В назначенный день Миша одевался с ученическим прилежанием и тщательно, мокрою щеткою приглаживал каштановые, непослушно падавшие на лоб волосы. Сперва он решил надеть форменный сюртук с гербовыми пуговицами, но потом испугался, что в этом наряде его могут принять не за революционера, а за «маменькина сынка». После долгого колебания, он надел синюю, вышитую Наташей, косоворотку и, поверх нее, студенческую тужурку. Он заметил в аудиториях, что так, с голой шеей, ходит много студентов, а теперь, любуясь на себя в зеркало, находил, что этот костюм изящен и прост и демократичен. Хотя свидание было назначено вечером, он в шесть часов дня вышел на Невский и степенно, как в церковь, отправился на Пески, на «явку».
   На несмелый Мишин звонок немолодая, в очках, с плоскою грудью, девушка торопливо открыла двери и, не спрашивая его ни о чем, сказала: «Пройдите». В небольшой, очень похожей на приемную врача, комнате ожидали несколько человек. Миша присел в уголок и робко, исподлобья, начал разглядывать своих партийных товарищей. За круглым столом, накрытым плюшевой скатертью, сидел господин, тощий, мрачный, с лимонным цветом лица и с прямыми, длинными волосами. Он, зевая, перелистывал «Ниву». Еще двое скучали на бархатном, протертом диване: молодой, коренастый парень, судя по рубашке и сапогам, рабочий, и морщинистый, с утомленным лицом, старик. Старик этот, свесив голову на руки, мирно дремал. В комнате было тихо. Сухо шуршали перелистываемые листы. Мише хотелось курить, но он не смел зажечь папиросу. Минут через двадцать распахнулась закрытая занавескою дверь, и на пороге ее появился бритый, одетый с иголочки, в высоких воротничках, товарищ. Следом за ним, надевая перчатки, шел щеголеватый студент в сюртуке. Миша мотнул голой шеей и пожалел, что не решился надеть мундир.
   – Так я рассчитываю на вас… – подавая студенту руку, сказал бритый товарищ. Бегло оглядев комнату, он тем же скучающим голосом, каким на приеме говорят доктора, равнодушно спросил:
   – Товарищи, чей черед?
   Мрачный господин встал и, застегиваясь, прошел в кабинет. Молодой малый закурил и бросил спичку на пол. Глядя на его мозолистые, узловатые руки, рваный картуз и растрепанную прическу, Миша испытывал чувство боязливого уважения. Ему очень хотелось заговорить, но рабочий не обращал на него никакого внимания. «Этот старик, – думал Миша, прислушиваясь к безмятежному храпу, – должно быть, знаменитый революционер, террорист или шлиссельбуржец… Если бы им обоим сказать, зачем я пришел сюда, они, конечно бы, удивились и пожелали познакомиться со мной ближе…» Далеко, в глубине квартиры, кто-то неистово забарабанил на фортепиано. Эти шумные звуки показались Мише оскорбительно-непристойными, как оскорбительно-непристоен бывает громкий разговор в церкви. Старик недовольно пошевелился и проворчал себе что-то под нос. Молодой малый потянулся, зевнул и сплюнул:
   – Уж скорее бы отпустили… И чего, в самом деле, тянуть?…
   Когда, наконец, после многочасового ожидания Мишу пригласили войти, он увидел за письменным массивным столом того же товарища в высоких воротничках – доктора Берга. Одинокая лампа под абажуром скупо освещала зеленое сукно на столе. По мягкому, заглушающему шаги, ковру, не переставая, взад и вперед ходила Вера Андреевна. Миша, увидев министерский, внушительный кабинет, холодное лицо доктора Берга и одетую в монашески скромное платье высокую и сухую Веру Андреевну, совсем растерялся. Он забыл все заготовленные с такой любовью слова и не знал, с чего начинать. Он бы охотно ушел, но уже было поздно. Доктор Берг, рассерженный отъездом Болотова в Москву, невыспавшийся после ночного совещания у Валабуева и раздраженный длинным приемом, лениво, поверх очков, посмотрел на него и угрюмо сказал:
   – Вам что угодно, товарищ?
   Миша еще не пришел в себя. Он в смущении, испуганными глазами смотрел на доктора Берга. Теперь ему казалось непростительной дерзостью, почти преступлением, что он осмелился потревожить людей, погруженных в государственные заботы, – в высокоответственные дела революции. Доктор Берг, поигрывая серебряным карандашиком, повторил:
   – Что же вам угодно, товарищ?
   Миша, чувствуя, что на этот раз нельзя промолчать, мучительно покраснел и, выдавливая по капле слова, забормотал, не глядя на доктора Берга:
   – Я… я… я собственно… я хотел бы работать…
   – Так, – сказал доктор Берг. – Ну-с?
   – Я… я… хотел бы…
   – Ну-с?
   – Я хотел бы… в боевом деле…
   Вера Андреевна перестала ходить. Доктор Берг, продолжая вертеть карандашом и нисколько не удивляясь, точно речь шла о ежедневном, обыкновенном, давно и до скуки известном, сухо сказал:
   – Почему же именно в боевом?
   В дверь постучались. Вошел мрачный, с прямыми, как у дьякона, волосами, товарищ, которого Миша видел в приемной. Он безмолвно поманил к себе доктора Берга. Доктор Берг с досадой повел плечами:
   – Я сейчас. Извините, товарищ.
   Миша остался с глазу на глаз с Верой Андреевной. Он чувствовал, что она за ним наблюдает. Вся затея казалась ему уже не только преступной и дерзкой, но и смешной. Он не понимал, как смел он надеяться, что достоин служить революции, как смел не заметить, что смешно, когда восемнадцатилетний мальчик просит принять его в боевую дружину. Кроме того, ему было неловко: он стыдился своей шитой косоворотки и боялся, что Вера Андреевна находит ее неприличной.
   – Вы студент? – спросила, помолчав, Вера Андреевна.
   – Да, студент, – прошептал Миша.
   – Сколько вам лет?
   «Провалился», – мелькнуло у Миши, и он чуть слышно ответил:
   – Девятнадцатый год.
   Вера Андреевна с состраданием смотрела на Мишу. Его свежее, румяное лицо было так юно, голубые глаза так чисты, сам он был так полон молодой, неистраченной, силы, что ей стало жутко. С непривычною, почти материнскою лаской она, присев на стул рядом с ним, осторожно сказала:
   – Послушайте… Почему вы хотите работать в боевом деле? Почему именно в боевом? Разве мало другой работы? Ведь вы можете быть полезны везде. Везде гнет и насилие, – вздохнула она, – везде нищета… Займитесь с рабочими, идите к крестьянам, учитесь… А боевое дело от вас не уйдет…
   Миша, тронутый, готовый от волнения заплакать, c благодарностью взглянул на ее худое лицо:
   – Я, собственно, что ж?… Я ведь, как комитет…
   В комнату быстро вошел доктор Берг.
   – Черт знает что!.. В Москве баррикады… Надо кому-нибудь съездить… – сердито обратился он к Вере Андреевне, точно она была виновата в московском восстании, и вдруг вспомнил про Мишу:
   – Да, да… Хорошо… Мы наведем справки… Сегодня некогда. Зайдите в субботу.
   Он кивнул головой, давая понять; что аудиенция кончена.
   Миша встал. «В Москве баррикады… Вот она революция, – мелькнуло молнией у него. – Он говорит съездить… Кому-нибудь съездить… Господи… Господи, если бы мне… Почему же не мне?…» И, виновато, смущенно, больше всего на свете опасаясь отказа, он с мольбою в голосе попросил:
   – Извините… Я хотел бы…
   – Что?
   – Я… быть может, я могу… съездить в Москву?
   Доктор Берг внимательно посмотрел на него и задумался:
   – Вы? Гм… Как ваша фамилия?
   – Михаил Болотов.
   – Болотов? Вы не брат Андрея Николаевича?
   – Да, да… конечно… я его брат… – заторопился Миша.
   Берг и Вера Андреевна переглянулись.
   – Когда вы можете ехать?
   – Ехать?… Как когда?… Сию минуту, сейчас… Вера Андреевна вздохнула и промолвила нерешительно:
   – Ну, зачем именно он? Да и будет ли доволен Андрей Николаевич? Ведь и без него кто-нибудь найдется…
   – Нет, нет… Пожалуйста… Андрюша будет очень, очень доволен… Уж пожалуйста… Нет, я уж поеду, – залепетал, не давая ей договорить, Миша.
   Когда через час, получив партийные «пароли» и «конспиративное» поручение к брату, Миша вышел на улицу, была поздняя ночь. На многолюдном, сверкающем Невском ослепительно сияли голубые электрические шары. Над ними небо было черное, чернее чернил, и не было видно звезд. «В Москве баррикады, – восторженно повторял Миша, – в Москве Андрюша, и я поеду в Москву… с поручением от комитета… Да, с поручением от комитета… Как великолепно все вышло… Вот она, великая революция!..» Он взглянул на часы и побежал к Николаевскому вокзалу.

XX

   По совету доктора Берга Миша из «конспирации» вышел на станции Лихославль и пересел на вяземский поезд. Прождав на вокзале в Вязьме пять бесконечных часов, он выехал в Москву ночью. Рано утром в Голицыне поезд внезапно остановился.
   – Господа, поезд не идет дальше… Господа, попрошу выходить… – проходя по вагонам, говорил облепленный снегом кондуктор.
   – Как? Почему не идет?… – догнал его Миша, холодея при мысли, что и сегодня не будет в Москве.
   – Так что не идет… – ответил кондуктор и взялся за ручку двери.
   – Нет… ради Бога… Ведь мне, ей-богу, необходимо… – взмолился Миша.
   Кондуктор боязливо оглянулся кругом.
   – Забастовочный комитет не велел.
   Немногочисленные полусонные пассажиры, ворча и ругаясь, вылезали из темных вагонов. От дыхания многих людей в морозном воздухе висело белое облако пара. В Голицыне все было обычно и мирно, точно не было баррикад в Москве. В буфете звонко позвякивала посуда. За окном, склонившись над аппаратом, мерно стучал неугомонный телеграфист. Молодой начальник станции, пощипывая бородку, расхаживал по платформе.
   – Господин начальник!.. Господин начальник!.. – бросился к нему Миша. – Как же мне проехать в Москву?
   Начальник станции с раздражением махнул рукой:
   – А я почем знаю? Оставьте меня в покое… Разве я виноват? Получена телеграмма по линии: вся дорога бастует…
   «Как же быть? – с отчаянием думал Миша, толкаясь в холодном буфете и проглатывая безвкусный, обжигающий горло чай. – Я же должен проехать в Москву… Ведь не могу же я вернуться обратно… Ведь это позор… Товарищи, Андрюша дерутся в Москве, а я сиди тут, в этом проклятом Голицыне. Нет, невозможно… Я должен ехать. Но как? Не идти же пешком?… А если нанять лошадей?»
   – Господин начальник!.. – наскоро расплачиваясь и выбегая опять на мороз, закричал он, заметив красный околыш.
   – Чего вам? Ведь я уже сказал вам…
   – Господин начальник, мне совершенно необходимо… Бога ради, посоветуйте что-нибудь… Нельзя ли лошадей?… Я могу заплатить…
   Начальник станции в недоумении развел руками.
   – Лошадей?… До Москвы… н-не знаю… Погодите, – сжалился он. – На запасном пути стоит паровоз… Идет в Москву… Попроситесь. Может быть, и возьмут… Только вряд ли… – И, повернувшись круто на каблуках, он ушел в дежурную комнату.
   Миша, прыгая через рельсы и оставляя на пушистом снегу следы, побежал на запасный путь. Тяжелый, курьерский, десятиколесный паровоз с тендером, без вагонов, стоял под парами. На площадке его работали двое, густо закопченных сажей, людей. «Господи, не возьмут!» – со страхом подумал Миша.
   – Чего надо? – неприветливо сказал черный, как негр, кочегар, когда Миша, запыхавшись, остановился у паровоза.
   – Господа, паровоз идет в Москву?
   – Много будешь знать, скоро состаришься.
   – Как же?… А мне сказали… – оробел Миша и голосом, полным слез, подымая вверх к паровозу румяное и взволнованное лицо, заговорил быстро:
   – Мне очень нужно в Москву… Очень… Одна надежда на вас…
   – А какие такие дела у тебя в Москве?
   Миша смутился. Он не смел доверить постороннему человеку, – что он – член партии и едет по революционному поручению, придумать же невинный предлог было трудно. Кочегар молча, пристально и недружелюбно, ожидая ответа, смотрел на него. «Эх… была не была… Все равно пропадать…» – тряхнул Миша кудрявою головой и срывающимся голосом сказал:
   – В Москве восстание…
   – А у тебя там кума?
   – Ради Христа, довезите…
   – Довезти?… Очень ты прост… Ну, проваливай, пока цел…
   Пронзительно свистнул свисток. Миша понял, что паровоз сейчас тронется. Чувствуя, что теряет невозвратимую, единственную надежду, и боясь даже думать о станции, он крепко вцепился в поручни паровоза.
   – Ради Бога… я… я… из боевой дружины…
   Пожилой, с седыми усами, машинист свесился вниз и с любопытством, с ног до головы, оглядел Мишу.
   – Из дружины?
   – Да, да… из дружины…
   – Ты?… А револьвер у тебя есть?
   – Револьвер? – сконфузился Миша.
   – Ну да, револьвер.
   – Револьвера нет…
   Машинист насмешливо улыбнулся.
   – Эх ты… горе-дружинник… Ну, Бог с тобой, полезай, – вдруг ласково сказал он и протянул Мише руку. Миша, не веря от счастья ушам, вскарабкался наверх и скромно сел на кучу углей. Он не сомневался уже, что паровоз комитетский и что машинист, и его помощник, и начальник станции, и кондуктор – великолепные люди, революционеры, может быть, террористы. «Они увидят, что я не хуже других. Они увидят, что и я – верный член партии…» – думал он, с трепетом ожидая свистка. Кочегар положил руку на блестящий, с отполированной ручкой, рычаг.
   – Ехать, Егор Кузьмич?
   – А то чего же? Капусту садить?…
   Опять пронзительно свистнул острый свисток. Паровоз плавно, медленно, точно нехотя, тронулся с места. Пробежало Голицыне, красный околыш, платформа, железнодорожный буфет и склоненный над аппаратом телеграфист. Впереди, между досиня белых сугробов, зазмеились узкие рельсы. Запахло горячим дымом. Морозный ветер захлестал в щеки. Мише было холодно, но он крепился и терпел молча, опасаясь рассердить машиниста. «Как Андрюша удивится, когда я расскажу о своей поездке, и как обрадуется, что дорога забастовала… Как хорошо… И какой смелый, прекрасный этот Егор Кузьмин!» – думал он, хлопая руками, чтобы согреться.
   – Холодно? – улыбнулся ему кочегар.
   – Нет, ничего… – стуча зубами, бодро ответил Миша.
   – А ты к топке сядь. Нам вот не холодно.
   Миша пересел к топке. Стало жарко. Через четверть часа, под гром железных колес и неумолкающие свистки паровоза, Миша рассказывал все, известные ему, партийные тайны: и кто он, и зачем едет в Москву, и как в Москве разыщет брата и комитет. «Это ничего, что у меня нет револьвера, – делая серьезное лицо, объяснял он, – я все равно буду на баррикадах, потому что я так решил… А если решил, то и сделаю… По-моему, нужно сперва обдумать, можешь сделать или не можешь… Ведь революция – не шутки шутить… Если не можешь, то и нечего браться. Я думаю, что это даже и недобросовестно…»
   Егор Кузьмич, не отрывая глаз от бегущих рельсов и изредка поглядывая на стрелку манометра, внимательно слушал Мишу, и нельзя было понять, одобряет он его или нет. Мише очень хотелось спросить, зачем паровоз один, без вагонов, идет в Москву?
   В глубине души он не сомневался, что Егор Кузьмич торопится тоже на баррикады.
   Паровоз полным ходом проскочил мимо Филей, отчаянно взвизгнул в последний раз и остановился в поле, в полуверсте от Москвы.
   – Ну, будь здоров, молодец, – ударил по плечу Миши Егор Кузьмич, – да смотри, раньше отца в петлю не суйся… Приехали. Вылезай…
   Миша, жалея, что расстался с друзьями, и втайне страшась одиночества, спрыгнул прямо в сугроб, упал на руки и, грязный и мокрый, черный от угольной пыли, обсыпанный снегом, побрел мимо Ваганьковского кладбища к Звенигородскому пустому шоссе. К его огорчению, на шоссе не было баррикад. Было очень морозно, прохожих встречалось мало, но лавки не были заперты, и патрулей не было видно. По инструкции доктора Берга, Мише надо было найти Гагаринский переулок. Где находился этот Гагаринский переулок, Миша не знал. Он не посмел никого спросить и долго путался по Москве, удивляясь и негодуя, что нигде не видит революционеров и красных знамен. Уже смеркалось, когда он вышел на Сивцев Вражек. Проплутав еще с полчаса, он случайно нашел указанную квартиру.
   Он позвонил. Он ждал долго, но за дверью все было тихо. Он позвонил еще раз. То же безмолвие. Наконец после третьего безнадежного Мишиного звонка на пороге появилась вертлявая горничная, в чепце и белом переднике:
   – Уехали… Все уехали… И звонить нечего.
   У Миши упало сердце: кто уехал?… Куда уехал?… Как же так? Ведь это партийная явка… Как же я отыщу Андрюшу?… Не может этого быть?… Он несмело взглянул на горничную:
   – Не может быть… Мне очень нужно…
   – Вот новости… Мало что нужно. Сказано: все уехали… Много вас нынче шляется.
   Она с сердцем хлопнула дверью. Миша медленно, грустно отошел от подъезда. «Что же мне делать теперь?» – с отчаянием думал он, бродя по Москве без цели. На бульваре березы – сказочные деревья – снежными искрами сверкали на солнце. Миша, раздавленный неудачей, искал хотя бы обломков разрушенных баррикад, ничтожных следов восстания. «Ведь дорога забастовала… Ведь в Москве восстание…» – твердил он, готовый расплакаться оттого, что поручение не выполнено, что Андрюша не найден и что в Москве не дерутся. Но, свернув на Тверскую, он услышал справа, со стороны Сретенки, далекий, жидкий, негромкий треск. Он не поверил себе и прислушался, затаивая дыхание. Но опять, на этот раз четко, по ветру, точно тут же рядом с ним, за углом, раздался короткий залп. «Ох-ох-ох… Грехи!..» – сказал прохожий купец и, сняв шапку, перекрестился. Марш-маршем пронесся казачий разъезд. «Слава Богу, вот они баррикады», – решил, не колеблясь, Миша и счастливый, бегом, бросился к Сретенке. На Петровке и Дмитровке не было ни души и магазины были закрыты. Миша бежал посреди улицы, по снегу, боясь опоздать, боясь, что выстрелы внезапно умолкнут, и он не найдет баррикады и не успеет ее защитить. Перебежав широкий бульвар, он выбежал в Головин переулок и остановился как вкопанный. В конце переулка, всего шагах в двадцати, кучка людей в полушубках, лепясь за снежною баррикадой, стреляла по Сретенке. Забывая, что у него нет оружия и что дружинникам он чужой, помня только, что перед ним боевое, красное знамя, он бросился по переулку вперед. Вдруг дружина сразу, точно по уговору, перестала стрелять. Миша увидел бегущих тесной толпою людей. Он с изумлением и страхом, не понимая этого бегства, смотрел на них. «Господи, отступают…» – мелькнула ужасная мысль. И не умея понять, почему они отступают, не зная сам, что он будет делать, зная только, что баррикада остается за войсками, он звенящим голосом крикнул: «Вперед!.. За землю и волю!» – и, не переставая кричать, побежал навстречу дружине. Не оборачиваясь и не справляясь, бежит ли за ним хоть один человек, он с разбегу вскочил на вал. Со стороны Сретенки затрещало несколько выстрелов. Один из бегущих обернулся назад. Он увидал, что на расстрелянной баррикаде, на ее разбитом валу, свесив руки, навзничь лежит румяный студент, без шапки. Лицо студента было поднято вверх, и открытые голубые глаза пристально и чуть-чуть удивленно смотрели в небо… Дружинник, не пытаясь узнать, кто этот убитый чужой, поспешно завернул за угол и стал догонять дружину.

Часть вторая

I

   Московское восстание было раздавлено. Совет рабочих депутатов арестован, военные бунты залиты кровью. Правительство одержало победу. Но вера в революцию была еще так сильна, недоверие к правительству так глубоко, предчувствие грядущих событий так остро, что ни члены партии, ни министры, ни дружинники, ни рабочие, ни солдаты, ни один из тех, кто участвовал в неистовой и беспощадной войне, не сомневался, что завтра хлынет заветный девятый вал: всенародное, всероссийское вооруженное восстание. Смерть Плеве, Кровавое воскресенье, взрыв 4-го февраля, мятеж на броненосце «Потемкин», октябрьская забастовка и московские баррикады казались только величественным началом, торжественною прелюдией к тому неотвратимому и победному, что должно было теперь совершиться. И правительство тайком обдумывало «мероприятия», стягивало войска, покупало шпионов, наполняло тюрьмы и строило виселицы. И революционеры открыто печатали книжки, готовили бомбы, раздавали оружие, «организовывали» крестьянское войско и требовали Учредительного собрания. И никто не замечал, что революция уже разбита.
   Еще осенью комитет сочинил и отпечатал воззвание и разослал агентов по всей России. Агенты эти, заслуженные революционеры, разъясняли на сходках значение общепартийного, призванного решить судьбу революции, съезда и приглашали товарищей выбирать депутатов. В объединенной комитетом и связанной кровавою связью партии не было внутреннего единства, того единства, которое сообщает силу тайному обществу. Три «направления» боролись между собой, и борьба эта была источником озлобленных споров. Одни, изучив крестьянский и рабочий вопрос и хозяйственные отношения России, требовали социализации земли. Другие, опираясь на те же ученые книги, требовали социализации заводов и фабрик. Третьи не требовали ни того ни другого, а соглашались на принудительный выкуп земель. И «умеренным», и «правым», и «левым», и комитету, и партии, и Арсению Ивановичу, и доктору Бергу, и Вере Андреевне разногласия эти казались решающе важными. Они не видели, что революция побеждена и что не им суждено стать у власти. Они не видели, что если бы даже они стояли у власти, то не только от их сознательной воли зависело бы устроение России, а еще от тысячи неизвестных, непредвидимых и неустранимых причин. Они искренно верили, что партийные разговоры, как разделить по совести землю и распорядиться судьбою России, умножат силу и ускорят шествие революции и определят будущее стомиллионной страны. И этот съезд, который с неисчислимыми затратами, опасностью и трудом созывала партия, в ряду других «государственных» дел, должен был решить и всероссийскую земельную тяжбу. Это было похоже на то, как если бы люди, плывущие в бурю на корабле, бросив руль, опустив паруса и погасив сторожевые огни, забывая о тяжкой участи утлого корабля, начали буйно спорить о том, в какую именно гавань направить бег, когда утихнет ветер и успокоятся волны. Но никто из товарищей не понимал бесплодности безрассудных раздоров, и все с надеждой и нетерпением ожидали исторического события – общепартийного съезда.
   Съезд был созван «конспиративно» в партийной гостинице, в одном из дачных поселков под Петербургом. В укромной комнате, оклеенной розовыми обоями, грязной, с кислым запахом по углам, приютилось «бюро». В этом «бюро» Залкинд и двое его помощников, молодых людей со строгими лицами, кропотливо проверяли «мандаты» – полномочия прибывших товарищей. Там же составлялись «маршруты, руководства для незаметного отъезда на родину». Во дворе и в лесу, на морозе, день и ночь караулила стража, вооруженная маузерами дружина, наблюдавшая за полицией.
   Когда Болотов, истомленный, продрогший, одетый в тот же изорванный полушубок, в котором дрался в Москве, вошел в холодные сени, он невольно остановился и от неожиданности зажмурил глаза. Четыре тусклые керосиновые лампы, повешенные под закопченным потолком, освещали, мигая, большую, полную людей, комнату. Был перерыв. Десятки голосов гудели одновременно, и от этого в спертом воздухе стоял густой и тяжелый, многоязычный гул. Налево, в углу, чахоточный, лысый, с курчавой бородкою господин горячо спорил с доктором Бергом. Болотов узнал известного в партии «агитатора», Геннадия Геннадиевича. Направо, у простуженного, с поломанной крышкой рояля, сидел белокурый, очень юный товарищ и с чувством стучал по истертым клавишам, закидывая вверх голову и выбрасывая высоко пальцы.
 
«Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки…»
 
   – гремел нестройный, разноголосый хор. Болотов заметил бледную, тонкую, с черной косою девушку. Глядя прямо вперед потемневшими, восторженными глазами, она не пела, а всею грудью выкрикивала ветхие, но не утратившие для нее живительной силы слова.