Страница:
- Товарищ Дерябин? Сергей Алексеевич? Это из Большого дома. Завтра, после школы, часа в два - вас устроит?
- Что... устроит? - А сердце колотится, как петух в клетке и падает, падает. Ах, Федорчук, Федорчук... Сволочь. Ладно...
- Пропуск вам заказан. - И гудки, гудки, как трубы похоронного оркестра. Нарочно, что ли, они подгадали к отъезду отчима?
Ночь без сна. Школа без уроков. Что меня ждет? Анатолий Вячеславович замечает мою рассеянность, он, верно, чувствует, что я не в своей тарелке.
- Дерябин... Почитай нам из Блока.
Он знает, что я люблю этого поэта. Любовь пришла сразу, с первой строчки. Мир снов и грез, мир неведомой, неуловимой грани между бытием и небытием. Но и луч прозрения, истины. Ладно. И я начинаю:
- Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне - мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!
Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.
Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.
- Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок. - Второй подъезд, вас встретят.
Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...
Вот, теперь и я иду. Что-то будет...
Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.
- Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. - И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.
- Садись. Как дела в школе? Что проходите?
- Грызем гранит... - отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...
- Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да? - И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?
- Да... - И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?
- Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?
- Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".
- А мне? На слово? Ты не веришь?
И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...
- Отчего же... - Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. - Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны? - Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. - Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.
- А вот Федорчук считает иначе... - цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она - позади. Раньше надо было, товарищ...
- Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но - туповат.
- Ладно, - встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. - Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу... - Смотрит изучающе, настороженно. - То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался "Нивы"...). Бывшей царской семьи? - Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.
Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а... Ни фига себе... Что сказать ему, что... Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:
- Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я - советский человек! Я - будущий...
- Да не об том я, не об том! - перебивает сокрушенно. - Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская... Значит, ничего?
- Я комсомолец.
- Чертов Федорчук... Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена...
И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:
- Что с тобой? - Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а... - Догадывается (если бы ты только знал, товарищ...). - Здесь душно, что же это я... - Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. - Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО - недосуг. Хотя - у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо...
Значит, все еще поступает "барахло". "Особки" уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники...
- Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: "Пакет" - вот откуда дует ветер.
- Понял, - подписывает пропуск. - Дорогу найдешь? Да - вот телефон. Моя фамилия - Дунин. Если что - звони.
И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да...
Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в "нервном отношении"? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.
Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец... Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) - нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: "Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем - забудь. Навсегда". Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.
Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю - что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь... Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда... Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина - это всего лишь один человек. "Я люблю тебя, родина кроткая..." Нет. Этот человек не кроток. Он - вождь. Вождь...
Иду мимо жертв революции. И мне кажется, что из-под красноватого гранита выступила вязкая жидкость. Красная. Кровь.
Школа, занятия, обыденный день, но необыкновенный финал. Во дворе догоняет Анатолий, молча идет рядом, я вижу, что он хочет что-то сказать, но почему-то не решается.
- Вот что, Дерябин... Я долго думал, прежде чем начать этот разговор, но долг повелевает, и я подчиняюсь. Я благодарен тебе. Тогда, у директора, ты поступил мужественно.
Вот оно, в чем дело...
- Анатолий Вячеславович, я только сказал правду. Единственно, что Федорчук... Ладно, все позади. - Улыбаюсь, он улыбается в ответ.
- Лена дала мне книгу, почитать... Это Ольга Форш, "Одеты камнем". Я не поклонник современной советской литературы, что поделаешь, но Лена уговорила меня. Знаешь, это удивительная повесть. О высоком духе на пути в тупик. Форш владеет мастерством иносказания, это почти эзопов язык, ты поймешь. Почему отдаю? Лена так просила, счастлив исполнить.
Подает мне потрепанный томик - желтая обложка, стилизованная решетка темницы на ней, издательство "Прибой". Мы раскланиваемся совсем по-взрослому, и я иду домой. Лена-Лена, ты долго еще не исчезнешь из моей путаной жизни. Весь вечер жадно читаю. Верно: поручик Бейдеман искал то, что позже, уже при советской власти нашел его однокашник: эпизод, в котором бывший генерал от инфантерии подает в сортире пипифакс посетителям, потряс меня до глубины души. Неужели родители боролись именно за это? Если так печален наш общий жребий. Только интересно: писательница сознательно запечатлела торжествующее хамство или здесь сложнее? Писала о революционере, стремилась воспеть, но правда характеров, эпохи, художественная правда все же взяли свое, и все получилось так, как получилось. Была жизнь, в этой жизни складывались судьбы человеческие, по-разному, по-всякому, конечно же, и подлецов, и дряни всякой было великое множество, но вот то, к чему стремился Бейдеман... Оно наступило неодолимо. Как благо? Или как урок нерадивому народу? Кто был ничем - стал всем. А кто был всем - сортирную бумажечку и полотенчико подает. У них, там, на империалистическом Западе, все же лиловый негр манто подает. А у нас что же, бывшие только и годны на то, чтобы сидеть в тюрьме, стоять у стенки перед расстрелом, а при самой большой удаче бдеть о чистоте ануса товарища Гегемона?
...И вот - уроки сделаны (я аккуратист, никогда не забегаю вперед. Делу время, потехе час. Если бы я только знал, какая потеха ждет меня...). Достаю пакет, аккуратно вскрываю. Толстая тетрадь в линейку, торопливо бегущие строки, исполненные черными чернилами, коленкоровая обложка. И записка Лены: "Милый Сергей, я рискнула написать тебе, потому что мы никогда больше не увидимся. Я знаю, как ты относишься ко мне - у тебя все написано на лице. Я дразнила тебя, тиранила, мне бесконечно чужда твоя принадлежность к НКВД. Но это только прилагательное. А по сути, знаю, ты славный, добрый, ты мне очень-очень нравишься. Мне не к кому обратиться. Федорчук - негодяй. Если с нами случится самое страшное - знай: это его рук дело. Сережа... Я доверяю тебе то, что более некому доверить. Тетрадь. В ней ты найдешь... То, что найдешь. Я уверена, что ты все поймешь, во всем разберешься. Это не просто литературный опус. В нем содержатся уникальные сведения. Они понадобятся честным людям в будущем. Я ведь знаю - это будущее настанет вопреки всему и несмотря ни на что. Я не доживу, я это знаю и отношусь к своей судьбе с верой в Бога Живого. А ты доживешь. Я молюсь, чтобы случилось именно так. Не суди меня строго и не поминай лихом. Твоя Лена. А письмо это (ради меня!) уничтожь". Подпись стояла, наверное, как в письме Татьяны к Онегину. Милые дворянские забавы, прелестная любовь от деревенской скуки. Но если даже сейчас существует только этот милый, любимый почерк, и давно уже нет на свете руки, что держала ручку с пером и выводила эти слова и буквы - пусть так. Я все равно не уничтожу это послание, последнюю связующую нить. Может быть, Бог есть, и может быть, он поможет мне когда-нибудь, потом?
Начинаю читать. Действительно, нечто литературное.
"Званцев приехал к самому концу панихиды. Служили по Александру Павловичу Кутепову, Председателю Р.О.В.Союза1, исчезнувшему 26 января 1930 года при весьма загадочных обстоятельствах.
Утром в этот день генерал должен был присутствовать на панихиде по умершему барону Каульбарсу, в Галлиполийской церкви, на улице Мадемуазель, всего в нескольких шагах от своего дома. Позже нашлись свидетели, которые видели, как Кутепова остановили люди в жандармской форме. Свидетель слышал, как один из них сказал, что служит в Сюрте2. Кутепова посадили в автомобиль и увезли. Навсегда... И вот: "Ве-е-ечная па-амять..."
Похищен ГПУ, что ж еще...
"Знакомые все лица..." - подумал Званцев, обводя глазами присутствующих. Храм Александра Невского на рю Дарю и всегда-то казался просторным, если не огромным, но тесно бывало, сегодня же и протиснуться к заупокойному кресту невозможно: стояли, как, бывало, на Марсовом: плечо к плечу. На солее увидел генерала Миллера, тот был до похищения Кутепова его заместителем. Теперь командовал. Все же протолкался, поставил свечку и, перехватив взгляд Миллера, - понял, что следует выйти и обождать. Потеря случилась огромная. Пусть Кутепов и проспал ГПУ, попался в сети, ничтоже сумняшеся принял агентов Москвы, поверил им - все равно: боевой, прославленный генерал, на нем держалось все. Миллер послабее будет...
- Капитан... - Миллер в цивильном, надевает шляпу на ходу. Лицо гладкое, усы вразлет, кончики, как и всегда, закручены в ниточку. Но странно: держатся стрелочки, не валятся, хотя и тоню-юсенькие... - Я как раз собрался телефонировать... Вы мне нужны. Вот мой автомобиль, сядемте и поговоримте.
Адъютанта (он же шофер, эдакий гвардейский хлыщ) отослал, на заднем сиденье просторно, у Миллера американский "кадиллак", шикарная машина.
- Итак... - глаза глубоко посажены, зрачков не видно, - мы с вами прошли Крым, отступление, ад... Я верю вам, Владимир Николаевич, и это не пустые слова. Когда-то наступит будущее. Тот, кто не думает о будущем, уже проиграл. Кратко: мы делали ставку на непредрешенческую позицию, на Учредилку. Наивные мечты... У нас нет идеологии, и это правда, кто бы что ни говорил - о верности, долге, чести и прочем. Да-с... - пожевал губами, желаете курить? Хорошо... (Званцев отрицательно покачал головой - это понравилось.) Между тем настанет время, когда наши преемники окажутся в вакууме. Что мы сможем предложить русскому народу? Я думал над этим давно, и знаете - почему? Потому что народ наш рано или поздно освободится от большевиков. И вот тогда...
- Когда это будет, Евгений Карлович... - не выдержал Званцев. - Мы с вами не доживем...
- И не надо! - оживился Миллер. - Ей-богу, вы - чудак! При чем тут мы с вами? Просто мы с вами обязаны обеспечить будущее. Да, работать для будущего трудно. Невозможно даже. Человек так устроен, что живет только сегодняшним днем. Мы ведь православные... А вот, возьмите, большевики. Атеисты. А ведь и те живут только сегодняшним днем. Остальное - сладкие грезы. Вымысел. И это большая-большая ошибка, мой друг...
Он говорил долго. Его речь сводилась к тому, что русские по своей природе - ведомый, но не ведущий народ, ведомым же всегда и безусловно требуется вожак, вождь. Сегодня он есть - извращенный и омерзительный палач (на этом месте я замерз и медленно-медленно, вдумчиво перечитал еще раз. Да-а... Ничего себе. Как это я сказал там, в Большом доме? "Я верю товарищу Сталину"? Какой молодец... Здесь не то чтобы отчим, здесь сам Лаврентий Павлович, всемогущий Берия меня не спасет. Даже если и захочет. Но он не захочет. Однако страшно...). Не долг ли - дворянский и патриотический вернуть народ в истинное русло? "Православие, Самодержавие, Народность". Вот он, краеугольный камень, на котором будет построена новая идеология. И врата ада не одолеют ее. Ибо русский человек ждет не палача, но управителя, отца. А посему надобно соблюсти и монархические традиции, и Закон о престолонаследии, определить - кто где, кто за кем и так далее и тому подобное. Но самое главное заключается в том, что достоверных, проверенных сведений о гибели царской семьи нет, их никто не опубликовал, "останки" же, представленные следователем Соколовым, вызывают большое сомнение, ибо не подвергались экспертизе, в то же время со всех сторон, из разных источников приходят сообщения о том, что царская семья жива. Конечно, следует отбросить очевидные искажения - например, Анну Андерсен, коя выдает себя за великую княжну Анастасию, и прочих, всяких и разных, инспирируемых ГПУ (а кем же еще?), и вдумчиво, медленно войти в ситуацию и установить либо непреложный факт гибели семьи, либо вступить с нею в контакт. Если государь жив - он должен самолично, именным указом передать бразды правления старшему в роде либо поручить изменить закон о престолонаследии, а уж после этого указать избранника. Эмиграция же (монархическая, конечно), цивильная и военная, подчинится любому решению. Немаловажно и то, что он, Званцев, уже занимался этой проблемой когда-то, по поручению Кутепова.
- Что скажете, Владимир Николаевич? - заметно было, что генерал взволнован. - У вас остались связи в Москве?
- Ни единой, ваше превосходительство. Все утрачено.
- Хорошо, мы дадим. Мы понимаем: без помощи - акция провальная.
- Я даже не представляю, сколько понадобится денег... И как такую сумму нести через две, а то и три границы? А "окна"? А если они провалены? Я не о своей жизни пекусь. Только. Но и о деле, ваше превосходительство.
Миллер долго молчал, покачивая округлой головой, словно китайская статуэтка. Тронул усы, вздохнул, развел руками:
- Мы советовались. Никаких "окон". Поедете официально. Мы изготовим безукоризненные советские паспорта - заграничный и внутренний. Командировочное удостоверение. Деньги советские, настоящие. Возьмете столько, сколько сможете увезти. Лишь бы карманы не оттопыривались, засмеялся, - шучу по-стариковски. Главное: несколько бриллиантов, это всегда деньги, за треть цены сбудете без опаски. Признанный, проверенный большевистский способ: их курьеры везут сюда только бриллианты награбленные, отобранные... Как это? Конфискованные!
- А... в Москве?
- Дадим вам самые надежные явки. Их немного, но они - наша гордость. Проверены и перепроверены многажды. Особенно та, что в Останкино. Если что - вас узнают в лицо. На самый крайний случай, "Х" - позвоните по этим телефонам. В рабочее время. Или позже, домой. Спросите "Федора Алексеевича". Вам ответят: "Набирайте правильно". После звонка встреча через час, в магазине "Мюр и Мерилиз", у отдела, торгующего граммофонными пластинками. Чтобы вас смогли опознать - держите в руке бумажник. Магазин, внимания не привлечет...
- А первая явка? Кто это?
- Да-да, извините, увлекся. Первая - милиционер. А? Каково? Новые документы получите у милиционера. Не смущайтесь. Это мой бывший унтер-офицер.
Приложил платок к вдруг увлажнившимся глазам.
- Как ждут нас в России... Как ждут...
- Слушаюсь. - Званцев вдруг почувствовал волнение. Свидание с родиной... Это же счастье! Имение дядюшки неподалеку от Казани можно будет навестить. А почему нет? Такая редкостная удача... Дядюшка, прошлое, первая любовь...
Миллер подобрался:
- Когда сочтете, что все ясно и командировка окончена, - милости просим обратно. Надеюсь, - с самыми достоверными сведениями. Бог помочь вам, капитан...
Облобызались трижды, как некогда там. В России.
Уже на следующий день Званцев получил на конспиративной квартире РОВсоюза советские паспорта, несколько бриллиантов, деньги. В командировочном удостоверении стояло: "СССР. Государственный Эрмитаж. Дирекция. 25 мая 1937 года. № 14. Научный сотрудник отдела западно-европейской живописи тов. Гузаков Арнольд Анатольевич командируется: Франция-Париж-Лувр - для изучения соответствующих разделов и договоренности об организации выставок. Срок командировки: 26.05.37-1.06.37. Замдиректора по научной работе". Подпись, отметки о прибытии и убытии - все было выше всяких похвал. Паспорта были изготовлены столь тщательно, что Званцев успокоился окончательно. "Надо же... подумал, может быть, впервые после исхода в 20-м, - надо же... Как конкретно и как странно: СССР - не Россия. Не Зимний, а Эрмитаж. Не обитель царской семьи, пусть и покинутая, а музей для "трудящихся". В который они приходят поглазеть на житье-бытье своих исконных, коренных врагов государей русских. Как важно, как необходимо, чтобы быдло глазело и радовалось: стерли. Без остатка. И все, что ни есть под сводами бывшего дворца, - теперь наше. Что ж, пройдет время, и они осознают, что наше - это всего лишь ничье, и что страшнее ничего и быть не может, потому что общее оно и есть "общее": в мерзком, свальном обладании женщиной или разрушительном необладании всем прочим..."
Я впервые в жизни столкнулся с подобным. Я никогда ничего в этом роде не слышал. И не читал. Не скрою: щеки вспыхнули и слезы брызнули. Для столь неподготовленного индивида, каковым, оказывается, был я - все это звучало непереносимо. Одно дело - фронда, несогласие, бравада (а что же еще?). Другое - откровенная ненависть, лютое неприятие. Да за что же? - вопрошал я себя, и ответ вдруг нашелся легко и непринужденно. У них отняли все: дворцы, дома, заводы, угодья. Это ладно. Один человек не может владеть Кировским заводом - как некогда господин Путилов. Не по пупку. Не в подъем. Но ведь у них отняли землю, на которой они жили. Воздух, которым они дышали. Убили близких. Разорили, разрушили устоявшийся быт. Чего там чеховский "Вишневый сад"... Там было только предчувствие гибели, странное желание закрыть глаза и ничего не видеть, и только звук лопнувшей струны, вдруг донесшийся с неба, предупреждал, взывал: остановитесь. Дело не только в вас и таких, как вы. Дело во в с е х... Но услады Парижа заслонили, желание сладенького - победило и здравый смысл, и традицию. Все кончилось. Что ж... Может быть, этот неведомый Званцев вправе т а к оценивать и СССР, и перемены. Нам что... Мы привыкли. А для него - в диковинку.
Ввалился Кувондык. Путаясь в узбекских и русских словах, растирая по бугристым щекам не то слезы, не то испарину, сообщил, подвывая, что "Цылу" только что задержала в кооперативе (мы так называем по старинке все магазины) милиция. Циля попросила взвесить колбасу, а когда продавец завернул оную в бумагу и положил на весы, принюхалась и громко заявила, что продукт воняет и что мясокомбинат, на котором засели вредители, желает отравить всех ленинградцев. Поднялся шум, кто-то расторопно сбегал за милиционером, тот молча взял идиотку за руку и увел. "Сто дэлт? - вопрошал Кувондык, - я, понимэш, об сибэ валнавайсь. Приддэт мылция, замэтэт, вах?" Успокоил, как мог. Но... Отчима нет, звонить некому, да и телефонов не знаю, вот, черт... Идти же в пикет милиции - ничего, кроме грыжи, не будет. Старая дура... Странно, что не подзалетела в горячие годы.
Кувондык смотрит вопрошающе-тревожно. Он не отстанет. И тогда, повинуясь внезапному порыву (может, то было озарение?), звоню лейтенанту госбезопасности Дунину. Будь что будет. Цилю нельзя бросить. Хоть и очень хочется...
Он на месте, обрадованно восклицает, услышав мой голос, он еще не догадывается, что я звоню совсем не для того, чтобы забить в гроб Лены последний гвоздь. Объясняю, что "замели" соседку, что она старая дура и по-русски говорит плохо, так как всю жизнь провела в местечке под Витебском. Вряд ли она - враг. Это недоразумение.
Он дышит в трубку, молчит, это молчание не обещает ничего хорошего. И тогда я пускаю в ход последний козырь:
- Я сын погибшего чекиста. Мой отчим - тоже чекист. Через полгода я буду поступать в специальную школу НКВД. Помогите. По-товарищески.
- По-товарищески... - звучит в трубке иронично. - Ладно. Но - долг платежом красен, Дерябин. Ты знаешь, чего я жду от тебя. Ладно. Через полчаса она будет дома.
Я не успеваю осмыслить - в какой капкан загремел. Я только утешаю себя тем, что "ради братьев своих, ради ближних своих". Ибо "несть еллин, ни иудей". И вдруг ощущаю, что слова Христовы - не звук пустой.
Входит рыдающая Циля. Бросает сумку с продуктами на пол. Бьется головой об стену. Кричит: "Гемахт, кус меин тохес!" И я утешаю ее, как могу. Я говорю: "Ты должна жить ради Мони. Он пропадет без тебя!"
"Пакет-пакет-пакет... - гудит в голове. - Лена-Лена-Лена..." Чертов лейтенант госбезопасности. Подловил. Крепко. И что мне теперь делать? Обратиться за советом? Не к кому. Напрячь извилины? Лейтенант из организации, ей нет равных, мне с нею не тягаться. Никому не тягаться, потому что банальность: сила солому ломит. Как бы поступил на моем месте поручик Бейдеман из драгунского Орденского полка? Революционер и нарушитель спокойствия империи? Листаю книжку, ничего похожего, но внезапно мелькает странная мысль: а если... Если подарить товарищу лейтенанту эту самую книгу? Конечно, обидно. И даже непорядочно по отношению к Лене: это последний, предсмертный подарок, а я... И все же, и все же... Она бы не стала меня ругать. Все же ценой этой книги я спас человека. Цилю спас, будь она неладна. Открыл наугад страницу нумер сто. Вверху: "Важно одно: хотя однажды, хотя на миг, попасть в безбрежное море и над собой увидеть безбрежное небо. И где бы и в чем бы оно ни случилось, нет силы заставить тебя позабыть, что ты видел". Н-да... Ничего. Неплохо. Только уже было. Князь Болконский видел такое небо и все понял. Ольга Форш идет в след, она не открывает новых путей. Но может быть, в романах о революции новых путей и нет?
- Что... устроит? - А сердце колотится, как петух в клетке и падает, падает. Ах, Федорчук, Федорчук... Сволочь. Ладно...
- Пропуск вам заказан. - И гудки, гудки, как трубы похоронного оркестра. Нарочно, что ли, они подгадали к отъезду отчима?
Ночь без сна. Школа без уроков. Что меня ждет? Анатолий Вячеславович замечает мою рассеянность, он, верно, чувствует, что я не в своей тарелке.
- Дерябин... Почитай нам из Блока.
Он знает, что я люблю этого поэта. Любовь пришла сразу, с первой строчки. Мир снов и грез, мир неведомой, неуловимой грани между бытием и небытием. Но и луч прозрения, истины. Ладно. И я начинаю:
- Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне - мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!
Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.
Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.
- Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок. - Второй подъезд, вас встретят.
Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...
Вот, теперь и я иду. Что-то будет...
Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.
- Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин. - И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.
- Садись. Как дела в школе? Что проходите?
- Грызем гранит... - отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...
- Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да? - И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?
- Да... - И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?
- Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?
- Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".
- А мне? На слово? Ты не веришь?
И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...
- Отчего же... - Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно. - Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны? - Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту. - Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.
- А вот Федорчук считает иначе... - цедит он угрожающе. Но я уже миновал черту. Она - позади. Раньше надо было, товарищ...
- Вы вызвали меня обсудить гражданина Федорчука? Неустойчив. Труслив. Завистлив. Любит мелкие деньги. Не по возрасту заинтересован девицами. Что еще? Учится плохо. Память хорошая, но - туповат.
- Ладно, - встает, оправляет пиджак, словно гимнастерку. - Перейдем к делу. Лена никогда не говорила, намекала, может быть, о своей причастности к делу... - Смотрит изучающе, настороженно. - То, что я сейчас скажу, умрет. В твоей груди (начитался "Нивы"...). Бывшей царской семьи? - Глаза уже не льдинки. Иголки. От патефона.
Я на мгновение теряю контроль над собой. Вот это да-а... Ни фига себе... Что сказать ему, что... Слава Богу, он поглощен своей изреченной тайной и ничего не замечает. Выбираюсь из пропасти:
- Если бы такое случилось, товарищ, я был бы здесь без вашего вызова. Я - советский человек! Я - будущий...
- Да не об том я, не об том! - перебивает сокрушенно. - Возникло дело, понимаешь вот, мы ее как члена семьи врага народа, а тут добавляется эта бывшая царская... Значит, ничего?
- Я комсомолец.
- Чертов Федорчук... Твоя характеристика имеет под собой почву. Крученый парень, он мне тоже не показался. Намекал на какой-то пакет, который передала тебе эта Лена...
И я снова лечу вниз головой, незнамо куда. На этот раз он замечает:
- Что с тобой? - Вопрос звучит по-товарищески, сочувственно звучит. А-а... - Догадывается (если бы ты только знал, товарищ...). - Здесь душно, что же это я... - Взбирается на подоконник, открывает фрамугу. - Веревку, понимаешь вот, оборвали, а ХОЗО - недосуг. Хотя - у них работы невпроворот. Столько барахла учесть надо...
Значит, все еще поступает "барахло". "Особки" уже нет, врагов повывели, а оно все поступает и поступает. Накопили, захребетники...
- Ну, вы уже поняли, товарищ. Федорчук неустойчив в нервном отношении (безграмотно, да ведь мне не до языкового отбора), начитался писателя Гайдара, тот тоже романтик, даже рассказ такой есть: "Пакет" - вот откуда дует ветер.
- Понял, - подписывает пропуск. - Дорогу найдешь? Да - вот телефон. Моя фамилия - Дунин. Если что - звони.
И мы прощаемся. Дружеское рукопожатие. Н-да...
Иду мерным шагом. Сквозь тьму. Сквозь себя. Испарина, покалывает кончики пальцев. Кто же на самом деле неустойчив в "нервном отношении"? Откуда Федорчук знает о пакете? Как вынюхал? Ладно. Пакет мы перепрячем. Никакой обыск не найдет. Адье, товарищ лейтенант. Госбезопасности.
Вот и Литейный, как я рад тебе, улица! Артиллерийское училище напротив грозного здания, из которого я только что вышел. Звенят трамваи, гудят машины, люди идут. Странно: жизнь не замирает, несмотря ни на что. Кто-то уже умер, кто-то еще умрет, кто-то умирает сейчас. Но выходят из гастронома покупатели с сумками, пакетами и пакетиками, бутылками, смех, разговоры, как будто ничего не происходит. Кончилась финская неизвестная война. Почти ничего о ней. Только граница отодвинулась от Белоострова, говорят и пишут, что теперь Ленинград в безопасности. Может быть, за это, ради этого погиб отец... Только как он погиб? Сколько ни спрашивал отчима, друзей отца (они иногда заходят) - нет. Ни слова. Каменеют лица, меркнут глаза. Только однажды отчим не выдержал: "Что ты хочешь знать? Он не струсил, не убежал, он исполнил свой долг до конца. Достаточно, парень. Отца помни, обо всем прочем - забудь. Навсегда". Улица Чайковского, сворачиваю направо, к Фонтанке. Виден Летний, он одет в багрец и золото, такой лес любил Пушкин, и я тоже люблю. Он пробудил во мне эту любовь, я благодарен ему.
Вхожу в калитку около Прачешного моста, иду по узенькой гранитной набережной. Отсюда интересно смотреть на Училище правоведения, Соляной городок. Здесь ходили люди, жители города. Где они? Что с ними? Наверное, правоведы сгинули на фронтах Гражданской, в эмиграции. Наверное, те, кто остался в живых, тоскуют по городу, по этой набережной и багровым кронам столетних лип. А с Федорчуком надо быть осторожнее, аккуратнее. Этот сопляк ущербен, ничего собою не представляет, но преисполнен самомнением, гордыней и потому может пойти на самые крайние шаги. Лишь бы выделиться. Это он заложил Лену. У меня нет доказательств, я совершаю грех, думая о человеке так, как думаю, но думать иначе не могу. Придет время, я докажу, кто отправил Лену, ее близких на эшафот и медленное умирание в лагере. Отныне я ни словом, ни взглядом не покажу этому негодяю - что думаю о нем на самом деле. Что поделаешь... Мы все поставлены в такие условия, когда мало быть честным, мало достойно учиться или трудиться, когда... Всего мало, но есть нечто, чего никогда не бывает много. Это некое чувство. Невсамделишное, придуманное, но о нем пишут стихи. Степной пастух их сочиняет. Зачем нам Александр Блок, если пастух пишет лучше? Если родина - это всего лишь один человек. "Я люблю тебя, родина кроткая..." Нет. Этот человек не кроток. Он - вождь. Вождь...
Иду мимо жертв революции. И мне кажется, что из-под красноватого гранита выступила вязкая жидкость. Красная. Кровь.
Школа, занятия, обыденный день, но необыкновенный финал. Во дворе догоняет Анатолий, молча идет рядом, я вижу, что он хочет что-то сказать, но почему-то не решается.
- Вот что, Дерябин... Я долго думал, прежде чем начать этот разговор, но долг повелевает, и я подчиняюсь. Я благодарен тебе. Тогда, у директора, ты поступил мужественно.
Вот оно, в чем дело...
- Анатолий Вячеславович, я только сказал правду. Единственно, что Федорчук... Ладно, все позади. - Улыбаюсь, он улыбается в ответ.
- Лена дала мне книгу, почитать... Это Ольга Форш, "Одеты камнем". Я не поклонник современной советской литературы, что поделаешь, но Лена уговорила меня. Знаешь, это удивительная повесть. О высоком духе на пути в тупик. Форш владеет мастерством иносказания, это почти эзопов язык, ты поймешь. Почему отдаю? Лена так просила, счастлив исполнить.
Подает мне потрепанный томик - желтая обложка, стилизованная решетка темницы на ней, издательство "Прибой". Мы раскланиваемся совсем по-взрослому, и я иду домой. Лена-Лена, ты долго еще не исчезнешь из моей путаной жизни. Весь вечер жадно читаю. Верно: поручик Бейдеман искал то, что позже, уже при советской власти нашел его однокашник: эпизод, в котором бывший генерал от инфантерии подает в сортире пипифакс посетителям, потряс меня до глубины души. Неужели родители боролись именно за это? Если так печален наш общий жребий. Только интересно: писательница сознательно запечатлела торжествующее хамство или здесь сложнее? Писала о революционере, стремилась воспеть, но правда характеров, эпохи, художественная правда все же взяли свое, и все получилось так, как получилось. Была жизнь, в этой жизни складывались судьбы человеческие, по-разному, по-всякому, конечно же, и подлецов, и дряни всякой было великое множество, но вот то, к чему стремился Бейдеман... Оно наступило неодолимо. Как благо? Или как урок нерадивому народу? Кто был ничем - стал всем. А кто был всем - сортирную бумажечку и полотенчико подает. У них, там, на империалистическом Западе, все же лиловый негр манто подает. А у нас что же, бывшие только и годны на то, чтобы сидеть в тюрьме, стоять у стенки перед расстрелом, а при самой большой удаче бдеть о чистоте ануса товарища Гегемона?
...И вот - уроки сделаны (я аккуратист, никогда не забегаю вперед. Делу время, потехе час. Если бы я только знал, какая потеха ждет меня...). Достаю пакет, аккуратно вскрываю. Толстая тетрадь в линейку, торопливо бегущие строки, исполненные черными чернилами, коленкоровая обложка. И записка Лены: "Милый Сергей, я рискнула написать тебе, потому что мы никогда больше не увидимся. Я знаю, как ты относишься ко мне - у тебя все написано на лице. Я дразнила тебя, тиранила, мне бесконечно чужда твоя принадлежность к НКВД. Но это только прилагательное. А по сути, знаю, ты славный, добрый, ты мне очень-очень нравишься. Мне не к кому обратиться. Федорчук - негодяй. Если с нами случится самое страшное - знай: это его рук дело. Сережа... Я доверяю тебе то, что более некому доверить. Тетрадь. В ней ты найдешь... То, что найдешь. Я уверена, что ты все поймешь, во всем разберешься. Это не просто литературный опус. В нем содержатся уникальные сведения. Они понадобятся честным людям в будущем. Я ведь знаю - это будущее настанет вопреки всему и несмотря ни на что. Я не доживу, я это знаю и отношусь к своей судьбе с верой в Бога Живого. А ты доживешь. Я молюсь, чтобы случилось именно так. Не суди меня строго и не поминай лихом. Твоя Лена. А письмо это (ради меня!) уничтожь". Подпись стояла, наверное, как в письме Татьяны к Онегину. Милые дворянские забавы, прелестная любовь от деревенской скуки. Но если даже сейчас существует только этот милый, любимый почерк, и давно уже нет на свете руки, что держала ручку с пером и выводила эти слова и буквы - пусть так. Я все равно не уничтожу это послание, последнюю связующую нить. Может быть, Бог есть, и может быть, он поможет мне когда-нибудь, потом?
Начинаю читать. Действительно, нечто литературное.
"Званцев приехал к самому концу панихиды. Служили по Александру Павловичу Кутепову, Председателю Р.О.В.Союза1, исчезнувшему 26 января 1930 года при весьма загадочных обстоятельствах.
Утром в этот день генерал должен был присутствовать на панихиде по умершему барону Каульбарсу, в Галлиполийской церкви, на улице Мадемуазель, всего в нескольких шагах от своего дома. Позже нашлись свидетели, которые видели, как Кутепова остановили люди в жандармской форме. Свидетель слышал, как один из них сказал, что служит в Сюрте2. Кутепова посадили в автомобиль и увезли. Навсегда... И вот: "Ве-е-ечная па-амять..."
Похищен ГПУ, что ж еще...
"Знакомые все лица..." - подумал Званцев, обводя глазами присутствующих. Храм Александра Невского на рю Дарю и всегда-то казался просторным, если не огромным, но тесно бывало, сегодня же и протиснуться к заупокойному кресту невозможно: стояли, как, бывало, на Марсовом: плечо к плечу. На солее увидел генерала Миллера, тот был до похищения Кутепова его заместителем. Теперь командовал. Все же протолкался, поставил свечку и, перехватив взгляд Миллера, - понял, что следует выйти и обождать. Потеря случилась огромная. Пусть Кутепов и проспал ГПУ, попался в сети, ничтоже сумняшеся принял агентов Москвы, поверил им - все равно: боевой, прославленный генерал, на нем держалось все. Миллер послабее будет...
- Капитан... - Миллер в цивильном, надевает шляпу на ходу. Лицо гладкое, усы вразлет, кончики, как и всегда, закручены в ниточку. Но странно: держатся стрелочки, не валятся, хотя и тоню-юсенькие... - Я как раз собрался телефонировать... Вы мне нужны. Вот мой автомобиль, сядемте и поговоримте.
Адъютанта (он же шофер, эдакий гвардейский хлыщ) отослал, на заднем сиденье просторно, у Миллера американский "кадиллак", шикарная машина.
- Итак... - глаза глубоко посажены, зрачков не видно, - мы с вами прошли Крым, отступление, ад... Я верю вам, Владимир Николаевич, и это не пустые слова. Когда-то наступит будущее. Тот, кто не думает о будущем, уже проиграл. Кратко: мы делали ставку на непредрешенческую позицию, на Учредилку. Наивные мечты... У нас нет идеологии, и это правда, кто бы что ни говорил - о верности, долге, чести и прочем. Да-с... - пожевал губами, желаете курить? Хорошо... (Званцев отрицательно покачал головой - это понравилось.) Между тем настанет время, когда наши преемники окажутся в вакууме. Что мы сможем предложить русскому народу? Я думал над этим давно, и знаете - почему? Потому что народ наш рано или поздно освободится от большевиков. И вот тогда...
- Когда это будет, Евгений Карлович... - не выдержал Званцев. - Мы с вами не доживем...
- И не надо! - оживился Миллер. - Ей-богу, вы - чудак! При чем тут мы с вами? Просто мы с вами обязаны обеспечить будущее. Да, работать для будущего трудно. Невозможно даже. Человек так устроен, что живет только сегодняшним днем. Мы ведь православные... А вот, возьмите, большевики. Атеисты. А ведь и те живут только сегодняшним днем. Остальное - сладкие грезы. Вымысел. И это большая-большая ошибка, мой друг...
Он говорил долго. Его речь сводилась к тому, что русские по своей природе - ведомый, но не ведущий народ, ведомым же всегда и безусловно требуется вожак, вождь. Сегодня он есть - извращенный и омерзительный палач (на этом месте я замерз и медленно-медленно, вдумчиво перечитал еще раз. Да-а... Ничего себе. Как это я сказал там, в Большом доме? "Я верю товарищу Сталину"? Какой молодец... Здесь не то чтобы отчим, здесь сам Лаврентий Павлович, всемогущий Берия меня не спасет. Даже если и захочет. Но он не захочет. Однако страшно...). Не долг ли - дворянский и патриотический вернуть народ в истинное русло? "Православие, Самодержавие, Народность". Вот он, краеугольный камень, на котором будет построена новая идеология. И врата ада не одолеют ее. Ибо русский человек ждет не палача, но управителя, отца. А посему надобно соблюсти и монархические традиции, и Закон о престолонаследии, определить - кто где, кто за кем и так далее и тому подобное. Но самое главное заключается в том, что достоверных, проверенных сведений о гибели царской семьи нет, их никто не опубликовал, "останки" же, представленные следователем Соколовым, вызывают большое сомнение, ибо не подвергались экспертизе, в то же время со всех сторон, из разных источников приходят сообщения о том, что царская семья жива. Конечно, следует отбросить очевидные искажения - например, Анну Андерсен, коя выдает себя за великую княжну Анастасию, и прочих, всяких и разных, инспирируемых ГПУ (а кем же еще?), и вдумчиво, медленно войти в ситуацию и установить либо непреложный факт гибели семьи, либо вступить с нею в контакт. Если государь жив - он должен самолично, именным указом передать бразды правления старшему в роде либо поручить изменить закон о престолонаследии, а уж после этого указать избранника. Эмиграция же (монархическая, конечно), цивильная и военная, подчинится любому решению. Немаловажно и то, что он, Званцев, уже занимался этой проблемой когда-то, по поручению Кутепова.
- Что скажете, Владимир Николаевич? - заметно было, что генерал взволнован. - У вас остались связи в Москве?
- Ни единой, ваше превосходительство. Все утрачено.
- Хорошо, мы дадим. Мы понимаем: без помощи - акция провальная.
- Я даже не представляю, сколько понадобится денег... И как такую сумму нести через две, а то и три границы? А "окна"? А если они провалены? Я не о своей жизни пекусь. Только. Но и о деле, ваше превосходительство.
Миллер долго молчал, покачивая округлой головой, словно китайская статуэтка. Тронул усы, вздохнул, развел руками:
- Мы советовались. Никаких "окон". Поедете официально. Мы изготовим безукоризненные советские паспорта - заграничный и внутренний. Командировочное удостоверение. Деньги советские, настоящие. Возьмете столько, сколько сможете увезти. Лишь бы карманы не оттопыривались, засмеялся, - шучу по-стариковски. Главное: несколько бриллиантов, это всегда деньги, за треть цены сбудете без опаски. Признанный, проверенный большевистский способ: их курьеры везут сюда только бриллианты награбленные, отобранные... Как это? Конфискованные!
- А... в Москве?
- Дадим вам самые надежные явки. Их немного, но они - наша гордость. Проверены и перепроверены многажды. Особенно та, что в Останкино. Если что - вас узнают в лицо. На самый крайний случай, "Х" - позвоните по этим телефонам. В рабочее время. Или позже, домой. Спросите "Федора Алексеевича". Вам ответят: "Набирайте правильно". После звонка встреча через час, в магазине "Мюр и Мерилиз", у отдела, торгующего граммофонными пластинками. Чтобы вас смогли опознать - держите в руке бумажник. Магазин, внимания не привлечет...
- А первая явка? Кто это?
- Да-да, извините, увлекся. Первая - милиционер. А? Каково? Новые документы получите у милиционера. Не смущайтесь. Это мой бывший унтер-офицер.
Приложил платок к вдруг увлажнившимся глазам.
- Как ждут нас в России... Как ждут...
- Слушаюсь. - Званцев вдруг почувствовал волнение. Свидание с родиной... Это же счастье! Имение дядюшки неподалеку от Казани можно будет навестить. А почему нет? Такая редкостная удача... Дядюшка, прошлое, первая любовь...
Миллер подобрался:
- Когда сочтете, что все ясно и командировка окончена, - милости просим обратно. Надеюсь, - с самыми достоверными сведениями. Бог помочь вам, капитан...
Облобызались трижды, как некогда там. В России.
Уже на следующий день Званцев получил на конспиративной квартире РОВсоюза советские паспорта, несколько бриллиантов, деньги. В командировочном удостоверении стояло: "СССР. Государственный Эрмитаж. Дирекция. 25 мая 1937 года. № 14. Научный сотрудник отдела западно-европейской живописи тов. Гузаков Арнольд Анатольевич командируется: Франция-Париж-Лувр - для изучения соответствующих разделов и договоренности об организации выставок. Срок командировки: 26.05.37-1.06.37. Замдиректора по научной работе". Подпись, отметки о прибытии и убытии - все было выше всяких похвал. Паспорта были изготовлены столь тщательно, что Званцев успокоился окончательно. "Надо же... подумал, может быть, впервые после исхода в 20-м, - надо же... Как конкретно и как странно: СССР - не Россия. Не Зимний, а Эрмитаж. Не обитель царской семьи, пусть и покинутая, а музей для "трудящихся". В который они приходят поглазеть на житье-бытье своих исконных, коренных врагов государей русских. Как важно, как необходимо, чтобы быдло глазело и радовалось: стерли. Без остатка. И все, что ни есть под сводами бывшего дворца, - теперь наше. Что ж, пройдет время, и они осознают, что наше - это всего лишь ничье, и что страшнее ничего и быть не может, потому что общее оно и есть "общее": в мерзком, свальном обладании женщиной или разрушительном необладании всем прочим..."
Я впервые в жизни столкнулся с подобным. Я никогда ничего в этом роде не слышал. И не читал. Не скрою: щеки вспыхнули и слезы брызнули. Для столь неподготовленного индивида, каковым, оказывается, был я - все это звучало непереносимо. Одно дело - фронда, несогласие, бравада (а что же еще?). Другое - откровенная ненависть, лютое неприятие. Да за что же? - вопрошал я себя, и ответ вдруг нашелся легко и непринужденно. У них отняли все: дворцы, дома, заводы, угодья. Это ладно. Один человек не может владеть Кировским заводом - как некогда господин Путилов. Не по пупку. Не в подъем. Но ведь у них отняли землю, на которой они жили. Воздух, которым они дышали. Убили близких. Разорили, разрушили устоявшийся быт. Чего там чеховский "Вишневый сад"... Там было только предчувствие гибели, странное желание закрыть глаза и ничего не видеть, и только звук лопнувшей струны, вдруг донесшийся с неба, предупреждал, взывал: остановитесь. Дело не только в вас и таких, как вы. Дело во в с е х... Но услады Парижа заслонили, желание сладенького - победило и здравый смысл, и традицию. Все кончилось. Что ж... Может быть, этот неведомый Званцев вправе т а к оценивать и СССР, и перемены. Нам что... Мы привыкли. А для него - в диковинку.
Ввалился Кувондык. Путаясь в узбекских и русских словах, растирая по бугристым щекам не то слезы, не то испарину, сообщил, подвывая, что "Цылу" только что задержала в кооперативе (мы так называем по старинке все магазины) милиция. Циля попросила взвесить колбасу, а когда продавец завернул оную в бумагу и положил на весы, принюхалась и громко заявила, что продукт воняет и что мясокомбинат, на котором засели вредители, желает отравить всех ленинградцев. Поднялся шум, кто-то расторопно сбегал за милиционером, тот молча взял идиотку за руку и увел. "Сто дэлт? - вопрошал Кувондык, - я, понимэш, об сибэ валнавайсь. Приддэт мылция, замэтэт, вах?" Успокоил, как мог. Но... Отчима нет, звонить некому, да и телефонов не знаю, вот, черт... Идти же в пикет милиции - ничего, кроме грыжи, не будет. Старая дура... Странно, что не подзалетела в горячие годы.
Кувондык смотрит вопрошающе-тревожно. Он не отстанет. И тогда, повинуясь внезапному порыву (может, то было озарение?), звоню лейтенанту госбезопасности Дунину. Будь что будет. Цилю нельзя бросить. Хоть и очень хочется...
Он на месте, обрадованно восклицает, услышав мой голос, он еще не догадывается, что я звоню совсем не для того, чтобы забить в гроб Лены последний гвоздь. Объясняю, что "замели" соседку, что она старая дура и по-русски говорит плохо, так как всю жизнь провела в местечке под Витебском. Вряд ли она - враг. Это недоразумение.
Он дышит в трубку, молчит, это молчание не обещает ничего хорошего. И тогда я пускаю в ход последний козырь:
- Я сын погибшего чекиста. Мой отчим - тоже чекист. Через полгода я буду поступать в специальную школу НКВД. Помогите. По-товарищески.
- По-товарищески... - звучит в трубке иронично. - Ладно. Но - долг платежом красен, Дерябин. Ты знаешь, чего я жду от тебя. Ладно. Через полчаса она будет дома.
Я не успеваю осмыслить - в какой капкан загремел. Я только утешаю себя тем, что "ради братьев своих, ради ближних своих". Ибо "несть еллин, ни иудей". И вдруг ощущаю, что слова Христовы - не звук пустой.
Входит рыдающая Циля. Бросает сумку с продуктами на пол. Бьется головой об стену. Кричит: "Гемахт, кус меин тохес!" И я утешаю ее, как могу. Я говорю: "Ты должна жить ради Мони. Он пропадет без тебя!"
"Пакет-пакет-пакет... - гудит в голове. - Лена-Лена-Лена..." Чертов лейтенант госбезопасности. Подловил. Крепко. И что мне теперь делать? Обратиться за советом? Не к кому. Напрячь извилины? Лейтенант из организации, ей нет равных, мне с нею не тягаться. Никому не тягаться, потому что банальность: сила солому ломит. Как бы поступил на моем месте поручик Бейдеман из драгунского Орденского полка? Революционер и нарушитель спокойствия империи? Листаю книжку, ничего похожего, но внезапно мелькает странная мысль: а если... Если подарить товарищу лейтенанту эту самую книгу? Конечно, обидно. И даже непорядочно по отношению к Лене: это последний, предсмертный подарок, а я... И все же, и все же... Она бы не стала меня ругать. Все же ценой этой книги я спас человека. Цилю спас, будь она неладна. Открыл наугад страницу нумер сто. Вверху: "Важно одно: хотя однажды, хотя на миг, попасть в безбрежное море и над собой увидеть безбрежное небо. И где бы и в чем бы оно ни случилось, нет силы заставить тебя позабыть, что ты видел". Н-да... Ничего. Неплохо. Только уже было. Князь Болконский видел такое небо и все понял. Ольга Форш идет в след, она не открывает новых путей. Но может быть, в романах о революции новых путей и нет?