V

   Доктор Берг жил на Малом проспекте, во дворе, в небольшой, нанятой им на собственное имя, квартире. На черной лестнице было мокро, пахло кошками, кухней и нестираным детским бельем. «Странно… Если он здесь живет, то куда же он деньги девает?» – с недоумением спросил себя Розенштерн и остановился на верхней площадке. Александр решительно нажал кнопку звонка.
   Двери открыл доктор Берг. Увидев товарищей, он изумленно, но без испуга, пристально посмотрел на них, точно стараясь понять, чем вызвано неожиданное посещение. Еще не было случая, чтобы член комитета, нарушая партийную «дисциплину» и не считаясь с обязательной «конспирацией», пришел к нему на дом. Слегка побледнев и потирая тонкие руки, он небрежно спросил:
   – Очень рад… В чем дело, товарищи?
   – Мы пришли от имени комитета.
   – Прошу садиться… В чем дело?
   Комната, в которой принял гостей доктор Берг, была низкая, темная, по-студенчески бедная, с железною койкою у стены и некрашеным полом. Над койкой висел портрет Маркса. На этажерке, в углу, лежало несколько книг. Александр развернул объемистый, испещренный отметками том и рассеянно прочитал заглавие: «Продолжительность рабочего дня на фабриках и заводах». «Изучает рабочий вопрос», – улыбнулся он недоброй улыбкой. Эта нищая обстановка, и ученые книги, и Маркс, и лысый, одетый с иголочки, доктор Берг показались насмешкой, издевательством над обманутым комитетом. Доктор Берг заметил его улыбку и нервно поправил очки.
   – Я вас слушаю, – сказал он, не глядя на Александра.
   Геннадий Геннадиевич закашлялся и, хватаясь за грудь, с усилием выговаривая слова, точно заранее прося прощения, забормотал сконфуженно и бессвязно:
   – О, пустяки… Настоящие пустяки… Как бы это сказать?… Вы извините, серебряный мой… Вот видите, – это инсинуирующее письмо… То письмо, которое вы читали на заседании… Ну-с, так знаете, комитет постановил расследовать дело… И оказал нам высокую честь… Приказано опросить всех товарищей… В том числе вас… Чтобы, знаете, не было разговоров… А то в «периферии» зашепчут: знали, – и оставили без последствий, получили письмо, – и в корзинку… Ох уж эта! «периферия!..». «Периферия», золотой мой, всегда недовольна… Я, вы знаете, держусь особого мнения… Я убежден, что вся эта история не стоит ломаного гроша, я убежден, что это интрига, шантаж полковника Шена… Но что поделаешь?… – он огорченно вздохнул. – Комитет полагает иначе… Вы не подумайте чего-нибудь, ради Бога, но мы обязаны задать вам некоторые вопросы…
   Речь Геннадия Геннадиевича доктор Берг выслушал очень спокойно, почти равнодушно, опустив голову и поигрывая золотою цепочкою на груди. Когда Геннадий Геннадиевич умолк, он взял со стола карандаш и, откидываясь на спинку плетеного стула, громко сказал:
   – Очень хорошо. Должен ли я понять, что комитет подозревает меня в провокации?
   Геннадий Геннадиевич замахал в испуге руками. Розенштерн поднял густые брови:
   – Да, вы именно так и должны понять. Комитет подозревает вас в провокации.
   – Очень хорошо. В таком случае потрудитесь предъявить мне следственный материал.
   – Следственный материал?
   – Да, следственный материал.
   – Мы вам его не предъявим.
   – Во всяком суде, – постукивая карандашом, нравоучительно возразил доктор Берг, – будь это даже жандармское управление, обвиняемый имеет право узнать, на чем именно основано обвинение. Я – обвиняемый. Вы не можете меня лишить моих прав.
   – Следственный материал представлен не будет.
   – Почему?
   – Потому что мы не суд и не жандармское управление.
   Доктор Берг хотел опять возразить, но раздумал. Он поморщился, точно от боли, положил карандаш и медленно встал со стула. Его бритое лицо потемнело. Он подошел к Розенштерну и, нагибаясь и поблескивая очками, заглянул ему прямо в глаза.
   – Послушайте, Аркадий Борисович… Я понимаю, что Груздев, или Залкинд, или другие товарищи, не знающие меня, могут… могут высказывать такое… такое ужасное подозрение… Но ведь вы меня знаете, ведь мы не один год работали в комитете, ведь вы видели мою жизнь, ведь вы не можете, не имеете права сомневаться во мне… Как вам… Как вам не стыдно. Я не в укор говорю. Я понимаю… На вашем месте я, вероятно, поступил бы как вы… Но… но… заподозрить меня… меня… меня… – Он отвернулся и стыдливым и мягким, непривычным движением смахнул задрожавшую на ресницах слезу.
   Он говорил так правдиво и просто, такой неотразимой обидой звучали его слова и так искренни были слезы, что Розенштерн невольно смутился: «А что, если я ошибаюсь?… Что, если Тутушкин соврал. Что, если прав Арсений Иванович…» Он посмотрел с тревогой на Александра. Александр, голубоглазый, широкоплечий, с невозмутимым и строгим лицом, по-военному прямо сидел у стола, и было видно, что он не верит доктору Бергу и презирает сомнительный суд. Поймав растерянный взгляд Розенштерна, он усмехнулся и резко сказал:
   – Все это не относится к делу.
   – Не относится к делу? – быстро, как на пружинах, в негодовании повернулся к нему доктор Берг. – Вот что я вам скажу, господин лейтенант Александр Николаевич Болотов, – его голос внезапно окреп. – Я не знаю, когда вы изволили вступить в партию и что вы сделали для нее… Быть может, и очень много… Не сомневаюсь, что так… Но я знаю, что я – пусть кто угодно будет свидетелем – работаю восемь лет… Хотите?… Посмотрим, кто из нас больше работал, кто больше сделал для революции, кто больше имеет прав на доверие?… Я поставил двадцать три типографии. Я открыл все границы – от Кенигсберга до Ясс. Я сорганизовал десятки рабочих кружков… Я пять лет состою в комитете… Я, не покладая рук, с утра до ночи, трудился, как муравей… И если партия выросла, если она поднялась на неизмеримую высоту, то я вправе сказать, я – один из тех, кто строил ее… А теперь приходите вы, вы, сделавший Цусимский поход, вы – невежда в революционных делах, и вы же мне говорите: это не относится к делу, и торопитесь меня обвинить… – Он с силою стукнул кулаком по столу и в волнении зашагал из угла в угол.
   – Да, торопитесь обвинить… – красный от гнева, продолжал он через минуту. – Но где же доказательства? Где?… Кто дал вам право суда, раз вы не можете доказать?… Кто?… Партия?… Комитет?… Но ведь и я полноправный член комитета… А если б вы могли доказать, вы предъявили бы следственный материал. Почему вы молчите? За нами слово, а не за мной… Не вы судьи, а я… Я обвиняю. Я говорю: вы не товарищи, вы не судьи, – лицемеры, вы клевещете на меня, вы топчете меня в грязь… Да будет вам стыдно!.. Я требую вас к ответу!..
   Розенштерн слушал, наклонив голову набок и не спуская с доктора Берга жестких, колючих, загоревшихся мстительной злобою глаз. Его смущение прошло, и теперь было стыдно, что он, как слабый ребенок, поддался первому чувству. «А виселицы?… А партия?… А террор?… Нет, Тутушкин не врет, не смеет соврать», – подумал он и твердо сказал:
   – И это тоже не относится к делу.
   – Да, вы думаете?… И вы, Розенштерн?… Что же мне остается?… Где же. Господи, правда?… – упавшим, почти расслабленным голосом повторил доктор Берг, но сейчас же опять овладел собой:
   – Очень хорошо. Так позвольте следственный материал.
   – Вам уже сказано: следственный материал предъявлен не будет.
   – В таком случае я отказываюсь от показаний. Розенштерн презрительно прищурил глаза:
   – Отказываетесь?
   – Да.
   – Подумайте… Мы ведь не придем второй раз.
   – Я уже думал.
   – И отказываетесь?
   – Да.
   – Вы совершаете преступление.
   – Да.
   – Вы губите себя.
   – Да.
   – Вы знаете, что вас ждет?
   Доктор Берг безучастно кивнул головою. Казалось, что ему все равно, осудят его или оправдают, будет он убит или нет. Казалось, что то жестокое унижение, которое он только что пережил, так несмываемо, неслыханно и огромно, что перед этой вечной минутой бледнеет и жизнь, и революция, и смерть. Геннадий Геннадиевич, чувствуя, что громко заплачет, вскочил и, подбегая к доктору Бергу, крепко сжал его руки.
   – Разве так можно? Ну, что вы делаете, серебряный мой, Бога ради… Ведь вы не подчиняетесь комитету… Что же мы доложим на заседании? Послушайте меня… Ну, Бога ради, послушайте же меня…
   Александр и Розенштерн встали. Когда они подошли к дверям и доктор Берг понял, что комиссия уходит, он сделал один замедленный шаг вслед за ней. Лихорадочно озираясь кругом, точно ища защиты, он секунду стоял без слов. И вдруг, дернув вверх подбородком, будто кто-то снизу больно ударил его, и зачем-то подымая правую руку, закричал звенящим фальцетом:
   – Господин Розенштерн!.. Вы можете мне не верить… Вы можете меня убить… Да, убить… Но… Но… я… даю вам честное слово… Я никогда в полиции не служил…
   Он всхлипнул и отвернулся к окну. Александр с изумлением увидел, как тихо дрогнули его плечи, и затрясся лысый затылок, и всколыхнулась перебегающей дрожью спина. Он рыдал без звуков, без слов, судорожно схватившись за подоконник и не обращая внимания, видят его или нет. Все его длинное, узкое тело в модном темно-коричневом пиджаке дрожало и сотрясалось, и мелко стучали зубы, и прыгал выбритый подбородок, точно плакал не он, самоуверенный член комитета, известный в партии доктор Берг, а беспомощный, маленький мальчик.
   Он был так жалок, так несчастен и слаб, так тяжело было безысходное горе, так страшен был безжалостный приговор, так бледен был Геннадий Геннадиевич, что Розенштерн, не помня себя, поспешно вышел из комнаты. На лестнице его нетерпеливо ждал Александр.

VI

   Тутушкину удалось украсть «документ» – докладную записку, написанную рукою доктора Берга. Последняя надежда разбилась. Было ясно, что партия во власти охранного отделения и что в комитете «работал» шпион. Алеша Груздев, потрясенный, близкий к самоубийству, не простившись ни с кем, уехал из Петербурга. Геннадий Геннадиевич вынужден был признать, что успокоительная «гипотеза» лишена оснований. Вера Андреевна плакала и негодовала, что ее «замарали». Арсений Иванович кряхтел, советовал «апеллировать в съезд». И хотя товарищи видели, что провокация подрезала партию, как коса подрезает траву, и хотя каждый в душе сознавал позор обманного поражения, ни один из них не задумался над своей невольной виной. Измена доктора Берга казалась им стихийным несчастьем. Им казалось, что нет их греха, если наемный убийца хитростью проник в комитет. И так как в партии числилось множество членов, и все они верили доктору Бергу, и любили его, и «работали» с ним, то и не было виноватых. И ни Арсений Иванович, ни Залкинд, ни Вера Андреевна, ни Алеша Груздев не умели понять, что провокация не случайное бедствие и что они в полной мере ответственны за нее. Доверие к комитету поколебалось: родились боязливые слухи, что доктор Берг не один. «Работа» остановилась: товарищи подозревали друг друга.
   Истощенная арестами партия, потерявшая лучших людей, разочарованная в собственных силах, уже не смела рассчитывать на победу. Как разбитое войско, как армия, руководимая устрашенным вождем, она отступала без боя. Те, кто мужественно боролись вчера, сегодня в страхе бросали оружие. Иные жаловались на комитет, иные на «насилие и произвол», иные на «провокацию», иные на «равнодушие толпы». Но каждый думал, что добросовестно исполнил свой долг.
   Пока Розенштерн «наблюдал» за доктором Бергом, допрашивал его и судил, он втайне надеялся, что доктор Берг докажет свою невиновность. Он так долго «работал» с ним рядом, так привык его уважать, так по-дружески привязался к нему, что не мог представить себе его насильственной смерти. И хотя он обещал Александру, что провокатор будет убит, он чувствовал, что не в силах выполнить обещание. Он говорил себе, что доктор Берг не товарищ, а охранный шпион, что они никогда не «работали» вместе и что партия одобрит узаконенное убийство, и все-таки не мог бы убить. Это странное раздвоение тяготило его. Он понял, что все еще любит доктора Берга, что взращенное многолетней «работою» чувство не мирится с очевидною «провокацией» – не мирится с братоубийством. И, презирая свою сердечную слабость, он от имени комитета разрешил Александру «поступать по своему усмотрению». Александр в тот же день увиделся с Абрамом и Ваней. Абрам возмутился.
   – Ха!.. Вот это настоящая американская выжимочка, – с негодованием воскликнул он, и его круглое, детское, смеющееся лицо исказилось гневом. – Пять лет в комитете!.. Ин-тел-ли-ген-ция!.. Ну, хорошо. Так мы – не студенты… Мы – рабочие… Ха!.. Будьте покойны…
   Александр с любопытством взглянул на него.
   – Но ведь это – уголовное преступление.
   – Уголовное преступление? Что значит?… Скажите, – важное кушание! А по-вашему, – Богу молиться?
   – Но ведь нет партийного приговора.
   – Так разве же я виноват, что его нет? – сердито сказал Абрам. Ваня пожал плечами.
   – Таскал волк – потащат и волка, – холодно, с ненавистью промолвил он. Александр улыбнулся:
   – Завтра?
   – Да, завтра.
   – На дому.
   – Да, на дому.
   – Ну, что ж? В добрый час!..
   6 мая в десятом часу утра Абрам подходил к квартире доктора Берга. Задуманное убийство казалось ему нетрудным и неопасным. Он не думал о том, что его могут арестовать и что на Малом проспекте едва ли возможно скрыться. «Очковая змея… Негодяй… Арестовал Ипполита… Вот такие устраивают погромы… Насилуют женщин… Режут детей… Жгут… Гонят евреев… Ну, хорошо… Ха!..» – твердил он сквозь зубы. Он отыскал указанный Александром дом и стал медленно подниматься по лестнице. На нижней площадке была настежь открыта обитая войлоком дверь. Из нее валил пар, горячий и душный: прачки стирали белье. Одна из прачек, миловидная, полная, с раскрасневшимся от жара лицом, обернулась, заслышав шаги. «Работают… Ха… это вам не интеллигенты», – подумал Абрам и взошел на пятый этаж. Увидев визитную карточку «Доктор медицины Федор Федорович Берг», он остановился и в волнении перевел дух. «Уголовное дело… Какой в этом смысл? Смешно…» Он взвел браунинг и хотел позвонить, но внезапно заколебался: «Покурю». Вынув коробочку папирос, он не спеша зажег спичку. Он курил жадно, коротенькими глотками, прислушиваясь к тому, что делалось на дворе. Было тихо. Только в прачечной глубокий контральто напевал заунывную песню да на улице шмыгала дворницкая метла. Он не заметил, как окончилась папироса и дымящаяся бумага обожгла ему пальцы. «А если нет его дома? – протянул он дрожащую руку к звонку. – Будет знать, как громить… Будет знать, как вешать людей… Чтобы огонь его попалил…»
   Он ждал долго и боязливо, ощущая сухую горечь во рту и ощупывая револьвер. В прачечной умолкло контральто, и кто-то весело рассмеялся. Во втором этаже спорили громкие голоса. Абрам вздрогнул и позвонил еще раз.
   В прихожей тупо щелкнул замок. На пороге за полуоткрытой дверью показался длинный, в очках и в коричневом пиджаке доктор Берг. Он исподлобья, угрюмо посмотрел на Абрама.
   – Что вам угодно?
   – Не узнаете?
   – Нет. Что нужно? Кто вы такой?
   Абрам не ответил. Боясь, что захлопнется дверь, он всем телом подался вперед. Доктор Берг побледнел и, отступая, пропустил его в сени.
   Они стояли в полутемных сенях, не смея пошевелиться, не смея думать, не смея дышать, готовые при первом движении кинуться друг на друга. Абрам чувствовал прерывистое дыхание доктора Берга и видел его расширенные, блестящие под очками, глаза. Долго ли это длилось – ни один из них не мог бы определить. Наконец, доктор Берг хрипло, шепотом повторил свой вопрос:
   – Что нужно?
   В то же мгновение Абрам поднял свой браунинг. Но выстрелить он не успел. Как только блеснул гладкий ствол, доктор Берг изогнулся и бросился на Абрама. Он поймал его руку и цепко, точно клещами, у кисти сдавил ее. Навалившись спиной, сопя и постепенно отодвигаясь к дверям, он старался разжать сжимавшие браунинг пальцы. Абрам почувствовал, что не может освободиться. Он выдернул левую руку и, незаметно просунув ее под жилет, вынул большой финский нож. Размахнувшись и больно стукнувшись о косяк, он с силою ударил ножом. Что-то екнуло. Что-то мягкое упруго порвалось, и по пальцам заструилась горячая кровь. Доктор Берг сейчас же выпустил браунинг и, приседая, отступил на один шаг назад. Он вздохнул, схватился за грудь и, стараясь сохранить равновесие, плечом приткнулся к стене. Но тело его зашаталось, голова опустилась, и он как подкошенный упал на пол. Левый бок его был в крови.
   Абрам наклонился над ним. Доктор Берг лежал на боку, подогнув костлявые ноги. Лица его не было видно. Абраму почудилось, что он еще жив. Им овладел страх. Не помня себя, с помутившимися глазами, он присел на корточки рядом с трупом и торопливо стал наносить удары ножом. Он взмахивал окровавленною сталью и погружал ее в шею, в бока и снова бил, бил без отдыха и без счета, мстя за ужас, который он испытал. Он не помнил, сколько ран он нанес. Послышалось, что стукнула дверь. Обезумев от страха, не зная, что делать, боясь, что кто-нибудь позвонит, он бросил револьвер и осмотрелся вокруг. Если бы Ваня случайно вошел, он бы его не узнал. Это был не добродушный, смеющийся, хорошо знакомый кожевник Абрам. Это был другой, никому не ведомый человек. На бессмысленном, белом как скатерть лице повисли крупные капли пота, волосы слиплись, ноги тряслись, и странно, горбом, согнулась спина. Он прислушался. Не было никого. Стараясь не смотреть на истерзанный труп, он вышел в спальню доктора Берга. Уже мелькнула беспокойная мысль: «Надо умыться… умыться…» В углу, у койки стоял рукомойник, но Абрам не увидел его. Он ходил по комнате, точно слепой, шаря во всех углах, оставляя кровавые пятна и не находя ни капли воды. Не решаясь обойти всю квартиру, он вернулся обратно в сени.
   И вдруг желание уйти, желание спастись неудержимо охватило его. Он с трудом отыскал свой картуз и нахлобучил его на лоб. Про браунинг и про нож он забыл. Крадучись, он на цыпочках вышел на лестницу и, через перила свесившись вниз, стал прислушиваться к каждому звуку. «Ничего мне на свете не надо», – в голос пел глубокий контральто. Абрам мотнул головой и начал спускаться. Прачечная была открыта, но прачки на него не обратили внимания. Он вышел на двор. У мусорной ямы младший дворник сгребал лошадиный навоз. Он работал спиною к Абраму и не заметил его. Спрятав лицо в воротник, Абрам быстро пошел вперед. За воротами была улица. Он кликнул извозчика и приказал ему ехать на Невский, и только за Николаевским мостом, взглянув на играющую на солнце Неву, он понял, что опасности нет. Он застегнул кожаный фартук, чтобы не было видно кровавых следов, и успокоенно, радостно, почти безгрешно вздохнул: «А все-таки ты убит… Ха!.. Будешь знать, как резать евреев…»

VII

   Со смертью Володи дружина его распалась, как распадается разбитая молотом железная цепь. Члены ее рассеялись по России. «Систематический», «партизанский» террор закончился поражением. Часть дружинников занялась разбойничьим грабежом, другая отошла от «работы», и только незаметное меньшинство решилось продолжать Володино «дело». Во главе этой горсти людей стоял Герман Фрезе. Он ясно видел, что борьба безнадежна и что правительство должно победить. Но он не смутился. Он думал, что его долг – долг непримиримого террориста – до конца оставаться на славном посту. И хотя он чувствовал, что бессилен и одинок и что товарищи не поддержат его, он с неистощимым терпением дерзко строил Вавилонскую башню. За эти месяцы он постарел, облысел и утратил изысканно-барский вид – самоуверенные манеры состоятельного студента. Он объехал Волгу и юг, мечтая найти боевиков-анархистов. Он не нашел никого и, к своему душевному горю, вынужден был принять выгнанного Володей за пьянство беглого солдата Свисткова. Герасим Свистков, правофланговый в гренадерском полку, белобрысый и белоусый, трехаршинный детина, очень похожий на Вильгельма II, смиренно покаялся в тяжком грехе. Он поклялся, что бросит пить, и свято держал свою клятву: не пил больше ни рюмки. Этот Свистков и сормовский молотобоец, балагур и песенник, Николай, по прозванию Колька-Босяк, стали верными помощниками Фрезе. Но «дело» не шло. Покушения не удавались. И чем менее было надежд, тем усерднее, настойчивее и тверже «работала» ожесточившаяся дружина. Фрезе знал, что его повесят. Но он не боялся смерти. Он думал только о том, как бы выполнить завещание Володи: создать могучий и непобедимый террор. В конце мая он приехал из Москвы в Петербург для «изысканий» о взрыве охранного отделения. С ним приехали Колька-Босяк и Свистков.
   Остановившись в гостинице «Яр» и отдав для прописки фальшивый, изготовленный Колькою паспорт на имя польского дворянина Довгелло, Фрезе вышел на Забалканский проспект. Повинуясь неясному чувству, он повернул на Фонтанку. Он не был в Петербурге с тех пор, как Володя сделал «экспроприацию», и теперь его тянуло туда, на Большую Подьяческую – к тому заветному месту, где Константин бросил первую бомбу и дружина «заработала» первые деньги. День был хмурый и теплый. Накрапывал летний дождь. Фрезе шел по мокрому тротуару и с тоской узнавал когда-то изученные, как милые лица, дома. Один дом, купца Белякова, квадратный, холодный, казарменно-желтого цвета, с чугунными балконами во втором этаже и с зеленной торговлей внизу, запечатлелся в памяти на всю жизнь. Именно здесь, в пяти шагах от подъезда, лежали холщовые, выброшенные на мостовую мешки, и именно здесь происходил решительный бой. Фрезе вспомнил, как высокий и бородатый казачий урядник, верхом на малорослом коне, круглым движением вскинул винтовку и прицелился ему в грудь. Он вспомнил, как в ту же секунду он наугад поднял маузер и как сильно дернуло руку и тупо заныло плечо. Звякнула о камни винтовка. Скаля зубы, храпя и задирая вверх морду, взвился на дыбы испуганный конь. И еще Фрезе вспомнил, как пофыркивал рысак Прохора, серый, в яблоках, породистый жеребец, и как Прохор с мужицким лицом и озабоченными глазами, повернувшись на козлах, что-то звонко кричал Володе. «Прохора нет… И Володи… И Ольги… И Константина… И Мити… И Елизара… Кладбище… Заброшенные могилы… И никто не плачет о них», – с болью подумал он и, перейдя улицу, зашел в знакомую до ничтожнейших мелочей пивную. В этой темной пивной он и Муха ожидали Володю за четверть часа до убийства. Тот же толстый сиделец, который встретил его год назад, приветливо поклонился ему, и тот же востроносый мальчишка вытер грязной салфеткою стол. Фрезе сел и закрылся газетой. Ему казалось, что вот-вот раскроются двери и войдет веснушчатый и вихрастый, в офицерском плаще, Константин и как тогда, в то сияющее апрельское утро, скажет, пряча бомбу под плащ: «Добрый день… Вы уже тут?… А где же начальник наш, Владимир Иванович?» Ему казалось, что вот-вот забарабанят частою дробью копыта и из-за верха пролетки мелькнет нарядная шляпа. «Ольга, – подумал он, – Ольга… Зачем она застрелилась?… А если бы не застрелилась?… Повесили бы ее… Разве они щадят?… Господи, нет никого… Все умерли… Все…» Он скомкал газету и встал. Сквозь туманные облака сверкнуло горячее солнце и заиграло на стеклах уличных фонарей. «Вот здесь, у этого фонаря лежал умирающий Константин», – потупился Фрезе и, в раздумье, медленными шагами, побрел назад, на Фонтанку.
   У Юсупова сада кто-то окликнул его:
   – Герман Карлович! Вы?
   Перед ним стоял сгорбленный, зелено-бледный, в синих очках Эпштейн. Он был в черной шляпе, коротком светлом пальто и в ярко-желтых перчатках. Можно было подумать, что он не революционер, «экспроприатор» и анархист, а беспечный и праздный молодой купеческий сын. И хотя он позорно бежал, и потом уехал в Париж, и не «работал» в дружине, Фрезе от всей души обрадовался ему. Он протянул Эпштейну руку и ласково улыбнулся. Улыбался Фрезе одними глазами. Его немецкое, узкое, точно каменное, лицо оставалось неизменно спокойным.
   – Вы давно из Парижа?
   – Вы спрашиваете!.. – удивленно, словно Фрезе должен был знать, когда именно он приехал, воскликнул Эпштейн. – Прямо с вокзала… Ну, что, как дела?
   – Какие дела?
   – Ну вот… Конечно же ваши…
   – Мои?… Мои дела очень нехороши.
   – Что значит нехороши?
   – Дружинников мало.
   – А почему дружинников мало?
   Фрезе вздохнул:
   – Не знаю.
   – Не знаете… А кто же знает?… Может быть, Господь Бог? – Эпштейн строго взглянул на Фрезе. – Значит, товарищи не умеют работать…
   – Может быть.
   – Не может быть, а наверное… Если бы жив был Володя…
   – Так то – Володя… – неохотно возразил Фрезе.
   – Что такое Володя?… – рассердился Эпштейн. – А чем мы хуже Володи?… Вы читали мою статью «О худших и лучших»? Нет?… Я писал, что нужно сделать генеральную чистку… Понимаете – генеральную! Понимаете, нужен террор массовый, универсальный, всеобъемлющий, беспощадный… Есть две расы людей. Раса эксплуататоров и раса эксплуатируемых. Эксплуататоры наследственно злы, хищны и жадны. Сожительство с ними немыслимо. Их надобно истребить… Понимаете, истребить… Всех до единого, до последнего… Если их сто тысяч, надо истребить сто тысяч… Если их миллион, надо истребить миллион… Если их сто миллионов, надо истребить сто миллионов… Стесняться нечего… И я… я, Рувим Эпштейн, знаю, как это сделать. Я приехал нарочно, чтобы вас разыскать. Я вам скажу, как надо работать… Мы победим мир… Мы спасем революцию… Нет?