Страница:
Уже первые полчаса такого огня, какого все-таки не ожидали на русских бастионах и батареях, стоили сотен убитых и раненых, и раненые корчились на земле, вопя о помощи, но к ним не подходили с носилками.
Убирать раненых было запрещено, потому что около одного раненого при этом в несколько мгновений вырастала кучка других раненых или убитых.
Сигнальные стали было на свои места в начале канонады и начали было привычно выкрикивать: «Маркела!.. Лохматка!.. На-а-аша, береги-ись!» — но эти «маркелы» и «лохматки» мчались в таком изобилии, такою тучей, что очень скоро кричать о них стало совершенно ненужным занятием, да и сами сигнальные падали то здесь, то там, чтобы больше уже не подняться.
Жаркий день, — небо было безоблачно, солнце щедро на ласку, — сразу сделался вдвое, втрое жарче — от горячего дыма, горячей пыли, раскаленных тел орудий, от пожаров, наконец, когда загоралась фашинная одежда мерлонов и пылали щеки амбразур…
Но воды было мало. Вода, как заведено было с начала осады, хранилась в корабельных анкерках, и их осушили уже в первые часы канонады, иные же анкерки были разбиты ядрами. Между тем о том, чтобы подвезти воду защитникам бастионов, нельзя было и думать: ураганный огонь то и дело открывался по всем подступам, по всем дорогам, ведущим к укреплениям.
Артиллерия французов была теперь уже настолько сильна сравнительно с русской, что как на втором, так и на Корниловском бастионе сопротивляться ей могли уже не орудия, наполовину подбитые, а только сами бойцы, матросы и солдаты с их поражающим, спокойным презрением к смерти.
Не один только солдат-забалканец мог бы теперь ответить на вопрос Горчакова: «Сколько вас на бастионе?» — «Дня на три должно хватить, ваше сиятельство…»
На что именно хватить должно? На то только, чтобы все виды истребления людей, которые были придуманы к тому времени человечеством, были обрушены на защитников севастопольских укреплений в таком количестве, с такой энергией, каких не знала история войн, и чтобы эти люди в потных, хоть выжимай, рубашках держались на своих местах, пока их не разрывало в куски, а на их место тут же с огромной деловой поспешностью становились их товарищи, и так без перебоев одни заменяли убитых, другие — раненых, с величайшей готовностью, зная, что это-то именно и требуется для дела защиты, и соображая про себя, что «дня на три должно хватить»… А там пришлют, разумеется, других таких же точно…
Никто не бежал, испуганный, пораженный, даже из тех, кто впервые в своей жизни видел такую адскую бойню. Спокойное нахимовское «мы все здесь останемся» стало воздухом бастионов. Миллиону пудов чугуна, пущенного с невиданной силой, сопротивлялись в конце концов только человеческие тела с ясным сознанием того, что всех все-таки не перебьют, что «должно хватить» для отражения штурма…
День этот — 24 августа — был ясный всюду в Крыму и кругом на море, но в Севастополе солнца не было видно, — ни солнца, ни клочка синего неба, — и в густейшем пороховом дыму, смешанном с пылью, двигались команды солдат, вызываемых из прикрытия для работ на крышах пороховых погребов, чтобы засыпать там воронки в насыпях, а когда над ними лопалась граната, осыпая их осколками и картечью, то, оттащив в сторону раненых и убитых, остальные принимались за лопаты, не покидая работы.
Никто не бежал в ужасе, хотя на это рассчитывали осаждающие, как не бегут с палубы корабля матросы во время сильнейшего морского боя; но палуба корабля окружена водою, — здесь же был в силе соблазн бегства от смерти, но преодолен был всеми этот соблазн.
«Должно хватить» до штурма, а пока туши то и дело вспыхивающие пожары, потому что загораются туры и фашины, пылают мешки траверсов и амбразур, и тушить их можно только землею, больше нечем… Сыплются лопаты сухой хрящеватой земли в огонь… Матрос с топором в руке обрубает, закрывая левой рукой лицо от пышащего пламени, горящий хворост фашин… Но вот грузно падает рядом присланный врагами бочонок пороха и тлеет его фитиль… Момент еще, и взорвется порох, и разбросаны будут мешки траверса, и горящие туры, и люди, разорванные в клочья… Матрос кидается к бочонку, одним взмахом топора обрубает фитиль, а шестипудовый бочонок отталкивает ногой подальше, чтобы закатить его в глубокую воронку, где он не так опасен.
Несколько часов совершенно невыносимого огня, и вдруг, как оборвало, ни одного выстрела оттуда, — торжественная, тревожная тишина… Штурм?
Барабанщики на бастионах, срываясь то и дело, забили тревогу, из блиндажей выскочили солдаты прикрытия и кинулись бегом, к банкетам, — к тем местам, где, они знали, были приготовленные для них банкеты у брустверов и где теперь не только не виднелось банкетов, но и половина брустверов сползла уже во рвы, а остальное разверзлось, развороченное взрывами снарядов, чернело от пожаров, было скользким от крови.
Нужно было спешить добежать до брустверов скорее, чем могли бы добежать до них с той стороны враги, траншеи которых местами тянулись всего в тридцати пяти шагах от рвов. Русским солдатам из блиндажей бежать было дальше, чем французам, они спешили, где перепрыгивая через препятствия, где обегая их; беспорядочные, стремившиеся вперед толпы солдат заполнили площадки укреплений, но… так внезапно оборвавшаяся канонада — это был только хитрый маневр врага, обдуманный на военном совете у Пелисье.
Шестая усиленная бомбардировка была задумана так, чтобы не только разрушить все укрепления русских и совершенно заставить замолчать их артиллерию, но нанести как можно больше потерь и стойким защитникам нестойких верков, если нельзя будет довести их до бегства или до решимости выкинуть белые флаги.
Чуть только там убедились, что удалась хитрость, канонада началась снова.
Горнисты трубили, и барабанщики били отбой прикрытию, и солдаты бежали назад в свои блиндажи, но далеко не все вернулись в них обратно.
Этот хитрый маневр повторялся не один раз; не выходить из блиндажей гарнизону было нельзя, не нести при этом больших потерь — тоже.
Свыше сорока тысяч снарядов было выпущено артиллерией союзников в первый день бомбардировки; более двух тысяч человек насчитано было убитых и раненых в Севастополе.
III
IV
Глава шестая
I
Убирать раненых было запрещено, потому что около одного раненого при этом в несколько мгновений вырастала кучка других раненых или убитых.
Сигнальные стали было на свои места в начале канонады и начали было привычно выкрикивать: «Маркела!.. Лохматка!.. На-а-аша, береги-ись!» — но эти «маркелы» и «лохматки» мчались в таком изобилии, такою тучей, что очень скоро кричать о них стало совершенно ненужным занятием, да и сами сигнальные падали то здесь, то там, чтобы больше уже не подняться.
Жаркий день, — небо было безоблачно, солнце щедро на ласку, — сразу сделался вдвое, втрое жарче — от горячего дыма, горячей пыли, раскаленных тел орудий, от пожаров, наконец, когда загоралась фашинная одежда мерлонов и пылали щеки амбразур…
Но воды было мало. Вода, как заведено было с начала осады, хранилась в корабельных анкерках, и их осушили уже в первые часы канонады, иные же анкерки были разбиты ядрами. Между тем о том, чтобы подвезти воду защитникам бастионов, нельзя было и думать: ураганный огонь то и дело открывался по всем подступам, по всем дорогам, ведущим к укреплениям.
Артиллерия французов была теперь уже настолько сильна сравнительно с русской, что как на втором, так и на Корниловском бастионе сопротивляться ей могли уже не орудия, наполовину подбитые, а только сами бойцы, матросы и солдаты с их поражающим, спокойным презрением к смерти.
Не один только солдат-забалканец мог бы теперь ответить на вопрос Горчакова: «Сколько вас на бастионе?» — «Дня на три должно хватить, ваше сиятельство…»
На что именно хватить должно? На то только, чтобы все виды истребления людей, которые были придуманы к тому времени человечеством, были обрушены на защитников севастопольских укреплений в таком количестве, с такой энергией, каких не знала история войн, и чтобы эти люди в потных, хоть выжимай, рубашках держались на своих местах, пока их не разрывало в куски, а на их место тут же с огромной деловой поспешностью становились их товарищи, и так без перебоев одни заменяли убитых, другие — раненых, с величайшей готовностью, зная, что это-то именно и требуется для дела защиты, и соображая про себя, что «дня на три должно хватить»… А там пришлют, разумеется, других таких же точно…
Никто не бежал, испуганный, пораженный, даже из тех, кто впервые в своей жизни видел такую адскую бойню. Спокойное нахимовское «мы все здесь останемся» стало воздухом бастионов. Миллиону пудов чугуна, пущенного с невиданной силой, сопротивлялись в конце концов только человеческие тела с ясным сознанием того, что всех все-таки не перебьют, что «должно хватить» для отражения штурма…
День этот — 24 августа — был ясный всюду в Крыму и кругом на море, но в Севастополе солнца не было видно, — ни солнца, ни клочка синего неба, — и в густейшем пороховом дыму, смешанном с пылью, двигались команды солдат, вызываемых из прикрытия для работ на крышах пороховых погребов, чтобы засыпать там воронки в насыпях, а когда над ними лопалась граната, осыпая их осколками и картечью, то, оттащив в сторону раненых и убитых, остальные принимались за лопаты, не покидая работы.
Никто не бежал в ужасе, хотя на это рассчитывали осаждающие, как не бегут с палубы корабля матросы во время сильнейшего морского боя; но палуба корабля окружена водою, — здесь же был в силе соблазн бегства от смерти, но преодолен был всеми этот соблазн.
«Должно хватить» до штурма, а пока туши то и дело вспыхивающие пожары, потому что загораются туры и фашины, пылают мешки траверсов и амбразур, и тушить их можно только землею, больше нечем… Сыплются лопаты сухой хрящеватой земли в огонь… Матрос с топором в руке обрубает, закрывая левой рукой лицо от пышащего пламени, горящий хворост фашин… Но вот грузно падает рядом присланный врагами бочонок пороха и тлеет его фитиль… Момент еще, и взорвется порох, и разбросаны будут мешки траверса, и горящие туры, и люди, разорванные в клочья… Матрос кидается к бочонку, одним взмахом топора обрубает фитиль, а шестипудовый бочонок отталкивает ногой подальше, чтобы закатить его в глубокую воронку, где он не так опасен.
Несколько часов совершенно невыносимого огня, и вдруг, как оборвало, ни одного выстрела оттуда, — торжественная, тревожная тишина… Штурм?
Барабанщики на бастионах, срываясь то и дело, забили тревогу, из блиндажей выскочили солдаты прикрытия и кинулись бегом, к банкетам, — к тем местам, где, они знали, были приготовленные для них банкеты у брустверов и где теперь не только не виднелось банкетов, но и половина брустверов сползла уже во рвы, а остальное разверзлось, развороченное взрывами снарядов, чернело от пожаров, было скользким от крови.
Нужно было спешить добежать до брустверов скорее, чем могли бы добежать до них с той стороны враги, траншеи которых местами тянулись всего в тридцати пяти шагах от рвов. Русским солдатам из блиндажей бежать было дальше, чем французам, они спешили, где перепрыгивая через препятствия, где обегая их; беспорядочные, стремившиеся вперед толпы солдат заполнили площадки укреплений, но… так внезапно оборвавшаяся канонада — это был только хитрый маневр врага, обдуманный на военном совете у Пелисье.
Шестая усиленная бомбардировка была задумана так, чтобы не только разрушить все укрепления русских и совершенно заставить замолчать их артиллерию, но нанести как можно больше потерь и стойким защитникам нестойких верков, если нельзя будет довести их до бегства или до решимости выкинуть белые флаги.
Чуть только там убедились, что удалась хитрость, канонада началась снова.
Горнисты трубили, и барабанщики били отбой прикрытию, и солдаты бежали назад в свои блиндажи, но далеко не все вернулись в них обратно.
Этот хитрый маневр повторялся не один раз; не выходить из блиндажей гарнизону было нельзя, не нести при этом больших потерь — тоже.
Свыше сорока тысяч снарядов было выпущено артиллерией союзников в первый день бомбардировки; более двух тысяч человек насчитано было убитых и раненых в Севастополе.
III
Корабельная и Южная стороны Севастополя были так густо затянуты в этот день белесым пороховым дымом, что прицельной стрельбы по кораблям, стоявшим на Большом рейде, быть не могло, но навесный огонь был так силен, что то и дело высоко вверх фонтанами взбрасывало воду, и вечером, около шести часов, большая бомба ударила в транспорт «Березань».
Этот транспорт стоял у северного берега рейда, рядом с линейными кораблями «Чесма» и «Императрица Мария». Из него сразу же повалил черный дым, — на нем было много горючего. Пожары, возникавшие часто на судах, матросы обычно тушили ведрами, но это оказалось бессильным против пламени, быстро заливавшего палубу, выбивавшегося из трюма, где горели бочки со смолой и салом и мешки с мукой.
Часам к восьми стало уже ясно, что транспорт обречен. Катеры и лодки засновали около него, принимая экипаж и груз, какой еще можно было спасти.
Однако нужно было спасать от огня и линейные суда, соседей «Березани», на которой пылали уже ванты фок-мачты, в то время как под ветром стояла «Мария» и на нее летела густая метель ярких в дыму искр.
Матросы на «Марии» забегали по палубам с ведрами, обливая водой сильно нагревшиеся борта; катеры старались завести якорные цепи, но толстые цепи не поддавались их усилиям долгое время.
Ведро за ведром опускалось в бухту; вода плескала на белые борта, начинавшие уже желтеть и коробиться… Подошли два парохода; с их помощью удалось, наконец, перебить якорные цепи, и, взяв на буксир «Марию», один из них отвел ее дальше от причудливо пылавшей «Березани».
Было уже темно кругом, и совершенно фантастичным казался транспорт, оставленный во власти пламени. Толстые корабельные канаты, свисавшие с его мачт, медленно тлея, окутали его багровым кружевом, в то время как пламя не дошло еще до верхушки мачт. Скручиваясь и брызжа искрами, эти багровые кружева вели себя, как живые, как огненные змеи, опутавшие корабль и расползавшиеся в стороны и вверх.
На берегу Северной стороны толпилось много народа, привлеченного зрелищем пожара в бухте. Было на что поглядеть, однако и очень опасно.
Пожар большого судна ночью не только далеко озарил рейд с остальными кораблями, белые мачты которых четко, как колонны, круглились одна за другой, пойманные замысловатой сетью вантов; не только сделал видными людей на ближних из судов и на самых мелких катерах и лодках в бухте и даже на мосту, который теперь охранялся особым нарядом саперов; пожар этот сделался виден и неприятелю, и сюда, на свет, то и дело стали лететь снаряды и ракеты.
Рейд принял чрезвычайно оживленный вид. На близко подходивших к транспорту «Березань» катерах действовали помпы, стараясь залить пламя, но не имели успеха. Треск, шипенье, облака пара, крики народа, всплески весел, и вновь торжествующее пламя освещало, как это бывает только на заре, тревожным палевым светом белые стены укреплений на северном берегу, и белые борты, и мачты судов… А бомбы и ядра летели и звучно шлепались в воду все чаще и чаще.
Транспорт горел всю ночь и сгорел к утру по медную обшивку на бортах.
Кроме этого пожара в бухте, было ночью несколько пожаров и в городе, и разбита была, наконец, бомбой большого калибра телеграфная площадка над библиотекой, так долго остававшаяся невредимой.
Все меньше становилось уцелевшего в городе и кругом него, все больше развалин. Город таял, город превращался в беспорядочно нагроможденный строительный материал для будущего города: не хватило бы только дерева строителям, камня же было довольно.
Лихие фурштаты пытались было и в эту ночь подвезти на бастионы выломанные из разбитых канонадой домов половые доски для починки разбитых орудийных платформ, но проскочить удалось очень немногим: слишком силен был заградительный огонь с неприятельских батарей.
Каждую ночь, кроме туров, фашин, досок и прочего, необходимого для восстановительных работ на бастионах, везли туда и бочки воды; но в эту ночь бомбардировка была ничуть не слабее, чем днем, и воды на укрепления удалось завезти очень мало, в то время как защитники их изнывали от жажды.
Работать под сильнейшим обстрелом было невозможно, — работать было необходимо: укрепления к концу дня перестали уж быть укреплениями, потеряли право так называться, и их одевали вновь, — в который раз? — и при этом гибли сотни людей, потому что восемьдесят мортир стреляли то залпами, то беглым огнем по двум бастионам — Корниловскому и второму; на последнем половина рабочих выбыла из строя в эту ночь… И, однако, даже при таких потерях было сделано все, что можно было сделать по части насыпей: кирки и лопаты действовали безотказно.
Но из двадцати орудий, бывших на втором бастионе, четыре оказались подбитыми дневной канонадой, и почти все остальные обречены были на бездействие из-за порчи платформ и станков, а заменить их новыми ночью не удалось.
Рано утром на бастионах ожидали штурма, и все были готовы к нему, но началась снова такая же жестокая бомбардировка, как и накануне.
Возведенные за ночь укрепления рухнули где через час, где через два; правда, их и готовили только для встречи штурмующих колонн, отлично зная, что сопротивляться долго туче снарядов они будут не в состоянии.
В разрушенные амбразуры полетели пули стрелков, таившихся в недалеких уже траншеях, которые успели раздвинуться за ночь. Эти пули выбивали артиллерийскую прислугу тех орудий, которые могли еще отвечать противнику.
Одну выбитую до последнего человека смену артиллеристов заменяла другая, другую — третья, и люди знали, что идут на верную гибель, и шли и гибли.
Если бы появился в этот день на Малаховом кургане или на втором бастионе князь Горчаков, то на глупый вопрос, обращенный к простому рядовому пехотного полка: «Сколько вас тут на бастионе?» — едва ли получил бы он знаменитый ответ: «Дня на три должно хватить, ваше сиятельство»
Гарнизон четвертого и пятого отделения линии обороны таял с большой быстротой, и трудно было бы с уверенностью сказать, что хватит его еще на три дня такой невиданной бомбардировки, при том, конечно, непременном условии, чтобы остатки его смогли все-таки отразить штурм.
Но состояние русских верков, представлявших развалины, и полное молчание батарей второго бастиона и всей левой половины Малахова кургана убедили ставшего слишком осторожным Пелисье, что откладывать штурм еще на несколько дней является уже излишним.
Одновременно с Корабельной и Южная сторона яростно громилась огнем пятидесяти батарей, включавших в себя триста пятьдесят орудий. Против одного только четвертого бастиона выставлено было сто тридцать орудий, а против пятого на несколько орудий больше.
И здесь, так же как и там, вдруг наступала тревожная тишина, принимавшаяся за предвестник штурма, орудия поспешно заряжались картечью, подтягивалась полевая артиллерия, спешила пехота прикрытий, и на все это вдруг обрушивался ураганный огонь.
Запрещено было уносить раненых на перевязочные пункты, так как это вело только к лишним потерям, и без того огромным. Раненых помещали в блиндажах, где и без них было непроходимо тесно.
Не было не только медиков и сестер, — даже и фельдшеров; перевязывали раны, как и чем могли, ротные цирюльники, а в офицерских блиндажах — офицеры. Но раненые, потерявшие много крови, умоляли дать им воды, а воды не было.
Штурма ожидали с часу на час и его надеялись отбить так же блистательно, как был отбит штурм шестого июня, и тогда по-настоящему и надолго должны были замолчать батареи противника, тогда — отправлять на перевязочный и этих раненых и новых, какие будут, конечно, в большом числе, тогда — новые орудия и станки и платформы, тогда — фашины и туры, тогда — снаряды и порох, тогда — вода.
Но если терпели страшную жажду здоровые солдаты и матросы около орудий, на работах и в блиндажах, то как могли терпеть ее раненые?
И вот, — поразительное зрелище! — многострадальный Малахов курган днем двадцать пятого августа увидел на своей площадке вереницу женщин в платочках; у каждой было коромысло на плечах, каждая несла издалека, от колодцев, по два ведра студеной воды… Это были матроски, услышавшие, что совсем нет воды на бастионах, что раненые терпят мучения и даже умирают от жажды.
Их шло снизу больше, чем пришло на курган: дошло только пять матросок, — остальные погибли. Но рядом с одной из дошедших, широко раскрывая глаза среди грохота взрывов и дыма, шагал ее семилетний сынишка: мать привела его затем, чтобы тяжело раненный муж ее дал ему перед своей смертью «отцовское благословение, навеки нерушимое».
Этот транспорт стоял у северного берега рейда, рядом с линейными кораблями «Чесма» и «Императрица Мария». Из него сразу же повалил черный дым, — на нем было много горючего. Пожары, возникавшие часто на судах, матросы обычно тушили ведрами, но это оказалось бессильным против пламени, быстро заливавшего палубу, выбивавшегося из трюма, где горели бочки со смолой и салом и мешки с мукой.
Часам к восьми стало уже ясно, что транспорт обречен. Катеры и лодки засновали около него, принимая экипаж и груз, какой еще можно было спасти.
Однако нужно было спасать от огня и линейные суда, соседей «Березани», на которой пылали уже ванты фок-мачты, в то время как под ветром стояла «Мария» и на нее летела густая метель ярких в дыму искр.
Матросы на «Марии» забегали по палубам с ведрами, обливая водой сильно нагревшиеся борта; катеры старались завести якорные цепи, но толстые цепи не поддавались их усилиям долгое время.
Ведро за ведром опускалось в бухту; вода плескала на белые борта, начинавшие уже желтеть и коробиться… Подошли два парохода; с их помощью удалось, наконец, перебить якорные цепи, и, взяв на буксир «Марию», один из них отвел ее дальше от причудливо пылавшей «Березани».
Было уже темно кругом, и совершенно фантастичным казался транспорт, оставленный во власти пламени. Толстые корабельные канаты, свисавшие с его мачт, медленно тлея, окутали его багровым кружевом, в то время как пламя не дошло еще до верхушки мачт. Скручиваясь и брызжа искрами, эти багровые кружева вели себя, как живые, как огненные змеи, опутавшие корабль и расползавшиеся в стороны и вверх.
На берегу Северной стороны толпилось много народа, привлеченного зрелищем пожара в бухте. Было на что поглядеть, однако и очень опасно.
Пожар большого судна ночью не только далеко озарил рейд с остальными кораблями, белые мачты которых четко, как колонны, круглились одна за другой, пойманные замысловатой сетью вантов; не только сделал видными людей на ближних из судов и на самых мелких катерах и лодках в бухте и даже на мосту, который теперь охранялся особым нарядом саперов; пожар этот сделался виден и неприятелю, и сюда, на свет, то и дело стали лететь снаряды и ракеты.
Рейд принял чрезвычайно оживленный вид. На близко подходивших к транспорту «Березань» катерах действовали помпы, стараясь залить пламя, но не имели успеха. Треск, шипенье, облака пара, крики народа, всплески весел, и вновь торжествующее пламя освещало, как это бывает только на заре, тревожным палевым светом белые стены укреплений на северном берегу, и белые борты, и мачты судов… А бомбы и ядра летели и звучно шлепались в воду все чаще и чаще.
Транспорт горел всю ночь и сгорел к утру по медную обшивку на бортах.
Кроме этого пожара в бухте, было ночью несколько пожаров и в городе, и разбита была, наконец, бомбой большого калибра телеграфная площадка над библиотекой, так долго остававшаяся невредимой.
Все меньше становилось уцелевшего в городе и кругом него, все больше развалин. Город таял, город превращался в беспорядочно нагроможденный строительный материал для будущего города: не хватило бы только дерева строителям, камня же было довольно.
Лихие фурштаты пытались было и в эту ночь подвезти на бастионы выломанные из разбитых канонадой домов половые доски для починки разбитых орудийных платформ, но проскочить удалось очень немногим: слишком силен был заградительный огонь с неприятельских батарей.
Каждую ночь, кроме туров, фашин, досок и прочего, необходимого для восстановительных работ на бастионах, везли туда и бочки воды; но в эту ночь бомбардировка была ничуть не слабее, чем днем, и воды на укрепления удалось завезти очень мало, в то время как защитники их изнывали от жажды.
Работать под сильнейшим обстрелом было невозможно, — работать было необходимо: укрепления к концу дня перестали уж быть укреплениями, потеряли право так называться, и их одевали вновь, — в который раз? — и при этом гибли сотни людей, потому что восемьдесят мортир стреляли то залпами, то беглым огнем по двум бастионам — Корниловскому и второму; на последнем половина рабочих выбыла из строя в эту ночь… И, однако, даже при таких потерях было сделано все, что можно было сделать по части насыпей: кирки и лопаты действовали безотказно.
Но из двадцати орудий, бывших на втором бастионе, четыре оказались подбитыми дневной канонадой, и почти все остальные обречены были на бездействие из-за порчи платформ и станков, а заменить их новыми ночью не удалось.
Рано утром на бастионах ожидали штурма, и все были готовы к нему, но началась снова такая же жестокая бомбардировка, как и накануне.
Возведенные за ночь укрепления рухнули где через час, где через два; правда, их и готовили только для встречи штурмующих колонн, отлично зная, что сопротивляться долго туче снарядов они будут не в состоянии.
В разрушенные амбразуры полетели пули стрелков, таившихся в недалеких уже траншеях, которые успели раздвинуться за ночь. Эти пули выбивали артиллерийскую прислугу тех орудий, которые могли еще отвечать противнику.
Одну выбитую до последнего человека смену артиллеристов заменяла другая, другую — третья, и люди знали, что идут на верную гибель, и шли и гибли.
Если бы появился в этот день на Малаховом кургане или на втором бастионе князь Горчаков, то на глупый вопрос, обращенный к простому рядовому пехотного полка: «Сколько вас тут на бастионе?» — едва ли получил бы он знаменитый ответ: «Дня на три должно хватить, ваше сиятельство»
Гарнизон четвертого и пятого отделения линии обороны таял с большой быстротой, и трудно было бы с уверенностью сказать, что хватит его еще на три дня такой невиданной бомбардировки, при том, конечно, непременном условии, чтобы остатки его смогли все-таки отразить штурм.
Но состояние русских верков, представлявших развалины, и полное молчание батарей второго бастиона и всей левой половины Малахова кургана убедили ставшего слишком осторожным Пелисье, что откладывать штурм еще на несколько дней является уже излишним.
Одновременно с Корабельной и Южная сторона яростно громилась огнем пятидесяти батарей, включавших в себя триста пятьдесят орудий. Против одного только четвертого бастиона выставлено было сто тридцать орудий, а против пятого на несколько орудий больше.
И здесь, так же как и там, вдруг наступала тревожная тишина, принимавшаяся за предвестник штурма, орудия поспешно заряжались картечью, подтягивалась полевая артиллерия, спешила пехота прикрытий, и на все это вдруг обрушивался ураганный огонь.
Запрещено было уносить раненых на перевязочные пункты, так как это вело только к лишним потерям, и без того огромным. Раненых помещали в блиндажах, где и без них было непроходимо тесно.
Не было не только медиков и сестер, — даже и фельдшеров; перевязывали раны, как и чем могли, ротные цирюльники, а в офицерских блиндажах — офицеры. Но раненые, потерявшие много крови, умоляли дать им воды, а воды не было.
Штурма ожидали с часу на час и его надеялись отбить так же блистательно, как был отбит штурм шестого июня, и тогда по-настоящему и надолго должны были замолчать батареи противника, тогда — отправлять на перевязочный и этих раненых и новых, какие будут, конечно, в большом числе, тогда — новые орудия и станки и платформы, тогда — фашины и туры, тогда — снаряды и порох, тогда — вода.
Но если терпели страшную жажду здоровые солдаты и матросы около орудий, на работах и в блиндажах, то как могли терпеть ее раненые?
И вот, — поразительное зрелище! — многострадальный Малахов курган днем двадцать пятого августа увидел на своей площадке вереницу женщин в платочках; у каждой было коромысло на плечах, каждая несла издалека, от колодцев, по два ведра студеной воды… Это были матроски, услышавшие, что совсем нет воды на бастионах, что раненые терпят мучения и даже умирают от жажды.
Их шло снизу больше, чем пришло на курган: дошло только пять матросок, — остальные погибли. Но рядом с одной из дошедших, широко раскрывая глаза среди грохота взрывов и дыма, шагал ее семилетний сынишка: мать привела его затем, чтобы тяжело раненный муж ее дал ему перед своей смертью «отцовское благословение, навеки нерушимое».
IV
Ночью раненых отправляли все-таки в два перевязочных пункта: с Южной стороны — в Николаевские казармы, с Корабельной — в Павловские, по тысяче и больше человек в ночь, и тут же начинались на нескольких столах операции и продолжались потом весь день. Но врачи и сестры знали, что минеры подкапывались уже несколько дней под устои этих огромнейших зданий и закатывали в проделанные подкопы бочонки с порохом для взрыва, когда будет получен приказ это сделать.
А что такое взрыв большого количества пороха, они испытали вечером двадцать шестого августа, когда в шаланду, отправленную с Северной стороны с грузом пороха в сто пудов, ударила бомба. Сотрясение воздуха было так велико, что во всем четырехэтажном здании Николаевских казарм сорвало с петель двери, все, кто стоял, мгновенно упали на пол, койки с ранеными, подскочив, передвинулись с мест, а на Графской пристани тяжелое бомбическое орудие, лежавшее на нижней площадке, перебросило на верхнюю, и мраморные статуи разметало в разные стороны.
В тот же вечер загорелся так же точно, как накануне «Березань», фрегат «Коварна», на который незадолго перед тем погрузили двести бочек спирта.
Трудно было понять, зачем приказано было бочки со спиртом и с чиновниками, ведавшими этим казенным имуществом, погрузить на фрегат, но спирт горел так же неукротимо, как смола и сало на «Березани».
В то же время другая зажигательная ракета вонзилась в верхушку огромного подъемного крана, служившего для установки мачт на судах и стоявшего на берегу Доковой балки, и кран этот запылал, как гигантский факел, далеко освещая все окрест, и, как мотыльки, на огонь летели снаряды и в Доковую балку и на рейд.
Двести бочек спирта, горевшие на фрегате, давали какое-то зеленое пламя, и «зеленый змий», клубясь и шипя, принялся яростно обвиваться около мачт, ближе к корме, в то время как с правого борта по трапу сыпались вниз на шаланду матросы с тем, что удалось захватить впопыхах из своего небогатого скарба: кто тащил свой бушлат, кто подушку, кто сундучок, кто подвесную койку, а один, приставленный смотреть за церковными принадлежностями на фрегате, нагрузился образами, кадилом, кропилом и прочей святостью и, держа все это обеими руками в обхват, пополз по трапу, держась за него лопатками и локтями и каждый момент рискуя очутиться за бортом, но все-таки сполз последним, — сохранил вверенное ему казенное имущество.
А когда отчалила шаланда с матросами, взятая катером на буксир, зеленое пламя потоками полилось из трюма во все люки, побежало по вантам, вверх, выше и выше, создало такую живописную иллюминацию на рейде, что народ, собравшийся на Северной, не мог отвести от нее глаз.
Если пожар «Березани» в предыдущую ночь воспринимался многими только как исключительно несчастный случай, то пожар «Коварны», боевого судна, пожар, которого даже и не тушили, ясно говорил всем, что конец Севастополя уже близок: сотни новых крупнокалиберных мортир, появившихся летом у французов, сделали свое дело.
А что такое взрыв большого количества пороха, они испытали вечером двадцать шестого августа, когда в шаланду, отправленную с Северной стороны с грузом пороха в сто пудов, ударила бомба. Сотрясение воздуха было так велико, что во всем четырехэтажном здании Николаевских казарм сорвало с петель двери, все, кто стоял, мгновенно упали на пол, койки с ранеными, подскочив, передвинулись с мест, а на Графской пристани тяжелое бомбическое орудие, лежавшее на нижней площадке, перебросило на верхнюю, и мраморные статуи разметало в разные стороны.
В тот же вечер загорелся так же точно, как накануне «Березань», фрегат «Коварна», на который незадолго перед тем погрузили двести бочек спирта.
Трудно было понять, зачем приказано было бочки со спиртом и с чиновниками, ведавшими этим казенным имуществом, погрузить на фрегат, но спирт горел так же неукротимо, как смола и сало на «Березани».
В то же время другая зажигательная ракета вонзилась в верхушку огромного подъемного крана, служившего для установки мачт на судах и стоявшего на берегу Доковой балки, и кран этот запылал, как гигантский факел, далеко освещая все окрест, и, как мотыльки, на огонь летели снаряды и в Доковую балку и на рейд.
Двести бочек спирта, горевшие на фрегате, давали какое-то зеленое пламя, и «зеленый змий», клубясь и шипя, принялся яростно обвиваться около мачт, ближе к корме, в то время как с правого борта по трапу сыпались вниз на шаланду матросы с тем, что удалось захватить впопыхах из своего небогатого скарба: кто тащил свой бушлат, кто подушку, кто сундучок, кто подвесную койку, а один, приставленный смотреть за церковными принадлежностями на фрегате, нагрузился образами, кадилом, кропилом и прочей святостью и, держа все это обеими руками в обхват, пополз по трапу, держась за него лопатками и локтями и каждый момент рискуя очутиться за бортом, но все-таки сполз последним, — сохранил вверенное ему казенное имущество.
А когда отчалила шаланда с матросами, взятая катером на буксир, зеленое пламя потоками полилось из трюма во все люки, побежало по вантам, вверх, выше и выше, создало такую живописную иллюминацию на рейде, что народ, собравшийся на Северной, не мог отвести от нее глаз.
Если пожар «Березани» в предыдущую ночь воспринимался многими только как исключительно несчастный случай, то пожар «Коварны», боевого судна, пожар, которого даже и не тушили, ясно говорил всем, что конец Севастополя уже близок: сотни новых крупнокалиберных мортир, появившихся летом у французов, сделали свое дело.
Глава шестая
ШТУРМ
I
Утро 27 августа (8 сентября) было мглистое, ветреное.
Сильный ветер, волнуя воду Большого рейда, дул в сторону неприятельских батарей против Корабельной и нес туда облака пыли и дыма, под покровом которых там усердно готовились к штурму, назначенному главным командованием на этот именно день.
Там передвигались колонны корпуса Боске, чтобы занять в параллелях и на площадях между контрапрошей исходные для штурма позиции, а когда позиции эти были заняты, войскам читали приказ их корпусного командира:
«Солдаты второго корпуса и резерва! 7 июня (26 мая по ст. ст.) вам досталась честь нанести первые удары в сердце русской армии. 4/16 августа вы восторжествовали над вспомогательными силами русских. Сегодня ваша рука нанесет русским последний смертельный удар, исторгая у них линию верков, обороняющих Малахов, между тем как наши товарищи англичане и 1-й корпус произведут атаку Большого редана и центрального (пятого) бастиона. Это будет один всеобщий приступ армии против армии! Это будет долгопамятная победа, которая увенчает юных орлов Франции! Ребята, вперед! Малахов и Севастополь — наши, и да здравствует император!»
Получив назначение руководить штурмом, Боске проявил большую деятельность. Он распределил свои войска по отдельным участкам атаки: дивизия генерала Дюлака должна была двинуться на Малый редан (второй бастион); одновременно с нею дивизии де-Ламотт-Ружа предоставлялась честь захватить куртину, соединяющую этот бастион с Малаховым, и, наконец, дивизия Мак-Магона, имея в резерве бригаду генерала Вимпфена и два батальона гвардейских зуавов, должна была совершить то, что особенно подчеркивалось в приказе, — занять Малахов — ключ всей оборонительной линии Севастополя.
Резервом для дивизии генерала Дюлака были: бригада генерала Маролля и батальон гвардейских стрелков, а общий резерв состоял исключительно из гвардейских частей, расположившихся близ бывшей Камчатки.
Эти гвардейцы должны были, по плану Боске, двинуться для решительного удара плотными колоннами, а чтобы идти они могли, как на параде, для них между траншеями устроено было сообщение шириною ровно в сорок метров.
Шесть легких батарей, назначенных для поддержки пехоты, получили приказ воспользоваться тем же путем, какой приготовлен был резерву.
Наконец, несколько небольших, по шестьдесят человек, отрядов саперов с лестницами и лопатами должны были идти впереди штурмующих колонн, чтобы подготовить им свободный проход через рвы, волчьи ямы, траншеи, большие воронки…
Что же касается штурма Малахова, то французские минеры, роясь давно уже на порядочной глубине, вели галерею под бруствер, и работы их были уже закончены, — они ждали только приказа произвести взрыв, который сбросил бы в ров на большом протяжении насыпь, наполовину уже разрушенную бомбардировкой, и тем уничтожил бы последнее препятствие для штурмующих.
Канонада в этот день началась, как всегда, в пять утра, хотя и нельзя уж, пожалуй, сказать «началась», так как она не прекращалась всю ночь. Она только усилилась вдруг необычайно, значительно перекрыв по силе огня канонаду трех предыдущих дней. Это заметили в первые же полчаса солдаты, пережившие бомбардировку 24, 25 и 26 августа, и говорили:
— Ого! Что-то очень уж крепко бьют нынче!
Заметно было и то, что огонь направлялся исключительно по укреплениям: он не рассеивался теперь, — цели его были определенные.
Под прикрытием этого огня шли передвижения больших масс войск как у французов, так и у англичан, и передвижения эти были замечены с Северной стороны.
Обеспокоенный этим генерал Липранди обратился к Коцебу:
— Павел Евстафьевич! Они готовятся к штурму, — это ясно!
Но маленький Коцебу отнесся к тревоге Липранди с большим спокойствием.
Он ответил:
— Во сне, должно быть, вы увидели штурм.
Один из батарейных командиров разглядел, как французские колонны идут по направлению к Корабельной от редута «Виктория», и счел нужным немедленно послать казака в главный штаб с донесением об этом.
Казак помчался во весь дух: он и без приказа лейтенанта, его пославшего, понимал, что везет бумагу первой важности.
Примчавшись к главной квартире, он увидел начальника штаба, который прогуливался около дома, где жил вместе с Горчаковым.
— Что такое, братец? — недовольно спросил его Коцебу.
— Донесение их благородия, лейтенанта Барановского, — поспешил, чтобы ни секунды не потерять, отрапортовать казак и подал бумажку.
Коцебу заглянул в нее, сунул ее в карман и пошел не в дом, с докладом главнокомандующему, что готовится штурм, а прогуливаться дальше.
Казак ждал удивленный. Коцебу заметил это, когда возвращался, совершая свой моцион.
— Что ты торчишь, братец? — спросил он недовольно.
— Какой будет ответ, я жду, ваше превосходительство…
— Э-э, ответ!.. Отправляйся себе на свое место!
Казак поскакал; Коцебу продолжал прогуливаться. Он был удручен тем, что доложили ему еще накануне: его племяннику, офицеру, оторвало по колено ногу на четвертом бастионе. Это семейное горе притупило в нем на время способность живо отзываться на события большого исторического значения, — так часто бывает это с людьми, стоящими на высоких постах. Прогуливаясь в одиночестве, он думал о бренности всего земного, не замечая уже и того, что канонада там, против Корабельной и Южной, почему-то значительно сильнее, чем была накануне утром.
Правда, штурма так долго ждали, каждый день и даже по несколько раз в день, обманываясь в своих ожиданиях, что острая бдительность вполне могла уступить свое место равнодушию даже и у тех, кто ведал участками оборонительной линии, не только у Коцебу, глядевшего на зрелище артиллерийского непрерывного боя издали, видевшего только сплошной занавес плотного белого дыма и слышавшего только грохот двух тысяч орудий, грохот, не умолкающий на сколько-нибудь продолжительное время весь август.
Кроме того, он считал себя не ответственным за все, что делалось, так как делалось все именем князя Горчакова; наконец, ему казалось, что для встречи штурмующих отправлены были достаточные силы, а как распорядятся этими силами генералы на линии обороны, это уж касалось их, а не его, — Хрулева на Корабельной стороне и Семякина на Южной, причем у первого считалось гарнизона двадцать три тысячи человек, у второго — семнадцать тысяч, и на отделениях начальниками войск были у них не новички, а тоже опытные генералы: Хрущов и Шульц — у Семякина; Сабашинский, Павлов и Буссау — у Хрулева.
А между тем Коцебу знал, конечно, из донесений, что потери гарнизона за три дня бомбардировки, считая с 24-го числа, были огромны, более семи с половиной тысяч; что за эти дни подбито на бастионах и батареях и почти не заменено девяносто орудий и сто тринадцать станков; что к утру этого, четвертого, дня усиленной бомбардировки на фронте Малахова кургана сохранилось в целости всего только восемь, а на всем втором бастионе — шесть орудий… Странно было бы думать, чтобы они могли долго сопротивляться ураганному огню направленных против них двухсот орудий французов.
Он знал и то, что старания Тотлебена минировать Малахов были сорваны взрывом шаланды, везшей сто пудов пороха: этот порох как раз и назначался для заряжения пяти камер, выдолбленных минерами в скалистом грунте.
Так как решение взорвать второй бастион в случае штурма и перенести защиту в ретраншементы было принято Горчаковым еще 15 августа, то порох туда приказано было доставить заблаговременно, однако неподатливая скала долго сопротивлялась минным работам, тем более что производить их приходилось под жестоким обстрелом.
Сильный ветер, волнуя воду Большого рейда, дул в сторону неприятельских батарей против Корабельной и нес туда облака пыли и дыма, под покровом которых там усердно готовились к штурму, назначенному главным командованием на этот именно день.
Там передвигались колонны корпуса Боске, чтобы занять в параллелях и на площадях между контрапрошей исходные для штурма позиции, а когда позиции эти были заняты, войскам читали приказ их корпусного командира:
«Солдаты второго корпуса и резерва! 7 июня (26 мая по ст. ст.) вам досталась честь нанести первые удары в сердце русской армии. 4/16 августа вы восторжествовали над вспомогательными силами русских. Сегодня ваша рука нанесет русским последний смертельный удар, исторгая у них линию верков, обороняющих Малахов, между тем как наши товарищи англичане и 1-й корпус произведут атаку Большого редана и центрального (пятого) бастиона. Это будет один всеобщий приступ армии против армии! Это будет долгопамятная победа, которая увенчает юных орлов Франции! Ребята, вперед! Малахов и Севастополь — наши, и да здравствует император!»
Получив назначение руководить штурмом, Боске проявил большую деятельность. Он распределил свои войска по отдельным участкам атаки: дивизия генерала Дюлака должна была двинуться на Малый редан (второй бастион); одновременно с нею дивизии де-Ламотт-Ружа предоставлялась честь захватить куртину, соединяющую этот бастион с Малаховым, и, наконец, дивизия Мак-Магона, имея в резерве бригаду генерала Вимпфена и два батальона гвардейских зуавов, должна была совершить то, что особенно подчеркивалось в приказе, — занять Малахов — ключ всей оборонительной линии Севастополя.
Резервом для дивизии генерала Дюлака были: бригада генерала Маролля и батальон гвардейских стрелков, а общий резерв состоял исключительно из гвардейских частей, расположившихся близ бывшей Камчатки.
Эти гвардейцы должны были, по плану Боске, двинуться для решительного удара плотными колоннами, а чтобы идти они могли, как на параде, для них между траншеями устроено было сообщение шириною ровно в сорок метров.
Шесть легких батарей, назначенных для поддержки пехоты, получили приказ воспользоваться тем же путем, какой приготовлен был резерву.
Наконец, несколько небольших, по шестьдесят человек, отрядов саперов с лестницами и лопатами должны были идти впереди штурмующих колонн, чтобы подготовить им свободный проход через рвы, волчьи ямы, траншеи, большие воронки…
Что же касается штурма Малахова, то французские минеры, роясь давно уже на порядочной глубине, вели галерею под бруствер, и работы их были уже закончены, — они ждали только приказа произвести взрыв, который сбросил бы в ров на большом протяжении насыпь, наполовину уже разрушенную бомбардировкой, и тем уничтожил бы последнее препятствие для штурмующих.
Канонада в этот день началась, как всегда, в пять утра, хотя и нельзя уж, пожалуй, сказать «началась», так как она не прекращалась всю ночь. Она только усилилась вдруг необычайно, значительно перекрыв по силе огня канонаду трех предыдущих дней. Это заметили в первые же полчаса солдаты, пережившие бомбардировку 24, 25 и 26 августа, и говорили:
— Ого! Что-то очень уж крепко бьют нынче!
Заметно было и то, что огонь направлялся исключительно по укреплениям: он не рассеивался теперь, — цели его были определенные.
Под прикрытием этого огня шли передвижения больших масс войск как у французов, так и у англичан, и передвижения эти были замечены с Северной стороны.
Обеспокоенный этим генерал Липранди обратился к Коцебу:
— Павел Евстафьевич! Они готовятся к штурму, — это ясно!
Но маленький Коцебу отнесся к тревоге Липранди с большим спокойствием.
Он ответил:
— Во сне, должно быть, вы увидели штурм.
Один из батарейных командиров разглядел, как французские колонны идут по направлению к Корабельной от редута «Виктория», и счел нужным немедленно послать казака в главный штаб с донесением об этом.
Казак помчался во весь дух: он и без приказа лейтенанта, его пославшего, понимал, что везет бумагу первой важности.
Примчавшись к главной квартире, он увидел начальника штаба, который прогуливался около дома, где жил вместе с Горчаковым.
— Что такое, братец? — недовольно спросил его Коцебу.
— Донесение их благородия, лейтенанта Барановского, — поспешил, чтобы ни секунды не потерять, отрапортовать казак и подал бумажку.
Коцебу заглянул в нее, сунул ее в карман и пошел не в дом, с докладом главнокомандующему, что готовится штурм, а прогуливаться дальше.
Казак ждал удивленный. Коцебу заметил это, когда возвращался, совершая свой моцион.
— Что ты торчишь, братец? — спросил он недовольно.
— Какой будет ответ, я жду, ваше превосходительство…
— Э-э, ответ!.. Отправляйся себе на свое место!
Казак поскакал; Коцебу продолжал прогуливаться. Он был удручен тем, что доложили ему еще накануне: его племяннику, офицеру, оторвало по колено ногу на четвертом бастионе. Это семейное горе притупило в нем на время способность живо отзываться на события большого исторического значения, — так часто бывает это с людьми, стоящими на высоких постах. Прогуливаясь в одиночестве, он думал о бренности всего земного, не замечая уже и того, что канонада там, против Корабельной и Южной, почему-то значительно сильнее, чем была накануне утром.
Правда, штурма так долго ждали, каждый день и даже по несколько раз в день, обманываясь в своих ожиданиях, что острая бдительность вполне могла уступить свое место равнодушию даже и у тех, кто ведал участками оборонительной линии, не только у Коцебу, глядевшего на зрелище артиллерийского непрерывного боя издали, видевшего только сплошной занавес плотного белого дыма и слышавшего только грохот двух тысяч орудий, грохот, не умолкающий на сколько-нибудь продолжительное время весь август.
Кроме того, он считал себя не ответственным за все, что делалось, так как делалось все именем князя Горчакова; наконец, ему казалось, что для встречи штурмующих отправлены были достаточные силы, а как распорядятся этими силами генералы на линии обороны, это уж касалось их, а не его, — Хрулева на Корабельной стороне и Семякина на Южной, причем у первого считалось гарнизона двадцать три тысячи человек, у второго — семнадцать тысяч, и на отделениях начальниками войск были у них не новички, а тоже опытные генералы: Хрущов и Шульц — у Семякина; Сабашинский, Павлов и Буссау — у Хрулева.
А между тем Коцебу знал, конечно, из донесений, что потери гарнизона за три дня бомбардировки, считая с 24-го числа, были огромны, более семи с половиной тысяч; что за эти дни подбито на бастионах и батареях и почти не заменено девяносто орудий и сто тринадцать станков; что к утру этого, четвертого, дня усиленной бомбардировки на фронте Малахова кургана сохранилось в целости всего только восемь, а на всем втором бастионе — шесть орудий… Странно было бы думать, чтобы они могли долго сопротивляться ураганному огню направленных против них двухсот орудий французов.
Он знал и то, что старания Тотлебена минировать Малахов были сорваны взрывом шаланды, везшей сто пудов пороха: этот порох как раз и назначался для заряжения пяти камер, выдолбленных минерами в скалистом грунте.
Так как решение взорвать второй бастион в случае штурма и перенести защиту в ретраншементы было принято Горчаковым еще 15 августа, то порох туда приказано было доставить заблаговременно, однако неподатливая скала долго сопротивлялась минным работам, тем более что производить их приходилось под жестоким обстрелом.