Страница:
Тогда Елизавета Михайловна вспомнила о Зарубиных, своих бывших соседях, и велика была ее радость, когда она нашла их домик почти нетронутым, только что окна без стекол. Однако ставни внутри были затворены, двери заперты, — в доме не было никого.
— Должно быть, все уж уехали отсюда, — сказала тогда она мужу.
— Если только не… — начал было и не договорил Дмитрий Дмитриевич.
И несколько времени, уходя от домика Зарубиных, оба молчали, каждый по-своему представляя, что могло случиться за восемь месяцев с этой знакомой им семьей.
— Хорошие были люди, — сказала, наконец, Елизавета Михайловна, — очень мне нравилась Варенька…
И вдруг именно Варенька так неожиданно встретилась им, когда шли они к Графской пристани, чтобы отправляться обратно на Северную, и от восторженной, с сияющими, как летнее небо в полдень, глазами счастливой невесты узнали они, что все Зарубины живы и здоровы, из Севастополя никуда не уезжали, что Витя стал уже мичман и вполне надеется отстоять свой Малахов курган от нового штурма, а за дело шестого июня представлен к награде.
— Мы сейчас были в вашем доме, там что-то никого не оказалось, и ставни и двери заперты, — сказал Хлапонин.
— Ушли куда-нибудь за покупками, — объяснила Варя. — Во время бомбардировки и штурма они спасались на Николаевской батарее, а теперь опять вернулись.
— Не боятся? — удивилась Елизавета Михайловна.
— Привыкли уж.
— Вот что, Митя, — обратилась к мужу Елизавета Михайловна, — если они привыкли, то, значит, и я тоже привыкну, — во всяком случае у них я хотела бы научиться этому, так что если бы в вашем доме, Варенька, нашлась для меня комната…
— Мы будем очень рады! — вскрикнула Варенька и снова бросилась обнимать Елизавету Михайловну.
Вечером в этот же день Хлапонина перебралась к Зарубиным. Арсентий, принесший ее чемодан и дорожную корзину и свой окованный и окрашенный суриком сундучок, хозяйственно, как он это умел, устроился в пустом чулане около кухни; и если с водворением Елизаветы Михайловны скромный домик Зарубиных сделался как-то несравненно красивее и моложе, то благодаря Арсентию он приобрел гораздо большую основательность, устойчивость, прочность, — обстоятельство немаловажное во время длительной осады и частых бомбардировок.
Арсентий тут же с приходу осведомился у Капитолины Петровны, куда надо будет ходить за провизией, где доставать воду, есть ли у них дрова, а если нет, что не удивительно, конечно, то в каком из домов поблизости можно выламывать на дрова полы, двери и окна.
Эта обстоятельность сразу расположила к нему сердце Капитолины Петровны; даже и сам Иван Ильич Зарубин не раз высказывал свое мнение, что денщик Хлапониных, хотя и не матрос, а все-таки молодец и свое дело знает.
Наконец, и личико маленькой Оли тоже весьма повеселело с водворением в их доме двух новых людей. Спокойно красивую Елизавету Михайловну она разглядывала большими умиленными глазами, и когда та ласкала ее мягкой и нежной рукой, у нее сладко замирало сердце, и она боялась пошевельнуться.
Даже и голос ее, грудной, ненапряженный, казался ей совершенно необыкновенным.
— Вы у нас долго пробудете? — шепотом на ухо спросила Елизавету Михайловну Оля, почти касаясь губами ее розовой мочки с проколом для серьги, хотя серег она не носила.
Этот детский вопрос несколько смутил Хлапонину. Она затруднилась на него ответить.
— Долго ли? — повторила она, обняв плечи Оли. — Хотелось бы подольше…
— До конца? — прошептала Оля.
Неизвестно было, что считала эта маленькая девочка, с большими недетскими уже глазами, концом; Елизавета Михайловна ответила:
— Буду жить, пока союзников не прогонят наши.
Оля глядела на нее грустно, медленно поводя головкой в стороны, причем белые косички ее с синими бантиками, вплетенными в них, колыхались не то чтобы недоверчиво, но как-то снисходительно к этой маленькой и вполне понятной лжи, такой лжи, которая делает ее еще как-то ближе, теплее, нежнее, милее, мягче.
Арсентий же с его коротенькой трубочкой, из которой, клубясь, струился крепкий, щекочущий в носу махорочный дымок, не говорил, что союзников отобьют от Севастополя. На ее вопрос об этом он ответил, подумав и выбивая золу из трубочки: «Кто ж его знает!» Однако, глядя на него, как обстоятельно и в то же время проворно он делал все, за что ни брался, Оля думала, что не может же быть, чтобы сто тысяч таких вот Арсентиев не могли отстоять город.
II
III
IV
— Должно быть, все уж уехали отсюда, — сказала тогда она мужу.
— Если только не… — начал было и не договорил Дмитрий Дмитриевич.
И несколько времени, уходя от домика Зарубиных, оба молчали, каждый по-своему представляя, что могло случиться за восемь месяцев с этой знакомой им семьей.
— Хорошие были люди, — сказала, наконец, Елизавета Михайловна, — очень мне нравилась Варенька…
И вдруг именно Варенька так неожиданно встретилась им, когда шли они к Графской пристани, чтобы отправляться обратно на Северную, и от восторженной, с сияющими, как летнее небо в полдень, глазами счастливой невесты узнали они, что все Зарубины живы и здоровы, из Севастополя никуда не уезжали, что Витя стал уже мичман и вполне надеется отстоять свой Малахов курган от нового штурма, а за дело шестого июня представлен к награде.
— Мы сейчас были в вашем доме, там что-то никого не оказалось, и ставни и двери заперты, — сказал Хлапонин.
— Ушли куда-нибудь за покупками, — объяснила Варя. — Во время бомбардировки и штурма они спасались на Николаевской батарее, а теперь опять вернулись.
— Не боятся? — удивилась Елизавета Михайловна.
— Привыкли уж.
— Вот что, Митя, — обратилась к мужу Елизавета Михайловна, — если они привыкли, то, значит, и я тоже привыкну, — во всяком случае у них я хотела бы научиться этому, так что если бы в вашем доме, Варенька, нашлась для меня комната…
— Мы будем очень рады! — вскрикнула Варенька и снова бросилась обнимать Елизавету Михайловну.
Вечером в этот же день Хлапонина перебралась к Зарубиным. Арсентий, принесший ее чемодан и дорожную корзину и свой окованный и окрашенный суриком сундучок, хозяйственно, как он это умел, устроился в пустом чулане около кухни; и если с водворением Елизаветы Михайловны скромный домик Зарубиных сделался как-то несравненно красивее и моложе, то благодаря Арсентию он приобрел гораздо большую основательность, устойчивость, прочность, — обстоятельство немаловажное во время длительной осады и частых бомбардировок.
Арсентий тут же с приходу осведомился у Капитолины Петровны, куда надо будет ходить за провизией, где доставать воду, есть ли у них дрова, а если нет, что не удивительно, конечно, то в каком из домов поблизости можно выламывать на дрова полы, двери и окна.
Эта обстоятельность сразу расположила к нему сердце Капитолины Петровны; даже и сам Иван Ильич Зарубин не раз высказывал свое мнение, что денщик Хлапониных, хотя и не матрос, а все-таки молодец и свое дело знает.
Наконец, и личико маленькой Оли тоже весьма повеселело с водворением в их доме двух новых людей. Спокойно красивую Елизавету Михайловну она разглядывала большими умиленными глазами, и когда та ласкала ее мягкой и нежной рукой, у нее сладко замирало сердце, и она боялась пошевельнуться.
Даже и голос ее, грудной, ненапряженный, казался ей совершенно необыкновенным.
— Вы у нас долго пробудете? — шепотом на ухо спросила Елизавету Михайловну Оля, почти касаясь губами ее розовой мочки с проколом для серьги, хотя серег она не носила.
Этот детский вопрос несколько смутил Хлапонину. Она затруднилась на него ответить.
— Долго ли? — повторила она, обняв плечи Оли. — Хотелось бы подольше…
— До конца? — прошептала Оля.
Неизвестно было, что считала эта маленькая девочка, с большими недетскими уже глазами, концом; Елизавета Михайловна ответила:
— Буду жить, пока союзников не прогонят наши.
Оля глядела на нее грустно, медленно поводя головкой в стороны, причем белые косички ее с синими бантиками, вплетенными в них, колыхались не то чтобы недоверчиво, но как-то снисходительно к этой маленькой и вполне понятной лжи, такой лжи, которая делает ее еще как-то ближе, теплее, нежнее, милее, мягче.
Арсентий же с его коротенькой трубочкой, из которой, клубясь, струился крепкий, щекочущий в носу махорочный дымок, не говорил, что союзников отобьют от Севастополя. На ее вопрос об этом он ответил, подумав и выбивая золу из трубочки: «Кто ж его знает!» Однако, глядя на него, как обстоятельно и в то же время проворно он делал все, за что ни брался, Оля думала, что не может же быть, чтобы сто тысяч таких вот Арсентиев не могли отстоять город.
II
Офицеры двух саперных батальонов, входивших в состав севастопольского гарнизона еще до Крымской войны, отличались вообще некоторым свободомыслием. Объяснялось ли это тем, что они были образованнее офицеров пехотных и кавалерийских полков и в то же время имели больше свободного времени для чтения, но они держались своим небольшим кружком, тем более что и служебные интересы ставили их особняком в гарнизоне.
Когда же среди них стало известно, что в Севастополь, в рабочий батальон морского ведомства, переведен из военно-инженерных арестантских рот, из Килии на Дунае, петрашевец Ипполит Дебу, то одним из первых счел нужным познакомиться с ним молодой подпоручик Бородатов, которого весьма интересовали идеи Белинского, Герцена и пронесшаяся по Европе революция сорок восьмого года.
Все это не могло, конечно, не произвести большого впечатления на передовую военную молодежь.
Но Севастополь стоял в стороне от центров умственной жизни, на окраине, на отшибе. Руководящую роль в нем играли флотские офицеры. И вот эта среда флотских, даже и в крупных чинах, ввела в свои салоны ссыльного петрашевца, нижнего чина, а адмирал Станюкович доверил ему воспитание своих детей (из которых один стал впоследствии известным писателем).
Конечно, в салонах и в доме Станюковича Дебу, хорошо говоривший на разные отвлеченные темы, кандидат юридических наук, считал за лучшее умалчивать о социалистических идеях; но несколько человек из флотской молодежи, между ними и лейтенант Стеценко, находили возможность, как и подпоручик Бородатов, собираться или у него на квартире, или приглашать его к себе.
Знали или не знали севастопольские голубые мундиры об умонастроениях весьма небольшой, впрочем, части военной молодежи, но они не налагали своих рук на приятельские беседы, тем более что собрания были немноголюдны и беседы не шумны; умудренный опытом Дебу действовал теперь очень осторожно, а покровители его занимали высокие посты.
Бородатова же погубило то, что он, будучи на балу в Дворянском собрании, в кабинете, в знакомой ему компании, бросил несколько слов о знаменитом письме Белинского к Гоголю, а как раз в это время в кабинет вошел один обладатель голубого мундира, не замеченный подпоручиком.
Жандарм не счел нужным притвориться глухим, и у Бородатова произведен был обыск. Кроме письма Белинского, были найдены еще книжки Сен-Симона «L'industrie»[18] и Фурье «Nouveau Monde»[19], и Бородатов был арестован.
Никого из кружка он на допросах не выдал, на него одного и обрушилась кара: в солдаты до выслуги. Утонченность этой кары заключалась в том, что служить солдатом он вынужден был в том же саперном батальоне, где служил офицером.
Однако наказание не сломило бывшего подпоручика, — он оказался стоек, тем более что, переменив только шинель и погоны, он продолжал выполнять свои прежние обязанности, замещая офицеров, своих прежних товарищей, при производстве саперных работ по укреплению Севастополя с суши.
Эти работы, правда, велись Меншиковым медленно и нехотя, но все-таки велись на всякий случай, когда началась Дунайская кампания, а европейские газеты выбалтывали, что цель начавшейся войны — Севастополь.
Появившийся после очищения дунайских княжеств в Севастополе Тотлебен очень скоро обратил внимание на разжалованного — знающего, серьезного, умеющего работать. Однако его представления Бородатова к чину не имели успеха при жизни злопамятного Николая, и только 18 февраля явилось поворотным днем в его судьбе.
Рана в ногу вернула ему чин подпоручика, в поручики же был он представлен за участие 26 мая в бою с англичанами за ложементы спереди третьего бастиона, когда был им выручен из плена капитан 1-го ранга Будищев.
Отношения Бородатова к Дебу не изменились в те годы, когда оба они носили солдатские погоны; он не хотел, чтобы они хоть сколько-нибудь переменились и теперь, когда он не только стал офицером, но еще и названным женихом Вари Зарубиной, к которой был неравнодушен Дебу, как это знал он и по личным наблюдениям и по рассказам Капитолины Петровны.
Ему хотелось увидеться с ним, чтобы поговорить именно об этом, о своей близкой свадьбе. Он чувствовал какую-то неловкость перед ним, которую во что бы то ни стало желал скинуть. И очень обрадовался он, когда при переезде из города на Северную, случайно, в толпе солдат рабочей роты, возившихся на берегу с укладкой камня на свежем срезе земли, разглядел не кого иного, как Дебу: он руководил тут небольшой партией рабочих, объяснял им что-то с помощью жестов.
Бородатов тут же подошел к нему своим широким отчетливым шагом.
— Ипполит Матвеевич, здравствуйте, дорогой! Что вы тут делаете?
Он крепко жал руку Дебу и в то же время наблюдающе вглядывался в его глаза.
— А вот приказано сооружать зачем-то тут мостовую — спуск к берегу, — явно стараясь улыбнуться обрадованно, отвечал Дебу.
Бородатов присмотрелся к работе.
— Спуск отлогий, угол небольшой, — сказал он, — значит, для тяжелых грузов… Не думают ли здесь выгружать снаряды больших калибров?
— Были бы только это снаряды, а выгрузить их есть ведь где и без этого спуска, — переменил уже улыбку с радостной на ироническую Дебу, но тут же добавил:
— Впрочем, это дело начальства, а не наше.
Бородатов заметил его новую улыбку и сказал:
— Лишний спуск не окажется лишним.
— Точно так же, как и лишний подъем, — подхватил Дебу. — Приглядитесь, на том берегу не тем ли самым заняты люди как раз по прямой линии против нас?
Бородатов увидел белые рубашки солдат и на том берегу рейда; заметно было, что и там укладывались камни на свежий срез земли.
— Да, вижу… Значит, оттуда сюда будут ходить катеры и баркасы с тяжестями, — сказал он.
— Гм, только ли это?.. А не мост ли хотят строить в этом месте? — И выжидающе на него глядя, сжал тонкие губы Дебу.
— Мост через рейд? — удивился Бородатов. — Помилуйте, разве это — легкое дело? Тяп-ляп — и готов мост?.. Что вы, Ипполит Матвеич! Это — дело серьезное, и было бы слышно, что оно затевается, и уж кто-кто, а мы-то, саперы, про это бы знали!.. Мост такой длины построить — соединить Южную сторону с Северной, ого! Это было бы знаменито!
Небольшое возбуждение, в которое пришел Бородатов при одном только представлении подобного моста, толкнуло его объясниться с Дебу сейчас же.
— Вы знаете, Ипполит Матвеич, что я женюсь на Вареньке, получил уже разрешение? — сразу и просто спросил он.
— Совет да любовь! Поздравляю! — так же просто и без секунды промедления отозвался на это Дебу и протянул ему руку.
Бородатов глядел на Дебу пристально, хотя, высказавшись, не чувствовал уже теперь той неловкости, которая остро торчала в нем раньше.
Ему показалось, что впалые щеки Дебу слегка покраснели, хотя тонкие губы и сложились в приветливую улыбку.
Бородатов держал его руку в своей руке и ждал от него других слов, не таких затрапезных и по существу безучастных, и Дебу понял это; он добавил:
— Так как Вареньке я желаю только добра, то я за нее рад, очень рад!
Вы, именно вы составите ее счастье… насколько, конечно, можно говорить о счастье в нынешнем Севастополе… Впрочем, может быть, вас переводят отсюда куда-нибудь?
— А куда же могли бы меня перевести отсюда? — удивленно спросил Бородатов.
— Ну, мало ли куда? Вот хотя бы в Николаев.
— Разве Николаеву что-нибудь угрожает?
— Однако же вот Новосильский переведен в Николаев… И несколько человек еще, пониже чином.
— Отдыхать отправлены, поправляться от ран и контузий… А мы что же?
Нет, уж так и быть, будем с Варей бедовать здесь… Правда, после свадьбы Варя, по уставу, должна будет выйти из общины сестер милосердия, но перевязочного пункта бросать она все-таки не желает.
— Напрасно!.. Уговорили бы вы ее бросить, — мягко сказал Дебу. — А то, знаете ли, ведь раз уже болела тифом, вдруг привяжется что-нибудь еще, чего не дай бог, конечно… Поберегите ее!
Эта просьба прозвучала у Дебу вполне искренно, и Бородатов, все не выпускавший его руки, пожал ее крепче и сказал:
— Спасибо вам! Может быть, мне удастся ее уговорить, а нет — давайте действовать вдвоем. На свадьбу к нам приходите непременно!
— Если не откажете, приду.
— Прошу, усердно прошу! И Варя тоже!
Дебу спросил, на какой день назначена свадьба, потом сказал:
— Если я в этот день буду свободен от наряда по службе…
— Постарайтесь быть свободным!
— Стараться-то мы рады, да ведь людишки мы мелкие! — шутливым уже тоном отозвался на это Дебу.
— Непременно, непременно! — прощаясь с ним, настаивал Бородатов. — Без вас нам и пир будет не в пир! — И с весьма облегченным сердцем пошел от него к гребцам, дожидавшимся его у своей двойки.
Когда же среди них стало известно, что в Севастополь, в рабочий батальон морского ведомства, переведен из военно-инженерных арестантских рот, из Килии на Дунае, петрашевец Ипполит Дебу, то одним из первых счел нужным познакомиться с ним молодой подпоручик Бородатов, которого весьма интересовали идеи Белинского, Герцена и пронесшаяся по Европе революция сорок восьмого года.
Все это не могло, конечно, не произвести большого впечатления на передовую военную молодежь.
Но Севастополь стоял в стороне от центров умственной жизни, на окраине, на отшибе. Руководящую роль в нем играли флотские офицеры. И вот эта среда флотских, даже и в крупных чинах, ввела в свои салоны ссыльного петрашевца, нижнего чина, а адмирал Станюкович доверил ему воспитание своих детей (из которых один стал впоследствии известным писателем).
Конечно, в салонах и в доме Станюковича Дебу, хорошо говоривший на разные отвлеченные темы, кандидат юридических наук, считал за лучшее умалчивать о социалистических идеях; но несколько человек из флотской молодежи, между ними и лейтенант Стеценко, находили возможность, как и подпоручик Бородатов, собираться или у него на квартире, или приглашать его к себе.
Знали или не знали севастопольские голубые мундиры об умонастроениях весьма небольшой, впрочем, части военной молодежи, но они не налагали своих рук на приятельские беседы, тем более что собрания были немноголюдны и беседы не шумны; умудренный опытом Дебу действовал теперь очень осторожно, а покровители его занимали высокие посты.
Бородатова же погубило то, что он, будучи на балу в Дворянском собрании, в кабинете, в знакомой ему компании, бросил несколько слов о знаменитом письме Белинского к Гоголю, а как раз в это время в кабинет вошел один обладатель голубого мундира, не замеченный подпоручиком.
Жандарм не счел нужным притвориться глухим, и у Бородатова произведен был обыск. Кроме письма Белинского, были найдены еще книжки Сен-Симона «L'industrie»[18] и Фурье «Nouveau Monde»[19], и Бородатов был арестован.
Никого из кружка он на допросах не выдал, на него одного и обрушилась кара: в солдаты до выслуги. Утонченность этой кары заключалась в том, что служить солдатом он вынужден был в том же саперном батальоне, где служил офицером.
Однако наказание не сломило бывшего подпоручика, — он оказался стоек, тем более что, переменив только шинель и погоны, он продолжал выполнять свои прежние обязанности, замещая офицеров, своих прежних товарищей, при производстве саперных работ по укреплению Севастополя с суши.
Эти работы, правда, велись Меншиковым медленно и нехотя, но все-таки велись на всякий случай, когда началась Дунайская кампания, а европейские газеты выбалтывали, что цель начавшейся войны — Севастополь.
Появившийся после очищения дунайских княжеств в Севастополе Тотлебен очень скоро обратил внимание на разжалованного — знающего, серьезного, умеющего работать. Однако его представления Бородатова к чину не имели успеха при жизни злопамятного Николая, и только 18 февраля явилось поворотным днем в его судьбе.
Рана в ногу вернула ему чин подпоручика, в поручики же был он представлен за участие 26 мая в бою с англичанами за ложементы спереди третьего бастиона, когда был им выручен из плена капитан 1-го ранга Будищев.
Отношения Бородатова к Дебу не изменились в те годы, когда оба они носили солдатские погоны; он не хотел, чтобы они хоть сколько-нибудь переменились и теперь, когда он не только стал офицером, но еще и названным женихом Вари Зарубиной, к которой был неравнодушен Дебу, как это знал он и по личным наблюдениям и по рассказам Капитолины Петровны.
Ему хотелось увидеться с ним, чтобы поговорить именно об этом, о своей близкой свадьбе. Он чувствовал какую-то неловкость перед ним, которую во что бы то ни стало желал скинуть. И очень обрадовался он, когда при переезде из города на Северную, случайно, в толпе солдат рабочей роты, возившихся на берегу с укладкой камня на свежем срезе земли, разглядел не кого иного, как Дебу: он руководил тут небольшой партией рабочих, объяснял им что-то с помощью жестов.
Бородатов тут же подошел к нему своим широким отчетливым шагом.
— Ипполит Матвеевич, здравствуйте, дорогой! Что вы тут делаете?
Он крепко жал руку Дебу и в то же время наблюдающе вглядывался в его глаза.
— А вот приказано сооружать зачем-то тут мостовую — спуск к берегу, — явно стараясь улыбнуться обрадованно, отвечал Дебу.
Бородатов присмотрелся к работе.
— Спуск отлогий, угол небольшой, — сказал он, — значит, для тяжелых грузов… Не думают ли здесь выгружать снаряды больших калибров?
— Были бы только это снаряды, а выгрузить их есть ведь где и без этого спуска, — переменил уже улыбку с радостной на ироническую Дебу, но тут же добавил:
— Впрочем, это дело начальства, а не наше.
Бородатов заметил его новую улыбку и сказал:
— Лишний спуск не окажется лишним.
— Точно так же, как и лишний подъем, — подхватил Дебу. — Приглядитесь, на том берегу не тем ли самым заняты люди как раз по прямой линии против нас?
Бородатов увидел белые рубашки солдат и на том берегу рейда; заметно было, что и там укладывались камни на свежий срез земли.
— Да, вижу… Значит, оттуда сюда будут ходить катеры и баркасы с тяжестями, — сказал он.
— Гм, только ли это?.. А не мост ли хотят строить в этом месте? — И выжидающе на него глядя, сжал тонкие губы Дебу.
— Мост через рейд? — удивился Бородатов. — Помилуйте, разве это — легкое дело? Тяп-ляп — и готов мост?.. Что вы, Ипполит Матвеич! Это — дело серьезное, и было бы слышно, что оно затевается, и уж кто-кто, а мы-то, саперы, про это бы знали!.. Мост такой длины построить — соединить Южную сторону с Северной, ого! Это было бы знаменито!
Небольшое возбуждение, в которое пришел Бородатов при одном только представлении подобного моста, толкнуло его объясниться с Дебу сейчас же.
— Вы знаете, Ипполит Матвеич, что я женюсь на Вареньке, получил уже разрешение? — сразу и просто спросил он.
— Совет да любовь! Поздравляю! — так же просто и без секунды промедления отозвался на это Дебу и протянул ему руку.
Бородатов глядел на Дебу пристально, хотя, высказавшись, не чувствовал уже теперь той неловкости, которая остро торчала в нем раньше.
Ему показалось, что впалые щеки Дебу слегка покраснели, хотя тонкие губы и сложились в приветливую улыбку.
Бородатов держал его руку в своей руке и ждал от него других слов, не таких затрапезных и по существу безучастных, и Дебу понял это; он добавил:
— Так как Вареньке я желаю только добра, то я за нее рад, очень рад!
Вы, именно вы составите ее счастье… насколько, конечно, можно говорить о счастье в нынешнем Севастополе… Впрочем, может быть, вас переводят отсюда куда-нибудь?
— А куда же могли бы меня перевести отсюда? — удивленно спросил Бородатов.
— Ну, мало ли куда? Вот хотя бы в Николаев.
— Разве Николаеву что-нибудь угрожает?
— Однако же вот Новосильский переведен в Николаев… И несколько человек еще, пониже чином.
— Отдыхать отправлены, поправляться от ран и контузий… А мы что же?
Нет, уж так и быть, будем с Варей бедовать здесь… Правда, после свадьбы Варя, по уставу, должна будет выйти из общины сестер милосердия, но перевязочного пункта бросать она все-таки не желает.
— Напрасно!.. Уговорили бы вы ее бросить, — мягко сказал Дебу. — А то, знаете ли, ведь раз уже болела тифом, вдруг привяжется что-нибудь еще, чего не дай бог, конечно… Поберегите ее!
Эта просьба прозвучала у Дебу вполне искренно, и Бородатов, все не выпускавший его руки, пожал ее крепче и сказал:
— Спасибо вам! Может быть, мне удастся ее уговорить, а нет — давайте действовать вдвоем. На свадьбу к нам приходите непременно!
— Если не откажете, приду.
— Прошу, усердно прошу! И Варя тоже!
Дебу спросил, на какой день назначена свадьба, потом сказал:
— Если я в этот день буду свободен от наряда по службе…
— Постарайтесь быть свободным!
— Стараться-то мы рады, да ведь людишки мы мелкие! — шутливым уже тоном отозвался на это Дебу.
— Непременно, непременно! — прощаясь с ним, настаивал Бородатов. — Без вас нам и пир будет не в пир! — И с весьма облегченным сердцем пошел от него к гребцам, дожидавшимся его у своей двойки.
III
Это была несомненно маленькая роскошь, допущенная высшим начальством севастопольского гарнизона, как видно, от полноты внезапно прихлынувших родительских чувств, — свадьба одного из боевых офицеров с самой юной из общины сестер милосердия.
Первомайский праздник Охотского полка, разрешенный тоже Сакеном, развернулся по-широкому, запел хорами полковых певчих, загремел трубами оркестров, засверкал лихими плясками в целях почтить не одних только охотцев, бессменно и крепко стоявших в течение полугода на защите города и Крыма. То был праздник всего героического гарнизона, только сознательно пристегнутый к юбилейному сроку.
А что же такое была эта скромная свадьба незаметного подпоручика-сапера, у которого не красовалось пока еще ни одного ордена на поношенном уже мундире?
И все-таки колокола Михайловского собора, купол которого был уже в трех местах пробит ядрами, так что голуби свободно влетали в отверстия, — надтреснутые колокола эти звучали торжественно весело.
На паперти, тоже наполовину обрушенной ядром, толпились любопытные, неизвестно откуда взявшиеся вдруг и в большом числе, причем, как всегда на венчаниях, преобладали женщины в платочках.
Пели певчие. Жених и невеста перед аналоем стояли под венцами, которые держали над ними шафера, часто переменяя руки; шафером жениха был товарищ Вити, прапорщик Сикорский, шафером невесты — капитан-лейтенант Стеценко, который был близок с Бородатовым уже несколько лет. Не отверг приглашения своего счастливого соперника и унтер-офицер Дебу; он, католик, внимательно вслушивался в возгласы священника и пение хора, но гораздо внимательнее все-таки следил за тем, какое сознание важности момента было на лице Вари, как держала она в чуть-чуть дрожавших пальцах свечу, изукрашенную золотой канителью, как менялась со своим женихом кольцами, как три раза обходила с ним вокруг аналоя, поблескивая золотым крестом сестры, надетым в последний раз.
Певчие с чувством пели «Исаия, ликуй…» Три голубя, — один бело-коричневый и два сизаря, — усевшись на иконостасе, с большим любопытством смотрели на зрелище, которое видели первый раз в своей жизни.
Даша, первая русская сестра милосердия, блистая серебряной медалью на аннинской красной ленте с желтой каемкой, пришла на праздник своей подруги; было и еще несколько сестер из петербургских. Хлапонин, несколько запоздало, явился уже к концу обряда. Часто оглядываясь на двери в ожидании его, Елизавета Михайловна уже беспокоилась, не случилось ли с ним снова чего-нибудь страшного, так как выстрелы с батарей, хотя и нечастые, продолжали греметь, и расцвела по-девичьи, когда он подошел к ней и стал рядом.
— Почему ты так поздно? — спросила она его на ухо, волнуясь.
— Переезд через рейд задержал, — ответил он спокойно.
Елизавета Михайловна переживала то, что делалось перед ее глазами в соборе, сложно и остро, не только за свою любимицу Вареньку теперь, но и за себя самое в прошлом, не только за Вареньку и за себя, но и за матросскую сироту Дашу, и за всех женщин кругом, и за всех, оставшихся на свой страх и риск в Севастополе, который расстреливался из тысячи осадных орудий.
Для нее это была не просто свадьба, хотя и близко знакомых ей людей, — для нее был это прообраз, символ, залог какой-то новой жизни, которой суждено распуститься в России на густо удобренных кровью севастопольских руинах: она хорошо помнила и Хлапонинку и московских страшных людей в голубых мундирах с пышными аксельбантами.
Она, принимавшая такое непосредственное и теплое участие в поспешных, хотя, однако, кропотливых, сборах Вареньки к венцу, сопереживала теперь и материнские волнения Капитолины Петровны за то, чтобы все кончилось благополучно, чтобы не влетело вдруг в купол четвертое по счету ядро и не наделало бы ужасных бед: нет-нет, да и посмотрит Капитолина Петровна опасливо курочкой в купол, сильно сбочив для этого крупную голову в праздничном чепчике.
Иван Ильич поставил свою палку перед собой, опираясь на нее обеими руками, но в купол он не глядел: неотрывно рассматривал он избранника своей старшей дочери, и Елизавете Михайловне представлялось, что он однообразно думал и теперь, как иногда говорил дома: «Не моряк — сапер! Не та совсем закваска, не то обличье… И, кажется, очень уж что-то серьезен, — а так ведь тоже нельзя… Уживется ли с ним моя девочка?.. В первое-то время еще туда-сюда, а потом, когда окончится война? Ведь все-таки он почти на десять лет ее старше…»
Иногда он, озабоченный будущим, прикачивал головой в подтверждение своим мыслям, которые Елизавета Михайловна читала в выражении его глаз совершенно безошибочно, как ей казалось.
Маленькую Олю, принаряженную и чистенькую, стоявшую рядом с матерью, занимала и восхищала вся эта необычайность, совершавшаяся кругом нее: и тяжелые на вид, блестевшие тускло венцы, и огоньки свечей, и странные слова песнопений, вроде: «Дева, имей во чреве и роди сына Эммануила», и то, как на народе целуется ее сестра Варя со своим женихом, и то, как этот седобородый, с клочковатыми бровями и с лысой головою священник, взявши за руки, крутит их обоих вокруг аналоя…
Но больше всего, насколько успела заметить Елизавета Михайловна, удивляли ее голуби. Им положительно не хотелось вылетать из собора в отдушники купола; им нравилось, видимо, это «таинство» — бракосочетание; шум их крыльев часто и гулко раздавался вверху, так как они перелетали с места на место; но где бы ни усаживались они — на иконостас ли, на люстру ли, или на багетовые рамы боковых икон, они неизменно поворачивали головки в сторону жениха и невесты.
Из церкви шли к домику Зарубиных и молодые, и родные Вари, и все приглашенные; не было уж свадебных карет, да они и не нужны были: расстояние было небольшое, и удобнее было его пройти, чем проехать, — так искалечены уже были воронками улицы.
Вечер же был прозрачен, тепел, даже и тих: в этот час обыкновенно умолкала на короткий срок канонада.
Первомайский праздник Охотского полка, разрешенный тоже Сакеном, развернулся по-широкому, запел хорами полковых певчих, загремел трубами оркестров, засверкал лихими плясками в целях почтить не одних только охотцев, бессменно и крепко стоявших в течение полугода на защите города и Крыма. То был праздник всего героического гарнизона, только сознательно пристегнутый к юбилейному сроку.
А что же такое была эта скромная свадьба незаметного подпоручика-сапера, у которого не красовалось пока еще ни одного ордена на поношенном уже мундире?
И все-таки колокола Михайловского собора, купол которого был уже в трех местах пробит ядрами, так что голуби свободно влетали в отверстия, — надтреснутые колокола эти звучали торжественно весело.
На паперти, тоже наполовину обрушенной ядром, толпились любопытные, неизвестно откуда взявшиеся вдруг и в большом числе, причем, как всегда на венчаниях, преобладали женщины в платочках.
Пели певчие. Жених и невеста перед аналоем стояли под венцами, которые держали над ними шафера, часто переменяя руки; шафером жениха был товарищ Вити, прапорщик Сикорский, шафером невесты — капитан-лейтенант Стеценко, который был близок с Бородатовым уже несколько лет. Не отверг приглашения своего счастливого соперника и унтер-офицер Дебу; он, католик, внимательно вслушивался в возгласы священника и пение хора, но гораздо внимательнее все-таки следил за тем, какое сознание важности момента было на лице Вари, как держала она в чуть-чуть дрожавших пальцах свечу, изукрашенную золотой канителью, как менялась со своим женихом кольцами, как три раза обходила с ним вокруг аналоя, поблескивая золотым крестом сестры, надетым в последний раз.
Певчие с чувством пели «Исаия, ликуй…» Три голубя, — один бело-коричневый и два сизаря, — усевшись на иконостасе, с большим любопытством смотрели на зрелище, которое видели первый раз в своей жизни.
Даша, первая русская сестра милосердия, блистая серебряной медалью на аннинской красной ленте с желтой каемкой, пришла на праздник своей подруги; было и еще несколько сестер из петербургских. Хлапонин, несколько запоздало, явился уже к концу обряда. Часто оглядываясь на двери в ожидании его, Елизавета Михайловна уже беспокоилась, не случилось ли с ним снова чего-нибудь страшного, так как выстрелы с батарей, хотя и нечастые, продолжали греметь, и расцвела по-девичьи, когда он подошел к ней и стал рядом.
— Почему ты так поздно? — спросила она его на ухо, волнуясь.
— Переезд через рейд задержал, — ответил он спокойно.
Елизавета Михайловна переживала то, что делалось перед ее глазами в соборе, сложно и остро, не только за свою любимицу Вареньку теперь, но и за себя самое в прошлом, не только за Вареньку и за себя, но и за матросскую сироту Дашу, и за всех женщин кругом, и за всех, оставшихся на свой страх и риск в Севастополе, который расстреливался из тысячи осадных орудий.
Для нее это была не просто свадьба, хотя и близко знакомых ей людей, — для нее был это прообраз, символ, залог какой-то новой жизни, которой суждено распуститься в России на густо удобренных кровью севастопольских руинах: она хорошо помнила и Хлапонинку и московских страшных людей в голубых мундирах с пышными аксельбантами.
Она, принимавшая такое непосредственное и теплое участие в поспешных, хотя, однако, кропотливых, сборах Вареньки к венцу, сопереживала теперь и материнские волнения Капитолины Петровны за то, чтобы все кончилось благополучно, чтобы не влетело вдруг в купол четвертое по счету ядро и не наделало бы ужасных бед: нет-нет, да и посмотрит Капитолина Петровна опасливо курочкой в купол, сильно сбочив для этого крупную голову в праздничном чепчике.
Иван Ильич поставил свою палку перед собой, опираясь на нее обеими руками, но в купол он не глядел: неотрывно рассматривал он избранника своей старшей дочери, и Елизавете Михайловне представлялось, что он однообразно думал и теперь, как иногда говорил дома: «Не моряк — сапер! Не та совсем закваска, не то обличье… И, кажется, очень уж что-то серьезен, — а так ведь тоже нельзя… Уживется ли с ним моя девочка?.. В первое-то время еще туда-сюда, а потом, когда окончится война? Ведь все-таки он почти на десять лет ее старше…»
Иногда он, озабоченный будущим, прикачивал головой в подтверждение своим мыслям, которые Елизавета Михайловна читала в выражении его глаз совершенно безошибочно, как ей казалось.
Маленькую Олю, принаряженную и чистенькую, стоявшую рядом с матерью, занимала и восхищала вся эта необычайность, совершавшаяся кругом нее: и тяжелые на вид, блестевшие тускло венцы, и огоньки свечей, и странные слова песнопений, вроде: «Дева, имей во чреве и роди сына Эммануила», и то, как на народе целуется ее сестра Варя со своим женихом, и то, как этот седобородый, с клочковатыми бровями и с лысой головою священник, взявши за руки, крутит их обоих вокруг аналоя…
Но больше всего, насколько успела заметить Елизавета Михайловна, удивляли ее голуби. Им положительно не хотелось вылетать из собора в отдушники купола; им нравилось, видимо, это «таинство» — бракосочетание; шум их крыльев часто и гулко раздавался вверху, так как они перелетали с места на место; но где бы ни усаживались они — на иконостас ли, на люстру ли, или на багетовые рамы боковых икон, они неизменно поворачивали головки в сторону жениха и невесты.
Из церкви шли к домику Зарубиных и молодые, и родные Вари, и все приглашенные; не было уж свадебных карет, да они и не нужны были: расстояние было небольшое, и удобнее было его пройти, чем проехать, — так искалечены уже были воронками улицы.
Вечер же был прозрачен, тепел, даже и тих: в этот час обыкновенно умолкала на короткий срок канонада.
IV
Часам к десяти вечера, к концу свадебного ужина, большая половина приглашенных разошлась, так как у всех были обязанности по службе, а после ужина остались только свои: Хлапонин, который мог отправиться на Инкерманские высоты и утром, и Дебу, который жил в городе, около адмиралтейства, и как нижний чин ответственной должности не занимал.
Дебу с Хлапониным познакомился только в этот вечер. Человек большой выдержки, Дебу к концу ужина как-то размяк. Было ли это следствием выпитого им вина, был ли он охвачен вполне понятной в его положении грустью, но он показался Хлапонину несколько надломленным, особенно когда начал вдруг жаловаться ему, что хотя еще в декабре прошлого года был он представлен к чину прапорщика, но вот до сих пор производства нет как нет, так что даже и смена Николая I Александром II ничего в его положении не изменила.
— Императоры меняются, политика остается неизменной, — говорил Дебу.
— Когда семьдесят лет назад мой дед эмигрировал из Франции в Россию, он спасался от Великой революции, спасал свое старинное дворянство… И вот теперь два его внука, — я и старший брат мой, — остались и без чинов и без дворянства по воле не революционной французской власти, а по приказу русского полновластного монарха… И какая получилась путаница основных понятий: я, француз — по крови, унтер-офицер — по званию, отдаю теперь свои силы, а может быть, отдам и жизнь на защиту России от кого же?
Главным образом от французов!.. Однако поверьте мне, Дмитрий Дмитриевич, не по приказу своего начальства отдаю я силы и могу отдать жизнь, а потому, что я люблю Россию… Скажите, вам это не кажется фразой?
— Нет, отчего же… Я вас понимаю, — отозвался ему Хлапонин.
— Россия — великая страна! — с чувством и глядя на него в упор, проговорил Дебу. — Величайшая в мире и с огромнейшим будущим!.. Над книгой Гоголя «Переписка с друзьями» смеялись, а между тем… там есть одно такое место: «Европа приедет в Россию не за пенькой, а за мудростью, которой не продают уже ни на каких европейских рынках…» Это — пророчество!
— Да, можно сказать, и трех лет не прошло со дня смерти Гоголя, как уж приехала к нам Европа! — улыбнулся в ответ Дебу Хлапонин.
— А что же, вы думаете, она уедет от нас не поумневшей? Ого! Еще как поумнеет после Севастополя! — живо ответил Дебу, блеснув загоревшимися глазами. — Но если Европа только поумнеет, Россия сделается мудрой… Эту войну, как вольтеровского[20] бога, нужно было бы нарочно выдумать, если бы не произошла она в силу вполне естественных причин. Множество народу погибнет, — может быть, больше, чем погибло уже. Что делать, — все большое в истории человечества требует для своего возникновения и роста большого количества крови, даже и большая мудрость! Один сенатор, — фамилия его Соловьев, — написал в «Записке о крестьянском деле» так: «Крестьян освободить нельзя, потому что они совершенно дикие, необразованные люди; образовать же их нельзя, потому что они крепостные…» Вот какой у него получился порочный круг!
— Как, как вы сказали?! — заинтересовался этим и Витя.
Дебу повторил. Витя посмотрел на Хлапонина и на Бородатова, бывшего тут же, и сказал не без удивления:
— А ведь здорово, как хотите, у мерзавца этого вышло! Впрочем, может быть, я не понимаю.
— Нет, вышло действительно неплохо, — согласился Дебу. — И с этим положением столкнулся однажды на личном опыте не кто иной, как сам Петрашевский. Он тоже недоучел того, что крестьян надо образовывать, и долго образовывать, хотя они пока что и крепостные, и захотел ввести у своих крестьян ни больше ни меньше, как фаланстерию. У него было около одного уездного города в лесу, на болоте, не так далеко от Петербурга, дворов семь крестьян… Так, маленький выселок какой-то. Всего там жило, считая с ребятишками, человек сорок; голов десять лошадей, две-три коровенки… Рядом с выселком этим — строевой сосновый бор, но барский, конечно, а у крестьян избенки подгнили. Обратились они за лесом к своему барину. Петрашевского и осенила мысль: чем избенки их куриные поправлять, не лучше ли прямо соорудить для них фаланстерию, как учит нас великий учитель наш Фурье? Нашел артель плотников, послал их в этот выселок, отвел участок леса на сруб, — работа закипела… Долго ли, коротко ли, как говорится в русских сказках, — фаланстерия оказалась готовой… Это было в сорок седьмом году. Нельзя сказать, чтобы Петрашевский не следил сам за работой, — нет, он горячо взялся, наезжал туда часто. В лесу у него жил лесничий, у него он останавливался, когда приезжал, и с крестьянами своими толковал о всех удобствах их новой жизни: комнаты будут большие, чистые, светлые, для каждой семьи отдельно, но в одном общем доме; общая будет кухня, общие конюшни, коровники, амбары, земледельческие орудия, посуда, которую он закупил в Петербурге и сам привез. Одним словом, все выгоды общинной жизни были, по его мнению, налицо. Толковал он сам со стариками.
Наконец, и их спрашивал, понимают ли они, что им будет лучше жить в одной большой избе, в которой будут хорошие печи, причем ведь и жить они будут не на болоте, как кулики, а на сухом месте. «Ведь вы понимаете, спрашивает, что так, по-новому, будет вам гораздо лучше?» — «Воля ваша, барин, отвечают ему, как, стало быть, прикажете, так и сделаем…» Видит он, что чего-то ему они не говорят, отмалчиваются, но думает: хоть и против их воли, да для их же блага! И вот он приказал: назавтра, такого-то числа, перебираться в новый дом всем, а лошадей перевести в общую конюшню… Сам же уехал к своему лесничему с тем, чтобы завтра отпраздновать со своими крестьянами их новоселье… И вот действительно приезжает на другой день и что же видит? Вместо нового дома, и амбаров, и конюшни, и вообще всего, что было построено для общинной жизни, лежат и дымят одни черные головешки!
Дебу с Хлапониным познакомился только в этот вечер. Человек большой выдержки, Дебу к концу ужина как-то размяк. Было ли это следствием выпитого им вина, был ли он охвачен вполне понятной в его положении грустью, но он показался Хлапонину несколько надломленным, особенно когда начал вдруг жаловаться ему, что хотя еще в декабре прошлого года был он представлен к чину прапорщика, но вот до сих пор производства нет как нет, так что даже и смена Николая I Александром II ничего в его положении не изменила.
— Императоры меняются, политика остается неизменной, — говорил Дебу.
— Когда семьдесят лет назад мой дед эмигрировал из Франции в Россию, он спасался от Великой революции, спасал свое старинное дворянство… И вот теперь два его внука, — я и старший брат мой, — остались и без чинов и без дворянства по воле не революционной французской власти, а по приказу русского полновластного монарха… И какая получилась путаница основных понятий: я, француз — по крови, унтер-офицер — по званию, отдаю теперь свои силы, а может быть, отдам и жизнь на защиту России от кого же?
Главным образом от французов!.. Однако поверьте мне, Дмитрий Дмитриевич, не по приказу своего начальства отдаю я силы и могу отдать жизнь, а потому, что я люблю Россию… Скажите, вам это не кажется фразой?
— Нет, отчего же… Я вас понимаю, — отозвался ему Хлапонин.
— Россия — великая страна! — с чувством и глядя на него в упор, проговорил Дебу. — Величайшая в мире и с огромнейшим будущим!.. Над книгой Гоголя «Переписка с друзьями» смеялись, а между тем… там есть одно такое место: «Европа приедет в Россию не за пенькой, а за мудростью, которой не продают уже ни на каких европейских рынках…» Это — пророчество!
— Да, можно сказать, и трех лет не прошло со дня смерти Гоголя, как уж приехала к нам Европа! — улыбнулся в ответ Дебу Хлапонин.
— А что же, вы думаете, она уедет от нас не поумневшей? Ого! Еще как поумнеет после Севастополя! — живо ответил Дебу, блеснув загоревшимися глазами. — Но если Европа только поумнеет, Россия сделается мудрой… Эту войну, как вольтеровского[20] бога, нужно было бы нарочно выдумать, если бы не произошла она в силу вполне естественных причин. Множество народу погибнет, — может быть, больше, чем погибло уже. Что делать, — все большое в истории человечества требует для своего возникновения и роста большого количества крови, даже и большая мудрость! Один сенатор, — фамилия его Соловьев, — написал в «Записке о крестьянском деле» так: «Крестьян освободить нельзя, потому что они совершенно дикие, необразованные люди; образовать же их нельзя, потому что они крепостные…» Вот какой у него получился порочный круг!
— Как, как вы сказали?! — заинтересовался этим и Витя.
Дебу повторил. Витя посмотрел на Хлапонина и на Бородатова, бывшего тут же, и сказал не без удивления:
— А ведь здорово, как хотите, у мерзавца этого вышло! Впрочем, может быть, я не понимаю.
— Нет, вышло действительно неплохо, — согласился Дебу. — И с этим положением столкнулся однажды на личном опыте не кто иной, как сам Петрашевский. Он тоже недоучел того, что крестьян надо образовывать, и долго образовывать, хотя они пока что и крепостные, и захотел ввести у своих крестьян ни больше ни меньше, как фаланстерию. У него было около одного уездного города в лесу, на болоте, не так далеко от Петербурга, дворов семь крестьян… Так, маленький выселок какой-то. Всего там жило, считая с ребятишками, человек сорок; голов десять лошадей, две-три коровенки… Рядом с выселком этим — строевой сосновый бор, но барский, конечно, а у крестьян избенки подгнили. Обратились они за лесом к своему барину. Петрашевского и осенила мысль: чем избенки их куриные поправлять, не лучше ли прямо соорудить для них фаланстерию, как учит нас великий учитель наш Фурье? Нашел артель плотников, послал их в этот выселок, отвел участок леса на сруб, — работа закипела… Долго ли, коротко ли, как говорится в русских сказках, — фаланстерия оказалась готовой… Это было в сорок седьмом году. Нельзя сказать, чтобы Петрашевский не следил сам за работой, — нет, он горячо взялся, наезжал туда часто. В лесу у него жил лесничий, у него он останавливался, когда приезжал, и с крестьянами своими толковал о всех удобствах их новой жизни: комнаты будут большие, чистые, светлые, для каждой семьи отдельно, но в одном общем доме; общая будет кухня, общие конюшни, коровники, амбары, земледельческие орудия, посуда, которую он закупил в Петербурге и сам привез. Одним словом, все выгоды общинной жизни были, по его мнению, налицо. Толковал он сам со стариками.
Наконец, и их спрашивал, понимают ли они, что им будет лучше жить в одной большой избе, в которой будут хорошие печи, причем ведь и жить они будут не на болоте, как кулики, а на сухом месте. «Ведь вы понимаете, спрашивает, что так, по-новому, будет вам гораздо лучше?» — «Воля ваша, барин, отвечают ему, как, стало быть, прикажете, так и сделаем…» Видит он, что чего-то ему они не говорят, отмалчиваются, но думает: хоть и против их воли, да для их же блага! И вот он приказал: назавтра, такого-то числа, перебираться в новый дом всем, а лошадей перевести в общую конюшню… Сам же уехал к своему лесничему с тем, чтобы завтра отпраздновать со своими крестьянами их новоселье… И вот действительно приезжает на другой день и что же видит? Вместо нового дома, и амбаров, и конюшни, и вообще всего, что было построено для общинной жизни, лежат и дымят одни черные головешки!