– Эй, Муха, смотри!
   – Воля ваша, Владимир Иванович…
   – Говори, что надо?
   – Да что?… О чем говорить-с?… Языком и лаптя ведь не сплетешь…
   – Я сказал: говори толком.
   – Извольте… Наше дело маленькое… – Муха пожал плечами. – Коли требуете, я вам скажу. Я вам всю правду скажу… Денег, извините, на Подьяческой – двести тысяч… В Хапилове – двадцать пять… Итого, стало быть, двести двадцать пять тысяч… на бумаги, на револьверы, на бомбы, на лошадей, на то на се ушло тысяч сорок… Не так-с?… Я считал…
   Володя побагровел. Он начинал понимать, куда клонит Муха. Муха, опустив голову и выставив правую руку, поигрывая пальцами у себя за спиной, молча концом сапога постукивал по мокрой земле. Володя еще раз взглянул на него.
   – Ты считал?…
   – Так точно. Считал… Владимир Иванович, дозвольте же вас спросить, – разве я не вместе с другими?…
   – Чего?
   – Не вместе с другими работал, то есть, попросту говоря, извините, грабил? Был я на Подьяческой или нет?
   – Ну?
   – Ну-с, так воля ваша, за вами должок…
   Но он не успел договорить. Володя, багровый, крепко сжав губы, не понимая, где он и что именно хочет делать, чувствуя, что кружится голова и что он сейчас упадет, широко размахнулся рукой и, схватив Муху за воротник, стал трясти его, как былинку. Он видел, как напружилось посиневшее лицо Мухи и как злые, суженные глаза загорелись огнем. Задыхаясь от гнева и изо всех сил неистово тряся Муху, Володя хрипло повторял одни и те же слова:
   – Как?… Как?… Как?… Как ты смел?… Как ты смел?…
   Муха, с обезображенным злобой лицом, уперся ногами в землю и больно у кисти сдавил Володину руку.
   – Пустите, Владимир Иванович.
   Но Володя, если бы и хотел, не мог отпустить его. Он, не помня себя, забывая про Муху, про дружину и про террор, вымещал на нем все сомнения, всю тяготу, всю печаль, весь обман своих дней. Муха повторил на этот раз очень спокойно:
   – Пустите, Владимир Иванович.
   И когда наконец Володя, пошатываясь, отошел от него, Муха, оправляя смятый пиджак и кося глазами в сторону, на березы, с недоброй улыбкой сказал:
   – Как угодно-с, Владимир Иванович…
   – Знаю, что как угодно… – загремел, тяжело дыша, все еще багровый, Володя. – И чтобы духу твоего не было! Слышал?…
   – Так точно. Слышал… Только как же так-с? Мокрый дождя, а голый разбоя не боятся… Как бы промашки не вышло-с?
   – Какой еще к черту промашки?
   – Да ведь, что же-с? Обидеть нетрудно… Нетрудно-с обидеть, Владимир Иванович… А только кто же за обиды будет платить-с? Мы люди маленькие, конечно…
   – Не мели. Чего мелешь…
   – Ничего-с… Счастливо оставаться… Прощайте!
   Муха поднял картуз и, точно ничего не случилось, все такой же молодцеватой походкой, поблескивая оловянной серьгой, не торопясь пошел по дорожке. Володя устало сел на скамью. Он долго смотрел ему вслед. Зашумели верхушки елей, и глухо и часто застучал набежавший дождь.
   «Продаст… – кольнуло что-то Володю. – Ей-богу, продаст». Он вскочил и, бегом догнав Муху, с силой рванул его за плечо:
   – Эй, Муха, убью!
   – Чего-с?
   – Не чего-с, а убью!
   – Воля ваша…
   – Молчать! Со мной, ты знаешь – не шутки!..
   – Я не шучу, Владимир Иванович, – жестоко и холодно, с расстановкой отвечал Муха и прищурил глаза. – Что вы-с? Какие шутки-с?
   И, приподняв еще раз картуз, он быстро свернул в боковую аллею и скрылся в мокрой чаще.

XVII

   Володя жил на Сретенке, в меблированных комнатах «Рим». В воскресенье, двадцатого октября, он утром вышел на Трубную площадь. Он спешил на Тверскую, на деловое свидание с Фрезе. Но он не свернул на бульвар, а через Неглинный прошел на Петровку и остановился у Дациаро. В последние дни он замечал что-то странное, необычно-тревожное, о чем упорно старался не думать. Казалось, кто-то зоркий следит, чьи-то ищущие глаза бесстыдно щупают плечи, бороду, руки, усы, кто-то хитрый ставит дерзкую западню. В пятницу в кофейной Филиппова он увидел высокого рыжего господина. Господин этот наспех, не раздеваясь, закусывал у буфета и украдкой озирался вокруг. Он был одет в английское клетчатое пальто. Вечером на Тверской Володя снова встретился с ним, а в субботу заметил его на Софийке, у окна сапожного магазина. С господином был еще малый в поддевке и картузе, с опухшим от пьянства лицом. Володя, стоя у Дациаро, искал их обоих: он чувствовал, что они караулят его. На Петровке их не было. Но на Кузнецком мосту, у Джамгаровского пассажа, мелькнула рыжая борода и заломленный на затылок черный картуз.
   На завтра было назначено покушение. Володя ни на секунду не забывал о нем. Мелочные заботы, хлопоты и дела, недовольство дружиной, сознание разобщенности с нею, даже тягостный разговор с Мухой не ослабили привычной тоски, – предчувствия задуманного убийства. И здесь, на Кузнецком, уже понимая, что за ним следят по пятам, он не думал о сыщиках и тюрьме, а думал о губернаторе. Он не верил, что могут арестовать. Он привык к безопасности. Он привык, что его желание – закон, и не сомневался, что губернатор будет убит. Он медленно отошел от витрины. День был солнечный, голубой и холодный. Стучали колеса, говорливо шумела толпа, и у церкви Рождества Богородицы празднично звонили к обедне. В Фуркасовском переулке Володя услышал взволнованные шаги. Он оглянулся. Придерживая звонкую шашку и широко махая рукой, его догонял внушительный, толстый, в белых перчатках, пристав. Пристав недружелюбно, со страхом смотрел на него. На другой стороне, у дверей ресторана, не спуская с Володи глаз, стоял рыжий, знакомый по кофейне Филиппова, господин и рядом четверо молодцов, – Володя догадался – филеров. Только теперь, увидев строгое лицо пристава, Володя понял, что его арестуют. Но точно так же, как на Подьяческой, он не поверил в близкую смерть. Он не поверил, что здесь, на Лубянке, накануне решенного покушения, его вправе задержать неизвестные люди, что люди эти вправе его осудить и, осудив, спокойно повесить. Он чувствовал так много здоровья и силы, так ярко сияло солнце, так шумно было на улице, что мысль о смерти казалась бессмысленно-непонятной, малодушно жестокой. Но рыжий филер кивнул головой. Володя пришел в себя и, нащупав заряженный браунинг, уже твердо зная, что делать, опустив лохматую голову и спрятав правую руку в карман, угрюмо, угрожающе обернулся к толстому приставу.
   Пристав, не доходя двух шагов, боязливо остановился. Опуская перед Володей глаза, он несмело, почти заискивающе, сказал:
   – Господин Глебов, господин градоначальник вас просят…
   Володя мельком, нахмурясь, взглянул на него. Пристав был бледен, и у него дрожал подбородок. И сейчас же, не рассуждая и не колеблясь, Володя уверенно поднял револьвер, выстрелил два раза в упор и, повернувшись, бросился бежать по Лубянке. Он услышал громкие крики, топот испуганных ног и, не понимая, что делает, чувствуя, что его настигают, и все еще не веря в опасность, кинулся в первый попавшийся двор. В темных воротах не было никого. Володя пересек длинный, незастроенный, заросший травою пустырь. В углу, у выбеленной стены, темнели штабели дров. Добежав до них, он наскоро оглянулся. В десяти шагах, догоняя его, запыхавшись и вспотев, бежал красный, с пьяным лицом филер. У него в руках был револьвер. Володя незаметным движением нажал послушный курок и, легко, по-юношески, вскочив на дрова, спрыгнул на землю и прижался всем телом к стене.
   За дровами было темно и сыро. Пахло плесенью и смолой. Жидкий солнечный луч скупо, пятнами освещал плечо и руки Володи. Володя на бегу обронил шапку, и его черные волосы спутались и упали на лоб. Покраснев от быстрого бега и еще не отдавая себе отчета, что именно с ним происходит, он по-прежнему в глубине души был уверен, что не могут, не смеют арестовать. И хотя сзади отвесно поднималась каменная стена, и двор наполнялся людьми, и уйти было некуда, эта мужественная уверенность ни на мгновение не оставляла его. Пригнувшись низко к земле, он торопливо вынул патроны и пересчитал их. Патронов было больше пятидесяти. Зарядив горячий, уже накалившийся браунинг, он разбросал сырые дрова и в узкое окошко увидел пустырь. У ворот суетились городовые, размахивал руками рыжий филер и щеголеватый жандармский ротмистр, волнуясь, отдавал приказания. Володя просунул в щель руку и, хотя до ротмистра было далеко – шагов тридцать пять, – выстрелил наудачу. Дрова густо заволокло синим дымом. Володя увидел, как городовые, толкая друг друга, суетливой толпой побежали назад. На чахлой траве осталось лежать чье-то большое тело. «О, будет вам на орехи…» – кривя губы, усмехнулся Володя и шире раздвинул щель.
   Но как только он опять прикоснулся к холодным дровам, как только руки его еще раз ощутили скользкую плесень мха, болезненно-острое чувство овладело им. Это чувство было так сильно, что он невольно опустил браунинг и опять прижался к стене. Он стоял, расставив длинные ноги, и тупо, без мыслей, смотрел на сложенные дрова. Он понял, что не выйдет отсюда, из-за этих штабелей дров, из-за этой выбеленной стены. Он понял, что это – конец, неотвратимая и бесславная смерть. На мгновение он почувствовал легкий озноб, и у него внезапно похолодело в груди. Но он не испытал страха. Даже не было сожаления. Ольга, дружина, экспроприация, Муха, Фрезе, террор казались обманчивым сном. Точно все, что случилось – этот испуганный пристав, это высокое небо, этот накалившийся браунинг, эта каменная ловушка, – то предательски-неизбежное, чего он ждал каждый день. Точно не было жизни, точно она началась сегодня, здесь, на Лубянке на заросшем травой пустыре. Точно он, Владимир Глебов, Володя, родился единственно для того, чтобы притаиться, как зверь, за дровами и с браунингом в руках умереть. И зная, что часы его сочтены, и уже не веря в спасение, он думал только о том, как бы дороже продать свою жизнь. «Все равно, – громко вслух повторил он, но не услышал своего голоса. – Зато будет им на орехи…» Из ворот, врассыпную, зигзагами, выбегали городовые. Володя выбрал одного, молодого, с тупым солдатским лицом, и, жалея патроны, целясь в лоб, между глаз, выстрелил только тогда, когда городовой был близко, шагах в пятнадцати от него. Стреляя, он с удивлением заметил, что пальцы дрожат.
   Городовые повернули обратно. Володя, красный, с прилипшими ко лбу волосами, морщась от солнца, выглянул в щель. Ближе всех, почти у самой стены, лежал догонявший его филер. Он был в серой поддевке и лежал навзничь, ногами к дровам. Володя хорошо рассмотрел его грязные сапоги и стоптанные подошвы. Круглое, прыщеватое, раздутое пьянством лицо было как у живого, и едва заметно шевелились неостриженные усы. Далеко, шагах в сорока, гораздо правее, почти у самых ворот, по-детски свернулся жандармский ротмистр. Солнце сверкало на пуговицах его пальто. Третий, только что упавший городовой был смертельно ранен. Он сидел на траве, поджав худые колени, и, согнувшись, правой рукой хватался за грудь. Изо рта его текла алая струйка крови.
   В воротах все стихло. Володя уже без надежды опять взглянул на стену, вверх. Стена была гладкая, без малейшего выступа, сажени в две высотой. Все так же морщась, он сел на землю, за дровами. Стреляя, он глубоко занозил себе палец, и от этого ныла рука. Он сидел, не шевелясь, не думая ни о чем, чувствуя, что уйти невозможно, и даже не пытаясь спастись. На земле валялись мокрые щепки. Он поднял одну, заостренную, длинную, с засохшей смолой по краям, и зачем-то помахал ею в воздухе. Вспомнилась юность, такой же широкий пустырь, такое же синее небо, такие же штабели дров, и он, веселый мальчишка, играет в лапту. «Славно играть в лапту», – с улыбкой подумал он и опять взмахнул мокрой щепкой. На сырой, размытой вчерашним дождем, земле было неприятно сидеть. Володя медленно приподнялся и, нагнув голову, нагибаясь огромным телом, пополз вдоль стены. Зачем он полз, он не знал. Он видел глинистую тропинку, полоску далекого неба и отсыревшие, поросшие мхом дрова. Теперь казалось, что он один, что полиция отступила и что его не найдут. Но вдруг часто, пачками, затрещали винтовки. Зазвенели жалобно пули. «Не уйти», – подумал Володя. «Ладно, пусть не уйти…» И, неожиданно выпрямляясь, и уже не прячась, и открывая сильные плечи и грудь, он спокойно, почти равнодушно, из-за дров посмотрел на солдат. По околышу он узнал гренадер. Он прицелился и начал стрелять. Он стрелял беспрерывно, ежеминутно меняя кассетки и целясь тщательно каждый раз.
   Долго ли он стрелял, – он не мог бы сказать. Он почувствовал, что его сильно ударило по плечу, точно хлестнуло кнутом. Сначала он не понял, что ранен, но рубашка намокла и на пиджак просочилась кровь. Не было больно, и Володя, не обращая внимания на рану, все так же открыто, на виду у солдат, продолжал свою отчаянную стрельбу. Внезапно выстрелы смолкли. Почернелый от дыма, в разорванном пиджаке, Володя наскоро вынул патроны. Их оставалось пять штук. И когда он увидел, что их осталось только пять штук, у него опять похолодело в груди и он отчетливо понял, что через три минуты конец. И вдруг не злоба, не раздражение, не гнев, а слепое и буйное бешенство яростно овладело им. «Меня повесят?… Меня? Владимира Глебова?… Повесят?… Они?… Вот эти?…» – с негодованием подумал он, и вспомнил о дружине и покушении: «Значит, губернатор останется жив… Значит, дружина погибнет». Он побагровел, и его расширенные зрачки налились кровью. Как в тумане, он видел, что к нему шеренгой подбегают солдаты. Но, не давая им добежать до себя, он выпрямился во весь свой огромный рост и, кудрявый, черный, рябой, без шапки, с искаженным гневом лицом, окровавленный, с дымящимся револьвером в руке, соскочив на землю, быстро пошел прямо на них. Он шел без веры в спасение, без надежды, что пощадят ему жизнь, сам не понимая, зачем он идет, повинуясь властительной силе, последнему напряжению защищающего себя, здорового, крепкого, не мирящегося со смертью тела. Володя был так громаден и страшен, такой жестокой решимостью блестели его глаза, так беспощадно чернело отверстие браунинга, что солдаты поколебались. Но один новобранец, невзрачный, с испуганными как у зайца глазами, зажмурился и присел и, не целясь, выстрелил из винтовки. Блеснул желтоватый огонь. Володя сделал еще один, неуверенный шаг. Колени его подогнулись. Стараясь сохранить равновесие, он сильно, наотмашь, откинул левую руку, пошатнулся и грузно, с размаху, упал на траву. Его тотчас окружили солдаты. Рыжий филер, в английском пальто, подошел, с любопытством посмотрел на него и слегка толкнул сапогом в бок.

XVIII

   О смерти Володи Фрезе узнал в тот же день. Напрасно прождав два часа на Тверской, он вечером пошел на запасную «явку» – в трактир «Порт-Артур». Плавал прогорклый дым, гудела «машина», приказчики пили водку, и мастеровые, в шарфах и сапогах, ругались пьяными голосами. За соседним столом степенный купец, пыхтя и отирая лысину полотенцем, разговаривал с молодым мещанином.
   – Ох-ох-ох… Грехи!.. Развелось ноне этих… Не приведи Бог, Царица Небесная… Житья вовсе нет… Кричат: свобода, свобода… А что толку? В чем дело? Из-за чего шум? Понять невозможно… Ну, так вот… Окружили его казаки. Однако генерал пожалел: «Сдавайся, говорит, не то погибнешь без покаяния…» Так что бы ты думал?
   – Н-ну?
   – Н-ну… Даже до удивления, сколько отчаянности в людях. Он генералу и говорит: «Покедова что Бог моим грехам терпит… Получай-ка гостинец…» И хлоп! На месте убил!
   – Генерала?
   – Его… Н-ну… Стали тут думать, как теперь поступить? Думали, думали, братец ты мой, да и решили: осторожного коня и зверь не берет… Привезли, значит, пушку. Из пушки давай пужать. Расстреляли его насквозь. Так ведь живучий какой: наземь упал, окровянился весь, дух из него вон, а туда же, руками машет: «Виват свобода!»
   – Ах ты, Господи Боже мой!.. Жид?
   – Какой жид… Наш, говорят, московский, купеческий сын… Володин, сказывают, ему фамилия, – вполголоса добавил купец и вздохнул.
   Фрезе вздохнул. «О ком они говорят?… Не может этого быть… Это ошибка», – бледнея, подумал он. Захотелось вмешаться, допросить подробно купца, но из «конспирации» он ничего не сказал и, подозвав полового, расплатился и вышел. Сеял зябкий, лукавый дождь; было холодно и темно; скупо мигали огни, и не верилось, что Володя не пришел на свидание. «Вздор… Что за глупый рассказ…» – махнул рукой Фрезе и, не зная куда идти, свернул на Никитский бульвар. «А как же, Господи, губернатор?… Ведь завтра в десять часов…» – вспомнил он, и сейчас же остановился. Навстречу бежал мальчишка, рваный, в заплатанном картузе, с пачкой вечерних газет:
   – Барин! Купите! Особенно интересно! Смерть разбойника Глебова!..
   Фрезе у фонаря развернул еще влажный лист и, дрожа от волнения, бегло прочел газету. Длинный, прямой, в коротком черном пальто, с белым газетным листом в руках, он несколько минут стоял неподвижно. Он считал себя спокойным и решительным человеком. Именно он заряжал для дружины бомбы. Именно он на Подьяческой сберег в целости все мешки. Именно он застрелил агента охраны. Именно он обдумал киевское убийство. Именно он был правою рукою Володи. Он гордился своим хладнокровием, своей «невозмутимою» силой. Но здесь, вечером, под дождем, у мокрого фонаря, он почувствовал, что мужество оставляет его. Он не мог верить, что Володя убит и что дружина осиротела. Он не мог верить, что террор побежден. Он не мог верить, что он, Герман Фрезе, остался один, без помощи и совета. И, согнувшись, точно став ниже ростом, и по-стариковски волоча ноги, он разбитой походкой, нехотя побрел на Арбат. На Арбате было светло «Эй… Эй… Поберегись! Берегись!..» – услышал он громкий окрик. Сытый лихач обрызгал его липкою грязью. Фрезе старательно вытер грязь рукавом и от этого простого движения внезапно пришел в себя. «Как мне не стыдно… Ежели Володя убит, значит, покушения не будет… Ежели он убит, значит, за дружиной следят, значит, за мною следят… Значит, я обязан предупредить… обязан спасти…» Он быстро, ускоренным шагом, повернул на Тверскую. На Тверской, в гостинице «Княжеский Двор» жила Ольга.
   Поднимаясь по лестнице мимо величественного швейцара и услужливых казачков, он почувствовал на себе нескромные взгляды. Показалось, что в ярко освещенном подъезде у стеклянных дверей караулят филеры и что на улице чересчур много и городовых. «Неужели Ольгу арестовали?» – расстегивая пальто, спросил он себя и, опустив руку в карман, аккуратно взвел браунинг. «Все равно… Я обязан предупредить».
   Он постучался.
   – Войдите.
   Узнав голос Ольги, Фрезе с облегчением вздохнул. Не раздеваясь, он сел у стола. Он хотел говорить, но Ольга предупредила его. По тому, что он пренебрег «конспирацией» и пришел к ней в гостиницу, на дом, и по тому, что он, потупясь, молчал, Ольга поняла, что случилось что-то ужасное, чему она не может, не в силах поверить, чего еще никогда не было до сих пор. И, крепко прижимая белые пальцы к груди и медленно приподнимаясь со стула, она слабым и жалким, зазвеневшим мольбою голосом сказала:
   – Володя?
   Фрезе подал газету.
   – Я должен вам сообщить, Ольга Васильевна, весьма печальную новость…
   Она испуганно взглянула на его немецкое, узкое, точно высеченное из камня лицо: Фрезе увидел, как у нее задрожали губы и запрыгали румяные щеки. Прочитав извещение, она выронила газетный лист и, все так же прижимая пальцы к груди, неожиданно зашаталась, схватилась рукою за дверь и бессильно упала на стул. Где-то далеко, в другом конце коридора, кто-то шумно заиграл на рояле.
   Фрезе встал и прошелся по комнате.
   – Вот что, Ольга Васильевна… За нами следят. На улице я заметил филеров. Необходимо подумать о том, как уйти… Вы слушаете, Ольга Васильевна?… Послушайте же меня… Ежели вы не сознаете опасности, мой долг вам ее указать… Да, указать… Необходимо подумать о дружине… У вас лежит семь кило динамита и бомбы. Ежели вас арестуют, то и их арестуют. Позвольте, я их возьму…
   Ольга не понимала, что он ей говорит. Она слышала ровный, твердый, размеренный голос. Казалось, что в комнату залетела неугомонная черная муха и жужжит, жужжит не переставая. Она с усилием полуоткрыла глаза. Фрезе ходил по комнате, длинный, тонкий, как трость, прямой, в коротком черном пальто.
   – Я не понимаю, о чем это вы?… О чем?…
   – Я говорю: позвольте мне динамит. Вы за него отвечаете. Я отнесу в безопасное место. А сами, будьте добры, уезжайте немедленно. Я полагаю, немедленно.
   Теперь казалось, что это ходит не Фрезе. Казалось, что качается узкий острый металлический маятник. Качнется вправо и потом неторопливо, ровно и твердо, влево. Вправо и влево.
   – Я не уеду…
   – Как можете вы так говорить? Вы не имеете права так говорить. Дело – прежде всего. Ежели за вами следят, то вас арестуют. Вас арестуют сегодня ночью, может быть, через час. Ежели вам это известно, то вы обязаны поступить так, как я говорю, то есть обязаны отдать динамит и уехать…
   Она почувствовала, что кружится голова.
   – Я не уеду…
   – Я полагаю, Ольга Васильевна…
   – Вы слышали: я не уеду…
   – Ольга Васильевна…
   Она собрала последние силы и уже с ненавистью взглянула ему прямо в глаза.
   – Послушайте, Фрезе… Спасибо вам за вашу заботу. Но знаете что… Знаете что… Голубчик, умоляю вас, оставьте меня одну…
   Фрезе пожал плечами и поморщил белый, на висках лысеющий лоб. Ему казались возмутительными ее слова. Дружина была в опасности, покушение не удалось, а она думала о себе, о Володе, о своем женском, сердечном горе. Он пристально посмотрел на ее круглое, бабье, потемневшее внезапно лицо.
   – Я понимаю, Ольга Васильевна… Ежели вы думаете, что я не понимаю, вы ошибаетесь… Но я убедительно вас прошу: уезжайте скорее отсюда. Ежели вы не уедете, то вас наверное арестуют…
   Назойливо, однозвучно, назойливее, чем раньше, зажужжала летняя муха, закачался стальной, неумолимый, размеренный маятник. Ольга, не владея собой, чувствуя, что сейчас хлынут слезы, что она не в силах слушать и говорить, что никакие слова не тронут, не могут тронуть ее, тем же слабым, звеняще-пронзительным голосом, каким она спрашивала о Володе, крикнула Фрезе:
   – Уйдите! Уйдите! Уйдите!
   Она закрыла руками лицо. Фрезе растерянный стоял перед ней, не зная, что делать, не зная, как заставить ее уйти. О себе он не думал. Он понимал, что следят и за ним и что его тоже могут арестовать. Но он давно решил, что его повесят, и не испытывал страха. «Моя обязанность спасти Ольгу, – думал он. – Да, обязанность… Мой долг члена дружины…»
   – Ольга Васильевна…
   – Вы еще здесь?
   – Um Gottes Willen [12]… – волнуясь и переходя на немецкий язык, заговорил Фрезе, – Ольга Васильевна…
   Когда он, сумрачный, сердитый на Ольгу и на себя, спускался по лестнице, он опять заметил филеров. У подъезда, на улице, стоял околоточный надзиратель и с ним казачий, одетый по-походному, офицер. Околоточный надзиратель подозрительно посмотрел на Фрезе. Шел дождь. Вдоль намокшего тротуара вереницей уныло светились огни фонарей. Красная площадь была пуста, тонул во мраке Василий Блаженный, Фрезе медленно прошел в Кремль и остановился у памятника Александру II. Схватившись за железную цепь и прижавшись щекой к холодному камню, он долго, не шевелясь, смотрел на сонную, в темноте раскинувшуюся Москву. Над ним величаво чернела статуя царя. Где-то вдали грохотали колеса. Было тихо, и без роздыха сеял дождь. На Тайницкой башне пробило двенадцать часов. Фрезе вздрогнул и, согнувшись, опять беспомощно волоча ноги, повернул обратно к Тверской. У подъезда гостиницы «Княжеский Двор» уже не было никого.

XIX

   Когда за Фрезе захлопнулась дверь и Ольга осталась одна, ей неудержимо захотелось смеяться. Не в силах бороться с собой, она залилась звонким, всхлипывающим, визгливым смехом. Щеки ее тряслись, голова билась о спинку стула, и зубы стучали. «И я могла… могла… могла поверить ему… Могла поверить, что Володя убит… что Володя убит…» – громко, сквозь смех повторяла она. Мысль, что Володя расстрелян, что его уже нет в живых, что в полицейском участке валяется его труп, казалась такой бессмысленной и нелепой, такой неправдоподобной, безжалостной и смешной, что хотелось вернуть несчастного Фрезе, обласкать и успокоить его. Она знала, что Володю рано или поздно повесят. Она часто пыталась вообразить его смерть. Она не раз утешала себя, что умрет вместе с ним. Но теперь, когда Володю убили, когда случилось наконец то, к чему она готовилась каждый день, – спокойствие изменило ей. И обняв спинку стула руками, и содрогаясь полной грудью, и захлебываясь от смеха, и втайне веря, что Володя услышит ее, она выкрикивала любимое имя:
   – Володя!..
   Ее смех был так жалок и так жесток, что ей стало страшно. «Кто смеется?… Чему?» – прошептала она и, подавляя рыдания, чувствуя, что все так же не повинуются зубы и стучат мелкою дробью, низко всем телом, точно от боли, нагнулась к полу. На пыльном ковре белела газета. Она осторожно развернула ее. В заголовке стояли крупные буквы: «Смерть разбойника Глебова». Уже почти владея собой, она внимательно, сухими глазами, перечла всю статью. Не было, не могло быть сомнения: Володя был расстрелян сегодня, в воскресенье, 20-го октября, на Лубянке, во дворе лесопромышленника Пыжова. Она положила газету на стол, разгладила измявшуюся страницу и встала. За желтою ширмой виднелась кровать, и под кроватью чемодан с динамитом. Ольга вспомнила, как Володя принес первые бомбы. Вспомнила рябое, бородатое, улыбающееся лицо, большие, сильные руки, поддевку и серебряную цепочку часов. Вспомнила голос, неторопливый и властный, по-московски певучий. Вспомнила обручальное, подаренное ею, кольцо. Вспомнила твердые, решительные шаги. И как только она это вспомнила, краской вспыхнули ее щеки и стало стыдно мучительным и горьким стыдом. Она увидела себя рядом с Володей, на «конспиративной» квартире, когда он, истомленный, полный сомнений, вернулся после баррикад из Москвы. Она услышала свои, лишенные смысла, слова, которые он снисходительно слушал: «Надо быть сильным… Сильному позволено все… Не надо бояться… Бездна верха и низа… Это я говорила ему?… Я осмелилась ему говорить о мужестве и о силе, о каких-то, Господи, безднах?» Она стояла посреди комнаты, в изнеможении опустив руки, со слезами на покрасневших глазах, и, не отрываясь, смотрела на чемодан. Чемодан был кожаный черный, в дырявом полотняном чехле. «Кому нужны теперь бомбы?» – с отчаянием, вслух, спросила она и, закрыв руками лицо, бросилась на кровать. В дальнем конце коридора кто-то играл на рояле. Слащавый тенор, фальшивя, запел французский романс.