Страница:
Ставший уже весьма знаменитым за время его долгой болезни Корниловский бастион, конечно, и сам по себе тоже привлекал внимание Хлапонина. Хотелось посмотреть и места, где были смертельно ранены адмиралы Корнилов и Нахимов, и остатки башни, которую Дмитрий Дмитриевич помнил еще нетронутой перед бомбардировкой в октябре.
Брат Евгения, Петр Лесли, как увидел Хлапонин, был еще очень молод — двадцати двух, двадцати трех лет, но он на укреплениях пробыл с начала осады, командовал батареей на Камчатском люнете, счастливо не был ни разу ни контужен, ни ранен, получил несколько орденов и золотое оружие за храбрость и был образцом для подражания Вите Зарубину.
На своего погибшего брата он был похож меньше, чем ожидал Хлапонин, и не было в нем той бьющей фонтаном энергии и веселости, какая отличала Евгения, но шел ведь уже одиннадцатый месяц осады и неусыпной борьбы с врагами, — усталость, которую заметил и на лице лейтенанта и в его движениях Хлапонин, была для него вполне объяснима и понятна, тем более что Лесли провел весь этот неистово жаркий день около своих орудий, и этот предвечерний час был для него часом вполне заслуженного отдыха.
То, что Хлапонин помнил его брата, сразу расположило к нему Петра Лесли и заставило говорить с ним дружеским тоном. Они, трое, сели недалеко от разбитой башни, около входа в блиндаж генерал-майора Буссау, командира пехотного прикрытия бастиона. Тут было такое гостеприимное толстое бревно, приготовленное на всякий случай для починки крыши блиндажа, а три других подобных бревна лежали шагах в десяти, напротив.
От всех этих бревен, сильно разогретых с утра, приятно пахло сосновой смолою, у Вити же оказался шоколад, купленный им на Северной, куда ему пришлось съездить в этот день по своим обязанностям ординарца Хрулева; шоколадом этим Витя угостил Лесли. Это несколько взбодрило усталого лейтенанта, — он стал гораздо разговорчивее, хотя говорил только о непорядках на укреплениях, обращаясь к Хлапонину:
— Вот вы увидите это сами, — на вашем бастионе, конечно, то же самое, — что такое был Тотлебен, когда не был ранен, и как дело пошло без него, когда вот теперь он лечится на Бельбеке! Кто должен ведать земляными работами в конце концов, если не саперные офицеры и инженеры? Отчего же в последнее время мы их почти не видим? Говорят, что их у нас вообще мало и они, дескать, не могут везде поспеть… Хорошее дело! Мало — потребуйте, чтобы прислали побольше, а то что же получается? Нам же, батарейным командирам, целые ночи приходится следить за рабочими, — разве это наша обязанность? Ужасно они меня бесят, эти саперы и инженеры! Я как только увижу кого из них, сейчас же начинаю с ними ругаться! Обрадовались, что их главный начальник болен, и не хотят ничего знать. Наверное, ничего такого не допустили бы французы, — почему они и подобрались уже к самому нашему носу. Штуцерные очень донимают, черт бы их взял! Только стоит сделать выстрел из орудия, как сейчас же штук тридцать пуль летит в амбразуры, и почему-то бывают такие проклятые, что пробивают даже щиты!
— Попадают случайно в пробитые уже наполовину места, — объяснил это, подумав, Хлапонин, а Лесли подхватил оживленно:
— Да, конечно, садят пулю в пулю, только нам от этого живой убыток…
Между прочим, слышали, что говорят: будто французам доставили кольчуги в защиту от наших штыков, и теперь в случае штурма нужно будет нашим солдатам дать приказ, чтобы кололи только в живот да пониже.
— Об этих кольчугах говорят ведь давно, — заметил Витя. — Однако сколько убитых французов не приходилось мне видеть, все без кольчуг.
— Что же тут такого? Прежде их готовили у них там, на заводах, а теперь, наконец, прислали, — возразил Лесли, но тут же добавил с чувством:
— Нет, едва ли дождемся мы от Горчакова, что он выгонит союзников! Не тот, кого надо сюда! А сколько золотых людей погибает у нас тут ни за что ни про что! Мы стреляем по французским батареям только, а французы — по нашим прикрытиям, а не держать прикрытий близко нельзя нам: мы под угрозой штурма, а совсем не французы… До чего это мерзко! Кажется, легче бы в Сибирь пойти на каторгу, чем каждый день видеть, как около тебя валятся люди от бомб… У меня денщик, Иван, живет в городе на моей квартире, и я ему ведь запрещаю ко мне на батарею шляться каждый день, а он все-таки каждый день является, и сегодня был. «Зачем ты, говорю, сюда?» — «Да у меня, говорит, сердце болит». — «Сердце? — кричу на него. — А как хлопнет тебя здесь, так что только мокро останется?» — «Что же делать, говорит, хлопнуть и на квартире могут, а тут я все-таки вижу своими глазами, что вы живы-здоровы, вот мне и радость…» Какой народ! А вот снарядов мало делают… Один луганский завод, — что же он может? А без снарядов самый раззолотой народ все равно не выдержит…
Хлапонин, слушая Лесли-младшего, представлял на его месте, рядом с собою на смолистом сосновом бревне Лесли-старшего, — так ли бы он говорил теперь?
Тот был более рослый и плотный, но ведь чего-нибудь да стоит выдержать десять с половиной месяцев осады! Ведь каждые сутки недосыпал этот юный командир батареи два-три, а когда и четыре часа, не говоря уже о том, что каждый день глядела на него смерть.
Он старался держаться бодро, но вид у него был очень усталый, лицо хотя и загорелое, но худощекое, нос острый, глаза впалые, и загорались они, только когда он возмущался, потом как-то сразу потухали… Усталость прозвучала и в словах его, сказанных с некоторым подъемом:
— Эх, кабы вздумали все эти мерзавцы убираться от нас ко всем чертям, сам бы пошел помогать им грузить на суда их мортиры проклятые! Так они мне надоели!..
Хлапонин знал, что Лесли, на короткое время оставивший свою батарею, чтобы немного встряхнуться, проветриться, скоро должен будет опять вернуться туда же, а потом — ночь, когда нужно будет чиниться под навесным огнем мортир; и у него уже навертывался вопрос, долго ли еще может выдержать такое нечеловеческое напряжение он, тонкий, с узкими кистями рук, и, как бы угадывая этот зарождавшийся в нем вопрос, Лесли продолжал горячо:
— Если бы не такой начальник отделения, как наш Керн Федор Сергеич, который относится ко всем нам, флотским, вообще и ко мне в частности как отец родной, тут бы и не вынести всего… Очень добрый человек и веселый и кормит нас на убой, хотя по мне это и не видно, — совершенно на убой!
— Да уже порядочно и убито, — заметил Витя, а Лесли отозвался на это:
— Типун вам на язык! — но тут же добавил, повеселев:
— А вот и Прасковья Ивановна вылезает из берлоги!
И Хлапонин увидел матерую, как двадцатилетняя медведица, совершенно несокрушимого облика сестру милосердия Малахова кургана, в линялом коричневом платье, в белом легком шерстяном лопухе вместо чепца. Ее ноги совершенно необыкновенной толщины в щиколотках были без чулок и в парусиновых туфлях, а голые до локтей руки висели, как плахи, из которых, постаравшись, мог бы вылепить скульптор обычные женские руки, много отбросив лишнего.
Хлапонин, хотя и слышал уже о ней, не ожидал все-таки таких мощных форм: это особенно бросалось в глаза, когда он сравнивал ее, подходившую к ним, с лейтенантом Лесли. Она же, подойдя, протянула неторопливо всем по очереди свою совершенно медвежью лапу и прогудела:
— А что вы такое чавкаете, голуби сизые?
— Угадай что, — отозвался ей Витя.
— Шиколад, по губам твоим вижу… Кто угощатель из вас? Давай-ка и мне тоже… Мущинское это дело разве — шиколад жевать?
Витя протянул ей половину плитки.
— Ага, — сказала она довольно, оглядев и понюхав плитку, — еще и сорт неплохой… Где же это здесь продают такой?
— На Северной все есть — у Серебрякова в ресторации, — ответил Витя; она же, оглядевшись, села не рядом с ними на бревно, а против них, на другие бревна: она хотела видеть их всех трех, чтобы поговорить со всеми.
Она была общительного характера и любила поговорить о разных разностях, когда не находилось ей работы по части перевязок.
— Вот погоди, война кончится, приезжай тогда в Петербург, невесту тебе найду, — говорила она, обращаясь к Вите. — Мальчишка хотя еще, ну авось до того времени подрастешь на вершочек.
— Постой-ка, Прасковья Ивановна, так нельзя, — притворно-обиженно сказал Лесли. — Ведь это ты мне обещалась невесту хорошую найти, — и красавицу и чтобы с приданым!
— Что ты испугался так! Одна, что ли, у меня невеста на примете? — укорила его Прасковья Ивановна. — Эх, голова! Голова! А еще батареей командует!.. В Петербурге невест на всех на вас хватит, не бойся!
— Я не боюсь, что не хватит, да ведь не всех же ты знаешь, Прасковья Ивановна, — продолжал шутливо спорить Лесли.
— Всех не всех, а порядочно знаю… И этому тоже невесту найду, — показала пальцем Прасковья Ивановна на Хлапонина, сидевшего в середине.
— Нет, нет, мне не нужно, я женат, — засмеялся Хлапонин, с недоумением глядевший на старуху, которая, впрочем, казалась не такой уж старой, да ей и действительно не было еще и пятидесяти, — старили ее только чрезмерная мощь всего ее тела да очень крупные черты лица, загорелого притом до черноты.
— Вот и хорошо, что женат, мне, значит, хлопот-забот поменьше будет, ну, а с этими-то двумя уж управлюсь — женю… Столько народу пропадает что ни день, подумать надо, как это теперь прорехи такие залатать! Все люди молодые стараться об этом должны… У тебя-то ребятишек много ли? — обратилась Прасковья Ивановна к Хлапонину, жуя шоколад.
Хлапонин хотя и слышал о ней раньше, но представлял ее все-таки не настолько внушительно мощной, а теперь здесь, на Корниловском бастионе, основной твердыне Севастополя, сидела прямо против него на смолистых краснокорых сосновых русских бревнах как будто вся целиком простонародная Россия, грубоватая, правда, но не зря же старавшаяся на протяжении многих веков пошире и покрепче удержаться на земле в роды и роды, и забота этой Прасковьи Ивановны не только о раненых, но еще и о женитьбе молодых людей по окончании войны, а также и о приплоде от них, показалась ему не шуткой ради препровождения времени, не зубоскальством от нечего делать, а чем-то вполне необходимым и законным с ее стороны; он только затруднялся подобрать подходящий ответ на ее вопрос, обращенный прямо к нему, но… ему и не пришлось высказать этот ответ.
— На-ша-а! Береги-и-ись! — завопил где-то за башней сигнальный матрос, и не успели еще все трое, сидевшие у входа в блиндаж Буссау, вскочить с места, как большой гаубичный снаряд, пущенный, конечно, в башню, плавно обогнул ее и оглушительно разорвался в воздухе как раз над Прасковьей Ивановной, не выше чем в четырех метрах над ее головой.
Хлапонин увидел после разрыва только густые клубы дыма и невольно зажмурил глаза… Что-то пронеслось над ним жужжа и шипя, где-то вблизи ударилось оземь… Взбросив руки в стороны, он наткнулся на чьи-то колени или локти, мгновенно вспомнил о Вите и Лесли, испуганно открыл глаза — и также испуганно глядели на него с одной стороны Лесли, с другой Зарубин, и Лесли спросил придушенно:
— Ну?
Это «ну» значило: «Что? Не задело? Живы? Ноги? Руки?.. Все в целости?» Это был короткий вопрос человека, привыкшего уже и к разрывам гранат и бомб около себя и даже к мысли, что он-то уцелеет и представленный к анне 2-й степени, хотя эту анну принято давать только штаб-офицерам, непременно ее получит, а вот как другие на его батарее, — главное, комендоры, которых заменить трудно…
— Ничего! — первым, пришедшим в голову словом отозвался на «ну» лейтенанта Хлапонин, Витя же только слегка подбросил голову.
Хлапонин понял, что их спасла крыша блиндажа, под которой они сидели, так как осколки сыпались сверху, разлетевшись веером, но когда он поглядел на бревна, на которых сидела всего за несколько моментов перед тем Прасковья Ивановна, он увидел только кровавые пятна на расщепленной желтой древесине, а ее не было…
Зловонный дым отползал в сторону, расщепленные бревна открылись во всю их длину, а могучей Прасковьи Ивановны, только что балагурившей под шоколад насчет петербургских невест, не было…
— Где же она? — спросил Хлапонин.
Витя вместо ответа хотел было стремительно броситься туда, к бревнам и кровавым пятнам на них, но после двух-трех шагов остановился и начал тереть рукой левую ногу ниже колена.
— Черт! Контузило, что ли? — пробормотал он; однако, оправившись и пересилив боль, все-таки пошел дальше.
— Разорвало Прасковью Ивановну нашу! — сказал Лесли, тоже кинувшись к бревнам.
А в это время пластун Чумаченко, подходя к группе офицеров с другой стороны, бережно нес в руках кусок ноги в залитой кровью парусиновой туфле, ноги голой, в щиколотке необычайно широкой, — из красного мяса торчал острый кусок раздробленной кости.
Чумаченко поднес это Хлапонину, как будто думая только о том, что из трех офицеров здесь тот — старший в чине, и Хлапонин, едва скользнув по нем глазами, проговорил озадаченно:
— Это все разве?.. А прочее?
— Прочее? — повторил Чумаченко. — Насчет прочего не могу знать…
Однако он быстро огляделся кругом и вдруг качнул папахой в сторону крыши блиндажа Буссау:
— Вон где прочее, ваше благородие!
Хлапонин глянул в том направлении и понял, что пролетевшее над его головой было тело Прасковьи Ивановны, подброшенное страшной силой взрыва снаряда.
Из блиндажа генерала Буссау выскочили два пехотных офицера, и один из них нашел среди расщепленных бревен руку Прасковьи Ивановны, оторванную по плечо. Только что такая, казалось бы, несокрушимо мощная рука эта была теперь только бесформенным, безобразным куском кровавого мяса. Хлапонин глянул на него и отвернулся.
VI
Брат Евгения, Петр Лесли, как увидел Хлапонин, был еще очень молод — двадцати двух, двадцати трех лет, но он на укреплениях пробыл с начала осады, командовал батареей на Камчатском люнете, счастливо не был ни разу ни контужен, ни ранен, получил несколько орденов и золотое оружие за храбрость и был образцом для подражания Вите Зарубину.
На своего погибшего брата он был похож меньше, чем ожидал Хлапонин, и не было в нем той бьющей фонтаном энергии и веселости, какая отличала Евгения, но шел ведь уже одиннадцатый месяц осады и неусыпной борьбы с врагами, — усталость, которую заметил и на лице лейтенанта и в его движениях Хлапонин, была для него вполне объяснима и понятна, тем более что Лесли провел весь этот неистово жаркий день около своих орудий, и этот предвечерний час был для него часом вполне заслуженного отдыха.
То, что Хлапонин помнил его брата, сразу расположило к нему Петра Лесли и заставило говорить с ним дружеским тоном. Они, трое, сели недалеко от разбитой башни, около входа в блиндаж генерал-майора Буссау, командира пехотного прикрытия бастиона. Тут было такое гостеприимное толстое бревно, приготовленное на всякий случай для починки крыши блиндажа, а три других подобных бревна лежали шагах в десяти, напротив.
От всех этих бревен, сильно разогретых с утра, приятно пахло сосновой смолою, у Вити же оказался шоколад, купленный им на Северной, куда ему пришлось съездить в этот день по своим обязанностям ординарца Хрулева; шоколадом этим Витя угостил Лесли. Это несколько взбодрило усталого лейтенанта, — он стал гораздо разговорчивее, хотя говорил только о непорядках на укреплениях, обращаясь к Хлапонину:
— Вот вы увидите это сами, — на вашем бастионе, конечно, то же самое, — что такое был Тотлебен, когда не был ранен, и как дело пошло без него, когда вот теперь он лечится на Бельбеке! Кто должен ведать земляными работами в конце концов, если не саперные офицеры и инженеры? Отчего же в последнее время мы их почти не видим? Говорят, что их у нас вообще мало и они, дескать, не могут везде поспеть… Хорошее дело! Мало — потребуйте, чтобы прислали побольше, а то что же получается? Нам же, батарейным командирам, целые ночи приходится следить за рабочими, — разве это наша обязанность? Ужасно они меня бесят, эти саперы и инженеры! Я как только увижу кого из них, сейчас же начинаю с ними ругаться! Обрадовались, что их главный начальник болен, и не хотят ничего знать. Наверное, ничего такого не допустили бы французы, — почему они и подобрались уже к самому нашему носу. Штуцерные очень донимают, черт бы их взял! Только стоит сделать выстрел из орудия, как сейчас же штук тридцать пуль летит в амбразуры, и почему-то бывают такие проклятые, что пробивают даже щиты!
— Попадают случайно в пробитые уже наполовину места, — объяснил это, подумав, Хлапонин, а Лесли подхватил оживленно:
— Да, конечно, садят пулю в пулю, только нам от этого живой убыток…
Между прочим, слышали, что говорят: будто французам доставили кольчуги в защиту от наших штыков, и теперь в случае штурма нужно будет нашим солдатам дать приказ, чтобы кололи только в живот да пониже.
— Об этих кольчугах говорят ведь давно, — заметил Витя. — Однако сколько убитых французов не приходилось мне видеть, все без кольчуг.
— Что же тут такого? Прежде их готовили у них там, на заводах, а теперь, наконец, прислали, — возразил Лесли, но тут же добавил с чувством:
— Нет, едва ли дождемся мы от Горчакова, что он выгонит союзников! Не тот, кого надо сюда! А сколько золотых людей погибает у нас тут ни за что ни про что! Мы стреляем по французским батареям только, а французы — по нашим прикрытиям, а не держать прикрытий близко нельзя нам: мы под угрозой штурма, а совсем не французы… До чего это мерзко! Кажется, легче бы в Сибирь пойти на каторгу, чем каждый день видеть, как около тебя валятся люди от бомб… У меня денщик, Иван, живет в городе на моей квартире, и я ему ведь запрещаю ко мне на батарею шляться каждый день, а он все-таки каждый день является, и сегодня был. «Зачем ты, говорю, сюда?» — «Да у меня, говорит, сердце болит». — «Сердце? — кричу на него. — А как хлопнет тебя здесь, так что только мокро останется?» — «Что же делать, говорит, хлопнуть и на квартире могут, а тут я все-таки вижу своими глазами, что вы живы-здоровы, вот мне и радость…» Какой народ! А вот снарядов мало делают… Один луганский завод, — что же он может? А без снарядов самый раззолотой народ все равно не выдержит…
Хлапонин, слушая Лесли-младшего, представлял на его месте, рядом с собою на смолистом сосновом бревне Лесли-старшего, — так ли бы он говорил теперь?
Тот был более рослый и плотный, но ведь чего-нибудь да стоит выдержать десять с половиной месяцев осады! Ведь каждые сутки недосыпал этот юный командир батареи два-три, а когда и четыре часа, не говоря уже о том, что каждый день глядела на него смерть.
Он старался держаться бодро, но вид у него был очень усталый, лицо хотя и загорелое, но худощекое, нос острый, глаза впалые, и загорались они, только когда он возмущался, потом как-то сразу потухали… Усталость прозвучала и в словах его, сказанных с некоторым подъемом:
— Эх, кабы вздумали все эти мерзавцы убираться от нас ко всем чертям, сам бы пошел помогать им грузить на суда их мортиры проклятые! Так они мне надоели!..
Хлапонин знал, что Лесли, на короткое время оставивший свою батарею, чтобы немного встряхнуться, проветриться, скоро должен будет опять вернуться туда же, а потом — ночь, когда нужно будет чиниться под навесным огнем мортир; и у него уже навертывался вопрос, долго ли еще может выдержать такое нечеловеческое напряжение он, тонкий, с узкими кистями рук, и, как бы угадывая этот зарождавшийся в нем вопрос, Лесли продолжал горячо:
— Если бы не такой начальник отделения, как наш Керн Федор Сергеич, который относится ко всем нам, флотским, вообще и ко мне в частности как отец родной, тут бы и не вынести всего… Очень добрый человек и веселый и кормит нас на убой, хотя по мне это и не видно, — совершенно на убой!
— Да уже порядочно и убито, — заметил Витя, а Лесли отозвался на это:
— Типун вам на язык! — но тут же добавил, повеселев:
— А вот и Прасковья Ивановна вылезает из берлоги!
И Хлапонин увидел матерую, как двадцатилетняя медведица, совершенно несокрушимого облика сестру милосердия Малахова кургана, в линялом коричневом платье, в белом легком шерстяном лопухе вместо чепца. Ее ноги совершенно необыкновенной толщины в щиколотках были без чулок и в парусиновых туфлях, а голые до локтей руки висели, как плахи, из которых, постаравшись, мог бы вылепить скульптор обычные женские руки, много отбросив лишнего.
Хлапонин, хотя и слышал уже о ней, не ожидал все-таки таких мощных форм: это особенно бросалось в глаза, когда он сравнивал ее, подходившую к ним, с лейтенантом Лесли. Она же, подойдя, протянула неторопливо всем по очереди свою совершенно медвежью лапу и прогудела:
— А что вы такое чавкаете, голуби сизые?
— Угадай что, — отозвался ей Витя.
— Шиколад, по губам твоим вижу… Кто угощатель из вас? Давай-ка и мне тоже… Мущинское это дело разве — шиколад жевать?
Витя протянул ей половину плитки.
— Ага, — сказала она довольно, оглядев и понюхав плитку, — еще и сорт неплохой… Где же это здесь продают такой?
— На Северной все есть — у Серебрякова в ресторации, — ответил Витя; она же, оглядевшись, села не рядом с ними на бревно, а против них, на другие бревна: она хотела видеть их всех трех, чтобы поговорить со всеми.
Она была общительного характера и любила поговорить о разных разностях, когда не находилось ей работы по части перевязок.
— Вот погоди, война кончится, приезжай тогда в Петербург, невесту тебе найду, — говорила она, обращаясь к Вите. — Мальчишка хотя еще, ну авось до того времени подрастешь на вершочек.
— Постой-ка, Прасковья Ивановна, так нельзя, — притворно-обиженно сказал Лесли. — Ведь это ты мне обещалась невесту хорошую найти, — и красавицу и чтобы с приданым!
— Что ты испугался так! Одна, что ли, у меня невеста на примете? — укорила его Прасковья Ивановна. — Эх, голова! Голова! А еще батареей командует!.. В Петербурге невест на всех на вас хватит, не бойся!
— Я не боюсь, что не хватит, да ведь не всех же ты знаешь, Прасковья Ивановна, — продолжал шутливо спорить Лесли.
— Всех не всех, а порядочно знаю… И этому тоже невесту найду, — показала пальцем Прасковья Ивановна на Хлапонина, сидевшего в середине.
— Нет, нет, мне не нужно, я женат, — засмеялся Хлапонин, с недоумением глядевший на старуху, которая, впрочем, казалась не такой уж старой, да ей и действительно не было еще и пятидесяти, — старили ее только чрезмерная мощь всего ее тела да очень крупные черты лица, загорелого притом до черноты.
— Вот и хорошо, что женат, мне, значит, хлопот-забот поменьше будет, ну, а с этими-то двумя уж управлюсь — женю… Столько народу пропадает что ни день, подумать надо, как это теперь прорехи такие залатать! Все люди молодые стараться об этом должны… У тебя-то ребятишек много ли? — обратилась Прасковья Ивановна к Хлапонину, жуя шоколад.
Хлапонин хотя и слышал о ней раньше, но представлял ее все-таки не настолько внушительно мощной, а теперь здесь, на Корниловском бастионе, основной твердыне Севастополя, сидела прямо против него на смолистых краснокорых сосновых русских бревнах как будто вся целиком простонародная Россия, грубоватая, правда, но не зря же старавшаяся на протяжении многих веков пошире и покрепче удержаться на земле в роды и роды, и забота этой Прасковьи Ивановны не только о раненых, но еще и о женитьбе молодых людей по окончании войны, а также и о приплоде от них, показалась ему не шуткой ради препровождения времени, не зубоскальством от нечего делать, а чем-то вполне необходимым и законным с ее стороны; он только затруднялся подобрать подходящий ответ на ее вопрос, обращенный прямо к нему, но… ему и не пришлось высказать этот ответ.
— На-ша-а! Береги-и-ись! — завопил где-то за башней сигнальный матрос, и не успели еще все трое, сидевшие у входа в блиндаж Буссау, вскочить с места, как большой гаубичный снаряд, пущенный, конечно, в башню, плавно обогнул ее и оглушительно разорвался в воздухе как раз над Прасковьей Ивановной, не выше чем в четырех метрах над ее головой.
Хлапонин увидел после разрыва только густые клубы дыма и невольно зажмурил глаза… Что-то пронеслось над ним жужжа и шипя, где-то вблизи ударилось оземь… Взбросив руки в стороны, он наткнулся на чьи-то колени или локти, мгновенно вспомнил о Вите и Лесли, испуганно открыл глаза — и также испуганно глядели на него с одной стороны Лесли, с другой Зарубин, и Лесли спросил придушенно:
— Ну?
Это «ну» значило: «Что? Не задело? Живы? Ноги? Руки?.. Все в целости?» Это был короткий вопрос человека, привыкшего уже и к разрывам гранат и бомб около себя и даже к мысли, что он-то уцелеет и представленный к анне 2-й степени, хотя эту анну принято давать только штаб-офицерам, непременно ее получит, а вот как другие на его батарее, — главное, комендоры, которых заменить трудно…
— Ничего! — первым, пришедшим в голову словом отозвался на «ну» лейтенанта Хлапонин, Витя же только слегка подбросил голову.
Хлапонин понял, что их спасла крыша блиндажа, под которой они сидели, так как осколки сыпались сверху, разлетевшись веером, но когда он поглядел на бревна, на которых сидела всего за несколько моментов перед тем Прасковья Ивановна, он увидел только кровавые пятна на расщепленной желтой древесине, а ее не было…
Зловонный дым отползал в сторону, расщепленные бревна открылись во всю их длину, а могучей Прасковьи Ивановны, только что балагурившей под шоколад насчет петербургских невест, не было…
— Где же она? — спросил Хлапонин.
Витя вместо ответа хотел было стремительно броситься туда, к бревнам и кровавым пятнам на них, но после двух-трех шагов остановился и начал тереть рукой левую ногу ниже колена.
— Черт! Контузило, что ли? — пробормотал он; однако, оправившись и пересилив боль, все-таки пошел дальше.
— Разорвало Прасковью Ивановну нашу! — сказал Лесли, тоже кинувшись к бревнам.
А в это время пластун Чумаченко, подходя к группе офицеров с другой стороны, бережно нес в руках кусок ноги в залитой кровью парусиновой туфле, ноги голой, в щиколотке необычайно широкой, — из красного мяса торчал острый кусок раздробленной кости.
Чумаченко поднес это Хлапонину, как будто думая только о том, что из трех офицеров здесь тот — старший в чине, и Хлапонин, едва скользнув по нем глазами, проговорил озадаченно:
— Это все разве?.. А прочее?
— Прочее? — повторил Чумаченко. — Насчет прочего не могу знать…
Однако он быстро огляделся кругом и вдруг качнул папахой в сторону крыши блиндажа Буссау:
— Вон где прочее, ваше благородие!
Хлапонин глянул в том направлении и понял, что пролетевшее над его головой было тело Прасковьи Ивановны, подброшенное страшной силой взрыва снаряда.
Из блиндажа генерала Буссау выскочили два пехотных офицера, и один из них нашел среди расщепленных бревен руку Прасковьи Ивановны, оторванную по плечо. Только что такая, казалось бы, несокрушимо мощная рука эта была теперь только бесформенным, безобразным куском кровавого мяса. Хлапонин глянул на него и отвернулся.
VI
Терентий узнал Дмитрия Дмитриевича издали, шагов за сорок от дверей того блиндажа, в котором помещалась команда пластунов. Так как Хлапонин шел рядом с мичманом Зарубиным, то у Терентия даже шевельнулась мысль, не привел ли мичман своего знакомого офицера-артиллериста посмотреть на того самого геройского пластуна Чумаченко, за здоровье которого он пил будто бы вино в своей компании. Поэтому вышел из-за прикрытия Терентий и стоял так, чтобы его видно было мичману.
Но Витя занят был разговором сначала с Лесли, потом с Прасковьей Ивановной и не заметил пластуна; тем более не обратил на него внимания Хлапонин, а может быть, просто не разглядел.
Терентий же усиленно думал над тем, как и что ему сказать Дмитрию Дмитриевичу, когда его позовут к нему, в чем он, чем дальше, тем меньше сомневался.
Открываться при других офицерах все-таки казалось ему совсем неудобным, и он боялся того, что Хлапонин узнает его сам, но в то же время не хотел пропускать такого случая поговорить с «дружком», совсем не входившего в его прежние расчеты. Поэтому он колебался и два раза уходил было в свой блиндаж, но тут же выходил снова.
Взрыв снаряда как раз над тем местом, где сидели офицеры с бастионной сестрой, заставил его бежать в испуге туда, — не ранило ли Дмитрия Дмитриевича опять. На оторванный кусок ноги Прасковьи Ивановны он наткнулся на бегу, но поднял его, только убедившись раньше, что Хлапонин стоит — значит не ранен.
Лейтенант Лесли между тем заспешил на свою батарею послать ответный гостинец на непредвиденный в этот час жестокий снаряд французов; солдаты-санитары, появившись с носилками, пошли на крышу блиндажа за телом; за ординарцем Витей Зарубиным прислан был казак хрулевского конвоя.
Прощаясь с Хлапониным, Витя сказал:
— Ничего не поделаешь, надо идти, а вас вот Чумаченко проводит до горжи.
— А-а, так это и есть Чумаченко? — рассеянно спросил Хлапонин.
Терентию не хотелось отвечать на это, пока не ушел еще мичман, но не отозваться на вопрос штабс-капитана было нельзя, и он проговорил вполголоса:
— Так точно, вашбродь, Чумаченко…
При этом он стремился самым неестественным образом выпучить глаза и оглупить лицо, чтобы «дружок» как-нибудь не узнал его раньше времени.
Но вот ушел молодой мичман, и та самая минута, о которой столько думал еще с половины июля Терентий, наконец-то настала.
Хлапонин был еще под сильнейшим впечатлением от взрыва снаряда, мгновенно уничтожившего эту могучую женщину, и от своей личной удачи тоже.
Быть буквально на волосок от смерти и остаться не только живым, но даже и совершенно невредимым, это в первый раз случилось с ним после октябрьской бомбардировки. Его батарея теперь стояла пока в резерве, — она была подтянута к третьему бастиону для целей отражения штурма, который все заставлял только себя ожидать, и если снаряды англичан падали в расположение его батареи, то действие ни одного из них не было таким исключительно разительным.
Чувствуя инстинктивно, как-то вне сознания появившуюся во всем его теле радость от постигшей его удачи, Хлапонин чувствовал в то же время и то, как на смену радости приходит слабость, расслабленность, дававшая ему знать, что он не вполне еще оправился от своей страшной контузии, и он делал усилия, чтобы, идя к горже бастиона на шаг впереди пластуна Чумаченко, ставить ноги как можно тверже, чтобы не выдать своей взволнованности этому молодчаге-унтеру с двумя Георгиями за храбрость.
А унтер действительно следил во все глаза за каждым его шагом и вдруг сказал совершенно для него неожиданно, выдвигаясь вперед:
— Не признали меня, Митрий Митрич?
Хлапонин остановился.
Пластун держал руку «под козырек», как было принято при разговоре «нижнего чина» с офицером только здесь, в Севастополе, прежде он должен был бы снять свою шапку и держать ее в опущенной по шву левой руке; глаза его не то чтобы улыбались, но в них не было и той напряженности, подчиненности, какая обычно вколачивалась долговременной муштрой; это были простодушно деревенские глаза казачка Терешки, и Хлапонин вскрикнул, пораженный неожиданностью:
— Терешка, ты?
Он не положил ему рук на плечи, как это дважды сделал адмирал Нахимов, и не расцеловался с ним чинно три раза накрест, он остановился, чрезвычайно изумленный только, не то чтобы обрадованный нечаянной встречей, — это отметил цепко впившийся в него глазами Терентий и промолчал на его вопрос, выжидая.
А Хлапонин быстро вызвал из памяти первый допрос свой в кабинете жандармского подполковника Рауха, когда неожиданно для себя так обессилел он, оскорбленный до глубины души бессмысленным подозрением, что закричал истерзанно: «Лиза!.. Лиза!»
Точно стенка, прозрачная правда, однако не непроницаемая, возникла вдруг между ним и Терентием, и он только сказал, не улыбнувшись:
— Опусти руку!
Потом он пошел дальше, хотя и медленнее, чем шел до этого, а Терентий старался держаться за ним сзади на полшага, по-прежнему выжидая.
— Почему ты вдруг стал пластун? — спросил, пройдя десятка два шагов, Хлапонин.
— На Кубань после того попал, — не решаясь уже называть Хлапонина по имени-отчеству, однако не желая еще добавлять и «ваше благородие», ответил Терентий.
— Там ты и стал Чумаченкой?
— Надо же было как-нибудь… Чумаков я назвался поперва, а Чумаченко — это уж опосля того, там ведь хохлы все, на Кубани.
— Наделал ты дела, Терентий! — укоризненно, полуобернувшись к нему, сказал Хлапонин, когда подходил уже к горже.
— Это там то есть, или вы о теперешнем говорите?
Терентий не то чтобы сознательно запутывал смысл сказанного Хлапониным, он действительно не совсем и не сразу здесь, на Малаховом кургане, где получил он свои кресты и басоны, перенесся вдруг в прошлое, и Хлапонин повторил сказанное другими словами:
— Зачем убил Василия Матвеича?
Это был тот самый вопрос, которого ожидал и которого боялся Терентий.
Он остановился, снял свою папаху и сказал торжественно:
— Митрий Митрич! Мне суд что?.. Кнутом засечь меня, конечно, могут, або палками до смерти, так я ведь себе скорую смерть и здесь могу получить, как вы сейчас сами изволили видеть, — Прасковья Ивановна наша заработала!.. И сколько арестантов тут сидело, — полголовы брито, — то где они теперь? Не в остроге сидят, а тоже на бастионах свое отбывают, и какие из них есть давно на кладбище… а какие кресты уж носят, как и я тоже, и, стало быть, считаются не арестанты больше… Митрий Митрич! Я сознаю — против вас я грех сделал, как вам он считается дядя родной, и, конечно, против семейства свово, как им, бедным, что жене, что ребятам, теперь, должно, каторга, а не жизнь, — это я все сознаю, Митрий Митрич, ну, тогда мне на него зло большое было, — на все я решился. Кабы ж я знал тогда, что вы об нем сожалевать будете, Митрий Митрич!
— Надень шапку! — сказал Хлапонин командным тоном.
— Слушаю-с! — и Терентий надвинул папаху сначала на лоб, потом поправил ее, сдвинув набок.
— Мне из-за тебя пришлось много перенести, также и жене моей, — медленно сказал Хлапонин, смотря на него, однако не зло, только серьезно.
— А как же это могло, Митрий Митрич? — изумился Терентий, впрочем, уже догадываясь о том, что не приходило ему на ум раньше.
— Я и сейчас, должно быть, остаюсь под следствием, — вот «как это могло»… Да, кажется, и не я один, а и жена тоже.
— Митрий Митрич? Как же можно такое? Я объявлюсь в таком разе, и пусть что хотят со мной, а с вас чтобы снято было! Сейчас могу пойтить объявиться жандармам, Митрий Митрич!
И Терентий снял папаху и ждал.
— Надень шапку! — по-прежнему сказал Хлапонин. — С этим спешить незачем, может быть нас обоих в эту же ночь убьют.
— Так точно, все может быть, Митрий Митрич, — радостно согласился с этим Терентий, надевая папаху. — А супругу вашу я, когда в госпитале лежал на Северной, в окошко видал… Хотел было дойтить до них от большой радости, да вот нога помешала, — он показал на бедро.
— Что, ранен был?
— Штыком француз проткнул в секрете… Это когда я ихнего офицера заарканил, — может, слыхали про это… Адмирал Нахимов покойный, Павел Степаныч, дай бог царство небесное (Терентий перекрестился), сам мне вот этот крест тогда навешивали, — показал он пальцем, — а этот раньше — за английского офицера…
И столько совсем ребячьего желания не то чтобы похвастаться, а доставить удовольствие, чуть-чуть хотя бы порадовать, было в этих словах и жестах Терентия, что Хлапонин невольно улыбнулся слегка: только казачок Терешка, бывало, говорил с таким жаром, соблазняя его идти на охоту за утками на Донец.
— Об этом что говорить, Терентий, отличился, это я вижу, — проговорил он уже куда более мягко.
— А на Кавказе в плену у черкесов был, Митрий Митрич, — счел удобным именно теперь сказать Терентий.
— И в плену успел побывать? Как же ты вырвался? — удивленно спросил Хлапонин.
— Вот память об этом ношу, — приподнял несколько свой кинжал Терентий. — Я там заместо пластуна в секрете в камышах сидел, — ну, черкес меня на аркан, вроде как я того офицера французского… Здоровый там один оказался — сажень высоты, — это его и кинжал был, а ко мне попал.
— Зарезал ты его, что ли, этим кинжалом?
— Зарезал, а как же? Не зарезал бы, ходил бы и до сих там у них в ишаках… А кабы француза того, какой меня штыком угадал в это место, не зарезал я тем кинжалом, то и вас бы я не побачил, Митрий Митрич: на то ж она и называется война!.. А как с Лукерьей моей, с детишками не воюют там, Митрий Митрич? — спросил Терентий вполголоса, потому что проходили мимо два казака.
— Я после того в Хлапонинке ведь не был, не знаю.
— Не были-с? Как же это могло? — очень изумился Терентий.
— Ты, может быть, думаешь, что я теперь стал хозяином имения? — догадался Хлапонин. — Нет, брат, хозяин теперь там другой.
— Дру-угой?.. Кто же это еще мог там другой быть, Митрий Митрич?
Терентий как-то совершенно померк, услышав, что хозяин имения теперь кто-то другой, и Хлапонин заметил это и сказал брезгливо:
— Да ты уж не ради меня ли старался, когда дядюшку моего топил, а?
— Истинно ради вас, Митрий Митрич, — тихо, но тут же ответил Терентий. — Думка такая была, — при вас народ-то вздохнул хотя бы, а то ведь и дыхания не было: вот как все у него были зажматы!
И Терентий сжал правый кулак до белизны пальцев.
— Не знаю уж, лучше ли стало при новом, или еще хуже, — этого я не слыхал, — внимательно поглядев на этот кулак, сказал Хлапонин. — А меня, да и жену тоже месяца два таскали на допросы в Москве… И даже сюда я, может быть, не попал бы, если бы за меня известные люди не просили.
— Зря, значит, я это и без пользы, а только вам одним мученье принес, — уныло отозвался Терентий. — А может, мне уж открыться лучше, Митрий Митрич? Как вы прикажете, так и сделаю.
— Я уж тебе сказал раз, что незачем, — досадливо ответил Хлапонин, но Терентий, помолчав, возразил оживленно:
— А вдруг нонечь меня убьют, а вы, стало быть, так и останетесь перед властями в подозрении, что сговор у нас с вами был!
— Неизвестно, брат, кого из нас раньше убьют, — с серьезным видом сказал на это Хлапонин и добавил:
— Ну, дальше уж я тут дорогу знаю… прощай, братец!
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — выкрикнул по-военному Терентий, так как и с той и с другой стороны от них проходили группами солдаты, но когда Хлапонин отошел уже шагов на пять, он бегом догнал его, чтобы сказать, о чем думал раньше:
— Митрий Митрич, супруге вашей не говорите уж, что меня видали!
— Не говорить?.. Почему именно? — удивился Хлапонин.
— Да как бы доложить вам, — запнулся Терентий, — женщина ведь они-с…
— Аа-а, да… разумеется, женщина, — улыбнулся Хлапонин. — Хорошо, не скажу, об этом не беспокойся.
Но Витя занят был разговором сначала с Лесли, потом с Прасковьей Ивановной и не заметил пластуна; тем более не обратил на него внимания Хлапонин, а может быть, просто не разглядел.
Терентий же усиленно думал над тем, как и что ему сказать Дмитрию Дмитриевичу, когда его позовут к нему, в чем он, чем дальше, тем меньше сомневался.
Открываться при других офицерах все-таки казалось ему совсем неудобным, и он боялся того, что Хлапонин узнает его сам, но в то же время не хотел пропускать такого случая поговорить с «дружком», совсем не входившего в его прежние расчеты. Поэтому он колебался и два раза уходил было в свой блиндаж, но тут же выходил снова.
Взрыв снаряда как раз над тем местом, где сидели офицеры с бастионной сестрой, заставил его бежать в испуге туда, — не ранило ли Дмитрия Дмитриевича опять. На оторванный кусок ноги Прасковьи Ивановны он наткнулся на бегу, но поднял его, только убедившись раньше, что Хлапонин стоит — значит не ранен.
Лейтенант Лесли между тем заспешил на свою батарею послать ответный гостинец на непредвиденный в этот час жестокий снаряд французов; солдаты-санитары, появившись с носилками, пошли на крышу блиндажа за телом; за ординарцем Витей Зарубиным прислан был казак хрулевского конвоя.
Прощаясь с Хлапониным, Витя сказал:
— Ничего не поделаешь, надо идти, а вас вот Чумаченко проводит до горжи.
— А-а, так это и есть Чумаченко? — рассеянно спросил Хлапонин.
Терентию не хотелось отвечать на это, пока не ушел еще мичман, но не отозваться на вопрос штабс-капитана было нельзя, и он проговорил вполголоса:
— Так точно, вашбродь, Чумаченко…
При этом он стремился самым неестественным образом выпучить глаза и оглупить лицо, чтобы «дружок» как-нибудь не узнал его раньше времени.
Но вот ушел молодой мичман, и та самая минута, о которой столько думал еще с половины июля Терентий, наконец-то настала.
Хлапонин был еще под сильнейшим впечатлением от взрыва снаряда, мгновенно уничтожившего эту могучую женщину, и от своей личной удачи тоже.
Быть буквально на волосок от смерти и остаться не только живым, но даже и совершенно невредимым, это в первый раз случилось с ним после октябрьской бомбардировки. Его батарея теперь стояла пока в резерве, — она была подтянута к третьему бастиону для целей отражения штурма, который все заставлял только себя ожидать, и если снаряды англичан падали в расположение его батареи, то действие ни одного из них не было таким исключительно разительным.
Чувствуя инстинктивно, как-то вне сознания появившуюся во всем его теле радость от постигшей его удачи, Хлапонин чувствовал в то же время и то, как на смену радости приходит слабость, расслабленность, дававшая ему знать, что он не вполне еще оправился от своей страшной контузии, и он делал усилия, чтобы, идя к горже бастиона на шаг впереди пластуна Чумаченко, ставить ноги как можно тверже, чтобы не выдать своей взволнованности этому молодчаге-унтеру с двумя Георгиями за храбрость.
А унтер действительно следил во все глаза за каждым его шагом и вдруг сказал совершенно для него неожиданно, выдвигаясь вперед:
— Не признали меня, Митрий Митрич?
Хлапонин остановился.
Пластун держал руку «под козырек», как было принято при разговоре «нижнего чина» с офицером только здесь, в Севастополе, прежде он должен был бы снять свою шапку и держать ее в опущенной по шву левой руке; глаза его не то чтобы улыбались, но в них не было и той напряженности, подчиненности, какая обычно вколачивалась долговременной муштрой; это были простодушно деревенские глаза казачка Терешки, и Хлапонин вскрикнул, пораженный неожиданностью:
— Терешка, ты?
Он не положил ему рук на плечи, как это дважды сделал адмирал Нахимов, и не расцеловался с ним чинно три раза накрест, он остановился, чрезвычайно изумленный только, не то чтобы обрадованный нечаянной встречей, — это отметил цепко впившийся в него глазами Терентий и промолчал на его вопрос, выжидая.
А Хлапонин быстро вызвал из памяти первый допрос свой в кабинете жандармского подполковника Рауха, когда неожиданно для себя так обессилел он, оскорбленный до глубины души бессмысленным подозрением, что закричал истерзанно: «Лиза!.. Лиза!»
Точно стенка, прозрачная правда, однако не непроницаемая, возникла вдруг между ним и Терентием, и он только сказал, не улыбнувшись:
— Опусти руку!
Потом он пошел дальше, хотя и медленнее, чем шел до этого, а Терентий старался держаться за ним сзади на полшага, по-прежнему выжидая.
— Почему ты вдруг стал пластун? — спросил, пройдя десятка два шагов, Хлапонин.
— На Кубань после того попал, — не решаясь уже называть Хлапонина по имени-отчеству, однако не желая еще добавлять и «ваше благородие», ответил Терентий.
— Там ты и стал Чумаченкой?
— Надо же было как-нибудь… Чумаков я назвался поперва, а Чумаченко — это уж опосля того, там ведь хохлы все, на Кубани.
— Наделал ты дела, Терентий! — укоризненно, полуобернувшись к нему, сказал Хлапонин, когда подходил уже к горже.
— Это там то есть, или вы о теперешнем говорите?
Терентий не то чтобы сознательно запутывал смысл сказанного Хлапониным, он действительно не совсем и не сразу здесь, на Малаховом кургане, где получил он свои кресты и басоны, перенесся вдруг в прошлое, и Хлапонин повторил сказанное другими словами:
— Зачем убил Василия Матвеича?
Это был тот самый вопрос, которого ожидал и которого боялся Терентий.
Он остановился, снял свою папаху и сказал торжественно:
— Митрий Митрич! Мне суд что?.. Кнутом засечь меня, конечно, могут, або палками до смерти, так я ведь себе скорую смерть и здесь могу получить, как вы сейчас сами изволили видеть, — Прасковья Ивановна наша заработала!.. И сколько арестантов тут сидело, — полголовы брито, — то где они теперь? Не в остроге сидят, а тоже на бастионах свое отбывают, и какие из них есть давно на кладбище… а какие кресты уж носят, как и я тоже, и, стало быть, считаются не арестанты больше… Митрий Митрич! Я сознаю — против вас я грех сделал, как вам он считается дядя родной, и, конечно, против семейства свово, как им, бедным, что жене, что ребятам, теперь, должно, каторга, а не жизнь, — это я все сознаю, Митрий Митрич, ну, тогда мне на него зло большое было, — на все я решился. Кабы ж я знал тогда, что вы об нем сожалевать будете, Митрий Митрич!
— Надень шапку! — сказал Хлапонин командным тоном.
— Слушаю-с! — и Терентий надвинул папаху сначала на лоб, потом поправил ее, сдвинув набок.
— Мне из-за тебя пришлось много перенести, также и жене моей, — медленно сказал Хлапонин, смотря на него, однако не зло, только серьезно.
— А как же это могло, Митрий Митрич? — изумился Терентий, впрочем, уже догадываясь о том, что не приходило ему на ум раньше.
— Я и сейчас, должно быть, остаюсь под следствием, — вот «как это могло»… Да, кажется, и не я один, а и жена тоже.
— Митрий Митрич? Как же можно такое? Я объявлюсь в таком разе, и пусть что хотят со мной, а с вас чтобы снято было! Сейчас могу пойтить объявиться жандармам, Митрий Митрич!
И Терентий снял папаху и ждал.
— Надень шапку! — по-прежнему сказал Хлапонин. — С этим спешить незачем, может быть нас обоих в эту же ночь убьют.
— Так точно, все может быть, Митрий Митрич, — радостно согласился с этим Терентий, надевая папаху. — А супругу вашу я, когда в госпитале лежал на Северной, в окошко видал… Хотел было дойтить до них от большой радости, да вот нога помешала, — он показал на бедро.
— Что, ранен был?
— Штыком француз проткнул в секрете… Это когда я ихнего офицера заарканил, — может, слыхали про это… Адмирал Нахимов покойный, Павел Степаныч, дай бог царство небесное (Терентий перекрестился), сам мне вот этот крест тогда навешивали, — показал он пальцем, — а этот раньше — за английского офицера…
И столько совсем ребячьего желания не то чтобы похвастаться, а доставить удовольствие, чуть-чуть хотя бы порадовать, было в этих словах и жестах Терентия, что Хлапонин невольно улыбнулся слегка: только казачок Терешка, бывало, говорил с таким жаром, соблазняя его идти на охоту за утками на Донец.
— Об этом что говорить, Терентий, отличился, это я вижу, — проговорил он уже куда более мягко.
— А на Кавказе в плену у черкесов был, Митрий Митрич, — счел удобным именно теперь сказать Терентий.
— И в плену успел побывать? Как же ты вырвался? — удивленно спросил Хлапонин.
— Вот память об этом ношу, — приподнял несколько свой кинжал Терентий. — Я там заместо пластуна в секрете в камышах сидел, — ну, черкес меня на аркан, вроде как я того офицера французского… Здоровый там один оказался — сажень высоты, — это его и кинжал был, а ко мне попал.
— Зарезал ты его, что ли, этим кинжалом?
— Зарезал, а как же? Не зарезал бы, ходил бы и до сих там у них в ишаках… А кабы француза того, какой меня штыком угадал в это место, не зарезал я тем кинжалом, то и вас бы я не побачил, Митрий Митрич: на то ж она и называется война!.. А как с Лукерьей моей, с детишками не воюют там, Митрий Митрич? — спросил Терентий вполголоса, потому что проходили мимо два казака.
— Я после того в Хлапонинке ведь не был, не знаю.
— Не были-с? Как же это могло? — очень изумился Терентий.
— Ты, может быть, думаешь, что я теперь стал хозяином имения? — догадался Хлапонин. — Нет, брат, хозяин теперь там другой.
— Дру-угой?.. Кто же это еще мог там другой быть, Митрий Митрич?
Терентий как-то совершенно померк, услышав, что хозяин имения теперь кто-то другой, и Хлапонин заметил это и сказал брезгливо:
— Да ты уж не ради меня ли старался, когда дядюшку моего топил, а?
— Истинно ради вас, Митрий Митрич, — тихо, но тут же ответил Терентий. — Думка такая была, — при вас народ-то вздохнул хотя бы, а то ведь и дыхания не было: вот как все у него были зажматы!
И Терентий сжал правый кулак до белизны пальцев.
— Не знаю уж, лучше ли стало при новом, или еще хуже, — этого я не слыхал, — внимательно поглядев на этот кулак, сказал Хлапонин. — А меня, да и жену тоже месяца два таскали на допросы в Москве… И даже сюда я, может быть, не попал бы, если бы за меня известные люди не просили.
— Зря, значит, я это и без пользы, а только вам одним мученье принес, — уныло отозвался Терентий. — А может, мне уж открыться лучше, Митрий Митрич? Как вы прикажете, так и сделаю.
— Я уж тебе сказал раз, что незачем, — досадливо ответил Хлапонин, но Терентий, помолчав, возразил оживленно:
— А вдруг нонечь меня убьют, а вы, стало быть, так и останетесь перед властями в подозрении, что сговор у нас с вами был!
— Неизвестно, брат, кого из нас раньше убьют, — с серьезным видом сказал на это Хлапонин и добавил:
— Ну, дальше уж я тут дорогу знаю… прощай, братец!
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — выкрикнул по-военному Терентий, так как и с той и с другой стороны от них проходили группами солдаты, но когда Хлапонин отошел уже шагов на пять, он бегом догнал его, чтобы сказать, о чем думал раньше:
— Митрий Митрич, супруге вашей не говорите уж, что меня видали!
— Не говорить?.. Почему именно? — удивился Хлапонин.
— Да как бы доложить вам, — запнулся Терентий, — женщина ведь они-с…
— Аа-а, да… разумеется, женщина, — улыбнулся Хлапонин. — Хорошо, не скажу, об этом не беспокойся.