужской линии - совет предоставит площадь во вновь отстроенном многоквартирном доме.
- Понимаешь... - смущенно почесывает грудь Кувондык. - У нас нет и никогда не было "многоквартирных", а? Вот что значит советская власть, а?
Он и раньше угощал меня пловом, я уже успел привыкнуть к этому удивительному, ни на что не похожему блюду: гора риса, обложенная кусками поджаристой баранины, отовсюду торчат дольки чеснока, чесночная головка завершает пирамиду. А вкусно как...
Я не пользуюсь ни тарелкой, ни ложкой. Мну рис четырьмя пальцами и отправляю в рот, улавливая попутно сочувственно-восхищенные взгляды детей и жены Кувондыка. "Яхши?" - "Яхши, рахмат".
Вечером провожаем всей квартирой до выхода из парадного. Циля держит на руках своего изрядно возмужавшего котяру, Кувондык нежно гладит его: "Хороший... Не грызи палец своей хозяин. Всем спасиба, всем теплый прощай!" Перевернута еще одна страничка. Циля поворачивается к маме: "Нина, вы не возражаете? Я буду просить освободившуюся площадь для Натана из Жмеринки. У него печень, а в Ленинграде единственные врачи! Вы не имеете против?" - "Не имею, - буркает мама. - Натан ваш первый муж?" - "А как вы догадались?" "У вас на лице такое счастье..."
Кувондыку повезло, повезет и Натану из Жмеринки. Только мы с отчимом остаемся ни при чем...
Как и всегда, Таня появилась неожиданно. Я возвращался из школы, она стояла около парадного. Я смотрел на ее бледное, без капельки румянца лицо, вглядывался в бездонно синие... нет - голубые глаза, я готов был упасть на колени и признаться в любви. Я вдруг понял: именно она, эта тоненькая, хрупкая девочка, очень похожая на свою сестру, и есть заповеданное мне счастье. Я еще помнил смутно возникшее где-то далеко-далеко - не то в душе, не то на небе (странно, правда?) чувство к Лене, но я уже понимал: то было предчувствие. А это - любовь... Таня все поняла: радостно вспыхнули глаза, взволнованно дрогнули губы.
- Сережа... Мне скоро пятнадцать, Джульетте было меньше. Я готова ответить тебе. На все. Всем, чем смогу. Ты... не безразличен мне. Цени: что еще может сказать... девочка, правда?
- Правда. Но...
Перебила:
- Молчи. Если суждено - совершится. Если нет... Вера Сергеевна погибла. В Екатеринбурге. Ее убил Званцев. Это она отправила Веретенниковых на тот свет.
Я догадывался об этом. Я догадывался, но то, что она сообщила сейчас... Именно сообщила, не рассказала, нет - это ошеломило, пригнуло, будто удар бревна обрушился на голову. Шутки кончились - в который уже раз я снова на пороге бездны.
- Что... Званцев?
- Арестован местным НКВД, вряд ли теперь выберется... Я думаю, он стоял на пороге тайны. Романовых, ты понял, да? Ну, вот, он вынужден был... Она - кокотка. Дрянь. Отец любил ее без ума, провально, так любят в пьесах Шекспира.
- Ты... читала... хоть одну?
- Все. Я знаю, о чем говорю, не сомневайся. Меня, маленькую дурочку, она не принимала всерьез. Я осталась как бы за кадром фотографии.
- Господи... Благодарю Тебя... - Мои губы едва шевелились, она заметила, прижалась.
- Нет, Сережа. Нет. Все хорошо. - Она смотрела на меня так, словно видела за моей спиной и стену дома, и прохожих, и мои мысли. - Да, Сережечка, да - я их вижу...
Она ведьма. Нет - ведунья. И это нет. Она... Она любит меня, вот в чем дело! Только любящая женщина может прочитать мысли любимого человека!
- Ты уже понял: дочитывай рукопись. Я дам тебе книгу Соколова. Я знаю: ты поймешь. Ты догадаешься, где могила... Нет: где зарыты Романовы. И тогда мы поедем в Екатеринбург. Ты и я...
Поздний вечер, тишина, теперь уже никогда дети Кувондыка не потревожат своими странными криками. И Циля поутихла - то ли кормит Моню тщательно сваренными пельменями, то ли ждет в томленье упованья своего Натана из Житомира. Или Жмеринки? Неважно.
Раскрываю рукопись (мамы нет и, судя по стрелкам на часах, до утра не будет. Господи... Такая яркая картина: очередной "папа" на пороге и мама со счастливой улыбкой произносит знакомую фразу: "Познакомься, Коля (Сеня-Толя-Вова). Это мой взрослый сын!" Мне кажется, я не вынесу. Я сделаю ножкой: шарк! Я сделаю ручкой: привет! Я растяну губы в глупой улыбке: проходите! Садитесь! Раздевайтесь! Подавать или обождать?). Ага. Он уже в Екатеринбурге...
"Едва оказавшись на привокзальной площади, Званцев почувствовал нервную дрожь. Еще бы... Улица, на которой стоял дом Ипатьева, начиналась от вокзала. Вознесенский проспект. Теперь - Карла Либкнехта. У большевиков странная особенность - они прославляют чужих не столько из-за того, что нет своих, сколько потому, что рабски преклоняются перед теми, кто когда-то, хотя бы один раз прикоснулся к священной ладони бородатого коммунистического призрака. Впрочем, какого черта... Где-то неподалеку есть улица товарища Вайнера. Кто такой товарищ Вайнер? А никто. Пустое революционное место. И вспомнить бы не о чем, если бы... Если бы не смерть. Что преуменьшать - мученическая получилась смерть. Но как странно: государя, семью - не нашли. А Вайнера нашли и похоронили торжественно. "Господи, - думал в тоске, - ну почему, почему? Бог с ним, с его еврейским происхождением. Разве в этом дело? Столкнулись две части одного и того же народа. И большая победила меньшую. И стерла с лица земли даже память. Разве это справедливо?" Он вдруг ощутил, почувствовал, что будь они, победители эти, великодушны, щедры - кто знает? Примирился бы с ними... В конце концов, во всем мире победители и побежденные примирялись и жили покореженные революциями страны дальше и процветали даже. А Россия гибнет...