Однако мортирки эти — «собачки», как их называли солдаты, лаяли исправно, и картечь их летела в густые колонны главных сил, шедших снова на приступ шагов с двухсот.
   Лестницы, положенные и поставленные французскими саперами, остались на своих местах, все подступы к бастиону были изведаны, и вот ринулись французы на вал теперь уже обеими бригадами сразу.
   Храбро вел первую бригаду генерал Сен-Поль, но был убит пулей; едва не взобрался на вал командир второй бригады, генерал Биссон, но ударом штыка был опрокинут в ров, раненный в левый бок.
   Курские ополченцы, сорок восьмая Белгородская дружина тоже работала на валу топорами, осаживая слишком рьяных французов, а часть ее с прапорщиком Черноглазовым, под сильнейшим ружейным огнем, восемь раз металась к пороховому погребу и обратно, поднося патроны шеренгам стрелков.
   Сабашинский не зря не хотел менять состав своего гарнизона, несмотря на усталость солдат и офицеров: у него всякий заранее знал, что ему делать во время штурма, и это сказалось в той быстроте, с какой люди стали в ружье по первой тревоге, по тому порядку, в каком они шли под барабанный бой отражать штурм.
   А штурм этот, нужно сказать, был самый трезвый из всех штурмов союзников: пьяных не замечалось даже и среди зуавов. На этот штурм всем приказано было одеться, как на парад. И офицеры и солдаты были в новых мундирах и с орденами, с медалями. Это придавало особую торжественность последнему штурму Севастополя.
   Но все торжественно шествовавшие на штурм колонны дивизии Дюлака поспешно отступали теперь, после второго приступа, а на смену им шла резервная бригада генерала Маролля.
   Эта бригада шла шестью колоннами: три из них ударили в лоб второго бастиона, но другие три обошли его слева, со стороны занятого уже прочно Малахова. Они прошли по стенке куртины, где в начале штурма смяты были дивизией де Ламотт-Ружа части Олонецкого и Муромского полков, и атаковали защитников второго бастиона с фланга в то время, как прочие колонны, теряя много людей от ружейного огня, храбро лезли на вал спереди.
   Была минута, когда смертельная опасность предстала перед самим Сабашинским в лице молодого офицера-зуава с четырьмя рядовыми. В одной руке этого офицера был камень, в другой пистолет. Он выстрелил, целясь в голову, — пуля просвистела мимо уха Сабашинского; тут же левой рукой он пустил в него камнем, но тоже промахнулся.
   На это потребовалось всего два мгновения, а в третье раздались выстрелы сзади Сабашинского. Пули русских солдат оказались вернее: офицер-зуав и один из рядовых зуавов упали к ногам Сабашинского, остальные трое скатились с вала в ров.
   Жестокий бой кипел и на валу и около него, так как и сам Маролль и другой генерал, бывший в его бригаде, — Понтеве, считались во французской армии храбрейшими из храбрых, а где храбрые генералы, там нигде и никогда не пожелают уступить им в этом солдаты.
   Но постояли за себя кременчугцы, забалканцы, белозерцы!
   Генерала Маролля французы нашли только на другой день во рву: его тело было сплошь исколото штыками, и груда тел придавила его к самому дну.
   Понтеве тоже был ранен смертельно и скоро умер.
   Во рву, на трупах своих товарищей, оставалось еще довольно французов в то время, когда другие уже отступили поспешно, но стрелять в них было неудобно. Разгоряченный схваткой, которая развернулась на его глазах, Сабашинский кричал:
   — Как собак их камнями, братцы! Как собак!
   И в ров полетели камни, осколки гранат, ядра… Французы не вынесли этого и бежали, попадая при этом под картечь «собачек» и пули.
   Поражение дивизии Дюлака и резервной бригады Маролля было полным, однако еще два раза ходили на приступ французы, справедливо полагая, что число защитников совершенно разрушенного и с заклепанными орудиями бастиона все тает и тает.
   Окончательно же пыл их угас, когда резервы их стали тоже таять от огня трех русских пароходов, подошедших к Килен-бухте. Это были «Владимир», «Херсонес» и «Одесса».
   Синие мундиры и красные штаны французов, убитых и тяжело раненных, расцветили всю площадь перед вторым бастионом вплоть до первого плацдарма, находившегося метрах в ста от вала и дальше.
   Даже сам Сабашинский, стоявший на валу и утиравший поистине трудовой пот платком, изумленно глядел на эту страшную картину побоища и говорил капитану Черняеву, который провел все время ожесточенных пяти штурмов на втором бастионе:
   — Ну, знаете ли, батенька мой, сколько лет живу на свете, никогда ничего не видал подобного!

V

   Малый редан отбил французов блестяще, вписав этим одну из славных страниц в историю севастопольской обороны; а на Большой редан — третий бастион — пошел штурмом его старый, испытанный с самого начала осады враг — англичане.
   Наконец-то пришло для них время сломить этот упорный и грозный «честный» бастион, который один двенадцать почти месяцев истощал усилия целой Англии! Этого дня ждал с величайшим нетерпением Лондон, этого дня ждал в Константинополе всемогущий там посланник Англии лорд Редклиф, обещавший, как уверяли знатоки этого дела, даже руку своей дочери тому английскому офицеру, который первым взойдет на вал Большого редана: так горячо было рвение одного из виднейших зачинщиков Восточной войны и так велика была его уверенность в том, что первый английский офицер этот будет молод, холост, конечно, знатен и, самое главное, останется цел и невредим!
   Но и в этот решительный день англичане против третьего бастиона остались верны себе: они не спешили со штурмом.
   Уже с утра поведение их резервов показалось подозрительным генералу Павлову, начальнику гарнизона третьего отделения оборонительной линии, и он приказал всем своим войскам сделать то, чего не догадался приказать Буссау на Малаховом: выйти из блиндажей и быть готовыми к штурму, несмотря ни на какие потери. Даже Обоянскую дружину курского ополчения поставил он на банкеты, перетростив ее двумя ротами Якутского полка для крепости и порядка.
   Впрочем, тут могли бы даже и не ждать штурма, заранее не нести излишних потерь. На глазах у всех здесь начался штурм Малахова, — остервенело лезли зуавы на вал, сорвали только что взвившийся на нем флаг опасности, — синий флаг — и подняли вместо него трехцветный флаг Франции, — в две-три минуты наводнили собой всю площадку Корниловского бастиона, захватили батарею Жерве…
   Яростно сжимая ружья, ждали, — вот кинутся так же точно из своих траншей англичане… но взамен атаки началась оттуда снова сильнейшая канонада. Пришлось, вместо того чтобы посылать картечь на Малахов, отстреливаться от англичан, действовавших упорно, но малопонятно…
   Около двадцати минут длилась эта бомбардировка, но вот, наконец, оборвалась. Густой белый дым, окутавший траншеи англичан, начал вдруг алеть все сильнее, все гуще, — и заревели тысячи глоток: пошли на приступ красные мундиры.
   На третьем бастионе были теперь части четырех славных полков 11-й дивизии: Охотского, Камчатского, Селенгинского, Якутского; были владимирцы, знакомые англичанам еще по Алминскому бою; были суздальцы; были минцы и волынцы, — резервных частей этих полков. Минцы и волынцы сведены здесь были в один минско-волынский батальон.
   Англичанам пришлось бежать несколько дальше, чем французам, но они бежали лихо, несмотря на ружейный и картечный огонь, каким их встретили.
   Руководил штурмом генерал Кодрингтон, начальник легкой дивизии. Свыше десяти тысяч человек было под его командой, — силы, казалось бы, более чем достаточные, чтобы захватить один бастион.
   Во все дни последней, шестой, бомбардировки, как это было и раньше, — в пятую, четвертую, третью, — особенно страдал исходящий угол бастиона: его разбивали обыкновенно в щебень каждый день к вечеру, для того чтобы утром на другой день увидеть его возобновленным и готовым к бою.
   Но в этот день, как был он разбит с утра, так и остался, и английские генералы видели это, и сюда-то направили они главную массу штурмующих.
   Те бежали рассыпным строем, чтобы уменьшить потери: впереди стрелки, за ними инженерный отряд и, наконец, штурмовая колонна. Фронт их был широк, и штурм бастиона общий. Но на левом и правом крыле их отбили камчатцы и якутцы с ратниками ополчения, а владимирцы в центре, — их было всего два малочисленных батальона, — не устояли. Разгоряченные успехом, отборные войска англичан, смяв их натиском, погнали их вглубь бастиона.
   Начальником третьего бастиона был капитан первого ранга Перелешин 1-й (Перелешиных было на линии укреплений два брата, оба в равных чинах). С подзорной трубой в левой руке и пистолетом в правой он кинулся было останавливать владимирцев, но в него выстрелил английский офицер тоже из пистолета, и пуля отбила два пальца на его левой руке. Труба упала. Однако Перелешин выстрелил в англичанина в свою очередь, но его толкнули под руку бегущие мимо, — он промахнулся, его противник отскочил назад, к толпе солдат.
   Кругом шла полная неразбериха боя, так как площадка бастиона вся была изрезана траверсами, всюду были блиндажи, кое-где даже с деревянными навесами у входов, случайно уцелевшими от неприятельских бомб и ядер, а около одного блиндажа разрослись даже густые кусты георгин, посаженных под веселую руку на авось весною, но потом пользовавшихся общим заботливым вниманием.
   Боя сомкнутыми рядами тут и быть не могло. Оттиснутые от стенки владимирцы где работали штыками, где стреляли, где пускали в дело камни.
   Генерал Павлов стоял у входа в свой блиндаж, когда к нему добрался Перелешин, белые брюки которого были залиты и забрызганы кровью, обильно лившейся из руки.
   — Что же резервы? Где же они! — выкрикнул Павлову Перелешин срывая галстук свой с шеи.
   — Идут резервы, идут! — ответил не совсем уверенно Павлов.
   Восточные глаза его глядели встревоженно и прямо перед собой, и в стороны, и на окровавленные брюки начальника третьего бастиона. Разглядеть из дверей блиндажа, идут ли резервы, было совершенно невозможно из-за разных препятствий глазу, услышать бодрое боевое «ура» тоже было нельзя, так как кричать «ура» было воспрещено. А свалка кипела уж близко, — выстрелы, ярая ругань, — недалеко упал брошенный кем-то камень.
   Войдя в блиндаж, Перелешин нервно принялся забинтовывать галстуком руку. Среднего роста, сухощавый и всегда очень спокойный, каким знал его Павлов, он теперь был бледен и зол, карие глаза его горели, когда к нему обернулся генерал и спросил:
   — Что? Ранены?
   — Ранен, ваше превосходительство, истекаю кровью и службы его величества нести не могу! — отрапортовал в ответ Перелешин, как старшему в чине, став во фронт и подняв к козырьку руку.
   — Идут, идут! Гонят! — крикнул ему в ответ Павлов и выскочил в дверь.
   Действительно, англичан гнали назад, к стенке, это увидел и Перелешин, вышедший наружу следом за ним.
   Только что рапортовавшийся больным, он с плохо перевязанной рукой снова почувствовал себя хозяином бастиона, когда увидел подполковника Артемьева среди кучки солдат Камчатского полка.
   — В штыки, ребята! — кричал Артемьев. — Лупи их, мать перемать, размать!
   Крепкие слова так и рвались всегда с языка этого силача, картежника и кутилы, черного, как цыган, от загара; но теперь они были как нельзя более у места: без крепких слов как кинешься на краснорожих верзил, занявших уже недоступный для них раньше Большой редан, упоенных победой, верхом сидевших на пушках и загоняющих в их дула стальные ерши?
   Камчатцы бежали, опережая своего командира и пригнувшись для сокрушительного удара с налета, а дальше, в узкие просветы между траверсами и козырьками блиндажей разглядел Перелешин еще кучки русских солдат в белых рубахах: это была рота якутцев.
   Руку ломило в кисти и в локте, сквозь галстук капала все-таки кровь, но Перелешин, направившийся было из блиндажа Павлова в тыл, к Павловской казарме, на перевязку, наткнулся на кучку владимирцев за одним из траверсов.
   Их было человек пятнадцать, — все рядовые, молодые солдаты из пополнений.
   — Вы что здесь? — крикнул Перелешин, сразу забыв про свою рану и перевязочный пункт. — Стройся в две шеренги! За мной, братцы! — и выхватил свою полусаблю, чтобы что-нибудь было в руке.
   Как ни был стремителен порыв камчатцев, якутцев, владимирцев, оправившихся и приставших к Перелешину, но англичане дрались упорно, когда допятились до батарей: через разрушенный бруствер перескакивали новые и новые им на помощь.
   Артемьев был ранен пулей в плечо. Он не ушел из строя, и черное лицо его было по-прежнему яростно, но плечо, правое, в крови.
   Начали уже снова теснить англичане, когда подоспели, наконец, две свежие роты селенгинцев со своим командиром — полковником Мезенцевым.
   Мезенцев, однокашник Лермонтова по школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, только дней за двадцать до того принял Селенгинский полк, будучи переведен по своей просьбе в Севастополь с Кавказа. Он был еще молод, ему не было и сорока лет. На Кавказе он был участником многих боев, прошел боевую школу в отряде знаменитого генерала Слепцова; здесь же это было первое сражение, в котором так хотелось показать ему себя перед новым полком настоящим кавказским рубакой.
   Высокий и стройный красавец, он шел впереди, и селенгинцы с ним не только остановили новый натиск англичан, — они их погнали назад, они не дали им удержаться и около батарей, где была уже переколота ими почти вся прислуга, они опрокинули красномундирников в ров, совершенно очистив от них бастион.
   Но скатившись в ров и потом добежав до засеки, англичане начали пальбу из своих штуцеров, и стоявший во весь рост на валу Мезенцев вдруг взмахнул обеими руками и повалился навзничь: он был убит наповал, — пуля прошла через голову над переносьем.
   Перелешин уцелел в этой схватке, но обессилел от потери крови. Он передал начальство над третьим отделением капитану 1-го ранга Никонову, командиру батареи своего имени, а сам пошел, поддерживаемый матросом, к берегу Большого рейда. Здесь матрос усадил его на шлюпку и отправил на пароход «Бессарабия».
   Павлов же послал своего адъютанта к Остен-Сакену с донесением, что штурм отбит, однако ликовать по этому поводу было еще рано.

VI

   В середине августа охотцы, стоявшие в прикрытии на третьем бастионе, переведены были на соседнюю Пересыпь, где еще с июня прочно обосновалась в непробиваемых снарядами пещерах большая часть полка, а камчатцы — неполный батальон их — перетянуты Павловым к себе, на третий бастион; а так как хрулевский пластун Чумаченко числился со своей небольшой командой пластунов при Камчатском полку, то и он перешел на третий бастион тоже.
   Конечно, он в тот же день нашел случай повидаться с Хлапониным.
   — Ты ко мне, Терентий? — спросил его Хлапонин.
   — Никак нет, на ваш бастион перешли мы с Малахова, — выжидательно глядя на «дружка» и стараясь не улыбнуться даже краем губ, ответил Терентий. — Поэтому, выходит, я теперь с вами буду.
   — Очень хорошо, братец, очень хорошо! — совершенно непосредственно и даже обрадованно с виду отозвался на это Хлапонин.
   Эта обрадованность была понятна: на «честный» бастион, с которым успел уже сродниться, который считал уже «своим» с начала осады и совершенно непроизвольно ставил выше всех других бастионов Хлапонин, явился такой молодчага с двумя Георгиями. Всякому укреплению, — будь это бастион, батарея или редут, — лестно бы было заполучить такого охотника, несмотря даже на то, что слишком уж близко подошли траншеи неприятеля к валам.
   Но о своей пластунской ценности забыл в это свидание с Дмитрием Дмитриевичем Терентий. Обрадованность Хлапонина он приписал тому, что они земляки, старые «дружки», хотя кое-что их теперь и разделяло: один был офицер, штабс-капитан, другой — всего-навсего унтер, и потому только унтер, что посчастливилось удачно бежать от суда, кнута и каторги, если только не смерти под кнутом.
   Для Терентия, чуть лишь увидел он прежнее, как в Хлапонинке, улыбающееся лицо Дмитрия Дмитриевича, тот сразу перестал быть штабс-капитаном артиллерии, он сделался прежним, старинным и простившим, таким, с кем можно было говорить не о том, что творилось тут кругом, а о своем, понятном только им двоим.
   Говорить же теперь как раз не мешала канонада, — выдались минуты затишья; поэтому Терентий, с прежним деревенским выражением значительно изменившегося уже лица, заговорил сразу, понизив несколько голос:
   — Белгородская-то дружина наша, знаете, конечно, Митрий Митрич, на втором бастионе стоит… Тимофея с килой помните?
   — Тимофея… с килой? — не удивившись такому обороту разговора, добросовестно начал припоминать Хлапонин.
   — В пиявочнике он был приставлен, печку там топить, — напомнил ему Терентий.
   — Тут шишка была? — показал на свой подбородок Хлапонин.
   — Истинно, тут! Ну, его вчерашний день отправили на Братское: убитый… А другой какой был — Евграф Сухоручкин, — тот животом занедужил на Сиверной, там гдесь и остался… Ну, все-таки я с Тимофеем разговор имел про нашу Хлапонинку, чего там было, как я оттель ушел…
   Дмитрий Дмитриевич слушал его уже без улыбки, но Терентия не остановило это.
   — Было там вроде как бунт… Он мне хотя не поспел в полности обсказать, ну, все-таки про бабу мою услыхал я, — не дали под замок посадить! — блеснув глазами, продолжал Терентий. — Исправник после того приезжал сам, и тот вроде бы не посмел ее зря обидеть: ну, она же тяжелая тогда, близу родов ходила, вам известно, — вот народ и кричал становому:
   «Не замай!..» Теперь уж кормит.
   — Тоскуешь? — хотя и без улыбки, но сердечно спросил Хлапонин.
   — Эх, Митрий Митрич! Сейчас-то, слова нет, тосковать некогда — служба… А как службе этой конец придет, вот когда тоска моя начаться должна… Мне тогда не иначе как опять на Кубань подаваться, — пластун и пластун. Что ж, я по-ихнему уж трохи балакаю… может, я бы там деньжонок разжился — Лукерью бы свою выкупил с ребятишками… а, барин?
   — Какой же я тебе барин? — улыбнулся Хлапонин. — А насчет семьи своей не тоскуй: может, не так уж долго ждать осталось до воли всем.
   — О-о! Всем волю дадут? — так и засиял Терентий. — Это ж, значит, господа промеж собой говорят там?
   — Офицеры? — переспросил Хлапонин. — Да, говорят многие, что крепостной зависимости после этой войны должен прийти конец.
   — Э-эх, дожить бы только! Не дадут ведь эти, Митрий Митрич! — кивнул головой Терентий в сторону английских батарей. — Я через это и с Тимофеем не опасывался говорить: все одно, думаю, отседа живому-здоровому мудреное дело выйти. Так на мое с Тимохой и оказалось… А больше я никому про себя не сказывал, окромя как вам.
   Как раз в это время к Хлапонину подошел Арсентий с записочкой от Елизаветы Михайловны, — он делал это почти ежедневно, причем заходил по пути в Павловские казармы распытывать про Витю Зарубина, как там он.
   Узнав его, Терентий отшатнулся, сказав по-солдатски:
   — Счастливо оставаться, ваше благородие! — и хотел уже уйти, но его остановил Хлапонин, взяв за плечо.
   — Узнал, кто это такой? — весело спросил он Арсентия, весело потому, что получить маленькую записочку от жены всегда было для него большою радостью.
   Арсентий внимательнейше вгляделся в пластуна с двумя Георгиями, с унтер-офицерскими двумя басонами на измятых погонах бешмета, залатанного в десяти местах, и с огромным кинжалом за кожаным поясом, и нерешительно-отрицательно повел головой:
   — Не могу знать.
   — Изменился, точно… Его бы и жена родная не узнала теперь, — сказал Хлапонин и добавил:
   — Он из Хлапонинки — ты там его видел.
   — Неужто… Терентий?
   — Я и есть.
   Арсентий, взглянув на улыбающегося штабс-капитана, снял свою белую без козырька фуражку, Терентий же смахнул с головы облезлую рыжую папаху, и они поцеловались три раза накрест, как земляки, встретившиеся на чужбине.
   На третьем, как и на других бастионах, среди офицерства процветала азартная игра в карты. Она была вполне понятна там, где каждый день и каждым ставилась на карту случая жизнь. При этом капризное, непостижимое «везет» — «не везет» привлекало в игре этой, пожалуй, больше, чем возможность вдруг выиграть много денег.
   Деньги очень мало ценились здесь: нынче жив, а завтра могут отправить твое тело на Северную, на кладбище, — и зачем тогда деньги, сколько бы их ни скопилось от жалованья, которое совсем почти некуда было тратить?
   Было на третьем бастионе два простых деревянных навеса: один «морской», другой «сухопутный», под которыми обычно резались в банк и банчок в свободные от службы часы. Навесы эти, конечно, должны были только давать тень в жару, но никто не забывал о том, что они способны предохранить их от канонады не в большей степени, чем воздух.
   Они были даже очень опасны, так как из-за них нельзя было разглядеть «нашу», о которой вопили сигнальщики, а эта «наша» прежде всего, обрушив навес, должна была неминуемо придавить обломками досок всех играющих.
   Так это и случалось не раз, но подобные случаи никого отвратить от игры не могли.
   Хлапонин принадлежал к редкому в военной среде того времени типу людей, не находивших никакого удовольствия в картежной игре, даже как в развлечении от скуки. А на бастионе тем более ему некогда было скучать: впору было приспособиться только к этой совершенно исключительной жизни.
   Гораздо больше времени проводил он с людьми своей батареи, чем это было принято у командиров батареи даже здесь, среди непрерывных почти артиллерийских боев.
   Обученной раньше артиллерийской прислуги оставалось уже мало не только у орудий на укреплениях, где матросов давно начали заменять пехотинцами, но и в артиллерийских бригадах пехотных корпусов.
   В пополнения на место убитых и раненых из артиллерийской прислуги стали присылать за последние недели даже ополченцев. Эти пополнения нужно было еще обучать тому, как обращаться с орудиями, а между тем каждый день можно было ожидать, что легкая полевая батарея будет призвана показать на деле, к чему она готовилась.
   Занимаясь с солдатами, Хлапонин был неизменно терпелив и ровен. Он был таким и раньше, до своей контузии, теперь же пройденный им самим в несколько месяцев труднейший путь от совершенно бессознательного к ясной и послушной мысли научил его гораздо большей снисходительности к такому же почти трудному пути пехотных солдат, приставленных неожиданно для них к пушкам.

VII

   Частые и точные, короткие, круглые, упругие выстрелы хлапонинской батареи, стоявшей на левом фланге третьего бастиона, обдавали бежавших на штурм англичан таким густым роем картечи, что немногие добрались до вала и еще меньше вскарабкалось было с разгона на вал, но были опрокинуты в ров штыками якутцев и ополченцев.
   Успехом англичан в исходящем углу бастиона Хлапонин был больше изумлен, чем обеспокоен: он не допускал такой удачи штурмующих; он знал, конечно, что бруствер в средней части укрепления совершенно разрушен утренней бомбардировкой, но знал также и то, что там стоят владимирцы — два батальона…
   Огня своих пушек он не прекращал. Они били по ближайшим английским резервам, они заградили им путь, отрезав тем самым тех, которым удалось пробиться на бастион. Однако оказалось, что пробившихся было много: их мундиры краснели сплошь. Они двигались прямо к горже бастиона — владимирцы отступали поспешно, разбиваясь в тесноте проходов на мелкие кучки…
   Поднялась ружейная пальба — беспорядочная, с обеих сторон. Из-за дыма трудно уж стало что-нибудь различать там, дальше, а здесь, около орудий, столпились курские ополченцы четвертой роты, потерявшие уже своих двух офицеров.
   Они кричали, размахивали руками, — иные бросали наземь ружья и поспешно вытаскивали из своих сумок привычные топоры, готовясь к явной и близкой рукопашной.
   Чуть только заметив это, Хлапонин, схватив бывший при нем штуцер, добытый у тех же англичан Кошкой, наскоро передав команду над батареей старшему из своих субалтернов, поручику Лилееву, бросился в ряды ополченцев, крича незнакомым самому себе голосом:
   — Поднять ружья! Стреля-ять!
   Чтобы увлечь их примером, он пробился через толпу их вперед и выстрелил сам в англичанина, сидевшего всего шагах в сорока верхом на крупнокалиберной пушке и занятого ее заклепкой.
   Англичанин ткнулся головой вниз, тяжело и неловко сполз, выставив кверху только одну ногу, но через два-три мгновения соскользнула с орудия нога, а вслед за хлапонинским выстрелом защелкали выстрелы ополченских ружей по другим целям, благо было их очень много: до тысячи человек успело ворваться на бастион.
   Эту пальбу, поднятую во фланг колонне англичан, подхватили якутцы, быстро перестроив свой фронт, и стремительный разбег ворвавшихся был задержан как раз в то время, когда дорог для них был каждый момент и каждый свой штык: на голову их колонны дружно напали камчатцы со своим командиром Артемьевым, с одной стороны, и рота якутцев из ближнего резерва — с другой.
   Но вот ринулись англичане обратно под натиском селенгинцев, — и половины их не ушло с бастиона, — а над бегущими в свои траншеи то и дело рвались картузы картечи, посылавшиеся хлапонинской батареей.
   — Каково, а? — кричал Хлапонин, обращаясь к поручику Лилееву. — Вот так расчесали рыжие кудри господам энглезам!