Страница:
— Вы устали, вам надобно отдохнуть, — недовольно сказал Горчаков, приняв рапорт.
— Никак нет, ваше сиятельство, в отдыхе не нуждаюсь! — отозвался, покраснев, Сабашинский.
— Однако как нога ваша?
— Ноге гораздо лучше, ваше сиятельство… А гарнизон бастиона несет очень большие потери…
— Сколько имеется людей в наличности? — спросил Горчаков.
— В трех полках восьмой дивизии, а именно: Полтавском, Кременчугском и Забалканском, едва ли найдется в данный момент в наличности две с половиною тысячи человек.
Держался Сабашинский по привычке браво, и вспомнив о золотом оружии, которое было дано им этому бравому генерал-майору для его раненого сына, Горчаков спросил:
— А как здоровье вашего сына?
— Отправлен в Бахчисарай, в госпиталь, после ампутации, ваше сиятельство.
Горчаков помолчал, пожевал губами и пошел вперед.
Несколько человек солдат-забалканцев делали неотложное — уносили на двух носилках раненых товарищей, продвигаясь как раз мимо главнокомандующего со свитой.
— Много ли осталось вас здесь на бастионе? — спросил Горчаков.
Не опуская носилок, передний из солдат, несколько подумав, чтобы ответ был как можно более точен, сказал отчетливо:
— На три дня должно хватить, ваше сиятельство!
Горчаков кивнул ему головой, чтобы шел дальше со своею грустной ношей, слабо стонавшей под шинелью, с рукава которой сбегала кровь, а сам повернулся к Сабашинскому:
— Далеко ли неприятель?
— Он приближается к нам тихой сапою, ваше сиятельство, и она теперь уж не дальше, как в тридцати саженях, — ответил Сабашинский.
— В тридцати саженях! Это потому, что им не мешают, вот почему!..
Горчаков сказал это как бы про себя; он не то чтобы был раздосадован, не то чтобы удивлен: он только самому себе, хотя и вслух, попытался объяснить успехи французов здесь, перед вторым бастионом, которые затмевали вот теперь его собственные успехи там, на рейде, по устройству моста.
— Мы стараемся мешать им, ваше сиятельство, всеми средствами, — живо отозвался на замечание главнокомандующего Сабашинский. — Мы обстреливаем сапу их как только можем, но ведь превосходство огня на стороне противника.
— А вылазки? — сказал Коцебу.
— Вылазки делались, но за близостью расстояния они не имели успеха: плацдармы по ночам позади сапы бывали заняты большими их силами…
— И все-таки, несмотря ни на что, бастион надобно удержать! — решительно сказал Горчаков. — Удержать во что бы то ни стало!
Сабашинский пытливо поглядел на него, потом на Коцебу, как человек, уже нашедший способ, как удержать за собой этот участок линии обороны.
— Нужно устроить ретраншементы, ваше сиятельство, и защищать тогда будем уж их, а бастион придется взорвать, — почтительно, но твердо проговорил он.
— Устроить абшнит позади бастиона? — переспросил, употребив другое слово, Горчаков. — Да, с этой ночи начните строить абшнит… Непременно! — с большим апломбом, точно это была его личная мысль, приказал он Сабашинскому. — А верки бастиона взорвать во время штурма!
Разговаривать с командиром прикрытия второго бастиона о чем-нибудь еще было трудно, шла перестрелка; разгуливать по бастиону и благодарить за службу именем царя теперь уже Горчаков счел излишним: ходить тут теперь могли только очень привыкшие к этому укреплению люди, которые умели где обходить воронки, где перепрыгивать через них, как и через другие препятствия, внезапно возникавшие на совершенно изувеченной площадке; кроме того, над головой то и дело пролетали певучие пули.
Покидая бастион, ставший самым опасным местом на всей оборонительной линии, Горчаков, уже позади горжи, вступил в деловой разговор с Сакеном, которому и на этот раз не удалось благополучно достоять до конца обедню в церкви Николаевской батареи.
Правда, церемония освящения моста проходила, конечно, при нем, как при начальнике гарнизона, и поэтому вполне в состоянии был он, сопровождая на второй бастион главнокомандующего, поддерживать в нем необходимую бодрость духа.
Эта бодрость обуяла Горчакова еще накануне вечером, когда Бухмейер доложил ему, что мост совершенно готов. Совершилось давно желанное: возможность вывести гарнизон Южной и Корабельной сторон в случае удачного для союзников штурма подоспела раньше, чем предполагалась, а союзники все еще не решались идти на штурм.
Удача окрыляет, заставляет преувеличивать свои силы. Поэтому Горчаков сейчас же после доклада Бухмейера написал, ничего не сказав о том своему начальнику штаба, письмо царю.
"Я решился не отходить на Северную часть, а продолжать защищать Южную с упорством до того времени, пока уже увижу невозможность отбить штурм.
Конечно, мы будем между тем нести большой урон и, может быть, даже не отобьем штурма. Но взамен может случиться, что нам удастся отбить неприятеля, а может быть, и принудить снять потом осаду: ибо я никак не думаю, чтобы неприятель решился провести вторую зиму в теперешнем положении. Если приступ будет отбит, он, вероятно, отойдет в Камышовые и Балаклавские укрепления, которые весьма сильны, а большую часть своих войск отвезет в Константинополь.
Намерение мое подвергает нас большим случайностям, но надобно выбирать из двух зол менее вредное и в особенности держаться тех действий, которые наиболее соответствуют чести русского оружия. Продолжение до крайности защищать Севастополь, конечно, будет для нас славнее, чем очищение его без очевидной необходимости. Действуя так, армия понесет, может быть, большой урон, но она для того и существует только, чтобы умирать за вашу славу.
В этих видах я не останавливаю следования сюда дружин средних губерний, дабы не упустить времени и иметь возможность подкрепиться ими, в случае если дела примут благоприятный оборот".
Это письмо было способно, разумеется, поднять настроение и там, в Петербурге, но теперь, побывав на втором бастионе, Горчаков досадовал уже на самого себя за то, что поспешил отослать его рано утром.
Фельдъегерь сломя голову мчался с ним до Москвы по ухабистым пыльным большакам, спасительно отсыпаясь в поезде Николаевской железной дороги прежде, чем предстать с ним перед царем двадцать первого августа.
Воодушевленный этим письмом своего главнокомандующего, Александр тут же сел писать ему ответ:
"Решение ваше не оставлять Южной части Севастополя без крайней необходимости не могу не одобрить, ибо оно, по мнению моему, соответствует вполне и чести нашего оружия и пользам России, за что искренне благодарю вас.
Я также совершенно разделяю вашу мысль, что если бог благословит отбить новый штурм, что весьма может быть, то сия новая неудача принудит союзников снять осаду, ибо едва ли решатся они провести вторую зиму в Крыму.
Вы вновь предугадали мою мысль не останавливать следования дружин ополчения. Предположение мое о пополнении ими растаявших полков нашей армии должно уже быть в ваших руках. Теперь буду ожидать донесения вашего об исполнении сей полезной меры…"
Этому царскому письму, сколь ни быстро мчался с ним обратно в Севастополь тот же флигель-адъютант, не суждено уже было соответственно обрадовать Горчакова: к тому времени, как было доставлено оно, решающие события совершились и оно потеряло свою силу.
Однако, если бы каким-нибудь чудом подобное письмо и очутилось бы в руках Горчакова даже и теперь, 15 августа, в полдень, он только покачал бы горестно головой, так удручающе подействовало на него то, что увидел он, а точнее почувствовал, на втором бастионе.
От Сакена он узнал, что и на Корниловском, особенно на левой его половине, картина была та же самая, и траншеи французов были так же близко, как и здесь.
— Делаем все, что в наших силах, но несем очень большие потери, — добавил при этом Сакен. — Ведь одиннадцатые уже сутки гарнизон находится в непрерывном огне! И офицеры и нижние чины — все очень устали, ваше сиятельство!
— Да… да, устали… И Сабашинский не ударил бы меня своей головой в живот, если бы не утомился, — задумчиво отозвался на это Горчаков. — А вы, вы ведь слышали, как сказал этот, с носилками, забалканец: «Дня на три должно нас хватить…» Только на три, а дальше как? Необходимо пополнить состав полков курскими дружинами… Распоряжение об этом я сделаю сегодня же.
Сакен приложил руку к козырьку и несколько наклонил голову. Сказать что-нибудь по этому поводу он не решился, но ополченцы казались ему неподходящими для бастионов. Горчаков же, развивая свои мысли в новом уже направлении, прямо противоположном тому, какое имели они накануне и в этот же день, но только утром, обратился к нему вдруг с самым решительным видом, точно перед ним был противник:
— Дмитрий Ерофеевич! Нам надо начать перевозить имущество арсенала на Северную! Весь порох в бочонках отправить туда же… Потом, я думаю, примерно третью часть полевых батарей нужно будет тоже снять с оборонительной линии и отправить… кстати, это будет хорошее испытание для моста…
Такого резкого поворота в мыслях князя не ожидал даже и привыкший уже к нему за последние годы службы Сакен.
Раскрывая все шире от изумления глаза и рот, он счел нужным осведомиться, наконец:
— Надеюсь, я получу об этом письменное распоряжение вашего сиятельства?
— Ну да, конечно, вы получите совершенно секретную бумагу об этом за моей подписью сегодня же, — громко против обыкновения и почти совершенно не шепелявя сказал главнокомандующий.
VI
Глава пятая
I
II
— Никак нет, ваше сиятельство, в отдыхе не нуждаюсь! — отозвался, покраснев, Сабашинский.
— Однако как нога ваша?
— Ноге гораздо лучше, ваше сиятельство… А гарнизон бастиона несет очень большие потери…
— Сколько имеется людей в наличности? — спросил Горчаков.
— В трех полках восьмой дивизии, а именно: Полтавском, Кременчугском и Забалканском, едва ли найдется в данный момент в наличности две с половиною тысячи человек.
Держался Сабашинский по привычке браво, и вспомнив о золотом оружии, которое было дано им этому бравому генерал-майору для его раненого сына, Горчаков спросил:
— А как здоровье вашего сына?
— Отправлен в Бахчисарай, в госпиталь, после ампутации, ваше сиятельство.
Горчаков помолчал, пожевал губами и пошел вперед.
Несколько человек солдат-забалканцев делали неотложное — уносили на двух носилках раненых товарищей, продвигаясь как раз мимо главнокомандующего со свитой.
— Много ли осталось вас здесь на бастионе? — спросил Горчаков.
Не опуская носилок, передний из солдат, несколько подумав, чтобы ответ был как можно более точен, сказал отчетливо:
— На три дня должно хватить, ваше сиятельство!
Горчаков кивнул ему головой, чтобы шел дальше со своею грустной ношей, слабо стонавшей под шинелью, с рукава которой сбегала кровь, а сам повернулся к Сабашинскому:
— Далеко ли неприятель?
— Он приближается к нам тихой сапою, ваше сиятельство, и она теперь уж не дальше, как в тридцати саженях, — ответил Сабашинский.
— В тридцати саженях! Это потому, что им не мешают, вот почему!..
Горчаков сказал это как бы про себя; он не то чтобы был раздосадован, не то чтобы удивлен: он только самому себе, хотя и вслух, попытался объяснить успехи французов здесь, перед вторым бастионом, которые затмевали вот теперь его собственные успехи там, на рейде, по устройству моста.
— Мы стараемся мешать им, ваше сиятельство, всеми средствами, — живо отозвался на замечание главнокомандующего Сабашинский. — Мы обстреливаем сапу их как только можем, но ведь превосходство огня на стороне противника.
— А вылазки? — сказал Коцебу.
— Вылазки делались, но за близостью расстояния они не имели успеха: плацдармы по ночам позади сапы бывали заняты большими их силами…
— И все-таки, несмотря ни на что, бастион надобно удержать! — решительно сказал Горчаков. — Удержать во что бы то ни стало!
Сабашинский пытливо поглядел на него, потом на Коцебу, как человек, уже нашедший способ, как удержать за собой этот участок линии обороны.
— Нужно устроить ретраншементы, ваше сиятельство, и защищать тогда будем уж их, а бастион придется взорвать, — почтительно, но твердо проговорил он.
— Устроить абшнит позади бастиона? — переспросил, употребив другое слово, Горчаков. — Да, с этой ночи начните строить абшнит… Непременно! — с большим апломбом, точно это была его личная мысль, приказал он Сабашинскому. — А верки бастиона взорвать во время штурма!
Разговаривать с командиром прикрытия второго бастиона о чем-нибудь еще было трудно, шла перестрелка; разгуливать по бастиону и благодарить за службу именем царя теперь уже Горчаков счел излишним: ходить тут теперь могли только очень привыкшие к этому укреплению люди, которые умели где обходить воронки, где перепрыгивать через них, как и через другие препятствия, внезапно возникавшие на совершенно изувеченной площадке; кроме того, над головой то и дело пролетали певучие пули.
Покидая бастион, ставший самым опасным местом на всей оборонительной линии, Горчаков, уже позади горжи, вступил в деловой разговор с Сакеном, которому и на этот раз не удалось благополучно достоять до конца обедню в церкви Николаевской батареи.
Правда, церемония освящения моста проходила, конечно, при нем, как при начальнике гарнизона, и поэтому вполне в состоянии был он, сопровождая на второй бастион главнокомандующего, поддерживать в нем необходимую бодрость духа.
Эта бодрость обуяла Горчакова еще накануне вечером, когда Бухмейер доложил ему, что мост совершенно готов. Совершилось давно желанное: возможность вывести гарнизон Южной и Корабельной сторон в случае удачного для союзников штурма подоспела раньше, чем предполагалась, а союзники все еще не решались идти на штурм.
Удача окрыляет, заставляет преувеличивать свои силы. Поэтому Горчаков сейчас же после доклада Бухмейера написал, ничего не сказав о том своему начальнику штаба, письмо царю.
"Я решился не отходить на Северную часть, а продолжать защищать Южную с упорством до того времени, пока уже увижу невозможность отбить штурм.
Конечно, мы будем между тем нести большой урон и, может быть, даже не отобьем штурма. Но взамен может случиться, что нам удастся отбить неприятеля, а может быть, и принудить снять потом осаду: ибо я никак не думаю, чтобы неприятель решился провести вторую зиму в теперешнем положении. Если приступ будет отбит, он, вероятно, отойдет в Камышовые и Балаклавские укрепления, которые весьма сильны, а большую часть своих войск отвезет в Константинополь.
Намерение мое подвергает нас большим случайностям, но надобно выбирать из двух зол менее вредное и в особенности держаться тех действий, которые наиболее соответствуют чести русского оружия. Продолжение до крайности защищать Севастополь, конечно, будет для нас славнее, чем очищение его без очевидной необходимости. Действуя так, армия понесет, может быть, большой урон, но она для того и существует только, чтобы умирать за вашу славу.
В этих видах я не останавливаю следования сюда дружин средних губерний, дабы не упустить времени и иметь возможность подкрепиться ими, в случае если дела примут благоприятный оборот".
Это письмо было способно, разумеется, поднять настроение и там, в Петербурге, но теперь, побывав на втором бастионе, Горчаков досадовал уже на самого себя за то, что поспешил отослать его рано утром.
Фельдъегерь сломя голову мчался с ним до Москвы по ухабистым пыльным большакам, спасительно отсыпаясь в поезде Николаевской железной дороги прежде, чем предстать с ним перед царем двадцать первого августа.
Воодушевленный этим письмом своего главнокомандующего, Александр тут же сел писать ему ответ:
"Решение ваше не оставлять Южной части Севастополя без крайней необходимости не могу не одобрить, ибо оно, по мнению моему, соответствует вполне и чести нашего оружия и пользам России, за что искренне благодарю вас.
Я также совершенно разделяю вашу мысль, что если бог благословит отбить новый штурм, что весьма может быть, то сия новая неудача принудит союзников снять осаду, ибо едва ли решатся они провести вторую зиму в Крыму.
Вы вновь предугадали мою мысль не останавливать следования дружин ополчения. Предположение мое о пополнении ими растаявших полков нашей армии должно уже быть в ваших руках. Теперь буду ожидать донесения вашего об исполнении сей полезной меры…"
Этому царскому письму, сколь ни быстро мчался с ним обратно в Севастополь тот же флигель-адъютант, не суждено уже было соответственно обрадовать Горчакова: к тому времени, как было доставлено оно, решающие события совершились и оно потеряло свою силу.
Однако, если бы каким-нибудь чудом подобное письмо и очутилось бы в руках Горчакова даже и теперь, 15 августа, в полдень, он только покачал бы горестно головой, так удручающе подействовало на него то, что увидел он, а точнее почувствовал, на втором бастионе.
От Сакена он узнал, что и на Корниловском, особенно на левой его половине, картина была та же самая, и траншеи французов были так же близко, как и здесь.
— Делаем все, что в наших силах, но несем очень большие потери, — добавил при этом Сакен. — Ведь одиннадцатые уже сутки гарнизон находится в непрерывном огне! И офицеры и нижние чины — все очень устали, ваше сиятельство!
— Да… да, устали… И Сабашинский не ударил бы меня своей головой в живот, если бы не утомился, — задумчиво отозвался на это Горчаков. — А вы, вы ведь слышали, как сказал этот, с носилками, забалканец: «Дня на три должно нас хватить…» Только на три, а дальше как? Необходимо пополнить состав полков курскими дружинами… Распоряжение об этом я сделаю сегодня же.
Сакен приложил руку к козырьку и несколько наклонил голову. Сказать что-нибудь по этому поводу он не решился, но ополченцы казались ему неподходящими для бастионов. Горчаков же, развивая свои мысли в новом уже направлении, прямо противоположном тому, какое имели они накануне и в этот же день, но только утром, обратился к нему вдруг с самым решительным видом, точно перед ним был противник:
— Дмитрий Ерофеевич! Нам надо начать перевозить имущество арсенала на Северную! Весь порох в бочонках отправить туда же… Потом, я думаю, примерно третью часть полевых батарей нужно будет тоже снять с оборонительной линии и отправить… кстати, это будет хорошее испытание для моста…
Такого резкого поворота в мыслях князя не ожидал даже и привыкший уже к нему за последние годы службы Сакен.
Раскрывая все шире от изумления глаза и рот, он счел нужным осведомиться, наконец:
— Надеюсь, я получу об этом письменное распоряжение вашего сиятельства?
— Ну да, конечно, вы получите совершенно секретную бумагу об этом за моей подписью сегодня же, — громко против обыкновения и почти совершенно не шепелявя сказал главнокомандующий.
VI
Движение по мосту было открыто в тот же день, как только Горчаков вернулся с Корабельной на Северную, но был не только приказ никого не допускать на мост без пропуска, а даже поставлены были для этой цели два младших офицера от пехотных частей — один на пристани близ Михайловской батареи, другой — на противоположном конце моста, около Николаевской.
Офицеры эти и выдавали пропуска, тратя для этого листки своих записных карманных книжек, которых все-таки не хватило, так как желающих пройтись по морскому заливу, как посуху, оказалось много, хотя переезд на лодках был по-прежнему дешев.
Между тем быстро разнеслось по гарнизону, что без пропусков на мост не пускают, только не все знали, от кого надо получать эти пропуска; и вот перед вечером на пристани Южной стороны появился дюжий матрос с готовым уже пропуском, написанным на очень грязном, измятом и совершенно бесформенном клочке бумаги не стесняющейся, однако, рукой.
Этот «пропуск» матрос подал дежурному офицеру, и офицер, молодой подпоручик, очень уставший от жары и сутолоки, расхохотался весело, прочитав каракули.
— «По приказанию саперного адмирала Бухмериуса дозволяется матросу 33 экипажа Лукьяну Подгрушному проходить по мосту во всякое время…» Кто же это тебе писал такой пропуск? — хохоча, спросил подпоручик матроса.
Подгрушный, которому разрешена была отлучка до вечерней зари в госпиталь на Северной, где работала его невеста Даша, видя крайнюю веселость офицера, не скрыл от него, что писал это не кто иной, как квартирмейстер Кошка. Этот Кошкин пропуск подпоручик спрятал на память, а Подгрушному выдал свой.
Пальба по мосту теперь уже не одной «Марии», а трех батарей противника не прекращалась до ночи, однако не прекращалось и весьма оживленное движение по нем и пеших, и конных, и огромных троечных фур.
Спаявший прочно третью сторону Севастополя с двумя первыми, мост из плотов сразу вошел в установившийся обиход жизни защитников крепости, как давно искомое и, наконец, найденное, хотя и поздно, все-таки удачно.
Особенно усиленно шло движение по мосту ночью, когда Северная сторона, по заранее данным приказам, посылала Южной все, что заготовлено было для нужд обороны, но отнимало много времени на перегрузки с берега на катеры и шаланды, с шаланд и катеров на другой берег. По мосту же двигались и курские ополченские дружины, назначенные в подкрепление гарнизона четвертого отделения оборонительной линии и смежных с ним участков.
Солдаты на бастионах и батареях были рады, когда появились среди них степенные бородачи с медными крестами на шапках:
— Ого, брат француз, теперь держись за бока: нутре нашей Расеи пришло!
Но сами ополченцы, от сохи попавшие под обстрел нескольких сот орудий и под непрерывный дождь штуцерных пуль, пугливо оглядывались по сторонам, отказываясь понимать, как можно держаться здесь хотя бы десять минут подряд.
Русские батареи отвечали противнику одним выстрелом на три, но позиции французов и англичан так сблизились уже с русскими, что потери их от слабого русского огня все-таки были велики.
А утром 17/29 августа бомба большого калибра, пущенная с батареи Будищева, взорвала большой пороховой погреб на Камчатке, и взрыв этот был так силен, что на всей Корабельной земля задрожала у всех под ногами, и даже в таком массивном четырехэтажном здании, как Николаевский форт, от сотрясения воздуха вылетели не только стекла из окон, но вдребезги разлетелись и самые рамы.
Обратились было к Сакену, — вставлять ли рамы? Но Сакен, помня секретный приказ Горчакова, только отрицательно махнул рукой. Окна стали завешивать на ночь рогожами, соломенными матами, одеялами, чем попало, так как сквозной ветер тушил свечи.
А 19/31 августа с наступлением темноты начал разгружаться и переводиться по приказу Горчакова арсенал, так долго соперничавший своими запасами с боевыми средствами союзников, и по новому мосту на другой берег рейда тянулись, грохоча, гулкие фуры и полуфурки, увозя порох, и готовые заряды, и все другое, что, по мнению главнокомандующего, могло бы попасть в руки неприятеля в случае удачного для него штурма, но должно было пригодиться для укрепления третьей стороны Севастополя. Двигались одно за другим и полевые орудия, предназначенные для этой цели, — всего тридцать из ста восьми, бывших в запасе…
Ретраншементы позади второго бастиона выводились, но в то же самое время, по приказу князя, принимались все меры к тому, чтобы без промедления были отбиты, когда настанет крайний момент, цапфы у чугунных орудий, чтобы достались они противнику в испорченном виде.
Канонада не переставала греметь и 20 и 21 августа, но осажденные видели, что долго греметь она уже не будет: атакующие, продвигаясь тихой сапою, подошли уже на восемнадцать сажен ко второму бастиону и были всего в двенадцати саженях от рва Малахова кургана… Идти дальше было уже им совершенно излишне: для штурма было подготовлено все.
Офицеры эти и выдавали пропуска, тратя для этого листки своих записных карманных книжек, которых все-таки не хватило, так как желающих пройтись по морскому заливу, как посуху, оказалось много, хотя переезд на лодках был по-прежнему дешев.
Между тем быстро разнеслось по гарнизону, что без пропусков на мост не пускают, только не все знали, от кого надо получать эти пропуска; и вот перед вечером на пристани Южной стороны появился дюжий матрос с готовым уже пропуском, написанным на очень грязном, измятом и совершенно бесформенном клочке бумаги не стесняющейся, однако, рукой.
Этот «пропуск» матрос подал дежурному офицеру, и офицер, молодой подпоручик, очень уставший от жары и сутолоки, расхохотался весело, прочитав каракули.
— «По приказанию саперного адмирала Бухмериуса дозволяется матросу 33 экипажа Лукьяну Подгрушному проходить по мосту во всякое время…» Кто же это тебе писал такой пропуск? — хохоча, спросил подпоручик матроса.
Подгрушный, которому разрешена была отлучка до вечерней зари в госпиталь на Северной, где работала его невеста Даша, видя крайнюю веселость офицера, не скрыл от него, что писал это не кто иной, как квартирмейстер Кошка. Этот Кошкин пропуск подпоручик спрятал на память, а Подгрушному выдал свой.
Пальба по мосту теперь уже не одной «Марии», а трех батарей противника не прекращалась до ночи, однако не прекращалось и весьма оживленное движение по нем и пеших, и конных, и огромных троечных фур.
Спаявший прочно третью сторону Севастополя с двумя первыми, мост из плотов сразу вошел в установившийся обиход жизни защитников крепости, как давно искомое и, наконец, найденное, хотя и поздно, все-таки удачно.
Особенно усиленно шло движение по мосту ночью, когда Северная сторона, по заранее данным приказам, посылала Южной все, что заготовлено было для нужд обороны, но отнимало много времени на перегрузки с берега на катеры и шаланды, с шаланд и катеров на другой берег. По мосту же двигались и курские ополченские дружины, назначенные в подкрепление гарнизона четвертого отделения оборонительной линии и смежных с ним участков.
Солдаты на бастионах и батареях были рады, когда появились среди них степенные бородачи с медными крестами на шапках:
— Ого, брат француз, теперь держись за бока: нутре нашей Расеи пришло!
Но сами ополченцы, от сохи попавшие под обстрел нескольких сот орудий и под непрерывный дождь штуцерных пуль, пугливо оглядывались по сторонам, отказываясь понимать, как можно держаться здесь хотя бы десять минут подряд.
Русские батареи отвечали противнику одним выстрелом на три, но позиции французов и англичан так сблизились уже с русскими, что потери их от слабого русского огня все-таки были велики.
А утром 17/29 августа бомба большого калибра, пущенная с батареи Будищева, взорвала большой пороховой погреб на Камчатке, и взрыв этот был так силен, что на всей Корабельной земля задрожала у всех под ногами, и даже в таком массивном четырехэтажном здании, как Николаевский форт, от сотрясения воздуха вылетели не только стекла из окон, но вдребезги разлетелись и самые рамы.
Обратились было к Сакену, — вставлять ли рамы? Но Сакен, помня секретный приказ Горчакова, только отрицательно махнул рукой. Окна стали завешивать на ночь рогожами, соломенными матами, одеялами, чем попало, так как сквозной ветер тушил свечи.
А 19/31 августа с наступлением темноты начал разгружаться и переводиться по приказу Горчакова арсенал, так долго соперничавший своими запасами с боевыми средствами союзников, и по новому мосту на другой берег рейда тянулись, грохоча, гулкие фуры и полуфурки, увозя порох, и готовые заряды, и все другое, что, по мнению главнокомандующего, могло бы попасть в руки неприятеля в случае удачного для него штурма, но должно было пригодиться для укрепления третьей стороны Севастополя. Двигались одно за другим и полевые орудия, предназначенные для этой цели, — всего тридцать из ста восьми, бывших в запасе…
Ретраншементы позади второго бастиона выводились, но в то же самое время, по приказу князя, принимались все меры к тому, чтобы без промедления были отбиты, когда настанет крайний момент, цапфы у чугунных орудий, чтобы достались они противнику в испорченном виде.
Канонада не переставала греметь и 20 и 21 августа, но осажденные видели, что долго греметь она уже не будет: атакующие, продвигаясь тихой сапою, подошли уже на восемнадцать сажен ко второму бастиону и были всего в двенадцати саженях от рва Малахова кургана… Идти дальше было уже им совершенно излишне: для штурма было подготовлено все.
Глава пятая
ПЕРЕД ШТУРМОМ
I
Когда два опытных шахматиста думают над своими фигурами на доске, они способны обдумывать один только ход целые часы, чтобы угадать, что может предпринять противник, если будет сделан такой-то ход.
Хотя Горчакова и дергали то и дело из Петербурга, давая ему этим понять, что в сущности игру-то ведет не он, все-таки Крымская армия была в его руках, он был главнокомандующим там, где политические вопросы решались силой оружия.
Проиграв, с большими потерями при этом, наступление на Федюхины горы, задуманное в Петербурге и подсунутое ему для исполнения, он считал себя вправе написать военному министру Долгорукову в письме от шестого августа:
«В моей армии нет ни одного человека, который дальнейшую оборону Севастополя не считал бы безумием».
Но это письмо писалось им и было отправлено до посещения Малахова кургана. Человек весьма впечатлительный, он круто изменил своим настроениям, побывав на бастионах, где изумила его стойкость солдат, матросов, пластунов.
Однако прошло всего несколько дней, и в письме двенадцатого августа тому же Долгорукову он снова писал о «безумии защищать то, чего нельзя защищать». В этот же день он обратился к Тотлебену, который уже оправлялся от своей раны, чтобы тот составил для доклада ему подробный план эвакуации Южной и Корабельной сторон, имея в виду огромную трудность этого шага на глазах многочисленного врага, висевшего всей своей массой на плечах осажденных.
Тотлебен, неотрывно следивший из Бельбека за всем, что происходило в Севастополе, быстро набросал план отступления гарнизона.
Для того чтобы прикрыть отступающие к мосту войска Южной стороны, он предложил устроить немедленно баррикады поперек улиц и наиболее сильную из них на Морской, у верховьев Артиллерийской бухты. Эти баррикады вместе с оставшимися зданиями должны были создать сплошное предмостное укрепление, способное удержать противника, пока отойдут через мост все части с городских бастионов.
Войска же Корабельной стороны, имея в тылу у себя Павловский форт, должны были переправиться через рейд с Павловского мыска на судах. Для прикрытия их отступления Тотлебен проектировал уже не одну, а две линии баррикад, вооруженных пушками-карронадами, как и на Южной стороне, а в случае надобности даже и полевой артиллерией, так как переправа на судах не могла пройти так быстро, как от Николаевского форта через мост.
Оставлять неприятелю совершенно нетронутыми такие огромные мощные здания, как Николаевский и Павловский форты, конечно, значило бы дать ему слишком богатую добычу, поэтому Тотлебен предложил немедленно приступить к минным работам по устройству камер для их взрыва.
Взрывы же всех вообще пороховых погребов на бастионах и батареях, по мере их оставления войсками, он признавал необходимым производить постепенно от дальних к ближним, считая эти взрывы могучим средством удержать противника в должных границах, пока большая часть гарнизона не переправится на другой берег.
Наконец, для обстреливания войск противника, когда войдут уже они на Корабельную и Южную, предложено им было установить одиннадцать новых батарей на берегу, вправо и влево от старой батареи № 4.
Этот проект Тотлебена был положен Горчаковым в основу работ штаба Остен-Сакена пятнадцатого августа. Тогда же приказал главнокомандующий перевезти все мастерские, лаборатории, войсковые штабы, архивы, канцелярии, равно как и главные запасы пороха и все имущество арсенала и артиллерийской части, на Северную.
Казалось бы, решение было принято твердое, как стоящее на очень продуманных, вполне прочных основах. И всю ночь на девятнадцатое августа новый мост пропускал через рейд и орудия, и бочонки с порохом, и прочие весьма ценные военные грузы.
Но двадцатого числа Горчаков пришел к мысли, что оставлять без решительного боя Южную и Корабельную стороны бесчестно. Поэтому он писал военному министру:
«Я решился упорно продолжать оборону Южной стороны столько времени, сколько это будет возможно, так как это самый почетный для нас выход».
Его расчеты были очень просты: они не шли дальше четырех правил арифметики.
После усиленной четырехдневной пятой бомбардировки канонада как бы вошла в размеренные границы, выводя из строя, большей частью убитыми, восемьсот — девятьсот человек ежедневно. Нужно было только помножить эти восемьсот — девятьсот на тридцать, чтобы получить приблизительно, в круглой цифре, двадцать пять тысяч.
Вслед за курским пополнением должны были подходить другие ополченские бригады. Части дружин думал он вливать в пехотные полки, бывшие в его армии на Инкермане, и этими соединениями питать севастопольский гарнизон, оставив не более двадцати тысяч для защиты своего левого фланга против правого фланга союзников.
Такими жертвами в «ступку», по восемьсот — девятьсот человек ежедневно, он думал продержаться еще месяц, то есть почти до конца сентября, когда недалеки уже были осенние равноденственные бури на Черном море, вполне способные испортить снабжение армии интервентов.
Однако эти расчеты русского главнокомандующего оказались слишком прямолинейны и однобоки: он недооценил боевых средств противника, а они были очень велики.
Начиная с 9/21 августа интервенты бросали на бастионы, в город и бухту в среднем по девяти тысяч снарядов в день, причем большая часть этих снарядов падала на Корабельной, ежедневно приводя к молчанию второй бастион и левую половину Корниловского.
Русские укрепления отвечали на этот огонь тремя-четырьмя тысячами ядер и бомб ежедневно; это как бы уравновешивало действия артиллерии союзников, не слишком истощая в то же время склады боеприпасов, расход которых был учтен Горчаковым так же прямолинейно, как и расход живой силы.
Надеясь на какое-то «авось», можно было, по выкладкам князя, тянуть, оттягивать конец защиты почти до октября. Но главнокомандующие армией интервентов, собранные на военный совет главнейшим из них — маршалом Пелисье, решили иначе.
Из генералов французской армии были приглашены на этот совет только начальник инженеров Ниэль, командир 2-го корпуса Боске, главный инженер этого корпуса генерал Фроссар, начальник всей артиллерии французской армии генерал Тири и генерал Мартенпре, как начальник штаба Пелисье; из английских же генералов только инженер-генерал сэр Гарри Джонс.
Совет был собран в главном штабе французской армии 22 августа (3 сентября), то есть почти через месяц после подобного же совета, созванного Горчаковым в Николаевских казармах, но в противоположность тому совету, тоже решавшему участь Севастополя, тут не было лишних людей.
По существу это был совет инженеров, генерал же Боске был приглашен потому, что ему поручалось решение задачи огромной важности: произвести штурм двух наиболее разрушенных русских укреплений — Малого редана, как называли французы второй бастион, и Малахова кургана.
К тому, что штурм назрел, пришел даже и Ниэль, порицавший Пелисье за преждевременность отбитого с большими потерями июльского штурма. Среди собравшихся в ставке французского главнокомандующего не раздалось ни одного голоса против штурма в ближайшее же время. Говорилось о том, что огонь с русских верков, как они ни разбиты, как ни приведены они почти в полную негодность на Малом редане и Малаховом кургане, все же производит большие опустошения в рядах осаждающих. Взрыв порохового погреба на редуте Брисьема 17/29 августа стоил полтораста человек, кроме того, что нанес огромные повреждения нескольким батареям; взрыв погреба на Зеленой горе, у англичан, случившийся в тот же день, тоже не обошелся без больших жертв.
Почти еженощные вылазки осажденных не только сводят местами на нет траншейные работы перед русскими верками, но еще сильно опустошают ряды передовых частей. Общие потери войск за восемнадцать дней бомбардировки дошли до четырех с половиной тысяч человек, из которых две трети убитыми.
Пусть потери русских за это время гораздо больше, но… но они и должны были по всем расчетам быть больше; между тем, по точным сведениям, в Крым направлено несколько десятков тысяч ополчения, и, кроме того, сюда же марширует корпус гренадеров, и если ополчение едва ли очень боеспособно, то гренадерские полки относятся к лучшим русским войскам…
После сообщения генерала Тири о состоянии артиллерийской части во французской армии и сэра Гарри Джонса о том же в английском корпусе, атакующем Большой редан, было решено, подготовившись к тому в следующий день, начать усиленную бомбардировку, последнюю перед штурмом. Вопрос о дне штурма не решался, потому что Пелисье, соблюдая сугубую осторожность, его и не ставил на обсуждение.
В том, что штурм на этот раз будет иметь успех, никто из приглашенных на совет не сомневался, но цена этого успеха оставалась для каждого загадкой. В том, с какой быстротой русские умеют придвигать к фронту свои резервы, французские генералы убедились во время июньского штурма. В том же, что даже и самым секретным образом, но заблаговременно принятое решение каким-то путем становится, видимо, известным противнику, им тоже приходилось убеждаться не один раз.
Хотя Горчакова и дергали то и дело из Петербурга, давая ему этим понять, что в сущности игру-то ведет не он, все-таки Крымская армия была в его руках, он был главнокомандующим там, где политические вопросы решались силой оружия.
Проиграв, с большими потерями при этом, наступление на Федюхины горы, задуманное в Петербурге и подсунутое ему для исполнения, он считал себя вправе написать военному министру Долгорукову в письме от шестого августа:
«В моей армии нет ни одного человека, который дальнейшую оборону Севастополя не считал бы безумием».
Но это письмо писалось им и было отправлено до посещения Малахова кургана. Человек весьма впечатлительный, он круто изменил своим настроениям, побывав на бастионах, где изумила его стойкость солдат, матросов, пластунов.
Однако прошло всего несколько дней, и в письме двенадцатого августа тому же Долгорукову он снова писал о «безумии защищать то, чего нельзя защищать». В этот же день он обратился к Тотлебену, который уже оправлялся от своей раны, чтобы тот составил для доклада ему подробный план эвакуации Южной и Корабельной сторон, имея в виду огромную трудность этого шага на глазах многочисленного врага, висевшего всей своей массой на плечах осажденных.
Тотлебен, неотрывно следивший из Бельбека за всем, что происходило в Севастополе, быстро набросал план отступления гарнизона.
Для того чтобы прикрыть отступающие к мосту войска Южной стороны, он предложил устроить немедленно баррикады поперек улиц и наиболее сильную из них на Морской, у верховьев Артиллерийской бухты. Эти баррикады вместе с оставшимися зданиями должны были создать сплошное предмостное укрепление, способное удержать противника, пока отойдут через мост все части с городских бастионов.
Войска же Корабельной стороны, имея в тылу у себя Павловский форт, должны были переправиться через рейд с Павловского мыска на судах. Для прикрытия их отступления Тотлебен проектировал уже не одну, а две линии баррикад, вооруженных пушками-карронадами, как и на Южной стороне, а в случае надобности даже и полевой артиллерией, так как переправа на судах не могла пройти так быстро, как от Николаевского форта через мост.
Оставлять неприятелю совершенно нетронутыми такие огромные мощные здания, как Николаевский и Павловский форты, конечно, значило бы дать ему слишком богатую добычу, поэтому Тотлебен предложил немедленно приступить к минным работам по устройству камер для их взрыва.
Взрывы же всех вообще пороховых погребов на бастионах и батареях, по мере их оставления войсками, он признавал необходимым производить постепенно от дальних к ближним, считая эти взрывы могучим средством удержать противника в должных границах, пока большая часть гарнизона не переправится на другой берег.
Наконец, для обстреливания войск противника, когда войдут уже они на Корабельную и Южную, предложено им было установить одиннадцать новых батарей на берегу, вправо и влево от старой батареи № 4.
Этот проект Тотлебена был положен Горчаковым в основу работ штаба Остен-Сакена пятнадцатого августа. Тогда же приказал главнокомандующий перевезти все мастерские, лаборатории, войсковые штабы, архивы, канцелярии, равно как и главные запасы пороха и все имущество арсенала и артиллерийской части, на Северную.
Казалось бы, решение было принято твердое, как стоящее на очень продуманных, вполне прочных основах. И всю ночь на девятнадцатое августа новый мост пропускал через рейд и орудия, и бочонки с порохом, и прочие весьма ценные военные грузы.
Но двадцатого числа Горчаков пришел к мысли, что оставлять без решительного боя Южную и Корабельную стороны бесчестно. Поэтому он писал военному министру:
«Я решился упорно продолжать оборону Южной стороны столько времени, сколько это будет возможно, так как это самый почетный для нас выход».
Его расчеты были очень просты: они не шли дальше четырех правил арифметики.
После усиленной четырехдневной пятой бомбардировки канонада как бы вошла в размеренные границы, выводя из строя, большей частью убитыми, восемьсот — девятьсот человек ежедневно. Нужно было только помножить эти восемьсот — девятьсот на тридцать, чтобы получить приблизительно, в круглой цифре, двадцать пять тысяч.
Вслед за курским пополнением должны были подходить другие ополченские бригады. Части дружин думал он вливать в пехотные полки, бывшие в его армии на Инкермане, и этими соединениями питать севастопольский гарнизон, оставив не более двадцати тысяч для защиты своего левого фланга против правого фланга союзников.
Такими жертвами в «ступку», по восемьсот — девятьсот человек ежедневно, он думал продержаться еще месяц, то есть почти до конца сентября, когда недалеки уже были осенние равноденственные бури на Черном море, вполне способные испортить снабжение армии интервентов.
Однако эти расчеты русского главнокомандующего оказались слишком прямолинейны и однобоки: он недооценил боевых средств противника, а они были очень велики.
Начиная с 9/21 августа интервенты бросали на бастионы, в город и бухту в среднем по девяти тысяч снарядов в день, причем большая часть этих снарядов падала на Корабельной, ежедневно приводя к молчанию второй бастион и левую половину Корниловского.
Русские укрепления отвечали на этот огонь тремя-четырьмя тысячами ядер и бомб ежедневно; это как бы уравновешивало действия артиллерии союзников, не слишком истощая в то же время склады боеприпасов, расход которых был учтен Горчаковым так же прямолинейно, как и расход живой силы.
Надеясь на какое-то «авось», можно было, по выкладкам князя, тянуть, оттягивать конец защиты почти до октября. Но главнокомандующие армией интервентов, собранные на военный совет главнейшим из них — маршалом Пелисье, решили иначе.
Из генералов французской армии были приглашены на этот совет только начальник инженеров Ниэль, командир 2-го корпуса Боске, главный инженер этого корпуса генерал Фроссар, начальник всей артиллерии французской армии генерал Тири и генерал Мартенпре, как начальник штаба Пелисье; из английских же генералов только инженер-генерал сэр Гарри Джонс.
Совет был собран в главном штабе французской армии 22 августа (3 сентября), то есть почти через месяц после подобного же совета, созванного Горчаковым в Николаевских казармах, но в противоположность тому совету, тоже решавшему участь Севастополя, тут не было лишних людей.
По существу это был совет инженеров, генерал же Боске был приглашен потому, что ему поручалось решение задачи огромной важности: произвести штурм двух наиболее разрушенных русских укреплений — Малого редана, как называли французы второй бастион, и Малахова кургана.
К тому, что штурм назрел, пришел даже и Ниэль, порицавший Пелисье за преждевременность отбитого с большими потерями июльского штурма. Среди собравшихся в ставке французского главнокомандующего не раздалось ни одного голоса против штурма в ближайшее же время. Говорилось о том, что огонь с русских верков, как они ни разбиты, как ни приведены они почти в полную негодность на Малом редане и Малаховом кургане, все же производит большие опустошения в рядах осаждающих. Взрыв порохового погреба на редуте Брисьема 17/29 августа стоил полтораста человек, кроме того, что нанес огромные повреждения нескольким батареям; взрыв погреба на Зеленой горе, у англичан, случившийся в тот же день, тоже не обошелся без больших жертв.
Почти еженощные вылазки осажденных не только сводят местами на нет траншейные работы перед русскими верками, но еще сильно опустошают ряды передовых частей. Общие потери войск за восемнадцать дней бомбардировки дошли до четырех с половиной тысяч человек, из которых две трети убитыми.
Пусть потери русских за это время гораздо больше, но… но они и должны были по всем расчетам быть больше; между тем, по точным сведениям, в Крым направлено несколько десятков тысяч ополчения, и, кроме того, сюда же марширует корпус гренадеров, и если ополчение едва ли очень боеспособно, то гренадерские полки относятся к лучшим русским войскам…
После сообщения генерала Тири о состоянии артиллерийской части во французской армии и сэра Гарри Джонса о том же в английском корпусе, атакующем Большой редан, было решено, подготовившись к тому в следующий день, начать усиленную бомбардировку, последнюю перед штурмом. Вопрос о дне штурма не решался, потому что Пелисье, соблюдая сугубую осторожность, его и не ставил на обсуждение.
В том, что штурм на этот раз будет иметь успех, никто из приглашенных на совет не сомневался, но цена этого успеха оставалась для каждого загадкой. В том, с какой быстротой русские умеют придвигать к фронту свои резервы, французские генералы убедились во время июньского штурма. В том же, что даже и самым секретным образом, но заблаговременно принятое решение каким-то путем становится, видимо, известным противнику, им тоже приходилось убеждаться не один раз.
II
Шестая — и последняя — усиленная бомбардировка Севастополя началась 24 августа в пять утра, как обычно, но была она совершенно необычна по силе огня.
Готовясь к решительному штурму, интервенты собрали все свои средства уничтожения, достигшие к этому времени небывалых размеров. Против Малахова кургана, площадка которого простиралась в ширину всего только на полтораста метров, было выставлено сто десять осадных орудий, из которых почти половина мортир; против совершенно уже измолоченного снарядами второго бастиона — девяносто орудий…
Для действия по городу и флоту были назначены особые батареи, среди которых ракетные выбрасывали большей частью зажигательные ракеты, чтобы вызвать пожары. Наконец, иные орудия союзников перекидывали на русские укрепления не ядра, не гранаты, не бомбы, а большие бочонки с порохом, к которым прикручивались зажженные фитили. Взрываясь при падении, один такой бочонок способен был, как оказалось, разметать в пыль целый траверс из плотно сложенных земляных мешков и открыть площадку бастиона для пуль.
Но крупные круглые пули гранатной картечи дождем сыпались на защитников укреплений и сверху. Не было и аршина места, где бы не рвались бомбы, куда бы не шлепались гулко ядра, глубоко врезаясь в рыхлую землю, и где не могли бы задеть осколки лопнувших гранат. Даже и толстые накаты блиндажей трещали и обрушивались на тех, кто отсиживался в них, дожидаясь своей очереди идти чинить ли крыши погребов, тушить ли щеки загоревшихся амбразур, подносить ли снаряды к орудиям…
Готовясь к решительному штурму, интервенты собрали все свои средства уничтожения, достигшие к этому времени небывалых размеров. Против Малахова кургана, площадка которого простиралась в ширину всего только на полтораста метров, было выставлено сто десять осадных орудий, из которых почти половина мортир; против совершенно уже измолоченного снарядами второго бастиона — девяносто орудий…
Для действия по городу и флоту были назначены особые батареи, среди которых ракетные выбрасывали большей частью зажигательные ракеты, чтобы вызвать пожары. Наконец, иные орудия союзников перекидывали на русские укрепления не ядра, не гранаты, не бомбы, а большие бочонки с порохом, к которым прикручивались зажженные фитили. Взрываясь при падении, один такой бочонок способен был, как оказалось, разметать в пыль целый траверс из плотно сложенных земляных мешков и открыть площадку бастиона для пуль.
Но крупные круглые пули гранатной картечи дождем сыпались на защитников укреплений и сверху. Не было и аршина места, где бы не рвались бомбы, куда бы не шлепались гулко ядра, глубоко врезаясь в рыхлую землю, и где не могли бы задеть осколки лопнувших гранат. Даже и толстые накаты блиндажей трещали и обрушивались на тех, кто отсиживался в них, дожидаясь своей очереди идти чинить ли крыши погребов, тушить ли щеки загоревшихся амбразур, подносить ли снаряды к орудиям…