Не кричать было нельзя: и звонкая ружейная перестрелка шла с обеих сторон, и возбуждало сознание победы.
   Однако Лилеев, человек хотя и молодой еще, но всегда сосредоточенный до угрюмости, широкое лицо которого было теперь и закопчено и слегка забрызгано чьей-то нестертой кровью, повернул в его сторону очень яркие белки больших глаз и ответил:
   — А вот кабы сейчас не расчесали и нам!
   Он кивнул при этом на Зеленую гору, где на одной из батарей взвилось сразу несколько белых дымков.
   Действие легких орудий одного из флангов Большого редана заметили, конечно, там; тут же вслед за дымками донесся рев широкогорлых мортир.
   И круто и быстро явившись на смену возбуждению, боевому подъему, предсмертная тоска вдруг охватила Хлапонина. Все его тело оцепенело вдруг, потеряло способность двигаться, умолкло, мгновенно пронизанное этой тоской — предчувствием конца, скорого — через несколько мигов, неизбежного, неотвратимого.
   Предсмертную тоску эту увидел, — скорее, впрочем, почувствовал, чем увидел, в глазах Хлапонина его субалтерн и отскочил от него сразу как мог дальше. Тут действовал темный инстинкт — не сознание: впечатление от лица Хлапонина не успело еще передаться мозгу поручика.
   Снаряды английских мортир взвились отвесно над батареей, — и не нужно было, чтобы сигнальные закричали неистово: «На-ша, береги-ись!..» — мортиры были давно и точно пристреляны, залп тщательно рассчитан…
   Через несколько жутких моментов отлетевший в сторону от взрыва большого снаряда, оглушенный при этом, поручик Лилеев лежал полузасыпанный землей и вновь, теперь уже щедро, обрызганный чужою кровью.
   Когда же очнулся он, открыл глаза, поднял голову и огляделся, то Хлапонина не увидел.
   Прямо перед ним торчала из земли чья-то развороченная спина. Сквозь кровавые клочья рубахи и обломки ребер выкатилась на землю почти черная, но очень яркая печень; головы у трупа не было… Одно орудие их батареи стало на попа, воткнувшись наполовину в землю… Солдатский рыжий сапог тоже стоял рядом с этим орудием, стоял, чуть припав к нему, и Лилеев понял, что в этом сапоге — оторванная нога… К земле, которой был присыпан он сам, прилипли клочья мозга…
   Он высвободил грудь, выпростал руки и попробовал приподняться, но это оказалось нелегко, хотя он и чувствовал, что он не ранен, только ушиблен.
   К нему подскочили двое якутцев и откопали его, отгребая землю руками.
   А канонада между тем гремела; Лилеев слышал, как рвались позади, в глубине бастионной площадки, большие снаряды.
   С трудом сделал он несколько шагов вдоль своей батареи: только три орудия осталось неподбитых, и к ним приставлены уже были солдаты-якутцы, так как всего несколько человек из бывшей артиллерийской прислуги оказались пока боеспособны. Младший субалтерн, прапорщик Кугушев, лежал тяжело раненный, без сознания.
   Лилеев спросил одного из своих:
   — Где командир батареи?
   Тот ответил:
   — Не могу знать.
   В это время как раз оборвалась бомбардировка: англичане, собрав под ее прикрытием нужные силы, вновь пошли на штурм.
   Артиллерийская прислуга орудий средней части бастиона была истреблена при первом штурме и часть орудий заклепана, а у тех, которые способны еще были дать отпор англичанам, поставлены были солдаты Селенгинского полка.
   Бомбардировка, начатая противником после неудавшегося штурма, длилась всего полчаса, но она принесла Большому редану много потерь, так как резервы не уводились в тыл.
   Однако эти резервы отстояли славный бастион и батареи Будищева, Яновского и Никонова от нового натиска, еще более ожесточенного, чем первый.
   Англичане снова ворвались было там же, где и прежде, — в исходящем углу бастиона, и штыковой бой был упорен, но долго выдержать его они не могли: их опрокинули и гнали до завалов. В этой рукопашной схватке погиб и богатырь-владимирец Лазарь Оплетаев; на обширном теле его насчитали потом тридцать четыре штыковых раны: много работы задал он красномундирникам!
   В одном месте, во рву, засело было несколько десятков англичан с двумя офицерами, но полурота владимирцев с прапорщиком Дубровиным выбила их оттуда; оба офицера и человек пятьдесят солдат сдались.
   Для третьего штурма английские генералы во главе с Кодрингтоном готовили шотландские полки, но шотландцы отказались идти на явную, как им казалось, гибель: все подступы к третьему бастиону и фланговым батареям его густо покрыты были телами убитых, раненые, способные держаться на ногах, наполнили траншеи, и призывы и угрозы офицеров оказались бессильны, чтобы сдвинуть с места еще и этих детей королевы Виктории, у которой «материи не хватало им на штаны».
   Кроме того, три наиболее горячих английских генерала — Шиллей, Варрен и Страубензе — были ранены, и Кодрингтон вынужден был ответить Пелисье через присланного им адъютанта, что он откладывает новый штурм Большого редана на следующий день.
   Неудача второго штурма так обескуражила англичан, что они не сразу после него открыли бомбардировку.
   Передышкой этой воспользовались селенгинцы, чтобы в груде тел, заваливших развороченный бруствер — тел своих и чужих — отыскать тело полковника Мезенцева. Его узнали по носкам лакированных сапог, выдававшихся из земли: он был заботливо похоронен уже разрывом бомбы около него, и откапывать его пришлось довольно долго. Однако селенгинцы докопались все-таки и отправили тело своего храброго командира на Павловский мысок, откуда тела перевозились на барже на Братское кладбище.
   Но и несколько человек артиллеристов, оставшихся в живых из всей прислуги легкой батареи Хлапонина, тоже занялись поисками тела своего начальника.
   — Хорошее начальство было, жалко! — говорили они.
   И одному удалось догадаться пошарить в воронке, вырытой снарядом раньше за батареей, шагах в десяти.
   Как-то совсем невероятным показалось другим, чтобы туда могло отбросить тело, но вышло именно так. Тело Хлапонина было укрыто остатками другого, разорванного тела и присыпано землей, которая от очень долгой обработки ее кирками, лопатами и ядрами стала совсем рыхлой, как морская галька.
   Пожалев о своем командире, тело понесли в ближайший блиндаж, где уже сложены были в три яруса мертвые тела, но как раз в это время к блиндажу подошел пластун Чумаченко.
   — Митрий Митрич! — крикнул он в отчаянии, наклоняясь над лицом Хлапонина, и тот открыл глаза.
   — Что ж вы, нехристи, живого человека в покойницкую потягли? — закричал Чумаченко на волочивших Хлапонина солдат, но те и без крика его опешили, и только один пробормотал в свое оправдание:
   — Даже и господин офицер подходили и тоже сказали, — как есть мертвые…
   Действительно, Лилеев подходил, щупал пульс, клал руку на сердце, но не нашел признаков жизни в теле своего начальника, да трудно было и предположить их: лицо Хлапонина было мертвенно-синим, губы стиснуты, глаза закрыты.
   — Митрий Митрич! — еще раз крикнул Терентий в самое ухо Хлапонина.
   Тот ничего не сказал в ответ, но, видимо, пытался сказать, так как чуть-чуть шевельнул губами.
   Терентий быстро ощупал руки и ноги, нет ли переломов, щупал тщательно, но переломов не было. Ощупал грудь и спину, но и ребра, так показалось ему, были целы.
   — Должно, внутренности отбило, — сокрушенно покачал головой Терентий и, добавив еще сокрушенней: «Эх, Митрий Митрич, не мне, а вам пришлось!» — оглянулся, не идет ли кто с носилками, но не было близко носилок.
   Тогда он подобрался крепкими руками под спину и колени Хлапонина, поднял его и понес к горже бастиона.
   У горжи увидел он трех матросок, между которыми была и Рыжая Дунька.
   Они, бесстрашные, только что принесли на коромыслах свежей воды из колодца.
   Дунька, знавшая пластуна Чумаченко, обратилась к нему, ласково-грубо:
   — Упрел, леший? Водицы на выпей… Кого это тащишь? — и протянула ему кружку воды.
   — Хлапонина Митрий Митрича, — ответил Терентий, не опуская наземь тела и наклонившись к кружке, которую Дунька держала в руке.
   Пока он жадно глотал воду, Дунька присмотрелась к ноше пластуна.
   — Это же Хлапоньев никак! — вскрикнула она.
   — А я тебе что говорю? Знаешь его?
   — Ну, а как же, сколько разов белье ему стирала! Хороший офицер какой был!..
   — Разве уж побывшился? — испугался Терентий и опустил тело, просто оно как-то само выскользнуло у него из рук, ослабевших от страха.
   — А неужто живой был? — и Дунька, набрав в рот воды, брызнула ею в лицо Хлапонина.
   Лицо слабо вздрогнуло от холодного, глаза открылись.
   — Митрий Митрич! Друг! — обрадованно, но со слезами в голосе вскрикнул Терентий. — Ты уж меня не печаль, а также жену свою тоже.
   — Те-ре-ха… — с усилием, однако внятно, так что расслышал наклонившийся к самым губам его пластун, проговорил Хлапонин.
   — И правда, живой, смотрит! — обрадовалась Дунька.
   Терентий схватил «дружка» снова, как и прежде, в охапку и направился к Павловским казармам на перевязочный, уже не останавливаясь.

VIII

   Сильный ветер, неустанно дувший с моря весь этот очень памятный как для русских, так и для англо-французов день 27 августа — 8 сентября, воспрепятствовал линейным кораблям союзного флота принять участие в последней бомбардировке Севастополя. Помогать штурмующим сухопутным войскам явилось только несколько бойких канонерок. Они ретиво принялись было обстреливать город и мост через рейд, но береговые батареи скоро заставили их уйти.
   Действия канонерок в неудачную для этих действий погоду, конечно, могли навести кое-кого из начальствующих лиц Городской стороны на мысль о возможности штурма. Но и без этого замечена была явная подготовка к штурму многими, наблюдавшими, что делается в неприятельских траншеях. Там усиленно передвигались большие отряды войск, чего нельзя было сделать совершенно секретно, и еще часа за два до начала штурма на Корабельной бессменный командир люнета своего имени лейтенант Белкин приказал бить тревогу.
   Барабанный бой мигом был подхвачен и прокатился по всей линии укреплений Южной стороны. Пехотные прикрытия бегом кинулись занимать свои места на банкетах; из-за мерлонов выкачены были полевые орудия, заранее заряженные картечью; из мин выводились лишние люди; резервам приказано было войти в редуты…
   Тревога, правда, оказалась преждевременной, но она заставила проверить, все ли готово для встречи врага, а сам лейтенант Белкин вспомнил о небольшом блиндаже на своем люнете, где около вольтова столба дежурили гальванеры.
   Фамилии иногда бывают очень показательны для тех, кто их носит.
   Вытянутое вперед, острое, с поставленными очень близко к носу всегда беспокойными глазами, лицо лейтенанта Белкина таило в себе что-то именно беличье. По характеру же он очень заметно напоминал этого непоседливого, живого, всегда хлопотливого грызуна. Небольшой, легкий, он неутомимо следил за всем на своем люнете, при этом, как шутили над ним товарищи, был так верток, что успевал увертываться даже от пуль, не говоря о снарядах: он выдержал на люнете всю осаду и не был ни разу ранен.
   И теперь, когда поднятая им тревога поставила на ноги оборонительную линию Южной стороны, лейтенант Белкин успел не только обойти и проверить все наружное на своем люнете, но спустился также и в уединенный небольшой блиндажик с вольтовым столбом. Его встретил дежурный гальванер и отрапортовал, что у него «все обстоит благополучно».
   — Благополучно, говоришь? — озабоченно спросил Белкин. — А фугасы, в случае ежели действовать будут?
   Гальванер — сероглазый, с шишковатым широким лбом, ответил уверенно:
   — Должны действовать, ваше благородие.
   — Должны-то должны, а будут ли? Говорят, что все уж теперь тут ни к черту! Ведь это весной еще делалось, а теперь — конец августа.
   — Аппарат в порядке, ваше благородие, — непоколебимо ответил гальванер.
   У него был такой серьезный и уверенный вид, точно сам он являлся частью аппарата, приготовленного для взрыва фугасов.
   — Как фамилия? — спросил его Белкин.
   — Второго саперного батальона, младший унтер-офицер Аникеев Петр, ваше благородие.
   — Вот что, Аникеев, приказаний тебе никаких не будет, — их мне некогда будет давать, а может статься, меня и убьют в самом начале дела.
   — Боже избави, ваше благородие!
   — Так вот: приказаний не будет, а как только сам увидишь, что неприятель колонной идет над фугасами, действуй!
   — Слушаю, ваше благородие!
   Белкин еще раз бегло взглянул на немолодое надежное лицо Аникеева с его шишковатым широким лбом и серьезными серыми глазами и вышел из блиндажика вполне успокоенный.
   Тревога оказалась фальшивой, однако никто не поставил ее в вину Белкину: она сделала свое дело. Начиная с десяти утра все ждали штурма на Южной стороне — от генералов Семякина и Хрущова до последнего солдата-кашевара.
   Но неприятель медлил; явно готовясь к штурму сам, он не препятствовал русским готовиться к его отражению: он даже канонады не открывал, — осадные батареи молчали.
   Не нужно было прибегать к зрительным трубам, чтобы разглядеть, как бурлили французские траншеи, наполняясь войсками, подходившими из резервов. И в то же время такие слишком открытые передвижения войск казались Семякину преднамеренным ложным маневром, чтобы сюда, на Южную сторону, притянуть побольше русских полков и тем обессилить Корабельную.
   — Вот вы увидите, или я буду не я, — говорил Хрущову Семякин, — эти бестии штурмовать нас не будут! Помните, то же самое они проделывали и шестого июня: у нас только демонстрация, а штурм будет там, на Корабельной.
   Иногда, когда слишком уж откровенно высовывались французы из передовых сап, Семякин приказывал открывать по ним пальбу картечью; но на эту пальбу они подозрительно не отвечали, поднимая только ружейный, и то недолгий огонь.
   Похоже было и на то, что французы берегли свои снаряды на другое время, когда хотели обрушиться ими на русские укрепления со всею возможной силой, — до того загадочно было поведение противника.
   Кашевары же гарнизона Южной стороны работали в этот день, как всегда, и борщ их и каша с салом были готовы в положенный час, так что в полдень начали обедать и здесь, как на Корабельной, а во время обеда к Семякину прискакал адъютант Остен-Сакена предупредить его, что французы пошли на штурм Малахова.
   Солдатский обед много времени не отнимает, и, зная это, Семякин не беспокоил людей, тем более что был уверен в своем мнении. Он и адъютанту Сакена сказал:
   — Передайте его сиятельству, что мы в безопасности: на нашей стороне штурма не будет.
   В час дня он разрешил даже половине людей, поставленных в передовой линии, сойти с орудийных платформ и банкетов, чтобы не загромождать их излишне. Глухота обычно придает человеку много спокойствия, но Семякин, кроме того что был глух, был еще и весь во власти охватившей его мысли, что он вполне разгадал тактику врага.
   И, однако, не больше как через час еще он убедился в том, что жестоко ошибся.
   Правда, корпусу генерала де Салля, стоявшему против укреплений Южной стороны, предписано было не начинать дела до получения особого на то приказа Пелисье, и вот как раз около двух часов дня, когда выяснился полный неуспех и англичан и дивизий Дюлака и де Ламотт-Ружа, французский главнокомандующий послал де Саллю приказ штурмовать пятый бастион и прилегающие к нему люнеты Шварца и Белкина.
   У французов все уже было готово к штурму, и расстояния от их траншей до рвов укреплений были ничтожны: пятьдесят — восемьдесят шагов…
   Выскочили и ринулись.
   Впереди стрелки рассыпным строем, но в несколько шеренг, за ними саперы с лестницами, кирками, лопатами; наконец, быстро строившиеся частью на месте, частью на бегу штурмовые колонны.
   Стремителен был натиск, но никого не застал врасплох. Тревогу, конечно, били барабанщики, но в ней было уж теперь мало нужды: все знали свои места и заняли их отчетливо, как на ученье; все знали, что надо делать, и в атакующих полетел сразу рой пуль и картечи.
   Однако французы шли храбро несколькими колоннами сразу, причем на люнет Белкина две колонны, — бригада генерала Трошю, бывшего у Сент-Арно начальником штаба; одна шла на передний фас люнета, другая — на правый фланг. И когда выскочивший по тревоге из своего блиндажика, в котором мог поместиться только один человек, гальванер Аникеев увидел, едва разглядел сквозь дым, что вторая колонна движется как раз на фугасы, он тут же бросился к своему вольтову столбу.
   Безостановочно гремела ружейная пальба, ежесекундно перекрываемая ревом орудий; теряя множество людей, французы все-таки быстро подвигались ко рву люнета. Они исступленно кричали: «Vive l'empereur!» — и передовые ряды их уже врывались в ров, когда раздался страшный грохот, задрожала земля, густо замелькали в задымленном воздухе камни и люди, и все, кто мог еще думать о своем спасении, повернули обратно, спотыкаясь на трупы и камни, попадая десятками в волчьи ямы и огромные воронки…
   Только три фугаса были заложены перед правым фасом люнета, но французов, успевших заскочить в ров переднего фаса, никто уже не поддержал: фугасы стали представляться отхлынувшим колоннам везде, — на второй штурм не решились. А заскочившие в ров, — их было человек двести, — частью были перебиты штыками, но в большей части сдались роте Подольского полка и команде матросов.
   Генерал Трошю был тяжело ранен картечью в ногу при штурме пятого бастиона, куда он лично вел три батальона своей бригады.
   Никому из штурмовавших пятый бастион не суждено было побывать на нем: слишком горяча оказалась встреча, приготовленная им здесь; они не вынесли картечи и ружейных пуль и бежали.
   Только на люнет Шварца, где самого Шварца уже не было в это время, — раненный за месяц до того, он лежал в госпитале, — ворвалась передовая часть бригады генерала Кустона и оттеснила численно слабый батальон Житомирского полка.
   Но подоспел другой батальон житомирцев и опрокинул французов.
   Попытка захватить хотя бы одно из укреплений Южной стороны кончилась для французов только тем, что они потеряли ранеными, кроме Трошю, еще двух генералов — Риве и Бретона; внутренность люнета Шварца была завалена телами погибших в рукопашном бою; десять офицеров и полтораста солдат попали в плен, а всего выбывших из строя насчитано было до двух с половиной тысяч.
   На четвертый бастион не было нападения. Если фугасов перед люнетами Белкина французы не ожидали встретить, то все подступы к четвертому бастиону представлялись им минированными. И когда генерал де-Салль обратился к Пелисье, атаковать ли Мачтовый бастион, тот разрешил этого не делать, чтобы избежать лишних и больших потерь: он считал, что захват Малахова уже обеспечил ему победу над Горчаковым, и для него важно было, чтобы Наполеон и Франция не сочли эту победу купленной чрезмерно дорогой ценой.

IX

   Конечно, победа над Горчаковым была одержана гораздо раньше, когда русский главнокомандующий царю писал: «Я в невозможности нахожусь защищать далее этот несчастный город!..» Конечно, все уже было приготовлено Горчаковым к тому, чтобы гарнизон покинул Севастополь, и еще утром в этот день князь Васильчиков, уверенный в том, что штурм отложен в долгий ящик, ездил на Северную к Тотлебену выяснить подробности очищения как Южной стороны, так и Корабельной… Костер был уже сложен, не хватало только спички, чтобы его поджечь, — не хватало оправданий, — и они пришли в полдень.
   И чуть только телеграф передал из Николаевских казарм, от Сакена, на Инкерман Горчакову известие о начале штурма, тот облегченно сказал:
   — Ну вот! Наконец-то!.. Это — третий!.. Первый был двадцать шестого мая, второй — шестого июня, это — третий!
   И тут же поскакал со всей свитой к мосту.
   На мосту он несколько задержался, обратил внимание Коцебу на то, что толстые бревна обросли уже в воде длинными зелеными бородами тины. Эти бороды сильно трепало теперь волнение, поднятое ветром. Волны хлюпали о комли бревен и обрызгивали палубу, а на середине моста копыта лошадей почти до щетки покрывались водою.
   — Вот видите, видите, Александр Ефимович! — встревоженно обратился, заметив это, Горчаков к Бухмейеру. — Я именно это и предвидел! Нужно же, чтобы такой ветер в такой именно день!.. Может быть, к ночи утихнет, а?
   — Непременно должно утихнуть, ваше сиятельство, — постарался успокоить его строитель моста.
   С другого берега Горчаков еще раз поглядел на мост и на беляки на рейде, озабоченно покачал головой и направился к Николаевской батарее, где Сакен доложил ему, что Малахов взят французами, а на втором бастионе и третьем первые атаки отбиты.
   Горчаков встретил это так, как будто иначе и быть не могло: чины его свиты заметили, что он не проявлял теперь свойственной ему нервной суетливости. Совсем напротив, он был неожиданно на месте именно теперь, когда у Сакена дрожал и срывался голос при фразах: «Малахов занят… на Малахове французский трехцветный флаг…»
   Длинное, со впалыми щеками, лицо Горчакова вдруг сделалось как будто даже надменным от сознания того, что все идет пока именно так, как должно идти, и что он на то и главнокомандующий, чтобы понимать это и в то время, когда другим около него ход событий кажется не совсем ясен.
   Есть у каждого человека в жизни, как бы длинна она ни была, такой день, когда он проявляется во всей полноте своих возможностей, расцветает, как сказочный папоротник в Иванову ночь. Совершает ли он какой-нибудь памятный для всех подвиг, делает ли «счастье своей жизни», приходит ли к открытию, заставляющему кричать «нашел!», охватывает ли его трепет необычайного замысла, которому потом отдаст он годы или десятки лет, но в день этот, его день, он становится неузнаваем для тех даже, кто знал его с детства.
   Так сделался неузнаваем Горчаков для окружающих, едва только услышал, что Малахов взят французами, хотя другие бастионы стоят, отражают штурмы.
   Он бодро и довольно стремительно для своих лет, особенно же для своего положения, поднялся по чугунной лестнице на четвертый этаж Николаевских казарм, чтобы оттуда из окна в зрительную трубу следить за всем, что будет видно. И все около него должны были безмолвно согласиться с тем, что если площадка над морской библиотекой теперь уже разбита, то самая высокая точка для того, чтобы смотреть с нее в трубу за разгаром боевых действий, именно здесь, на четвертом этаже Николаевской батареи, и только здесь все они и могли бы поместиться в безопасности, больше нигде.
   Он ясно давал чувствовать всем около, что не проигранное четвертого августа сражение на Черной речке определило дальнейшую участь Севастополя, как об этом думали многие, а что участь города и дальнейший ход кампании определяются только вот теперь и именно так, как предполагал он сам.
   Еще там, на Инкермане, садясь на лошадь, он отдал приказ, чтобы испытанные полки 12-й дивизии — Азовский, Одесский, Украинский — шли на Южную сторону, и теперь из окна квартиры начальника гарнизона мог любоваться тем, как стройно, в полном порядке, неся яркое солнце на своих штыках, проходил один из этих полков по мосту в колоннах по отделениям — шесть человек в ряд.
   Колонны держали только равнение, — не шаг, — так им было приказано.
   Нельзя было разглядеть из-за волнения в бухте, насколько прогибается под их тяжестью мост: волна захлестывала и бревна моста и сапоги солдат пенно-белыми брызгами.
   Конечно, движение войск через Большой рейд было тут же замечено с батарей противника. Снаряды летели оттуда кучей; можно было опасаться и огромных потерь людьми и непоправимой порчи моста: вдруг обрушится в самой середине — что тогда?
   Другие части перевозились на баржах, на буксире у катеров, на шаландах, на пароходах, но все внимание Горчакова было обращено на мост, по которому в эту ночь должен был отойти на Северную весь гарнизон Южной и отчасти Корабельной сторон.
   Стрельба по мосту была неудачна, как всегда: около моста взлетали вверх белые фонтаны, солдаты шли бодро и выбрались все на городской берег, мост оказался цел, — и эта удача еще более скрепила все, что было до этого дня расшатанного, колеблющегося в Горчакове. Приказания, какие он теперь отдавал, звучали решительно. К Коцебу за справками, как обычно, он уже не обращался; даже и шепелявить как будто перестал, — так показалось генералам около него и адъютантам.
   Остен-Сакен счел необходимым выказать свое служебное рвение в такие исключительные часы жизни вверенной ему крепости и сам просил позволить ему навестить укрепления Южной стороны, а на Корабельную отправился вышедший с ним вместе из Николаевских казарм Васильчиков.
   Весь город стал с приездом главнокомандующего жить в гораздо большей суматохе, так как удвоилось число адъютантов и ординарцев, скакавших из Николаевских казарм к укреплениям и обратно. Бежали резервы, вызываемые на бастионы, грохотала артиллерия… Сестры милосердия получили приказ немедленно перебираться из перевязочного пункта Николаевской батареи на Северную, хотя и ожидался большой наплыв раненых. Сестры не понимали, зачем отправляют их как раз перед тем, когда они будут нужны. Но генерал Ушаков, передававший им приказ главнокомандующего, ответил неопределенно:
   — Лучше всего вам уйти отсюда теперь, пока не поздно… Мало ли что может быть тут через какие-нибудь два часа?