Страница:
Там покрыли тело пробитым под Синопом в нескольких местах ядрами флагом с «Императрицы Марии», и открыли двери для желающих проститься с адмиралом, а этих последних было так много, что они заняли всю площадь, и с каждой минутой подходили новые — командами и одиночным порядком.
Одни только матросы, построившись в две шеренги и входя в дом сразу по двое, прощались больше часу… Много сошлось женщин, хотя покойный и высылал их всеми способами из осажденного города во избежание напрасных смертей и увечий, и много было пролито слез около тела, сурово покрытого боевым флагом.
Но плакали не одни только женщины — сестры милосердия, солдатки и матроски с Корабельной, торговки, прачки, жены и дочери офицеров… Мокрые глаза были и у матросов и солдат, у офицеров и генералов, и снова расплакался Горчаков, когда приехал на церемонию похорон.
Об умершем ли герое плакали?.. Может быть, только о человеке, который сумел сохранить душевную теплоту, несмотря на свой чин и положение во флоте и в осажденном городе, несмотря на всю обстановку осады с каждодневными канонадами и частыми боями, обстановку, при которой неизбежно черствеет сердце, ожесточается душа.
Недаром месяца четыре спустя, когда Петербург встречал приехавшего на отдых Тотлебена, небезызвестный поэт того времени, Аполлон Майков, в стихах, посвященных ему, не мог не вспомнить и о Нахимове:
Нахимов подвиг молодецкий
Свершил, как труженик-солдат,
Не зная сам душою детской,
Как был он прост, велик и свят!
Хоронили на другой день вечером.
Полевая батарея — шесть орудий в упряжках — стала на площади; два батальона — матросы с одной стороны, солдаты с другой — выстроились шпалерами от дома к Михайловскому собору. Народ толпился на бульваре Казарского, на лестнице библиотеки, на всех высоких местах кругом. Такого стечения народа не видал Севастополь ни раньше, ни после. Эти похороны были исключительны и потому, что неприятель прекратил обычную пальбу, хотя не мог не видеть огромных толп на площади и прилегающих улицах.
Пошел гулять даже кем-то пущенный слух, будто суда противника скрестили реи и спустили флаги — дань уважения умершему герою Синопа, и минуты были так торжественно скорбны, что всем хотелось этому верить.
Гроб, обвитый тремя флагами — контр-адмиральским, вице-адмиральским и адмиральским, — вынесли из дома осиротевшие адъютанты и понесли в собор, а оттуда, после отпевания, в новый склеп рядом со старым.
Прощально загремели пушки, раздались залпы тысячи ружей, каменщики спешно заделывали склеп… И только когда уже начало темнеть и успели разойтись толпы вслед за уходившими батальонами матросов и солдат, в город полетели ракеты одна за другой. Досужие люди насчитали их ровно шестьдесят штук. Они были очень красивы в своем полете на фоне ночного неба, но стоили дорого, мало принося вреда.
Они внесли даже свою долю скорбной торжественности в этот вечер 1/13 июля: они были как погребальные факелы, зажженные врагами в честь русского народного героя.
Суровые, правда, факелы, но и знаменитый адмирал, уничтоживший без остатка турецкий флот, скрывавшийся в Синопской бухте, не мыслился ими иначе, как человек весьма суровый.
Он и был действительно суров и в море и на суше, несмотря на всю свою доброту, чуть только дело касалось чисто военной работы команд, но потому-то и была так чиста, потому-то и изумила мир военная работа «детей»
Нахимова на море, как и на суше, на севастопольских бастионах.
Конечно, куда пышнее было всего за несколько дней до похорон Нахимова шествие с прахом лорда Раглана от дома главного штаба английской армии до Камышовой бухты, где гроб был погружен на судно для отправки его в Англию.
Восемь пар лошадей в черных попонах везли катафалк с гробом, а около каждого угла катафалка ехали главнокомандующие союзных армий: спереди Пелисье и генерал-лейтенант Симпсон, старший из английских генералов, сзади Омер-паша и Ла-Мармора, и каждый главнокомандующий окружил себя своим штабом в блестящих парадных мундирах.
Парадные мундиры разнообразнейших цветов и покроев, украшенные золотым и серебряным шитьем и орденами, прекрасные кони, великолепные седла; английские сначала, а потом, ближе к Камышу, французские войска, выстроенные по обеим сторонам дороги; национальный английский флаг, покрывающий гроб, национальный английский гимн, исполняемый оркестрами, — все это пышное и показное было представлено во всей полноте, но не было простых и теплых слез над гробом этого неудачливого «завоевателя Крыма» в угоду банкирам Сити.
Потерявший руку под Ватерлоо, а жизнь под Севастополем, Раглан должен был, по распределению подвигов среди союзных полководцев, взять у защитников крепости всего только один третий бастион — Большой редан, но так и умер, не осилив этой задачи; и английскую армию, бывшую под его начальством, перестали уважать даже и союзники англичан французы; презрительнее относились они только к туркам.
Когда Камыш наводнили парижские гризетки и за одной из них принялся усиленно ухаживать один богатый лорд в немалом чине, эта гризетка сделалась однажды героиней дня в лагере французов. Она, насквозь продажная, швырнула лорду в его холеную сытую физиономию всученный было ей кошелек с золотом и патетически сказала при этом во всеуслышание:
— Я для вас так же неприступна, как русский Большой редан!
Французские офицеры за этот ответ носили ее на руках и засыпали деньгами. Таково было сердечное согласие — entente cordiale — двух сильнейших европейских наций в этой войне.
Глава шестая
I
II
III
Одни только матросы, построившись в две шеренги и входя в дом сразу по двое, прощались больше часу… Много сошлось женщин, хотя покойный и высылал их всеми способами из осажденного города во избежание напрасных смертей и увечий, и много было пролито слез около тела, сурово покрытого боевым флагом.
Но плакали не одни только женщины — сестры милосердия, солдатки и матроски с Корабельной, торговки, прачки, жены и дочери офицеров… Мокрые глаза были и у матросов и солдат, у офицеров и генералов, и снова расплакался Горчаков, когда приехал на церемонию похорон.
Об умершем ли герое плакали?.. Может быть, только о человеке, который сумел сохранить душевную теплоту, несмотря на свой чин и положение во флоте и в осажденном городе, несмотря на всю обстановку осады с каждодневными канонадами и частыми боями, обстановку, при которой неизбежно черствеет сердце, ожесточается душа.
Недаром месяца четыре спустя, когда Петербург встречал приехавшего на отдых Тотлебена, небезызвестный поэт того времени, Аполлон Майков, в стихах, посвященных ему, не мог не вспомнить и о Нахимове:
Нахимов подвиг молодецкий
Свершил, как труженик-солдат,
Не зная сам душою детской,
Как был он прост, велик и свят!
Хоронили на другой день вечером.
Полевая батарея — шесть орудий в упряжках — стала на площади; два батальона — матросы с одной стороны, солдаты с другой — выстроились шпалерами от дома к Михайловскому собору. Народ толпился на бульваре Казарского, на лестнице библиотеки, на всех высоких местах кругом. Такого стечения народа не видал Севастополь ни раньше, ни после. Эти похороны были исключительны и потому, что неприятель прекратил обычную пальбу, хотя не мог не видеть огромных толп на площади и прилегающих улицах.
Пошел гулять даже кем-то пущенный слух, будто суда противника скрестили реи и спустили флаги — дань уважения умершему герою Синопа, и минуты были так торжественно скорбны, что всем хотелось этому верить.
Гроб, обвитый тремя флагами — контр-адмиральским, вице-адмиральским и адмиральским, — вынесли из дома осиротевшие адъютанты и понесли в собор, а оттуда, после отпевания, в новый склеп рядом со старым.
Прощально загремели пушки, раздались залпы тысячи ружей, каменщики спешно заделывали склеп… И только когда уже начало темнеть и успели разойтись толпы вслед за уходившими батальонами матросов и солдат, в город полетели ракеты одна за другой. Досужие люди насчитали их ровно шестьдесят штук. Они были очень красивы в своем полете на фоне ночного неба, но стоили дорого, мало принося вреда.
Они внесли даже свою долю скорбной торжественности в этот вечер 1/13 июля: они были как погребальные факелы, зажженные врагами в честь русского народного героя.
Суровые, правда, факелы, но и знаменитый адмирал, уничтоживший без остатка турецкий флот, скрывавшийся в Синопской бухте, не мыслился ими иначе, как человек весьма суровый.
Он и был действительно суров и в море и на суше, несмотря на всю свою доброту, чуть только дело касалось чисто военной работы команд, но потому-то и была так чиста, потому-то и изумила мир военная работа «детей»
Нахимова на море, как и на суше, на севастопольских бастионах.
Конечно, куда пышнее было всего за несколько дней до похорон Нахимова шествие с прахом лорда Раглана от дома главного штаба английской армии до Камышовой бухты, где гроб был погружен на судно для отправки его в Англию.
Восемь пар лошадей в черных попонах везли катафалк с гробом, а около каждого угла катафалка ехали главнокомандующие союзных армий: спереди Пелисье и генерал-лейтенант Симпсон, старший из английских генералов, сзади Омер-паша и Ла-Мармора, и каждый главнокомандующий окружил себя своим штабом в блестящих парадных мундирах.
Парадные мундиры разнообразнейших цветов и покроев, украшенные золотым и серебряным шитьем и орденами, прекрасные кони, великолепные седла; английские сначала, а потом, ближе к Камышу, французские войска, выстроенные по обеим сторонам дороги; национальный английский флаг, покрывающий гроб, национальный английский гимн, исполняемый оркестрами, — все это пышное и показное было представлено во всей полноте, но не было простых и теплых слез над гробом этого неудачливого «завоевателя Крыма» в угоду банкирам Сити.
Потерявший руку под Ватерлоо, а жизнь под Севастополем, Раглан должен был, по распределению подвигов среди союзных полководцев, взять у защитников крепости всего только один третий бастион — Большой редан, но так и умер, не осилив этой задачи; и английскую армию, бывшую под его начальством, перестали уважать даже и союзники англичан французы; презрительнее относились они только к туркам.
Когда Камыш наводнили парижские гризетки и за одной из них принялся усиленно ухаживать один богатый лорд в немалом чине, эта гризетка сделалась однажды героиней дня в лагере французов. Она, насквозь продажная, швырнула лорду в его холеную сытую физиономию всученный было ей кошелек с золотом и патетически сказала при этом во всеуслышание:
— Я для вас так же неприступна, как русский Большой редан!
Французские офицеры за этот ответ носили ее на руках и засыпали деньгами. Таково было сердечное согласие — entente cordiale — двух сильнейших европейских наций в этой войне.
Глава шестая
У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС
I
Любое живое тело, получив чувствительный удар в борьбе, озадаченно пятится, сокращается, сжимается, старается зажать рану или ушиб, и только спустя время, если противник не нападает сам, начинает думать над способом нападения.
Когда сорвался штурм 6/18 июня, интервенты признали, что он был недостаточно подготовлен, что повторять его в ближайшее время с надеждой на успех — значит просто лезть на рожон, что нужно проделать еще много неотложного, прежде чем отважиться на новый штурм.
К числу этих неотложных мер была отнесена заместителем Раглана, генералом Симпсоном, прокладка железной дороги из Балаклавы к правофланговым позициям англичан на Сапун-горе.
Земляные работы для этой цели были начаты, правда, гораздо раньше, при Раглане, но приостановлены, так как по общему убеждению, царившему перед штурмом во французском главном штабе, могли бы оказаться совершенно лишними.
Теперь англичане деятельно взялись за укладку шпал и рельсов: первая в Крыму железная дорога начала возникать, чтобы принять на себя известную долю усилий, направленных к овладению русской Троей.
Но заботы об устройстве своих подъездных путей само собой связались в сознании главного командования союзной армии с мыслью о том, чтобы нанести ощутительный вред подъездным путям противника в наиболее доступном для этого месте. Таким легко уязвимым местом казался издали, с Херсонесского полуострова, Чонгарский мост через Сиваш.
По Чонгарскому мосту действительно один за другим шли обозы в Крым, подвозя многое, необходимое для русских войск, — провизию, фураж, боевые припасы. Поэтому флотилия союзников, прорвавшаяся в Азовское море, получила во второй половине июня приказ разгромить Геническ и высадить десант к Чонгару.
И вот переживший уже бомбардировку в мае маленький Геническ снова увидел перед собой, в одно из двадцатых чисел июня, несколько судов союзной эскадры.
Если бы эти суда ничем не угрожали городу, они представили бы из себя красивое зрелище. Среди них были и паровые колесные, и винтовые, и парусные. Они стали полукругом километрах в десяти от города, заняв все пространство между материком и островом Бирючьим, на котором тогда было несколько мелких рыбачьих хуторков. Близко к городу подошли три канонерки, снабженные большими бомбическими орудиями, и началась неторопливая расчетливая канонада.
Снаряды направлялись в лучшие на вид строения города, а к этим лучшим относились, между прочим, и здания соляного ведомства, с которым имели дело чумаки, вывозившие отсюда на Украину огромное количество соли.
Чумацкие обозы, грузившие соль, заполняли Геническ и теперь; в эти обозы также направлялись выстрелы с канонерок, отчего много подвод было разбито, а иные загорелись и пылали, как и дома в разных концах города.
Чуть только собирались толпы народа, чтобы тушить пожары, в них летели ядра и ракеты, поэтому Лобанов-Ростовский, по-прежнему руководивший защитой если не города, то пролива, ведущего в Сиваш, распорядился, чтобы пожаров не тушили.
Затопленные в проливе в мае суда пока еще торчали над водой мачтами, давая знать союзникам, что их еще не засосало илом, что они стерегут вход в залив. Кроме того, в заливе стояло пять баркасов с солдатами, но отвечать противнику артиллерийским огнем Геническ не мог, не имея пушек.
Пальба по городу, начавшись в полдень, продолжалась до темноты, когда со всей поспешностью, на которую были способны волы и чумаки-украинцы, обозы с солью потянулись в степь, скрипя немазаными колесами, и этот ночной скрип не уступал по силе звука дневной канонаде. Жители тоже выбрались из своих домишек подальше в степь и расположились там табором выжидать дальнейших событий.
Однако события эти развивались медленно. Несколько дней простояла перед Геническом эскадра, то уменьшаясь, то увеличиваясь в числе вымпелов, и каждый день открывали пальбу по городу канонерские лодки. Несколько раз ялики с десантными отрядами подходили к проливу, но, встречаемые ружейными залпами, теряли много людей и уходили поспешно.
Геническ пострадал сильно за эти несколько дней; Геническая слобода была сожжена почти наполовину; уничтожены были рыбацкие хуторки на острове Бирючьем; но все-таки три парохода с десантом напрасно простояли в отдалении, дожидаясь возможности придвинуться к проливу: командовавший эскадрой адмирал решил, что защита подступов к Сивашу и Чонгару крепка, что десантный отряд будет неминуемо истреблен без всякой пользы для дела, и в конце июня снял блокаду и отошел.
Продолжая крейсировать в виду берегов, он послал в начале июля одну канонерку обстрелять Таганрог, но тут ожидала его полная неудача.
Стреляя целый день из бомбического орудия, правда с большими промежутками вследствие тщательного выбора целей, канонерка к ночи отошла к Кривой косе, но сделала это без всякого соблюдения осторожности и села на мель метрах в девяноста от берега.
Сотня семидесятого полка Донского казачьего войска пришла в понятное ликование, увидя такой конфуз иноземных мореплавателей, только что громивших их город. Державшиеся до этого вдали казаки прискакали теперь к самому берегу, спрятали лошадей за буграми, подобрались на ружейный выстрел и открыли оживленную стрельбу по матросам.
Матросы ответили на это картечью из двух медных пушек, но сильный восточный ветер пришел на помощь казакам: он накренил канонерку, — стрельба из пушек стала невозможна, а казачьи пули жужжали не без толку, — то там, то здесь сваливались матросы.
На выстрелы к сотне из резерва примчались еще две сотни этого же полка с командиром его Демьяновым, а в это время экипаж канонерки спустил уже шлюпки, так как сдвинуться с мели своими силами не мог и только нес потери от огня казаков.
— Бегут, братцы, бегут! — кричали казаки.
— Задают лататы!
— Переймем!
— Как переймешь?
— Видал, флаги тилипаются?
— Ну, так что же?
— Да это ж у них считается все одно что знамя!
— Неужто оставят так?
— Оставили же! Возьми глаза в лапы!
— Айда, ребята, за флагами!
И вот человек двадцать казаков, раздевшись проворно, поплыли в одних рубашках и сподниках, наперерез волне, за флагами, действительно брошенными впопыхах под роем казачьих пуль английскими матросами.
Между тем подходил пароход спасать канонерку. На ходу он посылал в пловцов ядро за ядром. Казаки ныряли, но плыли, гогоча, как гуси, а с берега поощрительно кричали им и стреляли в отплывающие шлюпки.
Подойти ближе большой пароход не мог, — море тут было очень мелко.
Казаки доплыли и стали хозяйничать на канонерке.
Это было трехмачтовое судно в сорок метров длиною. Оба флага, большой и малый, сняли казаки торжествуя.
— Это же те же знамена, братцы!
— А ты думал — ряднина?
— А пушки?
— Пушки бы тоже снять!
— Считается военная добыча, как же можно оставить!
— А куды ж их снять?
— Авось подойдут наши лодки сюды…
— Одна дюже велика — с места не сдвинем.
— Эта останется, а медные сымем.
В наступившей темноте подобрались к канонерке баркасы. Казаки сволокли на них две медные пушки, обшарили все каюты и палубу и спешно нагружали свои баркасы английским добром, не брезгуя ничем, что можно было перетащить с палубы на баркасы: койки, столы, стулья, посуду, ящики и мешки с провиантом, снаряды, порох, клетку с курами, две пары телят… и когда оказалось, что перетаскивать больше уж нечего, осталась одна недвижимость, — облили палубу маслом и подожгли.
И целую ночь любовались таганрожцы пожаром на море. Подобный пожар всегда бывает красив, особенно же в том случае, если горит тот самый корабль, который незадолго перед тем, неуязвимый сам, посылал со своих бортов бомбу за бомбой.
Сгорела палуба, сгорели мачты, но утром казаки стали жалеть, что не сняли все-таки большого орудия и не вытащили машины. Пожар же прекратился сам собою, когда огонь дошел до подводной части.
Подвели снова на заре баркасы свои к канонерке, однако не удалось снять и в этот раз ни орудия, ни машины. Волна закидала внутренность судна песком; от тяжести оно погрузилось глубже, — пришлось оставить мысль попользоваться чем-нибудь еще. Зато оба флага и обе медные пушки в тот же день торжественно были отправлены в Новочеркасск, столицу области Войска Донского: казаки не пожелали уступить кому-нибудь свои трофеи.
Когда сорвался штурм 6/18 июня, интервенты признали, что он был недостаточно подготовлен, что повторять его в ближайшее время с надеждой на успех — значит просто лезть на рожон, что нужно проделать еще много неотложного, прежде чем отважиться на новый штурм.
К числу этих неотложных мер была отнесена заместителем Раглана, генералом Симпсоном, прокладка железной дороги из Балаклавы к правофланговым позициям англичан на Сапун-горе.
Земляные работы для этой цели были начаты, правда, гораздо раньше, при Раглане, но приостановлены, так как по общему убеждению, царившему перед штурмом во французском главном штабе, могли бы оказаться совершенно лишними.
Теперь англичане деятельно взялись за укладку шпал и рельсов: первая в Крыму железная дорога начала возникать, чтобы принять на себя известную долю усилий, направленных к овладению русской Троей.
Но заботы об устройстве своих подъездных путей само собой связались в сознании главного командования союзной армии с мыслью о том, чтобы нанести ощутительный вред подъездным путям противника в наиболее доступном для этого месте. Таким легко уязвимым местом казался издали, с Херсонесского полуострова, Чонгарский мост через Сиваш.
По Чонгарскому мосту действительно один за другим шли обозы в Крым, подвозя многое, необходимое для русских войск, — провизию, фураж, боевые припасы. Поэтому флотилия союзников, прорвавшаяся в Азовское море, получила во второй половине июня приказ разгромить Геническ и высадить десант к Чонгару.
И вот переживший уже бомбардировку в мае маленький Геническ снова увидел перед собой, в одно из двадцатых чисел июня, несколько судов союзной эскадры.
Если бы эти суда ничем не угрожали городу, они представили бы из себя красивое зрелище. Среди них были и паровые колесные, и винтовые, и парусные. Они стали полукругом километрах в десяти от города, заняв все пространство между материком и островом Бирючьим, на котором тогда было несколько мелких рыбачьих хуторков. Близко к городу подошли три канонерки, снабженные большими бомбическими орудиями, и началась неторопливая расчетливая канонада.
Снаряды направлялись в лучшие на вид строения города, а к этим лучшим относились, между прочим, и здания соляного ведомства, с которым имели дело чумаки, вывозившие отсюда на Украину огромное количество соли.
Чумацкие обозы, грузившие соль, заполняли Геническ и теперь; в эти обозы также направлялись выстрелы с канонерок, отчего много подвод было разбито, а иные загорелись и пылали, как и дома в разных концах города.
Чуть только собирались толпы народа, чтобы тушить пожары, в них летели ядра и ракеты, поэтому Лобанов-Ростовский, по-прежнему руководивший защитой если не города, то пролива, ведущего в Сиваш, распорядился, чтобы пожаров не тушили.
Затопленные в проливе в мае суда пока еще торчали над водой мачтами, давая знать союзникам, что их еще не засосало илом, что они стерегут вход в залив. Кроме того, в заливе стояло пять баркасов с солдатами, но отвечать противнику артиллерийским огнем Геническ не мог, не имея пушек.
Пальба по городу, начавшись в полдень, продолжалась до темноты, когда со всей поспешностью, на которую были способны волы и чумаки-украинцы, обозы с солью потянулись в степь, скрипя немазаными колесами, и этот ночной скрип не уступал по силе звука дневной канонаде. Жители тоже выбрались из своих домишек подальше в степь и расположились там табором выжидать дальнейших событий.
Однако события эти развивались медленно. Несколько дней простояла перед Геническом эскадра, то уменьшаясь, то увеличиваясь в числе вымпелов, и каждый день открывали пальбу по городу канонерские лодки. Несколько раз ялики с десантными отрядами подходили к проливу, но, встречаемые ружейными залпами, теряли много людей и уходили поспешно.
Геническ пострадал сильно за эти несколько дней; Геническая слобода была сожжена почти наполовину; уничтожены были рыбацкие хуторки на острове Бирючьем; но все-таки три парохода с десантом напрасно простояли в отдалении, дожидаясь возможности придвинуться к проливу: командовавший эскадрой адмирал решил, что защита подступов к Сивашу и Чонгару крепка, что десантный отряд будет неминуемо истреблен без всякой пользы для дела, и в конце июня снял блокаду и отошел.
Продолжая крейсировать в виду берегов, он послал в начале июля одну канонерку обстрелять Таганрог, но тут ожидала его полная неудача.
Стреляя целый день из бомбического орудия, правда с большими промежутками вследствие тщательного выбора целей, канонерка к ночи отошла к Кривой косе, но сделала это без всякого соблюдения осторожности и села на мель метрах в девяноста от берега.
Сотня семидесятого полка Донского казачьего войска пришла в понятное ликование, увидя такой конфуз иноземных мореплавателей, только что громивших их город. Державшиеся до этого вдали казаки прискакали теперь к самому берегу, спрятали лошадей за буграми, подобрались на ружейный выстрел и открыли оживленную стрельбу по матросам.
Матросы ответили на это картечью из двух медных пушек, но сильный восточный ветер пришел на помощь казакам: он накренил канонерку, — стрельба из пушек стала невозможна, а казачьи пули жужжали не без толку, — то там, то здесь сваливались матросы.
На выстрелы к сотне из резерва примчались еще две сотни этого же полка с командиром его Демьяновым, а в это время экипаж канонерки спустил уже шлюпки, так как сдвинуться с мели своими силами не мог и только нес потери от огня казаков.
— Бегут, братцы, бегут! — кричали казаки.
— Задают лататы!
— Переймем!
— Как переймешь?
— Видал, флаги тилипаются?
— Ну, так что же?
— Да это ж у них считается все одно что знамя!
— Неужто оставят так?
— Оставили же! Возьми глаза в лапы!
— Айда, ребята, за флагами!
И вот человек двадцать казаков, раздевшись проворно, поплыли в одних рубашках и сподниках, наперерез волне, за флагами, действительно брошенными впопыхах под роем казачьих пуль английскими матросами.
Между тем подходил пароход спасать канонерку. На ходу он посылал в пловцов ядро за ядром. Казаки ныряли, но плыли, гогоча, как гуси, а с берега поощрительно кричали им и стреляли в отплывающие шлюпки.
Подойти ближе большой пароход не мог, — море тут было очень мелко.
Казаки доплыли и стали хозяйничать на канонерке.
Это было трехмачтовое судно в сорок метров длиною. Оба флага, большой и малый, сняли казаки торжествуя.
— Это же те же знамена, братцы!
— А ты думал — ряднина?
— А пушки?
— Пушки бы тоже снять!
— Считается военная добыча, как же можно оставить!
— А куды ж их снять?
— Авось подойдут наши лодки сюды…
— Одна дюже велика — с места не сдвинем.
— Эта останется, а медные сымем.
В наступившей темноте подобрались к канонерке баркасы. Казаки сволокли на них две медные пушки, обшарили все каюты и палубу и спешно нагружали свои баркасы английским добром, не брезгуя ничем, что можно было перетащить с палубы на баркасы: койки, столы, стулья, посуду, ящики и мешки с провиантом, снаряды, порох, клетку с курами, две пары телят… и когда оказалось, что перетаскивать больше уж нечего, осталась одна недвижимость, — облили палубу маслом и подожгли.
И целую ночь любовались таганрожцы пожаром на море. Подобный пожар всегда бывает красив, особенно же в том случае, если горит тот самый корабль, который незадолго перед тем, неуязвимый сам, посылал со своих бортов бомбу за бомбой.
Сгорела палуба, сгорели мачты, но утром казаки стали жалеть, что не сняли все-таки большого орудия и не вытащили машины. Пожар же прекратился сам собою, когда огонь дошел до подводной части.
Подвели снова на заре баркасы свои к канонерке, однако не удалось снять и в этот раз ни орудия, ни машины. Волна закидала внутренность судна песком; от тяжести оно погрузилось глубже, — пришлось оставить мысль попользоваться чем-нибудь еще. Зато оба флага и обе медные пушки в тот же день торжественно были отправлены в Новочеркасск, столицу области Войска Донского: казаки не пожелали уступить кому-нибудь свои трофеи.
II
Обеспокоенный за целость Чонгарского моста, Горчаков придвинул к нему большой охранительный отряд, но на крупные действия как здесь, так и вообще в Приазовье интервенты все-таки не решались.
Укрепившись еще более после смерти лорда Раглана в положении первого среди равных — главнокомандующих союзных армий, — маршал Пелисье не хотел распылять силы, пока не был еще взят Севастополь. Человек весьма самолюбивый, он получил слишком чувствительный щелчок от своего императора для того, чтобы думать о чем-нибудь ином, кроме прямой задачи войны — взятия города и уничтожения остатков русского флота.
Все причины неудачи провалившегося так позорно июньского штурма были им учтены, африканский пыл его укротился, он пришел к решению действовать хотя и медленно, но вернее, отложив новый общий штурм крепости, а точнее — укрепленного лагеря, чем в сущности был Севастополь, на неопределенное будущее, когда накопится для этого достаточно возможностей, сил и средств.
Инженер-генерал французской армии Ниэль получил, вопреки желанию Пелисье, большой вес и значение. Он не только энергично опроверг все доводы английского инженер-генерала Джонса, совершенно спасовавшего перед твердынями третьего бастиона, но его план постепенного, методического приближения к русским веркам путем траншей был вполне одобрен на совете главнокомандующих.
Он требовал также огромного числа новых орудий, и орудия были доставлены: частью они подвозились морем, частью просто снимались с военных судов.
К концу июня несколько батарей установлены были на высоком берегу Килен-балки, чтобы русским пароходам невозможно уж было подходить к Килен-бухте, как это было в день штурма, когда смели они своим огнем четверть дивизии Мейрана.
Но кроме этих, киленбалочных, устроено было еще девятнадцать новых батарей, из них только две французских обстреливали Городскую сторону, все же остальные — двенадцать французских и пять английских — начали действовать против Корабельной, давая понять даже и не посвященным в тайны осады крепости, что именно сюда направлены все стремления осаждающих.
Пуля, поразившая Нахимова, была пущена в него с расстояния всего только ста сажен, — так успели уже в конце июня подвинуться к Малахову кургану французы. От второго бастиона они были в расстоянии полутораста сажен, от первого — в полуверсте. Настойчивость и энергия, с какой двигались французы к Малахову, долбя под непрерывным огнем тугую каменистую почву кирками и мотыгами, тоже была показательной.
Тот холм, который назывался у русских сначала Кривою Пяткою, потом Камчаткой, а у французов — Зеленым Холмом, теперь был покрыт батареями: шесть батарей поместилось на нем, и все они были направлены на Малахов.
Неприятельский флот, выстроившийся полукругом перед входом на Большой рейд, бездействовал, но на судах установлены были оптические сигналы. С марсов этих судов вахтенные наблюдали в сильные морские трубы передвижения русских войск как в городе, так и в тылу укреплений Корабельной.
Оптический телеграф передавал сведения о скоплениях войск на осадные батареи, и те открывали вдруг неожиданно сильный сосредоточенный огонь, наносивший большие потери.
Обычно же батареи союзников днем направляли артиллерийскую стрельбу против тех участков севастопольских укреплений, к которым ночью они желали продвинуть ближе свои траншеи. Ружейная же перестрелка ежедневно была жаркой: не меньше, как по пятнадцати тысяч пуль выпускали штуцерные с каждой стороны в день. Ракетные же станки интервентов посылали как зажигательные, так и взрывчатые ракеты не только на Северную, но и в лагерь войск на Инкерманских высотах.
Несколько больших судов, праздно стоявших на рейде, получили повреждения от огня французских киленбалочных батарей; два пороховых погреба были взорваны; то там, то здесь вдруг начинались в городе пожары, но прекращались сами собой; разбит был как раз во время воскресной обедни купол Михайловского собора.
Однако не оставались в долгу и русские батареи. Конец июня и начало июля по старому стилю было временем наибольшего порохового богатства, так что на тысячу выстрелов в день со стороны интервентов русские батареи отвечали пятью тысячами, причем командиры соседних батарей, даже не получая на то приказа начальства, действовали сообща по какой-нибудь одной батарее противника и, уничтожив ее до основания, переносили огонь на другую.
Земляные работы между тем шли на укреплениях так, что вызывали удивление интервентов. Вот что писал об этом один из офицеров французской армии:
"Русские делают чудеса, — мы должны сознаться в этом открыто и громко. Они работают с искусством и быстротою, похожими на волшебство.
Сильная жара не позволяет ни нам, ни неприятелю много работать днем, но — можете принять это в буквальном смысле — не проходит почти ни одного утра, в которое, глядя на Севастополь, мы не открыли бы нового окопа или чего-нибудь подобного. Всего хуже для нас, что эти новые верки очень часто имеют влияние на наши работы и принуждают нас к переменам, отнимающим у нас время. Поэтому не верьте, когда назначают вам для штурма то тот, то другой день. Думаю, что даже наши вожди затруднились бы сказать об этом что-нибудь определенное".
Севастопольская кампания была прежде всего делом исполинских трудов русского народа, одетого в серые шинели. Количество земли, вырытой и переброшенной с места на место солдатами, совершенно не поддается учету.
Сплошной, притом двойной вал тянулся на десять километров и потому был заметен: но все эти бесчисленные траншеи, эполементы, ложементы, блиндажи, пороховые погреба, минные колодцы и галереи и множество других менее заметных работ, притом возобновляемых то здесь, то там каждую ночь, — одним этим совершенно баснословным трудом: может долгие, долгие годы еще гордиться русский человек, как примером, оставленным дедами в урок внукам!
К половине июля морское ведомство Севастополя подвело итоги своим расходам в материальной части, и оказалось, что с начала осады было поставлено на батареях тысяча триста пятьдесят четыре орудия, снятых с судов флота, и восемьсот семьдесят семь орудий, взятых из арсенала… С первого дня октябрьской бомбардировки и до половины июля одним только морским ведомством израсходовано было до шестисот тысяч снарядов, — а сколько же израсходовало за это время ведомство сухопутное?
Нет, Севастополь дал понять Европе, как способен защищать свои рубежи русский народ! И первой западной державой, которая учла это, была Австрия: вместо того чтобы пристать к Франции и Англии в надежде на будущий дележ русских земель, она приступила к демобилизации армии, приготовленной было к вторжению в русские пределы со стороны Дуная.
Эта ретирада Австрии оживила даже и полумертвого фельдмаршала Паскевича, который счел нужным поздравить царя Александра как с «блистательно отбитым штурмом 6 июня», так и «с оборотом дел в Австрии».
Однако военные заводы Франции и Англии работали, выполняя выгодные заказы своих правительств; коммерческий флот нейтральных государств Европы был всецело к услугам интервентов; горы снарядов, видные даже иногда невооруженным глазом, скоплялись около батарей союзников как новоустроенных, так и старых.
В то время как защитники Севастополя смогли прибавить на свои укрепления только сорок новых орудий, из которых всего четырнадцать пришлось на долю Корабельной, интервенты противопоставляли им сто тридцать новых мортир, большая часть которых была направлена именно против Корабельной.
Всего на осадных батареях к середине июля было уже двести пять мортир, а на всех укреплениях Севастополя только тридцать, между тем как мортиры-то именно и решали судьбу укреплений и гарнизона. Но кроме введенных уже в действие, интервенты имели в запасе двести пятьдесят этих широкогорлых чудовищ и ожидали скорого получения еще четырехсот.
Между тем в противовес этим мортирам из арсенала Севастополя извлекались на свет божий такие старушки, которым стоять бы в музеях, а не глядеть бы в амбразуры. И если к последним дням июля доставлено было в Севастополь вместе с сорока тысячами пудов пороха еще и сто тысяч снарядов, то снаряды эти были не для орудий больших калибров, поэтому двухпудовые мортиры вынуждены были стоять без дела.
К новой бомбардировке и к новому общему штурму крепости союзники готовились теперь гораздо более тщательно, чем прежде. Теперь они были уже ближе к поставленной им задаче — вымостить Севастополь чугуном.
Укрепившись еще более после смерти лорда Раглана в положении первого среди равных — главнокомандующих союзных армий, — маршал Пелисье не хотел распылять силы, пока не был еще взят Севастополь. Человек весьма самолюбивый, он получил слишком чувствительный щелчок от своего императора для того, чтобы думать о чем-нибудь ином, кроме прямой задачи войны — взятия города и уничтожения остатков русского флота.
Все причины неудачи провалившегося так позорно июньского штурма были им учтены, африканский пыл его укротился, он пришел к решению действовать хотя и медленно, но вернее, отложив новый общий штурм крепости, а точнее — укрепленного лагеря, чем в сущности был Севастополь, на неопределенное будущее, когда накопится для этого достаточно возможностей, сил и средств.
Инженер-генерал французской армии Ниэль получил, вопреки желанию Пелисье, большой вес и значение. Он не только энергично опроверг все доводы английского инженер-генерала Джонса, совершенно спасовавшего перед твердынями третьего бастиона, но его план постепенного, методического приближения к русским веркам путем траншей был вполне одобрен на совете главнокомандующих.
Он требовал также огромного числа новых орудий, и орудия были доставлены: частью они подвозились морем, частью просто снимались с военных судов.
К концу июня несколько батарей установлены были на высоком берегу Килен-балки, чтобы русским пароходам невозможно уж было подходить к Килен-бухте, как это было в день штурма, когда смели они своим огнем четверть дивизии Мейрана.
Но кроме этих, киленбалочных, устроено было еще девятнадцать новых батарей, из них только две французских обстреливали Городскую сторону, все же остальные — двенадцать французских и пять английских — начали действовать против Корабельной, давая понять даже и не посвященным в тайны осады крепости, что именно сюда направлены все стремления осаждающих.
Пуля, поразившая Нахимова, была пущена в него с расстояния всего только ста сажен, — так успели уже в конце июня подвинуться к Малахову кургану французы. От второго бастиона они были в расстоянии полутораста сажен, от первого — в полуверсте. Настойчивость и энергия, с какой двигались французы к Малахову, долбя под непрерывным огнем тугую каменистую почву кирками и мотыгами, тоже была показательной.
Тот холм, который назывался у русских сначала Кривою Пяткою, потом Камчаткой, а у французов — Зеленым Холмом, теперь был покрыт батареями: шесть батарей поместилось на нем, и все они были направлены на Малахов.
Неприятельский флот, выстроившийся полукругом перед входом на Большой рейд, бездействовал, но на судах установлены были оптические сигналы. С марсов этих судов вахтенные наблюдали в сильные морские трубы передвижения русских войск как в городе, так и в тылу укреплений Корабельной.
Оптический телеграф передавал сведения о скоплениях войск на осадные батареи, и те открывали вдруг неожиданно сильный сосредоточенный огонь, наносивший большие потери.
Обычно же батареи союзников днем направляли артиллерийскую стрельбу против тех участков севастопольских укреплений, к которым ночью они желали продвинуть ближе свои траншеи. Ружейная же перестрелка ежедневно была жаркой: не меньше, как по пятнадцати тысяч пуль выпускали штуцерные с каждой стороны в день. Ракетные же станки интервентов посылали как зажигательные, так и взрывчатые ракеты не только на Северную, но и в лагерь войск на Инкерманских высотах.
Несколько больших судов, праздно стоявших на рейде, получили повреждения от огня французских киленбалочных батарей; два пороховых погреба были взорваны; то там, то здесь вдруг начинались в городе пожары, но прекращались сами собой; разбит был как раз во время воскресной обедни купол Михайловского собора.
Однако не оставались в долгу и русские батареи. Конец июня и начало июля по старому стилю было временем наибольшего порохового богатства, так что на тысячу выстрелов в день со стороны интервентов русские батареи отвечали пятью тысячами, причем командиры соседних батарей, даже не получая на то приказа начальства, действовали сообща по какой-нибудь одной батарее противника и, уничтожив ее до основания, переносили огонь на другую.
Земляные работы между тем шли на укреплениях так, что вызывали удивление интервентов. Вот что писал об этом один из офицеров французской армии:
"Русские делают чудеса, — мы должны сознаться в этом открыто и громко. Они работают с искусством и быстротою, похожими на волшебство.
Сильная жара не позволяет ни нам, ни неприятелю много работать днем, но — можете принять это в буквальном смысле — не проходит почти ни одного утра, в которое, глядя на Севастополь, мы не открыли бы нового окопа или чего-нибудь подобного. Всего хуже для нас, что эти новые верки очень часто имеют влияние на наши работы и принуждают нас к переменам, отнимающим у нас время. Поэтому не верьте, когда назначают вам для штурма то тот, то другой день. Думаю, что даже наши вожди затруднились бы сказать об этом что-нибудь определенное".
Севастопольская кампания была прежде всего делом исполинских трудов русского народа, одетого в серые шинели. Количество земли, вырытой и переброшенной с места на место солдатами, совершенно не поддается учету.
Сплошной, притом двойной вал тянулся на десять километров и потому был заметен: но все эти бесчисленные траншеи, эполементы, ложементы, блиндажи, пороховые погреба, минные колодцы и галереи и множество других менее заметных работ, притом возобновляемых то здесь, то там каждую ночь, — одним этим совершенно баснословным трудом: может долгие, долгие годы еще гордиться русский человек, как примером, оставленным дедами в урок внукам!
К половине июля морское ведомство Севастополя подвело итоги своим расходам в материальной части, и оказалось, что с начала осады было поставлено на батареях тысяча триста пятьдесят четыре орудия, снятых с судов флота, и восемьсот семьдесят семь орудий, взятых из арсенала… С первого дня октябрьской бомбардировки и до половины июля одним только морским ведомством израсходовано было до шестисот тысяч снарядов, — а сколько же израсходовало за это время ведомство сухопутное?
Нет, Севастополь дал понять Европе, как способен защищать свои рубежи русский народ! И первой западной державой, которая учла это, была Австрия: вместо того чтобы пристать к Франции и Англии в надежде на будущий дележ русских земель, она приступила к демобилизации армии, приготовленной было к вторжению в русские пределы со стороны Дуная.
Эта ретирада Австрии оживила даже и полумертвого фельдмаршала Паскевича, который счел нужным поздравить царя Александра как с «блистательно отбитым штурмом 6 июня», так и «с оборотом дел в Австрии».
Однако военные заводы Франции и Англии работали, выполняя выгодные заказы своих правительств; коммерческий флот нейтральных государств Европы был всецело к услугам интервентов; горы снарядов, видные даже иногда невооруженным глазом, скоплялись около батарей союзников как новоустроенных, так и старых.
В то время как защитники Севастополя смогли прибавить на свои укрепления только сорок новых орудий, из которых всего четырнадцать пришлось на долю Корабельной, интервенты противопоставляли им сто тридцать новых мортир, большая часть которых была направлена именно против Корабельной.
Всего на осадных батареях к середине июля было уже двести пять мортир, а на всех укреплениях Севастополя только тридцать, между тем как мортиры-то именно и решали судьбу укреплений и гарнизона. Но кроме введенных уже в действие, интервенты имели в запасе двести пятьдесят этих широкогорлых чудовищ и ожидали скорого получения еще четырехсот.
Между тем в противовес этим мортирам из арсенала Севастополя извлекались на свет божий такие старушки, которым стоять бы в музеях, а не глядеть бы в амбразуры. И если к последним дням июля доставлено было в Севастополь вместе с сорока тысячами пудов пороха еще и сто тысяч снарядов, то снаряды эти были не для орудий больших калибров, поэтому двухпудовые мортиры вынуждены были стоять без дела.
К новой бомбардировке и к новому общему штурму крепости союзники готовились теперь гораздо более тщательно, чем прежде. Теперь они были уже ближе к поставленной им задаче — вымостить Севастополь чугуном.
III
Теперь они были гораздо ближе и к русским веркам, чем когда-либо раньше. Почти по всей линии укреплений траншеи противника подходили на восемьдесят сажен, а местами и меньше того.
Поэтому очень большое число пуль из ежедневных пятнадцати тысяч проникало в город и реяло по всем его улицам, отыскивая, в кого бы впиться. Они влетали в дома, большая часть которых была с проломанными стенами, с разбитыми крышами, — так было к концу июля.
Батареи, установленные на бывших «Трех отроках», били теперь по городу, и если не целиком, то наполовину улицы были уже вымощены не ядрами даже, как в начале осады, а осколками разорвавшихся бомб и бомбами, которым не удалось разорваться.
Ночные вылазки гарнизона, как малые, так и большие, стали обычны для того, что по несколько раз в ночь производили их одни и те же команды охотников. Матрос Кошка, вернувшийся на третий бастион с корабля «Ягудиил», перестал уже и считать, во скольких вылазках пришлось ему участвовать, а удачливость его оказалась феноменальной. И хотя в одном из приказов по гарнизону граф Сакен требовал, чтобы «люди при отступлении по окончании вылазки не увлекались желанием принести какие-либо ничтожные трофеи, так как они не стоят жизни и одного храброго», — Кошка иначе и не смотрел на вылазку, как на возможность притащить неприятельский штуцер, а иногда два: штуцеры эти потом покупали у него офицеры.
К концу июля город был уже покинут теми, кто долго и упорно ютился в нем, надеясь кто на милость божью, кто на русское авось. Одними из последних покинули свой домишко на Малой Офицерской Зарубины.
Точнее, начал их покидать он; большой осколок снаряда сделал в стене зияющую брешь, а в комнате разрушил этажерку и книжный шкаф. По счастью, никого в это время не было дома.
Иван Ильич, когда Оля подала ему осколок, горестно покачал головой и сказал:
— Ну, значит, конец… Конец, и надо… надо нам всем… отправляться!..
Осколок же он, как привычный к орудиям моряк, положил на уцелевший пока стол, обвел карандашом его выпуклость, потом приказал Оле привязать к карандашу нитку и этим простым прибором вычертил окружность снаряда.
После этого он сказал Оле:
— Вот какими, а, вот какими начали по нас лупить!.. Пятипудовыми!.. Я так и думал… это… это — пятипудовый голубчик!
Осколок был тяжелый, — Оля едва подняла его с полу. «Пятипудовый» был в ее представлении только мешок муки; снаряд, величиной с мешок муки, показался ей очень огромен, а дом их стал казаться вдруг тоненьким, маленьким, чуть не карточным, и она согласилась с отцом:
— Значит, совсем уходить нам надо.
Уходить на время, хотя бы и на две недели, это уж стало для нее привычным, но уйти совсем — это в первый раз почувствовала она, как явную необходимость.
Поэтому очень большое число пуль из ежедневных пятнадцати тысяч проникало в город и реяло по всем его улицам, отыскивая, в кого бы впиться. Они влетали в дома, большая часть которых была с проломанными стенами, с разбитыми крышами, — так было к концу июля.
Батареи, установленные на бывших «Трех отроках», били теперь по городу, и если не целиком, то наполовину улицы были уже вымощены не ядрами даже, как в начале осады, а осколками разорвавшихся бомб и бомбами, которым не удалось разорваться.
Ночные вылазки гарнизона, как малые, так и большие, стали обычны для того, что по несколько раз в ночь производили их одни и те же команды охотников. Матрос Кошка, вернувшийся на третий бастион с корабля «Ягудиил», перестал уже и считать, во скольких вылазках пришлось ему участвовать, а удачливость его оказалась феноменальной. И хотя в одном из приказов по гарнизону граф Сакен требовал, чтобы «люди при отступлении по окончании вылазки не увлекались желанием принести какие-либо ничтожные трофеи, так как они не стоят жизни и одного храброго», — Кошка иначе и не смотрел на вылазку, как на возможность притащить неприятельский штуцер, а иногда два: штуцеры эти потом покупали у него офицеры.
К концу июля город был уже покинут теми, кто долго и упорно ютился в нем, надеясь кто на милость божью, кто на русское авось. Одними из последних покинули свой домишко на Малой Офицерской Зарубины.
Точнее, начал их покидать он; большой осколок снаряда сделал в стене зияющую брешь, а в комнате разрушил этажерку и книжный шкаф. По счастью, никого в это время не было дома.
Иван Ильич, когда Оля подала ему осколок, горестно покачал головой и сказал:
— Ну, значит, конец… Конец, и надо… надо нам всем… отправляться!..
Осколок же он, как привычный к орудиям моряк, положил на уцелевший пока стол, обвел карандашом его выпуклость, потом приказал Оле привязать к карандашу нитку и этим простым прибором вычертил окружность снаряда.
После этого он сказал Оле:
— Вот какими, а, вот какими начали по нас лупить!.. Пятипудовыми!.. Я так и думал… это… это — пятипудовый голубчик!
Осколок был тяжелый, — Оля едва подняла его с полу. «Пятипудовый» был в ее представлении только мешок муки; снаряд, величиной с мешок муки, показался ей очень огромен, а дом их стал казаться вдруг тоненьким, маленьким, чуть не карточным, и она согласилась с отцом:
— Значит, совсем уходить нам надо.
Уходить на время, хотя бы и на две недели, это уж стало для нее привычным, но уйти совсем — это в первый раз почувствовала она, как явную необходимость.