А Елизавета Михайловна обратилась к брату с веселой усмешкой:
   — И вот, представь теперь, что у нас получается от всего нашего богатого наследства! Одна-единственная усадьбишка, которая — ну, что может стоить? Дом старый, крыша на нем камышовая, сад… Не знаю, право, много ль он дает яблок… Вообще совсем грошовое оказалось наше наследство! Ну, кто в такой глуши может купить у нас эту усадьбу? Кому она там нужна?
   Волжинский пытливо глядел на сестру, стараясь понять, что произошло в этой комнате без него, и не сговорились ли просто супруги его поморочить несколько, но, переведя взгляд на зятя, убедился, что он совершенно серьезен, и сказал ему:
   — У декабристов было такое убеждение, — хотя у самых только крайних, — освобождать — так уж с землей, а не от земли, но все-таки, мне кажется, Митя, что ты, пожалуй, забегаешь вперед…
   — Нет, это ты забегаешь вперед, — медленно, однако веско проговорил Хлапонин.
   — Я забегаю? Каким это образом?
   — Да очень простым… Прежде всего ты не знаешь моего дядюшки… Он ведь и после смерти своей даже…
   — Способен на всякую гадость, ты хочешь сказать? — весело уже перебил Волжинский.
   — И способен, вполне способен, — серьезно ответил Хлапонин.
   Елизавета Михайловна не возобновляла уже больше разговоров о наследстве ни в этот день, ни в следующее утро, видя, что они неприятны мужу; но письма все-таки решила написать: одно — ключнице Степаниде, в надежде что на него постарается ответить конторщик Петя, чтобы показать, какой у него кудрявый почерк, а другое самому становому приставу Зарницыну, с которым познакомились они на праздниках… Она полагала, что если пристав счел нужным прислать в казенном пакете извещение о смерти Василия Матвеевича, то, конечно, он лучше других знал и то, оставил ли покойный духовное завещание и как им придется поступить, если не оставил.
   Их московский адрес пристав, конечно, нашел среди записей Василия Матвеевича, и в этом вопросе осведомленности его она не удивлялась. Однако написать ему письмо ей так и не пришлось.
   Незачем было писать: она узнала все, что хотела узнать, на следующий день, притом в Москве, от молодого офицера в голубом мундире, который посетил ее мужа, не будучи с ним лично знаком, просто по обязанностям своей службы.

II

   Жандармский поручик Доможиров, войдя в прихожую и встреченный камердинером Волжинского Дементием, прежде всего осведомился у него, здесь ли проживает артиллерии штабс-капитан Хлапонин, потом начал неторопливо раздеваться. Фамилию свою он сказал вполне отчетливо, и Дементий так же отчетливо повторил ее, хотя и вполголоса, Елизавете Михайловне.
   Конечно, Хлапонина подумала, что это — какой-нибудь бывший сослуживец ее мужа, перешедший из артиллерии в корпус жандармов, и тут же повела его в комнату к Дмитрию Дмитриевичу, а сама следила глазами за мужем, вспомнит ли он сразу этого Доможирова.
   Увидела, что не вспомнил: заметила, что даже как-то озадачен его появлением; поручик же Доможиров оказался очень вежлив, воспитан и, главное, внимателен к нему.
   Сказал, что рад видеть защитника Севастополя, тем более раненого или если даже и контуженного, то с тяжелой формой контузии; добавил, что в обязанности его входит заботиться о проживающих в Москве пострадавших на войне офицерах.
   Он даже спросил, не нуждаются ли они в пособии от казны, хватает ли им жалованья на жизнь в Москве и на лечение, чем расположил Елизавету Михайловну в свою пользу. Ей даже почудилась в его словах и манере говорить как бы некоторая зависть к ее мужу, побывавшему там, в Севастополе, в самом жестоком огне артиллерийского боя.
   В талии он был гибок, — в нем чувствовался хороший танцор; несколько крупноватые черты лица были как бы вывеской его природного добродушия; глаза же он то и дело щурил: должно быть, они были очень чувствительны к резкому свету ясного морозного дня, и цвета их не могла различить Елизавета Михайловна, только догадывалась, что должны быть серыми, под цвет светлых волос, стоявших ежиком.
   Что же касалось мужа, то она замечала, что визитер этот очень ему неприятен; на его вопросы он отвечал односложно и часто взглядывал на нее вопросительно. Эти вопросительные взгляды мужа она понимала так: «Не знаешь ли ты, что ему от нас нужно?» Этого она не знала и едва заметно недоумевающе пожимала плечами.
   — Скажите, ведь вы, должно быть, живете здесь у своих родственников?
   — полюбопытствовал голубой поручик, обращаясь непосредственно к ней.
   — Да, у моего брата, адъюнкт-профессора, — ответила она, стараясь понять и не понимая все-таки такого невинного, впрочем, любопытства.
   — Да-да, адъюнкт-профессора Волжинского, — подхватил он, как будто только что припомнив это, и улыбнулся бегло.
   Улыбался он часто, но именно как-то бегло, на один миг, что отмечала про себя Елизавета Михайловна, как будто улыбка прилетала всякий раз к нему откуда-то издали и, чуть только усевшись на его толстоватые губы, тут же вспархивала прочь.
   — Вы, что же, к своему брату сюда прямо из Севастополя? — спросил он, обращаясь при этом не к ней, а к ее мужу.
   — Нет, не прямо сюда, не прямо… Мы заезжали по дороге… в одно имение в Курской губернии, — медленно и совсем уже нелюбезно ответил Дмитрий Дмитриевич и так выразительно посмотрел на жену, что даже и голубой визитер мог бы перевести его взгляд приблизительно так: «Не можешь ли ты как-нибудь его спровадить?»
   — Ах, вот вы как? В именин сначала отдыхали! И тоже у своих родственников? — непринужденно спросил между тем голубой.
   — У моего родного дяди, — постучав пальцами по столу, ответил Хлапонин.
   — Вот видите-с! Родственные заботы о вас, уход примерный с его стороны — это вам помогло, конечно, — тут же участливо отозвался поручик и добавил, казалось бы, совершенно беспечно:
   — Он как же дядя вам — с материнской стороны или по отцу?
   — Хлапонин была его фамилия… так же, как и моя, — недовольно ответил Дмитрий Дмитриевич, но Доможиров поднял удивленно брови, еле заметные впрочем (усы у него тоже плохо росли), и Елизавета Михайловна разглядела, наконец, что глаза у него какие-то темно-свинцовые.
   — Была, вы сказали? Как же так была? — и теперь улыбнулся продолжительнее, чем обычно, как будто желая этим выразить, что понимает его обмолвку и относит ее за счет контузии.
   — Да вот оказалось так, что именно была… Пристав становой прислал оттуда письмо… Умер будто бы дядя, — с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич, а Елизавета Михайловна добавила:
   — По-видимому, от воспаления в легких, потому что скоропостижно как-то умер.
   — Ах, так вот оно что-о! — протянул сожалеющим тоном жандарм. — Умер, бедный, и вы даже не знаете, от какой болезни!.. А пристав разве не написал вам этого в письме?
   — Нельзя и письмом назвать эту бумажку, какую он нам прислал, — ответила за мужа Елизавета Михайловна. — Это было, как бы сказать, полицейское извещение о смерти, и только.
   — Ну да, ну да, должностная бумажка, — понимающе кивнул головой поручик. — Должно быть, он думал, что подробности напишет кто-нибудь из дворни?
   — Очевидно, именно так, но ведь никто из дворни там нашего московского адреса не знает, — сказала Елизавета Михайловна.
   — Что же так? — удивился поручик. — Ведь дядюшка ваш, я думаю, по-родственному сам вас и провожал на станцию? — по-прежнему как-то беспечно и пусто и ненужно спросил Доможиров и поглядел тут же на ногти своей левой руки.
   Этого пустого с виду вопроса все о том же дяде, а кроме того пристального внимания к своим ногтям со стороны молодого жандарма достаточно было для Елизаветы Михайловны, чтобы она поняла вдруг, что визитер их имеет и еще какие-то задние мысли, а не только заботу об ее муже, пострадавшем при защите Севастополя; в то же время она заметила, что и муж ее становится все более нетерпелив и беспомощен.
   — Дядя не провожал нас на станцию, — вдруг ответил он, в упор глядя на поручика.
   — Не провожал даже? Вот видите как! Должно быть, уж и тогда чувствовал себя нездоровым, — как бы внезапно догадался жандарм.
   Дмитрий Дмитриевич беспомощно поглядел на жену по усвоенной в последние месяцы привычке прибегать к ее помощи во всех затруднительных и раздражающих случаях, и жандарм перехватил этот взгляд и сам обратился к Елизавете Михайловне самым вежливым тоном и с самой сладкой улыбкой:
   — Не могу ли я попросить у вас стакан чаю, мадам?
   Это обращение его вышло до того неожиданным, что Елизавета Михайловна начала даже извиняться, что не догадалась сделать этого сама, и вышла из комнаты, а жандарм, оставшись наедине с Хлапониным, как он и хотел, вынул небольшую записную книжечку из бокового кармана мундира и, заглянув в нее бегло, спросил вдруг:
   — Скажите, господин капитан, вы ведь знали там, у вашего дяди, крепостного крестьянина Терентия Чернобровкина?
   — Терентия? Как же не знал? Знал и давно знаю, — невольно оживившись при таком повороте разговора, ответил Хлапонин и теперь уже смотрел на жандарма неотрывно, ожидая объяснений.
   — Давно его знаете, вы говорите? А как именно давно? — спросил жандарм.
   — Это что же такое? Допрос, что ли? — очень удивился Хлапонин и встревоженно перевел глаза на дверь, в которую вышла жена.
   — Нет, какой же допрос, — отозвался жандарм, впрочем, не улыбаясь. — Беседа у вас же на квартире разве называется допросом? — И добавил как будто между прочим:
   — Скажите, этот Чернобровкин здесь теперь, с вами, в Москве?
   Дмитрий Дмитриевич отшатнулся на спинку стула, поглядел на дверь, но овладев собою, спросил сам и даже с любопытством:
   — А разве его нет в Хлапонинке? Куда же он делся?
   Голубой поручик теперь уже не щурил глаза, — напротив, он и не мигал даже, он смотрел неподвижно, уставясь в глаза Хлапонина.
   — Чернобровкин бежал, как вам хорошо это известно, — сказал он с оттенком презрения к нему, не умеющему как следует притворяться.
   Этот неподвижный жандармский взгляд с оттенком презрения вздернул Хлапонина. Он теперь уже не взглянул на дверь. Он нашел в себе самом силы противостать голубому.
   — Мне известно, вы говорите, господин поручик? Нет, мне неизвестно, что он бежал… А что он был назначен в ополчение, это я знал и даже с дядей говорил об этом. Но чтобы бежал он… Когда же это бежал?
   — Совершив свое злодейское преступление, конечно, он должен был бежать, как же иначе? — сказал поручик, все так же не щуря уж глаз.
   Как раз в это время Дементий, который мало был похож на камердинера, а больше на «кухонного мужика», внес на подносе стакан чаю, вазочку сахару и сухари, а следом за ним вошла и Елизавета Михайловна.
   — Слышишь, Лиза, Терентий, оказывается, бежал! — тут же обратился к ней Хлапонин. — И… что такое еще он сделал? Да, злодейское преступление какое-то сделал, потом бежал.
   Дементий ушел, а Елизавета Михайловна не села на свое прежнее место, очень пораженная тем, что услышала о Терентии. Только теперь поняла она, зачем именно пришел к ним этот жандармский поручик, и тут же связала смерть Василия Матвеевича со словами «злодейское преступление».
   — Уж не убил ли он Василия Матвеевича, а? — спросила она встревоженно и мужа и одновременно поручика в голубом мундире.
   А поручик Доможиров, не прикасаясь к стакану, переводил заострившиеся глаза с нее на ее мужа, стараясь не пропустить ни одной черточки на их изумленных лицах. И это была решающая для них минута.
   Он пришел с готовым уже обвинением против них обоих, создавшимся отчасти там, в Хлапонинке, у станового пристава Зарницына, но в большей части уже здесь, в жандармском управлении, а между тем не поддельно изумил и этого контуженного штабс-капитана и его красивую спокойной красотой жену.
   До чая он не дотронулся, он продолжал наблюдать их обоих, постепенно теряя то одно, то другое из своей предвзятой уверенности в том, что они — сообщники Терентия Чернобровкина. Он даже сказал, поднимаясь:
   — Очень прошу прощения за беспокойство, какое я вам принес, но, знаете ли, служба, я действую по приказанию своего начальства… И я бы посоветовал вам вот что: если только позволит вам состояние здоровья, господин капитан, не проедетесь ли вы со мной в наше жандармское управление?
   — Вы… арестовать его хотите? — вскрикнула испуганно, заломив руки, Елизавета Михайловна. — За что? За что?
   — Не арестовать, помилуйте, что вы! — И даже дотронулся до ее рук жандарм, как бы стараясь хоть этим ее успокоить. — Не арестовать, а только дать свои показания по этому делу, которые будут там записаны, понимаете?
   Свидетельские показания только!
   — Свидетельские? — повторила она. — Но ведь он один не в состоянии будет, нет, он никуда не ходит один, а всегда со мною.
   — С вами он может быть и теперь, прекрасно! И вы тоже дадите свои показания, мадам! И я уверен, что они для нас будут очень ценны!
   — На дворе сейчас холодно, — сказала она беспомощно.
   — Не очень холодно, уверяю вас… Наконец, закутайте его как-нибудь потеплее.
   — Поедем, поедем, Лиза! — решительно выступил вперед Хлапонин. — Я готов.
   — Разумеется, лучше вам сейчас же отделаться от этой обязанности, чем ждать и думать, что вам что-то такое угрожать может, — тоном совершенно дружеским уже советовал жандарм и вдруг спросил Хлапонина как бы между прочим:
   — Насчет Гараськи вы тоже ведь можете дать показание?
   — Какого Гараськи? — удивленно поглядел на него Хлапонин.
   — Ну, этого там, сообщника Чернобровкина, — беспечно сказал поручик.
   — Гараську никакого не знаю, — подумав, ответил Хлапонин.
   — Ну, вот видите, другого преступника вы даже и не знаете… тем лучше для вас. Одевайтесь — и едем в управление. Поговорите там с подполковником Раухом, показания ваши запишут, и все…

III

   Жандармское управление, куда в извозчичьей карете приехали вместе с поручиком Доможировым Хлапонины, помещалось в обширном, но почему-то очень неприглядном и даже обшарпанном снаружи двухэтажном каменном доме с антресолями и балконом вверху. Для того чтобы говорить с полковником Раухом, нужно было подняться во второй этаж.
   Воздух в коридоре, по которому проходили Хлапонины вслед за Доможировым, был застоявшийся, затхлый — казенный; пахло сургучом, известкой и почему-то мышами.
   Поручик попросил Елизавету Михайловну посидеть в небольшой комнате перед кабинетом Рауха, а Дмитрия Дмитриевича ввел в кабинет.
   В кабинете, довольно большой комнате с четырьмя окнами на улицу, было только два стола, и за одним, большим, сидел сам подполковник, за другим, поменьше, военный чиновник со скромными бакенбардами в виде котлеток.
   — Штабс-капитан Хлапонин! — представил Дмитрия Дмитриевича Доможиров.
   Хлапонин стал навытяжку, как давно уже не приходилось ему ни перед кем стоять, и уже приготовился протянуть руку полковнику, но тот, сказав только: «А-а?! Это вы Хлапонин? Присядьте!» — пальцем указал ему на стул против себя.
   Хлапонин, не успев еще удивиться, почему Раух не подал ему руки, уселся поудобнее на стул, так как чувствовал в этом настоятельную необходимость: ноги его были еще слабы, и легкую дрожь от усталости чувствовал он в коленях.
   Доможиров подошел к чиновнику, взял у него какую-то синюю папку с бумагами и тут же передал Рауху, и в то время как тот безмолвно начал перелистывать бумаги в папке, Хлапонину не оставалось ничего больше, как разглядывать его самого.
   Этот немец был лет сорока на вид и не мал ростом, но костляв, и руки его были, казалось, готовы рассыпаться на все составные части: кости, хрящи, сухожилия, вены… Лоб с желтыми лоснящимися взлизами, светлые волосы, жидкие, но аккуратно зачесанные справа налево, так что над левым ухом получалось даже что-то вроде буклей; усы обвисшие, притом лишенные малейшего оттенка добродушия; серые сухие глаза глядели как-то невнимательно, однако и явно недоброжелательно, как свойственно глядеть человеку, перед которым хорошо уже известный ему субъект предосудительного поведения.
   — Перед приездом вашим сюда, в Москву, вы были в имении помещика Курской губернии Белгородского уезда Василия Матвеевича Хлапонина? — смотря в бумаги, спросил Раух скрипучим, надтреснутым, очень неприятным голосом.
   — Так точно, был, господин полковник, — по форме ответил Хлапонин, стараясь в то же время припомнить точно, сколько именно дней провел он у дяди.
   Раух сделал знак чиновнику, и тот пересел к его столу, и бойко забегало его гусиное перо по большому листу голубоватой, прочного вида бумаги.
   — В каких отношениях вы были к владельцу имения?
   Хлапонин заметил, что поручик Доможиров, тоже подсевший к столу, записал карандашом в своей записной книжке что-то и ответил:
   — Покойный Василий Матвеевич был мой родной дядя, по отцу.
   — Я это знаю, — сухо сказал Раух и посмотрел на него неодобрительно.
   — Я вас спрашиваю об отношениях в смысле… житейском. О ваших личных отношениях к нему я хочу знать.
   Хлапонин понял, что на этом строится какое-то обвинение против него самого, а уж не только против Терентия Чернобровкина и какого-то Гараськи, о котором не зря же упоминал поручик Доможиров.
   — Отношения наши, когда я жил в Хлапонинке, натянутыми не были, — ответил он подумав.
   — Не были? Как же так не были? — негодующе поглядел на него Раух. — Вы уехали от своего дяди, который вас сам пригласил к себе, на мужичьих лошадях! — При этом он сильно стукнул пальцами по бумагам в папке. — Уехали и даже не простясь с хозяином — вашим родным дядей, а говорите, что отношения не были натянуты!
   Дмитрий Дмитриевич почувствовал, как испарина покрыла вдруг его шею, хотя в кабинете Рауха было скорее прохладно, чем тепло.
   — Так точно, господин полковник, уехал я, не простившись с ним… после того, как он накричал на меня за обедом, — сказал он, уже начиная терять кое-что из заготовленного запаса хладнокровия.
   — Накричал за обедом! Чем же было вызвано это?
   Раух глядел на него уничтожающе, и он перевел глаза на поручика Доможирова, у него ища защиты от такого наскока его же начальника.
   — Это было вызвано тем… Я не совсем ясно помню, чем именно…
   Кажется тем, что я просил его вместо одного многосемейного… вместо него сдать в ополчение другого… — проговорил Хлапонин не совсем уже внятно.
   — Вместо одного другого?.. Какое же вам было дело до этого?.. Ведь крестьяне были не ваши, а вашего дяди?
   Хлапонин вполне ясно видел, что тот самый становой пристав Зарницын, который подписал присланную ему бумажку, гораздо раньше прислал сюда ли прямо, или в московское полицейское управление очень подтасованный им материал следствия, почему этот Раух взял тон, каким не принято говорить с простым свидетелем.
   — Крестьяне были не мои, а моего дяди, господин полковник, это так… но тот, за кого я просил, ко мне обращался как многосемейный… не помогу ли я… то есть не упрошу ли своего дядю, чтобы заменил другим.
   — Так-с, очень хорошо-с! — потер руки с довольным видом Раух и кивнул чиновнику, чтобы записал ответ Хлапонина. — Фамилия этого, за которого вы просили?
   — Фамилия — Чернобровкин, имя — Терентий…
   — Ну, вот видите как! — точно сам удивившись успеху своего допроса, обратился Раух к поручику Доможирову. — Итак, Терентий Чернобровкин!
   Отчество его?
   — По отчеству — не знаю как, господин полковник.
   — По отчеству он — Лаврентьев… Скажите, он к вам приходил и вы с ним говорили?
   — Приходил, точно, и я говорил с ним, — повторил Хлапонин.
   — Это было в отсутствие вашего дяди?
   — Да, насколько помню, дядя уезжал куда-то… кажется, в Курск, — припомнил Хлапонин.
   — И этим отъездом своего дяди вы воспользовались, чтобы настроить против него этого самого вот негодяя Терентия Чернобровкина? — откинувшись на спинку кресла, почти выкрикнул Раух.
   — Господин полковник! — изумленно проговорил Хлапонин и встал; он почувствовал, что испарина охватила его виски и лоб, а сердце начало беспорядочно биться.
   — Сядьте! — приказал Раух трескуче.
   — То, что я услышал от вас…
   — Сядьте, я вам говорю! — и Раух показал пальцем на стул.
   Хлапонин сел; стоять он все равно не мог бы больше, — он чувствовал сильную слабость не только в ногах, — во всем теле. Он даже оглянулся на дверь, за которой осталась Елизавета Михайловна, — не вошла ли она, услышав, что сказал этот голубой подполковник с немецкой фамилией.
   — Восстановление же крестьян против их помещиков есть преступление политическое, — известно ли вам это? — тоном, не предполагающим даже и тени возражения, проскандировал Раух.
   — Точно так, господин полковник, это мне известно, — пробормотал Хлапонин.
   — Известно? Вот видите! А между тем вы… принимаете в отсутствие владельца имения у себя крестьян… (он посмотрел в бумаги) даже целыми семьями… и говорите с ними… О чем именно вы говорили с этим Терентием Чернобровкиным и его женой?
   — Я не могу припомнить… этого разговора…
   — Тогда я вам напомню-с! — Раух перевернул бумагу, посмотрел в нее и спросил:
   — Вы говорили, что имение должно было принадлежать после смерти вашего отца вам лично, но незаконно будто бы захвачено вашим дядей-опекуном? Это вы говорили?
   — Я вспоминаю, что мы… говорили, как охотились вместе… когда я был еще кадетом, а он, Терентий, казачком у нас в доме, — с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич.
   — Ага! Так что вы с ним, значит, старые приятели? — иронически спросил Раух и кивнул чиновнику. — Хорошего приятеля вы себе нашли!
   — Могу ли я узнать, в чем же собственно обвиняется Терентий Чернобровкин, господин полковник? — спросил Хлапонин, почему-то несколько окрепнув.
   — Задавать вопросы имею право только я вам, а не вы мне, — сухо ответил Раух, — вам же я советую чистосердечно сознаться в том, что вы, пользуясь приятельскими отношениями вашими, с отроческих еще лет, с этим самым Терентием Чернобровкиным, подбивали его на убийство своего дяди, чтобы имение перешло в ваши руки!
   — Господин полковник! — снова поднялся Хлапонин.
   — Сядьте! Попрошу вас сесть и отвечать мне сидя! — приказал Раух.
   Но Хлапонин не сел. Он весь дрожал крупной дрожью… Он повернулся к двери и крикнул вдруг:
   — Лиза!.. Лиза!
   — Что такое? — изумился Раух и привстал над столом, но тут отворилась дверь и вошла Елизавета Михайловна.
   От этой неожиданности все сидевшие за столом встали, а Хлапонин, шатаясь, пошел навстречу жене, приник к ней и зарыдал, как ребенок.
   — Штабс-капитан Хлапонин контужен в Севастополе, господин полковник, контужен в голову, — шепотом ответил Доможиров на вопросительный взгляд, обращенный к нему Раухом. — Он один никуда не ходит, а только в сопровождении своей жены… Мне пришлось взять и ее тоже…
   Жандармский унтер, дежуривший у дверей кабинета, не ожидал, что на крик оттуда ринется мимо него в дверь эта красивая, прилично одетая дама, и хотя он тоже вошел в кабинет своего начальника вслед за нею, но совершенно не знал, что ему делать, и остановился в выжидающей позе, выпятив грудь.
   Елизавета Михайловна в первые мгновения совершенно не могла понять, что такое случилось тут, и, обняв приникшего к ней мужа, к которому привыкла уж за время его болезни относиться, как к своему ребенку, переводила изумленные глаза с знакомого поручика на незнакомого костлявого полковника, стараясь найти ответ хотя бы в выражении их лиц.
   Она знала своего мужа после раны его и контузии как человека, слишком спокойно, болезненно безучастно относившегося ко всему, что творилось около него, и считала спасительным для него это спокойствие; она видела пробуждение в его памяти сильнейших из всех впечатлений жизни, — именно детских, и была за него рада; она переживала вместе с ним не менее радостное для нее возмущение его во время последней их беседы с Василием Матвеевичем; но таким потрясенным до глубины души она видела его вообще впервые, и ей показалось, что вот рухнуло сразу все воздвигнутое в нем ею с таким огромным, самоотверженным трудом, что за этим неожиданным для нее припадком слабости придет, может быть, полная ночь его рассудка, поэтому она спросила тихо, но строго, обращаясь к полковнику:
   — Что такое сделали вы с моим мужем?
   Высокая, с бледным и строгим лицом женщина, так неожиданно для Рауха ворвавшаяся в его кабинет, как бы спугнула царившую в нем карающую Немезиду[16]. Раух вышел из-за стола и сказал, поклонившись:
   — Сударыня! Я не был осведомлен о том, что ваш муж настолько болен!..
   Но в таком случае вы можете взять его домой, и мы допрос отложим до его выздоровления.
   — Допрос, вы сказали? — изумилась Елизавета Михайловна. — Он разве обвиняется в чем-нибудь, мой муж?
   — Если получены официальные касательно его бумаги, то, сударыня, мой долг выяснить все, чтобы не была допущена какая-нибудь грубая ошибка.
   — Я прошу вас… господин полковник… прошу продолжать допрос! — вдруг выпрямился и, сдерживая дрожь, бившую все тело, проговорил Дмитрий Дмитриевич.
   — Потом, потом, не волнуйтесь! — отозвался на это Раух, слегка даже дотронувшись до его локтя, — мы это сделаем потом. Поезжайте домой к себе, отдохните, успокойтесь… Ведь мы не думаем же, что вы от нас куда-нибудь уедете, так как вам нет никакого смысла это делать. Гораздо лучше подумать, как очиститься от возводимых подозрений…