– Вы высказываете определенное подозрение? – заметил холодно Александр.
   – Подозрение?… Почему подозрение? Никакого подозрения я не высказываю… Говорю, что думаю… Ха!.. Я думаю, что Колька или Свистков… Мы их не знаем. Мы их не знаем. Вы их знаете? Нет? Что это за молодцы? Пожалуйста, отвечайте… Пожалуйста, отвечайте, что они делали у анархистов? У Володи? У Фрезе? Может быть, не работали, а фруктами торговали? Кто поручится за этого… Николая? Что он о мужиках говорит?… Вы ручаетесь?… Вы?… Но я пришел не только за тем, чтобы это сказать… Я пришел, чтобы вам предложить устроить за ними слежку… Надо посмотреть, куда они ходят, как живут, когда думают, что не видит никто. Разве глупо?… Я говорю: один из них негодяй. Значит, ясно, что за ними надо бы последить… А как же иначе?… Ну?… – Абрам по-прежнему сидел на самом краешке кресла. Его суконная поношенная поддевка и высокие бутылками сапоги делали его похожим не на еврея, а на московского полузажиточного купца. Опустив густые ресницы и упрямо уставившись в пол, он застенчиво ожидал ответа.
   – То есть вы… предлагаете… учредить у нас охранное отделение? – удивленно возразил Александр и подумал: «Кто же может предлагать такие сильные средства?…» И внезапно Абрам, которому он вчера еще верил, добродушный и честный кожевник Абрам, с мозолями на загрубелых руках и с нерусскою речью, стал почти ненавистен ему. Стала ненавистна дружина, где говорят оскорбительные слова, где нет работы, а есть бессовестный сыск, стала ненавистна партия и революция и даже террор. «А мои изыскания?… – вспоминал он. – Если можно допрашивать, – отчего не следить?… И… Абрам, в конечном счете, может быть, прав».
   Соломон Моисеевич, длинный, сутулый, седой, в черном, застегнутом наглухо сюртуке, в раздумье прошелся по комнате и остановился перед Абрамом:
   – Нехорошо вы говорите, Абрам… – Он нервно задергал шеей, и кашлянул, и поправил смятый, видимо, стеснявший его воротник. – Вот вы думаете, что провокатор Колька или Свистков… А если они будут по-умному рассуждать, то они, наверное, заподозрят вас, или меня, или Анну… Чего же, следить за всеми?… Но разве это террор? Это – та же охранка… Я думаю, что мы сами во всем виноваты. Наивно предполагать, что провокация случайное бедствие… Если бы мы не могли, – понимаете, по совести не могли, – заниматься подсматриваньем и чтением в сердцах, если бы партия была чище, если бы не было генеральства, малодушия, безответственности и грабежей, если бы каждый честно, всем сердцем служил революции, не было бы и доктора Берга… Не мог бы он быть… Его бы раскрыли через десять минут… А теперь поздно. Знаете, в Книге Хвалений: «Извлеки меня из тины, да избавлюсь от ненавидящих меня и от глубоких вод…» Погрязли в тине… Утонули в глубокой воде… Не шпионить же друг за другом…
   – Ха! А почему нет? – не подымая глаз, вспыхнул Абрам. – Сделайте одолжение, следите за мной… Пожалуйста, прошу вас, следите… Честный человек ничего не боится… А как же иначе раскрыть?
   – Тогда не надо, Абрам, раскрывать.
   – Что же делать?
   – Не знаю…
   Когда Абрам и Соломон Моисеевич ушли и Александр остался один, он долго не мог уснуть. Было жутко, – жутко в этой гостинице, где живут десятки людей, чужих, враждебных и равнодушных, где звонят неугомонно звонки, где перекликаются незнакомые голоса, где у подъезда караулит швейцар и где он сам, – не Александр Болотов, не офицер российского флота, а представитель лондонской фирмы, англичанин Мак-Гуг. «Лицемеры, – нахмурился он. – Извлеки меня из тины, да избавлюсь от ненавидящих меня…» Абрам – Колька – Свистков. Свистков – Колька – Абрам… Свистков – Колька – Абрам… Электричества он не зажег и, забившись в угол дивана, долго смотрел в темноту. Вся его короткая революционная жизнь прошла перед ним. «Арсений Иванович… Вера Андреевна… Комитетские заседания… Доктор Берг… Боевая работа… Тутушкин и наблюдение… Но ведь я ничего не сделал… Счастлив Андрюша…» На Театральной площади застучали колеса. Приподнявшись на локте и свободной рукой нащупывая револьвер, Александр прислушался к нараставшему звуку. И когда он замер вдали и опять стало тихо, неожиданно вспомнился Колька-Босяк. Александр четко, как наяву, увидел его губастое, рыхлое, с рыжими усами лицо, зелено-желтые насмешливые глаза и полнеющее, уже отяжелевшее тело. Он увидел его в Сокольниках, под кустом, багрово-красного в знойных лучах, и услышал раскатистый смех. «Брошу я карты, брошу я бильярды… брошу я горькую водочку пить». И, не зная еще почему, не отдавая себе отчета, какое именно чувство зародилось в душе, он испытал внезапное облегчение, точно стало легче дышать. Радуясь этому чувству и в то же время пугаясь его, он приник головой к подушке. И сейчас же вскочил: «Колька, Колька… Колька… Не Свистков, не Ваня, а Колька…» Он не мог бы сказать, что именно убедило его, – слова ли Абрама, насмешки ли Кольки, странный отзыв о мужиках, грубый спор со Свистковым или то сокровенно-неясное, что назрело в последние дни. Но он уже верил, – верил, не допуская ошибки, что «раскрыл» провокацию, что да, именно Колька предал террор. Это было предчувствие правды, то ясновидящее проникновение, когда вскрывается сущность вещей. «Ведьма, – прошептал он и улыбнулся. – Да, ведьма. Но теперь она не страшна… Господи, дай мне счастье искрой в пожаре послужить спасению России…» Через час он спал крепким сном.

XVI

   На следующий день Александр отправился с первым поездом в Кунцево. Напрасно пробродив два часа, он нашел наконец то, что искал: отдающуюся внаймы уединенную дачу. Дача была деревянная, двухэтажная, с мезонином и жалким, уже облетающим цветником. Сторож, древний, полуглухой и пьяный старик, жил в версте, у полотна железной дороги, так что в доме не было никого. Александр, не торгуясь, отдал задаток, принял ключи и предупредил, что переезжает на днях. Вернувшись в город, он вызвал Кольку в гостиницу «Метрополь» и, сообщив новый адрес, велел быть вечером в Кунцеве, – «по неотложному делу». Колька сказал, что будет в десять часов.
   Без четверти десять Александр приехал на дачу. Открыв скрипучие двери, он запер их снова на ключ и достал из кармана свечу. Он зажег ее и поставил на стол. Он увидел облупленный потолок, грязно-серые ободранные обои и убогую мебель в чехлах. Опять стало жутко. «А если не Колька?… Если Свистков?… Почему я уверен, что Колька?…» – думал он, слушая, как по подоконнику звенит дождь и у печки скребутся мыши. Он вынул револьвер и тщательно его осмотрел. Револьвер был офицерский, кавалерийского образца, наган.
   В щели дуло. Голубоватое пламя свечи то пригибалось к столу, то, выпрямляясь, вспыхивало замирающим языком. По углам бродили черные тени, и только на хромоногом столе дрожало неяркое, зыбкое, освещенное бледным светом пятно. Александр ждал недолго. Сквозь частый ропот дождя ему послышался чей-то голос. Он вздрогнул и, тяжело ступая ногами, вышел на отсыревший, с подгнившею колоннадой балкон.
   – Добрый вечер, Александр Николаевич… – жмурясь на свечу и отряхивая намокший картуз, расшаркался Колька. – Что это вы запираетесь? Ведь добрый вор и из-под запора украдет… Ха-ха-ха… Стучишь, стучишь, – ни гуту… Пришлось голос подать… Дачу наняли? – Он украдкою огляделся вокруг. – Мое дело спрашивать, ваше – не отвечать. Позвольте полюбопытствовать, – собственно для чего?…
   – Значит, нужно, – сухо возразил Александр.
   – Нужно?… не твоя, мол, печаль… Отчаливай, паря… Так… Так… Так. Ну, не буду, Александр Николаевич, не буду… Что это, в самом деле, уж и пошутить, ей-богу, нельзя…
   Колька был шумлив и развязен. Но Александру казалось, что развязность его напускная. В сощуренных, зелено-желтых, как у кошки, глазах поблескивали недобрые огоньки, и чуть-чуть шевелились губы, точно Колька что-то шептал. Разгоревшаяся, оплывшая стеарином свеча озаряла усы Александра и его твердый, досиня выбритый подбородок. Колька расстегнул поддевку и сел. Он сейчас же утонул в темноте.
   – А знаете, Александр Николаевич, как бы беды не вышло… Когда вы давеча объясняли, что фильки следят, я вам, правду скажу, не поверил. У страха глаза велики… Ха-ха-ха… А теперь и я сомневаюсь… Как будто что-то не то… Не очень благополучно…
   – Вы заметили что-нибудь?
   – То-то и есть, что заметил… Один прохвост даже увязался за мной. Жирный, сукин сын, кровь с молоком… И карточка зверская: мордаст, а глаза как у волка… Ей-богу… Я со станции вышел, оглянулся: идет. Я в переулок. Идет. Я погрозил кулаком, – ведь я, прости Господи, не младенец, – убью! Ха-ха-ха… И через забор, огородами, к вам… Уж не знаю, разве что голос услышал? А то бы, кажется, ничего… И откуда столько хахарей, Бож-же мой? Жили мы тихо и благородно, по-хорошему, без полицейских крючков. И вдруг, пожалуйте. Милости просим… Р-раз!
   – Значит, вы его сюда, привели? – спросил Александр и передвинул свечу. Теперь Колька был ясно виден. Он сидел, развалясь, отставив правую ногу, и рассеянно похлопывал картузом по руке. Его рыхлое, с толстыми щеками лицо улыбалось новой для Александра, загадочной и наглой улыбкой. Александр почувствовал легкую дрожь.
   – Ну, а если даже привел!.. Наплевать!.. – сквозь зубы процедил Колька и сплюнул.
   – Наплевать?
   – А то нет?… Если Ванька не брешет и у нас имеется провокатор, то что такое филеры? Снетки!.. Пустая комедия!.. Очень я их боюсь!.. Ер-рунда!.. Ну, а в чем дело, Александр Николаевич? Зачем вы звали меня?
   «Что ответить? – на секунду задумался Александр. – Придумать глупый предлог?… Лгать перед ним, перед охранным шпионом?… Нет, довольно… Я не хочу…» Он поднял голову и, не глядя на Кольку, сказал:
   – Что вы думаете о провокации?
   – О провокации?
   – Да, именно. О провокации в дружине?
   – Та-ак… – многозначительно протянул Колька и встрепенулся. Александр прислушался. На улице, под крыльцом, на размытой дождями дорожке мягко шлепали чьи-то шаги. Но засвистел в лесу ветер, зашелестели листья берез, забарабанили крупные капли, и снова все смолкло. Колька перекрестился и таинственно подмигнул:
   – Домовой… Нечистая сила… Ха-ха-ха… Так, стало быть, насчет провокации? Так-с… Но ведь я уже докладывал вам…
   – Что вы докладывали?
   – Я докладывал, что если есть малейшее подозрение, то я, Александр Николаевич, работать не буду… Я уйду… Совсем уйду… Из дружины… Не желаю грязью играть.
   Александр взглянул на него:
   – Не желаете?
   – Нет… Да что же это, в самом деле, такое? Обидно, Александр Николаевич… Ох как обидно… Если только за этим звали, то уж лучше было не звать… Не указчик я… Не доносчик… Нет… Я всем верю… Значит, так – не судьба… Ну, прощайте, Александр Николаевич… – он вздохнул и приподнял картуз… – Всего лучшего пожелаю… До свиданья… Адье…
   Колька встал и, улыбаясь все той же непонятной улыбкой, не спеша пошел на балкон. Александр понял, что он уйдет. И в ту же минуту ему стало ясно, что он не ошибся, что перед ним не товарищ, не дружинник Колька-Босяк, а тот продажный убийца, которого он вчера разгадал. И, повинуясь тайному чувству, он внезапным и сильным движением схватил Кольку за воротник. Колька вскрикнул. Его глаза загорелись. Он размахнулся, но не ударил и, опуская руку, тихо спросил:
   – Зачем?
   – А затем, – бледнея от гнева, повелительно закричал Александр, – что до сих пор я с вами говорил как товарищ, как член дружины, а теперь… теперь извольте слушать… Я – начальник, вы – подчиненный. Я – офицер, вы – солдат… Я приказываю вам отвечать. Поняли? Я приказываю… Где ваш браунинг? Отдайте его…
   Медленно догорала свеча, и громадные сизые тени, – тени Кольки и Александра, – колыхаясь, боролись на потолке. Колька, красный, с посиневшим лицом, шевелил беззвучно губами, силясь что-то сказать. Но он не сказал ничего. Он покорно полез в карман и подал заряженный браунинг.
   – Отпустите, Александр Николаич… Александр оставил его и бросил револьвер на стол. Колька сел и попробовал улыбнуться:
   – Тунда, тпрунда, балалайка… Что это вы так рассердились?… Из-за чего шум? Из-за того, что я из дружины желаю уйти?… Так ведь, Господи, надо понять… Мне… мне тоже обидно слушать… Что я, шпана, лакус или крепостной? Не хочу… Слышите?… Амур-могила! Шабаш! – Он одернул поддевку и воровато покосился на дверь. Где-то близко, под самым окном, снова зашуршали замедленные шаги. Колька вытянул шею. Александр усмехнулся. Невысокого роста, очень широкий в плечах, с потемневшими, молочно-голубыми глазами, он неподвижно стоял перед Колькой и с ненавистью, в упор смотрел на него. Теперь они оба понимали друг друга. Колька чувствовал, что Александр способен убить, и не верил в это убийство, как не верит никто своей насильственной смерти. И хотя он действительно служил у полковника Шена и получал деньги и сегодня утром донес на дружину, он не считал себя виноватым. То же самое, что и он, делали все начальники, советчики и друзья: филеры, вахмистры, надзиратели и переодетые офицеры. И именно потому, что он не считал себя виноватым, он не мог поверить, что Александр ненавидит его. Но ему было страшно. И по преувеличенно дерзким словам, и по блуждающим взглядам, и по склоненной, взлохмаченной голове Александр понял, что он боится. Он сжал губы и, отступая на шаг, вынул тяжелый, с длинным стволом револьвер.
   – Я вам советую: сознавайтесь…
   – Шутите, Александр Николаич, – захрипел озлобленно Колька. – В чем прикажете сознаваться?… В том, что я честно работал? Делал революцию, как мог?… Я даже не понимаю, почему вы со мною так говорите? Что это за разговоры?… Ей-богу… И опять же этот наган… Эхма, Александр Николаич… Грешно… Отольются кошке мышкины слезки… – он отвернулся и с огорчением махнул рукой.
   – Сознавайтесь, – чувствуя, как неровно забилось сердце, шепотом повторил Александр.
   Но тут произошло то, чего он не мог ожидать. Колька быстро вскочил и дунул на свечку. Свечка сразу погасла. В то же мгновение Александр услышал жалобный звон. Посыпались стекла. И сейчас же, не рассуждая, повинуясь все тому же властному чувству, не видя ни Кольки, ни даже рамы окна, боясь, что уйдет Колька, и чутьем угадывая прицел, Александр вскинул револьвер и надавил на курок. Гулко, повторенный эхом, прокатился неожиданный выстрел, сверкнуло желтое пламя, и что-то, охнув, упало на пол. Александр зажег спичку. Под окном, ногами к столу, на животе лежал Колька. На затылке, у правого уха, по рыжим спутанным волосам, сочилась темною струйкою кровь. Александр надел шляпу и, странно согнувшись, задевая впотьмах за стулья, вышел ощупью на крыльцо.

XVII

   Дождь перестал. По небу, гонимые ветром, плыли остатки свинцовых, по краям разорванных туч. Справа шумел березовый лес, слева тянулись мокрые огороды. Было холодно. Пахло дождем. Александру казалось, что тропинке не будет конца и что до станции сотни верст. Когда замигали станционные фонари, он вспомнил, что Колька был не один. «Все равно… – прошептал он, подергивая плечами, – Цусима… Все, все равно…» Он испытывал упрямое, почти бесстыдное равнодушие. Он не думал о том, что убил человека, что на покинутой даче лежит заброшенный, уже бесчувственный труп. Он шел без мыслей, без ощущений. Так идет корабль без руля.
   На платформе у водокачки дремал невидимый в темноте человек. «Должно быть, Колькин филер…» – мелькнуло у Александра. Он наклонился над ним. Он заметил полное, с нафабренными усами лицо, истрепанную поддевку и солдатские измокшие сапоги. «Мордаст сукин сын, а глаза как у волка… И откуда столько хахарей, Бож-же мой», – вспомнил он, и начал быстро ходить по мосткам. Без умолку звенел телеграф, и за освещенным окном, в буфете первого класса, зевал проезжий купец. И вдруг здесь, на полутемной платформе, Александр понял, что случилось что-то непоправимое, – что убит товарищ, Колька-Босяк. Но он не почувствовал ни огорчения, ни страха. «Ну, что же? Убит… Колька… Да, Колька…» Где-то тяжко загромыхали колеса, загорелись приближающиеся огни. Загудели тонкие рельсы, и, сверкая, лязгая и пыхтя, подошел грохочущий поезд. Александр сел в вагон. Человек, дремавший у водокачки, встал и нехотя поплелся за ним.
   Через запотелые стекла не было видно ни зги. Александр прижался щекой к окну. «Я убил, – думал он, – но ведь я не мог не убить… Я должен был, я был обязан убить… Разве доктор Берг не змея?… Так сказал кожевник Абрам… И Колька тоже змея… Мы на войне. На поле сражения… По законам военного времени… Полевым, скорострельным судом…» Он говорил себе так, и чем красноречивее он говорил, тем яснее оживал хохочущий Колька. «Тунда, тпрунда, балалайка… Обидно, Александр Николаич, ох как обидно… Я уйду… Совсем уйду… Из дружины… Что я, шпана, лакус или крепостной?…» «Не ушел, не уйдет… А если он невиновен. Ведь он не сознался… Ведь я выстрелил потому, что он хотел убежать… Ах, все равно… – С гневом стукнул он кулаком по скамье. – В Цусимском бою погибли тысячи, погибла честь, погибла Россия… Что стоит Колька-Босяк? Что стоит его, моя ненужная жизнь? Да и как доказать провокацию?… Я уверен, что он провокатор. Именно он. И довольно. Я прав. Побеждает тот, кто хочет победы и кто смеет убить… Я убил. И я отвечаю. Перед партией? Перед Ваней? Перед Абрамом? Перед людьми?… Нет, перед совестью, – перед Россией…» Засвистел встречный поезд, искрами озолотилось окно, и отчетливее загрохотали вагоны. Александр оглянулся. Сзади, у самых дверей, сидел вокзальный филер. «Арестуют? Пусть арестуют… Цусима… О чем я думал? О Кольке?… Туда ему и дорога… В ад?… Господи, дай мне счастье… Дай мне счастье послужить великой России». Он закрыл устало глаза. Но предчувствие поражения, предчувствие бесславной судьбы ни на минуту не покидало его. И казалось, что именно сегодня был памятный бой, именно сегодня гремели орудия, именно сегодня победили японцы и именно сегодня взвился белый флаг.
   Александр поздно приехал в Москву. Сам не зная зачем, он зашел в ночной ресторан «Варьете» и спросил бутылку вина. Хотел не думать. Хотелось верить, что он не один, что где-нибудь в Москве, в Петербурге, даже не в самой Москве и не в Петербурге, а хотя бы за тысячу верст, есть такой человек, который захочет его понять, – захочет понять, что значит «раскрывать» провокацию, что значит «делать террор» и, главное, что значит убить. «А Абрам?… А Свистков?… А Ваня?… – с неизведанной еще, горячей любовью подумал он о дружине. – Разве они не поймут?… Разве они не оценят?… Ведь мы не друзья, мы – кровью спаянные, родные братья…» Он не замечал ни белоснежных столов, ни звенящих шпорами офицеров, ни раскрашенных женщин, ни даже прилично одетого господина, с золотыми кольцами на руках, который изредка посматривал на него. Грубой насмешкой показалась ему «работа». «Не сумели, не смогли победить… Там, при Цусиме… Не сумели, не смогли победить… Здесь, у себя, в Москве… Я убил Кольку. Но разве Колька один? Разве не было доктора Берга?… Их легион, этих Колек и Бергов… Везде предательство и позор…» Перед ним предстала вся партия, – умирающий, смертельно раненный лев. Он увидел с трудом налаженное, хозяйственное веретено: «конспиративные» сходки, комитеты, союзы, организации, рабочие группы, дружины и студенческие кружки. Он увидел, как в каждом городе, в каждой деревне, в занесенных снегом русских степях члены партии кропотливо строят новую жизнь. И он увидел, что всюду, от Архангельска до Баку, от Варшавы и до Иркутска, лицемерно «работают» двуликие Кольки и как черви точат партийное тело. «Разве можно бороться? К чему мои изыскания? К чему убийство? К чему надо воскресить поверженный труп, найти заклятье от гноящихся ран… Но как?… Но какое?… Может быть, другие найдут… Я не могу… А если я не могу, значит… значит, Цусима». Он не допил вина и вышел на Трубную площадь. Прилично одетый, с золотыми кольцами господин расплатился и посмотрел, в какую сторону он пошел.
   В гостинице «Метрополь» были настежь раскрыты двери. В швейцарской было светло, и на пороге стоял громадного роста неизвестный Александру лакей. Александр взглянул на часы. Стрелки не двигались. Часы показывали двенадцать.
   – Который час у тебя?
   – Половина второго-с.
   Александр кивнул головой и стал подниматься к себе. Но на третьей ступеньке кто-то сзади, с силой схватил его за плечо. Еще не понимая, что арестован, не понимая, кто держит его и зачем, и, бледнея от оскорбления, Александр поспешно обернулся назад. Он узнал того человека, который из Кунцева ехал с ним. Человек, не опуская руки, испуганно смотрел на него. Не думая ни секунды, Александр размахнулся и больно ударил его по лицу. Он сейчас же почувствовал, что свободен, и взбежал по лестнице вверх.
   Он взбежал на площадку между первым и вторым этажом и круто остановился. Только теперь он увидел, что в западне и что ему не уйти. В углу, у плюшевого дивана, стояла чахлая, полузасохшая пальма. «Пальма… – подумал он, – зачем она здесь?…» И далеким воспоминанием на миг блеснуло южное небо, сверкающий лазурью залив, крики розовых чаек, багровый кактус и желтолицый японский солдат. «Часовой… Нагасаки… Цусима…» Он выпрямился и равнодушно посмотрел вниз.
   Внизу, из дверей неосвещенной столовой, один за другим выбегали солдаты. Их было много. В швейцарской зазвенели штыки. Офицера не было видно. Александр, голубоглазый, в расстегнутом сером пальто, не шевелясь, стоял на площадке, и в руке у него чернел блестящий наган. Он все еще не верил, что вот эти, в серых шинелях, люди, – люди, которые умирали в Цусимском бою, – захотят стрелять в него, в Александра. Он взвел наган и спокойно, как на ученье, опять взглянул на солдата. Он знал, что не убьет никого. Но как только щелкнул предохранитель, чей-то голос крикнул: «Стреляй!..» Правофланговый, неуклюжий, с длинной шеей и огромными кулаками, ефрейтор нерешительно поднял винтовку. Но Александр, точно отстраняя его, протянул вперед руку и приставил револьвер к груди. «Все равно… Я не смог… Не послужил спасению России…» И просто, быстрым движением, как и тогда, когда стрелял в Кольку, надавил послушный курок. Грянул выстрел. У дивана под запыленною пальмой лежал Александр. Его твердое, с голубыми глазами лицо было холодно и бесстрастно. И можно было поверить, что он крепко спит.

XVIII

   В ту же ночь, когда был убит Колька-Босяк и, не желая сдаваться, застрелился в гостинице Александр, были арестованы Абрам, Анна, Свистков, Соломон Моисеевич и в Киеве – Розенштерн. Соломон Моисеевич оказал «вооруженное сопротивление властям». В своей комнате, на Ильинке, он наглухо забаррикадировал двери и отстреливался, пока хватало патронов. Его убили под утро, – через прорубленное отверстие в потолке. Один только Ваня случайно избег ареста. Он был в театре, когда к нему явились жандармы. В одиннадцать часов он вернулся домой. У ворот его остановил дворник и, боязливо озираясь кругом, шепотом посоветовал не входить. Ваня ушел. Он «нелегально» прожил месяц в Клину и, переменив паспорт, уехал в Одессу. В Одессе он скрывался до октября, а в октябре отправился в Болотово, к родителям Александра. Как-то весной, еще в начале «работы», Александр взял с него обещание, в случае его смерти, уведомить стариков. Теперь Ваня счел своим долгом исполнить эту грустную просьбу.
   Стояла осень, ненастная, поздняя, с жестоким северным. ветром и неумолчно-надоедливыми дождями. Липы уронили свой темно-зеленый убор, и на дорожках обнаженного сада густым ковром легли опавшие листья. Цветы увяли. В любимом цветнике Николая Степановича уже не алели гвоздики и не пахло левкоем и резедой. В лесу было сыро и тихо. Шептались сосны, трещал подгнивший валежник, и по мокрым опушкам носились с карканьем стаи грачей. Печалью веяло от поредевшего леса. Предчувствовалась долгая и холодная, безрадостная зима.
   После смерти второго сына, Андрея, с Николаем Степановичем случился удар. Более года он не подымался с кровати. Его полное, еще недавно крепкое тело высохло и застыло, и бескровные губы напрасно силились что-то сказать. Ухаживала за ним Наташа, молчаливая, строгая, с длинными косами льняных белокурых волос и такими же, как у братьев, голубыми глазами. Старуха Татьяна Михайловна с трудом пережила нежданное горе. Ей казалось, что Бог покинул ее. Она по-прежнему молилась целые дни и заказывала заупокойные панихиды. Но теперь вся любовь, неисчерпаемая материнская нежность, – та любовь и та нежность, которые давали ей силу жить, – сосредоточились на одном человеке, – на третьем сыне, на ее первенце Александре. Она знала, что он оставил флотскую службу, но скрыла это от мужа. Она догадывалась, что он пошел по той же дороге, на которой погибли Михаил и Андрей. Она хотела верить, что это не так, что она, конечно, ошиблась, что Александр, покорный и любящий сын, пощадит ее старость и умирающего отца. Наташа успокаивала ее, говорила, что брат живет за границей и что на днях, наверное, будет письмо. Но, успокаивая, она сама не верила своим утешениям. И часто обе плакали вместе, – мать о детях и о матери дочь.