– Не знаю.
   – Не верите, что раскроется провокация?
   – Не знаю.
   Розенштерн помолчал:
   – Послушайте, – мой совет: уезжайте теперь же.
   – За границу?
   – Да, за границу…
   – «Лимпопо», Аркадий Борисович.
   – Ну, что ж, «Лимпопо», – не обиделся Розенштерн, – Тутушкин прав… Послушайте, что же делать? Ведь вас повесят, повесят зря… И дружину с вами, конечно… Зачем это нужно?… Кому? Ведь это значит идти на рожон… Какой смысл? Поймите, вы вернетесь назад, вы можете быть полезными вы еще можете работать в терроре… Ну, хорошо, в дружине есть провокатор… Разве нельзя собрать другую дружину?… Я прошу вас… Понимаете, прошу… я настаиваю… Во имя партии, во имя террора… Вы слышите?…
   – Слышу.
   – Ну и что же?
   – Да ничего.
   – Боже мой, – уже с гневом продолжал Розенштерн. – Ведь это – упрямство… Вы – член партии, вы обязаны с нею считаться… Чего вы добьетесь? Ну, будет громкий процесс… Что толку? Разве нам процессы нужны? Нам нужен террор… Что же будет, если вас арестуют? Я не могу работать один. Или вам кажется, что могу?… Ведь партия погибает… Боже мой, партия! Подумайте: погибает!.. – Розенштерн в волненье остановился. Ему хотелось еще говорить, хотелось доказать Александру, что его долг, партийного человека, беречь партию, а значит, беречь свою жизнь. Но Александр, перебивая его, сухо сказал:
   – Довольно слов, Аркадий Борисович. Вы знаете: я не уеду.
   Розенштерн вздрогнул:
   – Значит, Рожественский?
   – Да.
   – Значит, Цусима?
   Александр ничего не ответил. Розенштерн порывисто протянул ему руку и, не оборачиваясь, быстро пошел по Тверской.

XIII

   – Как я бежал? – переспросил угрюмо Свистков и погладил волнистые, длинные, как у Вильгельма II, усы. – Не стоит и разговора… Бежал, и – делу конец.
   – Нет, ты уж мне расскажи.
   – Да что… Был у нас в полку бунт. Ну вот.
   – Бунт?
   – Так точно. Забастовала пятая рота. Земляки кричат: «Бери, ребята, винтовки…» Похватали мы тут винтовки… Ну, вот.
   – Из-за чего бунт?
   – Из-за мяса. С червями мясо, гнилое… Пятая рота в строю, на правом фланге ефрейтор, грузин, винтовкою машет: «Ко мне, ребята, ко мне!..» Пошумели, глядим – белостокцы пришли, из пулеметов стали стрелять… Ничего и не вышло. Ну вот.
   Он забыл рассказать, что заколол офицера и что, когда стреляли из пулеметов, он, единственный из всего батальона, не убежал в испуге в казарму и не бросил ружья. Александр закурил папиросу:
   – Дальше.
   – Дальше что? Ничего… Арестовали нас! Поволокли на гауптвахту. На самый верх посадили, в третий этаж. Сто двадцать пять человек. Конечно, судить… Не иначе – к расстрелу… Сидим. Караул свой, земляки… Ну вот. Стали, конечно, думать – как из этой клоповки стрекнуть? Постучали в стенку, – стучит. Пусто. Значит, труба. Для вентиляции положена… Начали стенку ножом ковырять. Проковыряли дыру… Ну вот… – Он прищурился, что-то припоминая, и поднял голову вверх. Сквозь зеленую шапку берез пробивалось горячее солнце и играло на пыльной скамье. Далеко, в Сокольниках, по песку шуршали колеса. Колька, до сих пор не сказавший ни слова, засмеялся и задергал локтями.
   – Стыдлив, как рак… Неужто забыл?… Ишь ты, девичья память… Ну-ну, рассказывай… Нечего петрушку валять…
   – Да чего рассказывать?… Проковыряли дыру, из простынь веревку свили. Ну вот… Был у нас солдатик один, Фитик ему фамилия… Перекрестился, полез, начал по веревке спускаться. Долго лез. Наконец слышим, – дрыг… Тащите, значит, обратно. Вытащили… «Пустое, говорит, место… Стена… А за стеной, говорит, кухня». – «Откуда знаешь?» – «Кирпич один, говорит, отломал». Ну вот… – Свистков приостановился и сплюнул. – Бедовый был этот Фитик, на все руки мастак. В Одессе его поймали… Ну вот… Кухня, говорит… Стали мы тут рядить, кому первому лезть? В первый день восемнадцать человек убежали. И я в том числе. Через кухню прошли… Меня еще караульный офицер встретил.
   – Ну?
   – Встретил. Говорит «Ты куда?» – «За кипятком», – говорю. Ну вот.
   – За кипятком? – подмигнул Колька. – Здорово!.. Счастлив твой Бог…
   Александр знал об этом побеге, – невероятном побеге тридцати семи гренадер. Но он не мог представить себе, что неповоротливый, сумрачно-равнодушный, всегда угрюмый Свистков решился по веревке спуститься в трубу и на глазах у часовых уйти за ворота. Ленивый рассказ Свисткова, его медлительный голос и скучные, точно потухшие, оловянного цвета глаза смутили его. «Не на него ли намекает Тутушкин?» – почти с облегчением подумал он и бросил окурок.
   – Говори дальше.
   – Дальше я к Владимиру Ивановичу поступил.
   – Что же ты делал?
   – Пьянствовал… – захохотал Колька.
   – Как пьянствовал?…
   Свистков сдвинул брови и покраснел. Было странно видеть его солдатское, загорелое, теперь смущенное и по-детски разгневанное лицо. Он в негодовании махнул рукой и совсем другим, обиженным тоном сказал, не глядя на Александра:
   – Помалкивал бы в тряпочку… Так точно. Обязан сознаться… Даже уволил меня Владимир Иваныч… Только будьте благонадежны, – я теперь уж не пью.
   – Почему?
   – Зарок дал.
   – И не пьешь?
   – Никак нет. Не пью.
   – Ни рюмки?
   – Ни рюмки.
 
Брошу я карты,
Брошу я бильярды,
Брошу я горькую водочку пить…
Стану я трудиться,
Стану я молиться,
Стану я кондуктором на конке служить… —
 
   высоким тенором насмешливо запел Колька. Он сидел на траве по-турецки, поджав толстые, в заплатанных штанах ноги, и, жмурясь, смотрел на солнце. В еще знойных, вечерних лучах он казался бронзово-красным: красная шапка, красные волосы, красные руки и красный, изорванный, с чужого плеча пиджак.
   – Ты чего? – повернулся к нему Свистков.
   – Ничего.
   – Нет, ты что такое поешь? Какие слова ты поешь? Ты, может быть, что-нибудь знаешь? Так ты говори…
   – Чего знать-то?… Чудак!.. Дедушка знал, да и тот давно помер…
   – Так зачем поешь? Ну?
   – Поешь!.. Где пьется, там и поется… Душа поет, а голосу нет…
   Александр нахмурился. «Бежал… Пьянствовал… Уволен за пьянство… Больше не пьет… И что за разбойничье лицо… А между тем Розенштерн советовал мне принять…» Он опять закурил и сухими, холодными, молочно-голубыми глазами взглянул на Свисткова:
   – А зачем ты в дружину пошел?
   Свистков погладил усы.
   – Не могу я, – глухо ответил он.
   – Чего не можешь?
   – Довольно я жил… Не могу…
   – Не можешь терпеть… – подмигнул Колька.
   – Да… Не могу… Конечно… Ну вот.
   – Почему?
   – Да что спрашивать, Александр Николаевич? – мрачно, не подымая глаз, ответил Свистков и начал свертывать папиросу. – Господи… Все известно… Ведь нечего есть… Земли вовсе нету… Что же, по-вашему, в кусочки идти?… У Юза миллион десятин… А у меня?… Эх!.. Что в самом деле? Где правда на свете?… Я за землю и волю… – решительно закончил он и вытер лицо платком.
   Где-то очень близко, в кустах робко защебетала птица. Солнце уж не горело над головой, а ушло за березы. Поперек скамьи легла синеватая тень. «За землю и волю, – со злобой повторил Александр. – Все они за землю и волю…» Он теперь был уверен, что Свистков обманывает его. Это жуткое подозрение было так сильно, что он едва не высказал его вслух. Но, превозмогая себя, он ничего не сказал. Колька перевалился на другой бок и, посмеиваясь и опираясь рукой о траву, заговорил простодушно:
   – А вот я бежал так бежал… это не дырку сверлить… Ей-богу, комедия!..
   – И ты тоже бежал?
   – Сподобился… Очень просто… Поймали меня в Нижнем, честь честью… Ну, привели… Сидит господин начальник грозный-прегрозный, морду хмурит, ногами стучит. «Как фамилия?…» Молчу. «Как фамилья?…» Молчу. «Будешь отвечать?…» – «Не буду». – «Увести!» Увели… Ведут по улице двое солдат. Вечер был. Гляжу, – направо переулочек под горку, крутой… Я подумал-подумал. Эх, была не была… Печка-лавочка… Где наше не пропадало?… Плевать… Все равно не сносить головы… Солдаты вот вроде него, – он кивнул на Свисткова, – не люди, а монументы… Я, Господи благослови, – кубарем вниз. Слышу, палят… Однако темно… На прицел – шалишь – изловить невозможно… Я через забор и со всех ног – бегом… Бежал, бежал, даже запыхался… Ей-богу – правда… Амур-могила… Шабаш!..
   – А за что ты был арестован?
   – А это еще при Владимире Ивановиче было… За экс.
   – Один ты был арестован?
   – Один.
   – А куда бежал?
   – Назад в дружину бежал…
   «Как мне не стыдно? – опомнился Александр. – Ведь они оба работали, не щадили себя, каждый день рисковали жизнью… Оба чудом спаслись, оба бежали… Как я смею их заподозрить?… Но кто же тогда провокатор? Ведь не Анна? Не Ваня? Не Розенштерн?…» Колька встал и, засунув руки в карманы, лукаво посмотрел на него, точно хотел показать, что видит тягостные сомненья и не удивляется им.
   – А что ты в дружине делал?
   – Что я делал? Ах-ха!.. Чего я не делал, – этак-то лучше спросите… Всем был, все видел, все пережил, вполне довольно, можно сказать, по белу свету болтался… И на заводе молотобойцем был, и быков в Самарской степи пас, и босяком на улице ночевал. А после смерти товарища Фрезе я вот как пень… Как гриб под березою… И нет никого… Не домой же идти… А дома у нас на Урале – благодать: ключи холодные, озера глубокие, леса дремучие, луга поемные… Не житье, а рай… Только не по делам в раю жить… Ха-ха-ха… – засмеялся он своим раскатистым смехом.
   Александр нахмурился еще более. Он понял, что словесные изыскания не ведут ни к чему и что из длинного разговора он ничего не узнал. Колька был так весел и так здоров, так заразителен был его смех, так задорно блестели глаза, что он опять невольно почувствовал стыд. «Такой не лжет… Не может солгать… Рубаха-парень», – решил он в душе.
   – А ты пьешь?
   – Я-то? – без запинки ответил Колька, – я не святой…
   – Пить да гулять, добра наживать… – Его лицо неожиданно потемнело. Он помолчал и запел во весь голос:
 
Прощай моя Одесса,
Прощай мой карантин,
Теперь меня ссылают
На остров Сахалин…
Две пары портянок,
Две пары котов,
Кандалы наденут, —
И в путь я готов…
 
   Он пел заунывно, как поют крестьяне, и, пока он пел, Александр не отрывал от него глаз. «Как я мог его заподозрить? – с тоской думал он. – Но если не Свистков и не Колька, то кто же? Да и есть ли у нас провокатор?… А вдруг Тутушкин солгал?»
   Солнце почти зашло, но все еще было жарко и неумолчно трещали птицы. Сокольники опустели. Александр медленно шел по направлению к Москве и думал о том, как легко оклеветать невинного человека.

XIV

   Прошла неделя. Розенштерн по партийным делам уехал на юг. Александр, теряясь в догадках, в глубине души готовый поверить, что Тутушкин солгал, после долгого размышления решил посоветоваться с дружиной. Он ясно видел двусмысленность этого шага, надеялся, что при ответственном разговоре ему удастся наконец «раскрыть» провокацию. Совещание было назначено на Арбате, у Анны, в меблированных комнатах «Керчь». Анна, храня динамит, снимала просторную, по-барски убранную квартиру, с отдельным входом со стороны Поварской. Раздеваясь в тесной, заваленной сундуками прихожей, Александр услышал заносчивые слова:
   – Мужички?… Ах, бедные господа голодающие крестьяне? – смеялся Колька-Босяк. – Многострадальный русский народ?… Чепуха, и ничего больше… Достаточно я этого народу перевидал! Вполне достаточно!.. Покорно благодарю: сытым сытехонек, ежели желаете знать. Мужик напьется – с барином подерется, проспится – свиньи боится… Куда едете, православные?… «Сечься, батюшка, сечься…» – передразнивая крестьян, захныкал он жалобным голосом. – И едут. Скрипят на вислоухих клячонках… По первопутку… Ха-ха-ха! Вот крест святой, – едут… Рабы. С ними делай что хочешь… Вон Луженовский, – с кашей ел, масло пахтал… Что же? Разве они, господа крестьяне, убили его?… Все стерпят. Христос терпел и нам велел… Гужееды проклятые!..
   – Не говорите так… Я этого не люблю, – Александр узнал грубоватый и звучный, полумужской голос Анны, с нижегородским ударением на «о». – Как вам не стыдно? Я тоже долго жила в деревне… Не хуже вашего знаю… Помните?
 
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа, —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
 
   А вы не русский? Вы не крестьянин? Не надо ругаться, Николай, а надо любить… И прощать… – прибавила она тише.
   Александр усмехнулся. «И прощать… Вот без меня она спорит, декламирует Тютчева, а при мне опустит голову и молчит… Тончайшая конспирация». В большой, светлой комнате, за продолговатым, уставленным чайным прибором столом сидели Соломон Моисеевич и Ваня. Соломон Моисеевич шепотом беседовал со Свистковым. У окна, спиною к товарищам, неподвижно стоял Абрам. Когда вошел Александр, Анна потупилась и, покраснев, сейчас же умолкла.
   Александр оглядел знакомые, как казалось теперь, непроницаемо-строгие лица. Его глаза ревниво остановились на Ване. Ваня, черноволосый, скуластый, одетый в непривычный, мешковатый пиджак, задумчиво крутил папиросу. Он смотрел прямо перед собою, точно не видел кругом никого, и думал о чем-то своем – значительном и тревожном. «Что с ним?» – мелькнуло у Александра. Поздоровавшись, он тяжело опустился на стул и начал короткую, заготовленную заранее, речь:
   – С недавних пор я стал замечать, что за нами учреждено наблюдение… Я убежден, что не ошибаюсь… Я даже знаю, что это так. Возникает вопрос: где причина этого наблюдения? Таких причин может быть две: либо наша неаккуратность, либо предательство – провокация. – Он сказал последнее слово твердо, почти небрежно, не придавая ему решающего значения. – Что касается меня, то я думаю, что провокации у нас быть не может… Но я бы желал узнать, что скажут товарищи?…
   Он не успел еще кончить, как Ваня со злобой ударил рукой по столу. Запрыгали ложки, и, звеня, разбился стакан.
   – Дела – хоть закуривай! Безусловно, следят… Я и сам хотел вас об этом предупредить… Я уж давно замечаю… Что-то не ладно… Шпиков и шпичих легион… Плюнуть некуда… Моль!..
   «Тутушкин сказал, что сокращено наблюдение… что почти нет филеров, чтобы не испугать… Как же мог он заметить?» – насторожился внимательно Александр, но вспомнил, что Ваня убил казаков. «Убил казаков… Дрался в Москве… Работал с Андрюшей… Нет, конечно, не он… Но кто же?» – в сотый раз спросил он себя.
   – Безусловно, что провокация, – сверкая черными, как щели, суженными глазами, горячо выкрикивал Ваня. – Чего думать?… Думают индейские петухи… Живем как монахи… Слова не вымолвим… Друг друга не видим… Откуда взяться шпикам?… Паспорта? Так паспорта – первый сорт… Копия – не фальшивки… Кто знает, где я живу? Никто. Только вы и знаете, Александр Николаевич… Так почему у ворот шпики? Из чего они зародились? Или – что я? Слепой? Или шпика отличить не умею? Или, может, с ума схожу!.. Шпикоманией страдаю?… Безусловно, кто-то нас выдал… Я давно хотел вам сказать… Сволочи… хлев свиной. Не работа, а грязь… Партия в грязи тонет…
   Он вскочил и, бледный от гнева, заметался из угла в угол. Абрам не повернул головы. Свистков засопел и погладил волнистый, опустившийся книзу ус. Но Колька искренно возмутился. На его щекастом, с толстыми губами лице отразилась глубокая и непрощаемая обида.
   – Чего там? – протянул он, хмуро поглядывая на Ваню. – Тут вот разное говорят… Оно конечно… Кто спорит? Провокация так провокация… Черт бы ее побрал… Мало ли мерзавцев на свете? Оч-чень, вполне довольно… А только я вам скажу: вы друг друга знаете хорошо, у вас своя печка-лавочка, а я вот и он, – Колька пальцем указал на Свисткова, – мы люди новые, в партии не работали… Кто нас знает? Дело прежде всего… Мы уйдем… – Он тряхнул густыми рыжими волосами. – Да-а… Уйдем… И вам спокойнее, и нам легче… Не прогневайтесь. Тоже слушать такое… Как-никак, не слыхивал еще таких слов… Бог избавил… Нет, уж увольте, Александр Николаевич… Ведь всякому своя обида горька… Амур-могила… Шабаш.
   Он вздохнул и стал искать шапку. Свистков засопел еще громче и нахлобучил картуз.
   – Подождите, товарищи… – примирительно заговорил Соломон Моисеевич. Соломон Моисеевич был известен всей партии, и вся партия любила его. Он в молодости участвовал в народовольческом «деле» и, отбыв каторгу, вернулся в террор. Это был высокого роста, немного сутуловатый, еще крепкий старик с лучистыми и незлобивыми глазами. – Мы все друг друга достаточно знаем, и все друг другу, конечно, верим… Иначе мы бы не были здесь… Положите, Николай, шапку, и вы, Свистков, снимите картуз. Но хотя я всем товарищам верю, я полагаю, что прав не Александр Николаевич, а Ваня… Ваня говорит, что кто-то нас выдал… Нужно признаться, – это очень правдоподобно. У нас на Каре ежемесячно рыли подкопы, и всегда их открывало начальство… Помню, один подкоп уже вывели за тюрьму… И разумеется, обычный провал… Говорили: случай, надзиратель заметил. Но сегодня случай, завтра случай, а послезавтра – донос… Так и теперь… Филеры сами заметили? Своим усердием? Да?… Нет конечно, кто-то нас выдал… Но значит ли это, – будем говорить прямо, не боясь никаких оскорблений, – что один из нас провокатор. Нет, не значит. Быть может, кто-либо кому-либо что-нибудь рассказал, по невниманию, по небрежению, конечно… Ну, и пошла болтовня… А раз пошла болтовня, она неизбежно дойдет до полиции, до охранки, до Шена… Вот и выходит, что если дружину кто-нибудь выдал, то никак еще нельзя заключить, что я, или вы, Александр Николаевич, или кто-нибудь из товарищей – провокатор… И нечего горячиться… В Библии сказано: «Сын мой, если ты мудр, то мудр для себя и для ближних твоих, а если буен, то потерпишь один…» Так уж лучше быть мудрым. Не правда ли, Николай?
   Александру было приятно слушать. «Наверное, болтовня… – думал он. – Кто-нибудь попросту разболтал… Может быть, и сам Розенштерн… Где порука, что в новом комитете все чисто?…» И как это всегда бывает, когда нужно доказать свою правоту, Александр, как дитя, поверил себе. Он поверил, что Тутушкин солгал, что в дружине честные люди и что нет нужды в позорящих «изысканиях». И как только он в это поверил, стало так безгорестно и легко, точно не было наблюдения и не грозил предрешенный арест. Он с любовью взглянул на Кольку; «Обиделся… Разве может обидеться провокатор? Разве захочет уйти?» Но Ваня взволнованными шагами опять подошел к столу.
   – Э-эх, Соломон Моисеевич, – с упреком воскликнул он. – Пошла болтовня?… Да откуда же могла пойти болтовня?… Говорю, как монахи живем… Не дружина, а монастырь… Кому письмо писать?… На деревню, дедушке, что ли?… Вы не удержались, – написали письмо? Или я? Или Анна Петровна?… Ты, Колька, писал, ты, Свистков? Ты, Абрам? Сознавайтесь. Тут не до шуток. Письма, Соломон Моисеевич? Письма? Какие уж письма?… И рассказывать некому… Да и непривычны мы к этим рассказам. Не первый месяц в запряжке… Меры принять? Ну, а какие же меры принять, если не знаешь, кто провокатор? Кабы знатье. Если бы да кабы… А то что же? Распустить дружину, по-вашему? Либо под лопух спрятаться, – вот-вот захлопают, и – на крюк? Я всем верю… Какая обида? А только я говорю, провокация… Безусловно, что провокация… Хлев!..
   Он повернулся на каблуках и еще быстрее забегал по комнате… Соломон Моисеевич ничего не сказал. В комнате стало тихо, как бывает в поле перед грозой. Абрам побарабанил пальцами по окну и медленно, нехотя повернулся к Ване:
   – Ха… Если есть провокация, надо ее найти…
   – Найти? – переспросил Колька и с сердцем бросил шапку на стол. – Найди, так я укажу. Слышь, Свистков, давай вместе поищем…
   Свистков сумрачно посмотрел на него:
   – Опять зубы скалишь… Волынка!..
   Александр почувствовал, что туманится голова. Кроткий, с любящими глазами старик, худощекая, с потупленным взором Анна, угрюмый Свистков, и хохочущий Колька, и добродушный Абрам, и негодующий Ваня, и не сумевший помочь Розенштерн показались снова загадкой, темными и злоумышляющими людьми, из которых один иуда. Знакомое чувство, чувство тайного отвращения, с новой силой охватило его. «Парубок у пруда и русалки. Одна из них ведьма… Конечно, ведьма… Где ведьма?» И, не находя никакого ответа, он подчеркнуто резко сказал:
   – Так как же быть? Говорите.
   – Я имею вам что-то сказать…
   – Вы, Абрам?
   – Я.
   – В чем дело?
   – Не спрашивайте… Потом…
   – Почему?
   – Странно… Я же сказал: потом…
   – Говорите сейчас.
   – Ха! Сейчас невозможно.
   «Чего он хочет? Что он может сказать?» – не удивился и не встревожился Александр. Он уже знал, что и сегодня, и при этом, исполненном лжи разговоре не сумел «раскрыть» провокации, не сумел спасти оскудевший террор. Так же гневно, из угла в угол, как волк, шагал Ваня, так же горбился белобородый старик, так же скромно молчала Анна, так же обиженно поглядывал Колька, так же сердито сопел Свистков. И грешно и невозможно было поверить, что здесь, на Арбате, на конспиративной квартире, в Москве, вот в этой уютной комнате сидит провокатор, тот человек, который завтра повесит их всех. Было тихо, и в окно настойчиво стучал звонкий дождь.

XV

   – Вот я и пришел, – доверчиво улыбнулся Абрам и протянул Александру широкую, заросшую волосами руку. – Извините… Я и Соломона Моисеевича попросил… Пусть вы оба узнаете, что я имею сказать… Может быть, вам это не по душе? Вы, может быть, недовольны: что за умник нашелся, который смеет меня учить? Вы, может быть, не любите слушать?… Вы, может быть, думаете: авось я знаю и без него? Но сделайте одолжение, выслушайте меня…
   Абрам и Соломон Моисеевич на этот раз пренебрегли «конспирацией». Они не назначили Александру свидания в удаленных переулках Москвы – в Замоскворечье, в Сокольниках или за Тверской заставой, – а явились к нему прямо на дом, в гостиницу «Метрополь». После разговора у Анны обычная осторожность потеряла свой смысл: каждый знал, что за дружиной следят и не сегодня завтра могут повесить. Но никто не думал о «наблюдении». Провокатор не был «раскрыт», а филеры, или, как Ваня называл их, «шпики», казались хотя и опасными, но второстепенным и незначительным злом.
   – Выслушайте меня, – Абрам с неудовольствием покосился на узорный, всю комнату закрывавший ковер и присел на краешек кресла. В бархатном кресле ему было неудобно сидеть, но стульев не было, а кровать была завешена кисеей. Он подобрал свои огромные ноги и шумно вздохнул. – Когда вы пришли и говорите: «Доктор Берг провокатор», – я сейчас же сказал себе: «Хорошо… Так он будет убит…» И вы можете видеть, – разве он жив? Но я сказал себе еще и другое. Я сказал себе: Абрам, что значит «интеллигенты»? Американская выжимочка! У них помои всегда! Они работают, а почему? Кто их знает? Сам черт может ногу сломать!.. Вы не обижайтесь, пожалуйста… Я не про вас… Ипполит был тоже интеллигент… А все-таки даже мудрец не поймет, зачем они в революции? На что им социализм? Не то что мы… Мы – рабочие… Мы знаем, чего хотим. Мы хотим жить, как люди живут… Это очень легко смекнуть… Ну, вот я подумал: что же тут странного, что какой-то там доктор Берг – вероятно, крупный богач – провокатор? Ну, испугался или, может быть, продал себя… Велика важность – продал? Ведь он же интеллигент… Интеллигенты каждый день себя продают… Разве, например, чиновники не интеллигенты? А разве они себя не продают на базаре, потому что в чем служба? Служба в том, чтобы делать против народа и за то получать деньги… Ха… Ну, и, значит, они себя продают. Я и сказал себе: Абрам, вот такие, как доктор Берг, пишут в газетах, что евреи кушают христианскую кровь, вот такие эксплуатируют бедняков, вот такие повесили Ипполита, вот такие подстраивают погромы… А я знаю, что такое погромы… Авось знаю… Ну, я сделал что надо… И что вы скажете?… Разве доктор Берг не все равно что змея?…
   – Говорите короче.
   – Короче?… Сейчас… Только вы, пожалуйста, слушайте…
   – Я вас слушаю.
   – Теперь вот вчера приходите вы: «Товарищи, учреждено наблюдение. Один из нас провокатор!..» Ну, положим, не вы говорили, а Ваня… Так это же безразлично, потому что вы тоже так думаете… И может быть, вы сказали правду. Я давно видел, что за нами следят… И тоже спрашивал себя: а скажи-ка, Абрам, если ты не дурак, что же это все значит? Что значит, что везде гуляют шпионы?… Вы извините… – он наклонился к Соломону Моисеевичу, – это сущие пустяки, что письма или глупая болтовня. Никаких писем не писал, и никто разболтать не мог… Это конечно… Вот и я подумал себе…
   Резкий, с сильным акцентом голос Абрама, неспокойные, точно обрубленные слова и круглое, немного встревоженное, белое, как у бабы, лицо не понравилось Александру. «Тянет, будто воду везет… И не поймешь, что ему надо? Зачем он пришел? Зачем пришел не один? Чтобы иметь свидетеля? Чтобы избегнуть допроса?…» Он чиркнул спичкой и, закурив, долго следил за бледно-желтым огнем. Спичка с треском погасла. Он бросил ее и опять взглянул на Абрама. «Но ведь он убил доктора Берга… Бесовское наваждение…» Абрам задумался и стал пристально смотреть на ковер.
   – Ну, так что вы хотели сказать?
   – Что я хотел сказать?… Обождите… Я все скажу… Я и подумал: а если на самом деле в дружине есть негодяй? Так кто же он может быть? Интеллигентов трое: Александр Николаевич, Соломон Моисеевич и Анна. Но я сказал себе: нет, Абрам, у Александра Николаевича повесили брата… Еще не родился на земле такой человек, который это простит. Значит, не он… И я дальше сказал себе: ну, а Соломон Моисеевич? Но я ответил: он страдал на каторге десять лет. Так он забудет свое страдание?… Он на старости продаст себя паршивому Шену? Это глупость… Значит – Анна… Может быть, и она, я убедить не могу, но я спросил: Абрам, веришь ей? И сказал себе: верю. Почему веришь? Не знаю… Потому что она готовила бомбы?… Разве известно?… А все-таки верю… Так если не она, не вы и не вы… если не интеллигенты… ха!.. – он провел рукой по лицу, – то провокатор кто-то из нас, из рабочих. Это мы себя продаем… Это мы свое дело губим… Мы сами… Мы… Я спросил себя: кто. И я отвечал: что значит кто. Ведь, например, ты, Абрам, ты – честный рабочий или, может быть, нет? Да, я знаю: я честный рабочий… А если ты честный рабочий, то Ваня – честный или прохвост? Да, Ваня тоже честный рабочий… Почему я знаю, что это правда? А потому, что он всю жизнь служил пролетарскому делу: дрался на баррикадах и шел с бомбой на прокурора… А когда я себе так сказал…