Тут Семякин остановился, так как, с одной стороны, потерял сказуемое, которое все вертелось в голове, пока он писал это, и вдруг куда-то исчезло, а с другой — поймал одним ухом выводы Хрулева, до которых тот наконец-то добрался.
   Хрулев, как оказалось, предлагал как раз то же самое, о чем только что написал Семякин; укрепить как можно сильнее Северную, вывести весь до одного человека гарнизон Севастополя, укрепления, конечно, взорвать и не позже двух дней перейти в наступление всею массой войск сразу.
   — Не позже двух дней после чего же именно? — спросил его Горчаков с недоумением на вытянутом плоском лице.
   — Не позже двух дней после того, как будет выведен гарнизон, ваше сиятельство, — вполне уверенно ответил Хрулев.
   — Гм… Гм… А почему же именно «не позже двух дней»?
   — Потому что за три дня противник успеет уже разобраться в оставленных ему развалинах и укрепиться, ваше сиятельство, а два дня у него уйдет на то, что он будет ожидать все новых и новых взрывов.
   — Но в таком случае противник, стало быть, поопасается вводить в город свои войска в течение этих двух дней, чтобы не понести потерь от взрывов, — так я вас понимаю? — снова спросил Горчаков.
   — Безусловно, он должен опасаться этого, ваше сиятельство.
   — Тогда, позвольте-с, тогда каким же образом за один день он может и разобраться, да еще и укрепиться в развалинах, какие мы ему оставим?
   Сказав это, Горчаков победоносно посмотрел на Хрулева, потом на Коцебу. Но Хрулев ответил энергично:
   — Как артиллерист, ваше сиятельство, я имею честь утверждать, что одного дня будет довольно для того, чтобы разобраться в развалинах, какие бы они ни были, и, особенно, чтобы укрепиться в них!
   — Предположим… Допустим это, да, но я так и не понял, прошу меня извинить, в каком же направлении, думаете вы, лучше всего было бы произвести наступательные действия? — спросил Горчаков на этот раз уже как будто несколько раздраженно.
   — Я полагаю, ваше сиятельство, что при способности нашего противника очень быстро сосредоточивать в любом месте своих позиций войска, направление то или иное большого значения не имеет, — взволнованно ответил Хрулев.
   — Та-ак! — наклонил голову Горчаков уже нескрываемо-насмешливо, хотя сам не улыбался при этом, а Хрулев, приняв это «та-ак» за оскорбление, отозвался запальчиво:
   — Если вести наступление, то вести его надо сразу всеми нашими силами и не в одном каком-нибудь направлении, а везде, где это возможно сделать, — только при этом условии мы сможем припереть неприятеля к морю и тем закончить войну!

V

   Семякин заметил, что вспышка Хрулева, хотя как будто и беспредметная, значительно подогрела холодноватое совещание «больших эполет».
   Дежурный генерал главного штаба Ушаков, зачитавший свою записку после Хрулева, остановил было на себе внимание Семякина тем взглядом, какой он высказал, а именно: непременно протянуть оборону Севастополя, чего бы это ни стоило гарнизону, до ноября, когда окончательно соберутся все подкрепления, назначенные в Крым, включая сюда и шестьдесят пять тысяч ополчения, и гренадерский корпус, и маршевые батальоны…
   Это мнение, выраженное генералом штаба самого Горчакова, очень удивило Семякина. Ушаков говорил это так, как будто только что приехал из Петербурга и очень мало понимал, в каком положении уже сейчас, в июле, находится Севастополь. Поэтому Семякин снова взялся за отложенное перо, прочитал последнюю фразу, нашел запропастившееся было сказуемое и принялся дописывать:
   "…представляет большие выгоды в смысле стратегическом, а именно:
   1. Армия будет сосредоточена на недоступной позиции, не подвержена неприятельскому огню, а по своей числительности неодолима.
   2. Неприятель, приобретая развалины Севастополя, будет сам поставлен в пассивное положение, ибо от определенной местности не в состоянии будет двинуться…"
   Ушаков между тем, оставив область несбыточного, спустился с заоблачных высот на твердую почву действительности и в конце своей записки присоединился к высказанному уже тремя членами совета мнению, что если крайность вынуждает непременно перейти к наступательным действиям, то начинать их необходимо со стороны Черной речки.
   "Попугай бессмысленный! — обругал его про себя Семякин. — Говорит с чужого голоса, а что он такое наболтал, и сам, конечно, не понимает!
   Однако стал уже четвертым в ряду дураков!"
   Но тут же припомнил он, что и сам читал в своей записке, что надо произвести демонстрацию со стороны Чоргуна, — припомнил и оправдал себя:
   «Со стороны Чоргуна — это так, но зачем же лезть на рожон на Федюхины высоты? Овладеть же Чоргуном было бы неплохо, — Чоргунские высоты замкнули бы нам левый фланг и угрожали бы ихнему правому…»
   Вслушиваясь между тем в то, что зачитывал генерал-квартирмейстер Бутурлин, и убедившись, что он чуть не дословно повторяет Ушакова, точно писали они свои записки, сидя рядом за одним столом и косясь, как школьники, в тетрадки друг к другу, Семякин начал неторопливо уже заканчивать свое «дополнение».
   "Если же он (неприятель) пожелает перенести театр войны перевозом войск на судах на другой пункт Крыма, то ему всегда может быть противопоставлена вся наша армия, оставя, сколько надобность укажет у Севастополя.
   И, наконец, 3. Занимая позицию на высотах Северной стороны и владея высотами Чоргуна, никогда не будет поздно, воспользовавшись обстоятельствами, которые могут представиться, нанести неприятелю решительный удар наступлением на правый его фланг".
   Написав это, Семякин почувствовал вдруг большое облегчение. Даже тяжелые верхние веки его будто потеряли это неприятное свойство — следствие плохо, почти без сна проведенной ночи.
   И когда подал Горчакову свою записку Бутурлин, Семякин поднялся, прося у князя разрешения дополнить написанное им раньше.
   Горчаков недовольно поморщился: это нарушило введенный им порядок подачи мнений, но все-таки буркнул:
   — Зачитайте.
   — Чего изволите? — нагнулся к нему недослышавший Семякин.
   — Зачитайте! — громко повторил Горчаков.
   — Слушаю-с.
   И с полным сознанием важности того, что было им написано тут, среди речей, за столом заседания, Семякин приподнятым голосом прочитал свою бумажку. Но Горчаков сказал, когда он окончил:
   — Рано! Преждевременно вздумали оставлять Севастополь!
   Семякин расслышал.
   — Предвижу скорую необходимость в этом, ваше сиятельство, — торжественно сказал он.
   — Нет-с, время для этого еще не настало, — блеснув очками, отозвался на это Горчаков и, взяв у него «дополнение», положил его слева от себя, где одиноко прежде лежавшее первоначальное мнение Семякина было потом покрыто беспорядочными листками мнения Хрулева; а справа складывались главнокомандующим записки тех, которые стояли за наступление со стороны Черной речки.

VI

   Эта стопка записок справа выросла после того, как прочитали свои мнения Липранди и Коцебу.
   Липранди держался важно. Семякин видел, что его бывший начальник по 12-й дивизии, ныне командующий шестым корпусом, ничего не предвидя, тем не менее придает очень большое значение каждому своему слову. При этом Балаклавское сражение и победа, одержанная в нем 12-й дивизией, отразились на записке Липранди тем, что он, одновременно с наступательным движением от Черной речки в лоб на Федюхины высоты, проводил мысль о захвате еще и Чоргунской долины — Балаклавской то ж — от деревни Чоргун и до Сапун-горы, а затем уж предлагал решить на месте вопрос, можно ли будет атаковать после того Сапун-гору.
   Семякин понимал его. То, что хотел он сделать перед Балаклавским сражением, испрашивая себе для этого у Меншикова армию в шестьдесят пять тысяч человек, то, чего он не сделал во время Инкерманского побоища, стоя во главе двадцати двух тысяч, — это хотел попытаться он сделать теперь.
   «Одна была у волка песня, и ту ты перенял!» — подумал про него Семякин.
   Поднялся ли с места для чтения своей записки Коцебу, или нет, Семякин не разобрал: гном этот не мог бы показаться выше, если бы встал. Голос у него был — резкий высокий фальцет, небольшое личико гладко выбрито.
   Конечно, и Коцебу, как все там, в главном штабе на Инкерманских высотах, стоял за наступление со стороны Черной речки, и Семякин теперь, уже даже не взглядывая на торжествующее лицо Вревского, определенно думал:
   «Политика! Танцуют по указке из Петербурга!.. А во что это наступление обойдется нашим солдатам, да и офицерам тоже, об этом они молчок!..»
   Очередь объявить свое мнение дошла, наконец, до самого начальника гарнизона, графа Остен-Сакена.
   Если Хрулеву была ведома одна линия обороны — Корабельная сторона, а Семякину другая — Городская, то Сакен, стоявший над ними, должен был оказаться гораздо более сведущим.
   Так же, как и Горчаков, очень внимательно вслушивался он, — это заметил Семякин, — во все, что зачитывалось генералами, но беспристрастия, точнее бесстрастия горчаковского — напускного, конечно, не обнаруживал Сакен. Напротив, он, видимо, волновался, и это в нем было приятно Семякину.
   Когда пришлось выступить ему, он дольше, чем надо бы было, глядел в свою записку, затем оглядел поочередно всех за столом, начиная с главнокомандующего, и произнес замогильно-масонским каким-то голосом:
   — Тайное! — и поднял палец.
   Записка его составлена была весьма обстоятельно, с подробным исчислением русских потерь и в Севастополе и под ним, начиная с октябрьской бомбардировки и кончая предыдущим числом июля. Он насчитал, что «для защиты Севастополя выбыло уже из строя шестьдесят пять тысяч человек».
   — "По случаю приближения неприятельских работ, — читал он, — потери увеличиваются прогрессивно; и если бы и возможно было оставаться в этом страдательном положении, подвергая гарнизон ежедневной огромной потере, то ни пороха, ни снарядов, ни еще менее продовольствия для лошадей не станет, а при неимении для больных и раненых зимних помещений и при испорченных временем года дорогах для их перевозки они подвергнутся гибели.
   Поэтому, — повысил он голос, — всякое предприятие, не ведущее к снятию осады, есть мера бесполезного кровопролития! Между тем исключительно оборонительное положение рано или поздно поведет к падению Севастополя и вместе с тем к потере большой и лучшей, испытанной части нашей армии.
   Все эти причины указывают единственную и необходимую меру: собрать в одно целое Крымскую армию, чтобы, действуя совокупно, можно было с большим правдоподобием ожидать успеха. Но мера сия должна быть приведена в исполнение до прибытия подкреплений к неприятелю…"
   Тут Сакен прервал чтение, оглядел всех за столом и произнес, понизив голос:
   — Весьма тайное!
   Палец при этом он не поднял: слова эти говорили сами за себя и без пальца.
   — «Итак, с стесненным сердцем и глубокою скорбью в душе, и по долгу совести, присяги и убеждению моему избирая из двух зол меньшее, должен я произнести единственное средство — оставление Южной стороны Севастополя!..»
   Он сделал паузу и выразительно поглядел на одного только Горчакова, потом продолжал с пафосом:
   — "Невыразимо больно для сердца русского решиться на эту крайнюю ужасную меру; она глубоко огорчит гарнизон, триста девятнадцать дней борющийся с сильным неприятелем, имея ежеминутно перед собой смерть и увечье. В продолжение многих месяцев отталкивал я эту невыносимую мысль.
   Но любовь к отечеству и преданность к престолу превозмогли чувство оскорбленного народного самолюбия, и я скрепя сердце произнес роковую меру.
   Но что приобретает неприятель, положивший перед Севастополем далеко более ста двадцати тысяч воинов — цвет Франции и Англии? — Груду камней и чугуна!
   Грозная Северная сторона не допустит его овладеть Северной бухтой".
   Дальше Сакен пытался стать на место интервентов и отгадать их дальнейшие действия, старался в то же время доказать, что до 15 августа, когда будет готов мост через рейд, по которому будет выведен гарнизон, союзники едва ли отважатся на крупные шаги.
   Кончил же он тем, что поднял палец, как и в начале своего чтения, и сказал:
   — Если роковая мера не сохранится в глубочайшей тайне, то последствия могут быть ужасны!..
   «Ну вот, нашего полку прибыло», — подумал, признательно глядя на Сакена, Семякин, а сам Сакен в это время смотрел на Горчакова, чтобы узнать, какое впечатление на него произвела записка.
   Горчаков с миной неудовольствия отрицательно махнул в его сторону кистью руки.
   — Ваше сиятельство, вы сердитесь на меня? — прикладывая руку к сердцу, обратился к нему Сакен. — Но вы требовали искреннего мнения, а мнение должно быть основано на убеждении.
   — Нисколько не сержусь, — возразил Горчаков, — и даже… даже благодарю вас… за откровенность.
   Постучав пальцами по столу, как бы собираясь с мыслями, Горчаков начал подводить итоги тому, что было высказано генералами:
   — По большинству голосов, господа, вопросы, мною поставленные, решаются, стало быть, так: произвести наступательные действия со стороны речки Черной — это ответ на первый мой вопрос; а на второй вопрос, то есть в какое время, общий ответ: немедленно… значит, когда наступление будет подготовлено.
   Несколько помолчав, он добавил:
   — Мнения членов совета, в общих, разумеется, чертах, я должен буду представить на высочайшее благоусмотрение, от себя же лично должен я сказать, что меру оставления Севастополя считаю рановременной… Чего можем достичь мы этой крайней мерой? Только торжества нашего противника…
   Ведь вся цель кампании сводится к чему именно? Для нас — сохранить Севастополь как можно долее, а для нашего противника — занять его, хотя бы только временно, вот вся задача войны… Обстоятельства могут, конечно, повлечь за собою — может быть, даже и в скором времени — необходимость очистить Южную часть Севастополя, как об этом говорили некоторые из членов совета, но я остаюсь в убеждении, что время для этого еще не настало…
   Нам надобно испытать, не помогут ли Севастополю наши свободные войска действиями в открытом поле. Если бог дарует нам успех, то… Это может значительно все-таки облегчить участь Севастополя, очень тяжелую, конечно… очень тяжелую, да…
   Горчаков замолчал вдруг и опустил голову, и для того, чтобы повернуть в сторону бодрости, крылатых надежд временно как бы уставшего главнокомандующего, барон Вревский, поднявшись с места, обратился к нему пылко:
   — Поверьте, ваше сиятельство, всего только несколько дней отделяет вас от торжества русского оружия! Вас ожидает слава, ваше сиятельство!
   Горчаков сначала подбросил голову, потом медленно встал, заставив этим подняться и всех остальных генералов.
   — Слава, вы сказали? — повернул Горчаков к Вревскому внезапно как-то побледневшее и искаженное даже лицо. — Я-я… знаю, что меня ожидает! — с большой силой выражения и резким голосом проговорил он.
   Семякин смотрел на него изумленно. Он, несмотря на очки и безбородость, несмотря на свои золотые аксельбанты и эполеты, надетые для торжественного заседания, показался ему вдруг вдохновенным, как ветхозаветные пророки.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

Глава первая
ДНИ ПЕРЕД БОЕМ

I

   Суворовскими маршами, — хотя давно уже начался век пара и рельсовых путей, — шли с юго-запада в Севастополь боевые полки 5-й пехотной дивизии:
   17-й пехотный Архангелогородский, 18-й, тоже пехотный, Вологодский, 19-й егерский Костромской и 20-й егерский Галицкий (первые два полка каждой дивизии назывались в те времена «пехотными», вторые два — «егерскими»). А следом за 5-й шла так же браво, уложив солдатские сундучки на обывательские подводы и почти совершенно без отсталых, 4-я дивизия, полки:
   Белозерский, Олонецкий, Шлиссельбургский и Ладожский. Дальний Север России, звучавший в названиях всех этих полков, шел на помощь атакованному врагами Югу.
   В одно время с первыми эшелонами полков 5-й дивизии подтянулись к Севастополю последние дружины курского ополчения, и очень заметны стали среди солдат на северном берегу Большого рейда воины древнерусского облика, с медными большими крестами на картузах: вальковатые, сероглазые, длинные волосы в кружок, русые бороды лопатой, топоры вроде секир или алебард за поясами, в чехлах…
   Отбиваться этими топорами или даже штыками от штурмующих колонн они, конечно, могли бы, но стрелять их не успели выучить, и главнокомандующий, верный своему обыкновению принимать одно за другим несколько решений, сначала хотел влить их в полки, чтобы увеличить число штыков для наступательных действий, потом часть их распределил по батареям для подноски снарядов к орудиям и земляных работ, часть прикомандировал к госпиталям для замены прислуживавших там солдат из полков и матросов, часть отправил на Братское кладбище копать могилы.
   Полки же 4-й и 5-й дивизий должны были по диспозиции, составлявшейся в спешном порядке в главном штабе, войти в резерв, предоставив старым, не раз уже ходившим в штыки полкам Крымской армии честь наступления.
   Напрасно на совете генералов в Николаевском форте говорил вполголоса и почти шепотом Сакен «тайное» и «весьма тайное» и поднимал палец! Если при Меншикове перед Инкерманским побоищем даже командиры отрядов не вполне ясно представляли, куда именно и какой дорогой им надо вести полки, то теперь, при Горчакове, это знали все: и генералы, и офицеры, и солдаты, и французы, и сардинцы, и англичане, и турки.
   Горчаков не то чтобы подражал Святославу, — он не посылал интервентам знаменитого «Иду на вы!», но он совершенно неспособен был держать чего бы то ни было в секрете.
   Сакен, как начальник гарнизона, получил от него бумагу с надписью «весьма секретно» и с требованием снять 7-ю дивизию с бастионов и отправить ее на Инкерман в распоряжение генерала Реада, то есть для целей наступления; неприятно пораженный тем, что обессиливается гарнизон Севастополя, Сакен еще только думал, как сообщить об этом начальнику 7-й дивизии, когда неизменный адъютант его, подполковник Гротгус, счел нужным поделиться со своим начальником свежей новостью:
   — А знаете ли, ваше сиятельство, все говорят, что у нас отбирают седьмую дивизию для действий на Черной речке!
   И все действительно говорили не только об этом, но и о разных других подробностях наступления, и все это становилось известным на левом берегу Черной, и только сам Пелисье долго не хотел верить своему счастью, считая слухи, идущие с правого берега реки, сознательно распускаемыми хитрецами из главного штаба русской армии, чтобы сбить его с толку, приготовить удар где-то в другом месте.
   Однако если даже только демонстрация готовилась со стороны Черной речки, то донесения говорили Пелисье о больших размерах подготовлений к ней.
   Неприступность своих позиций на правом фланге Пелисье знал, поэтому писал в донесении на имя военного министра маршала Вальяна:
   «Я спокоен за весь свой правый фланг: это одна из тех гористых местностей, где действовать массами не представляется возможным, и неприятель может производить разве только демонстрации».
   Чтобы обезопасить себя от них, Пелисье приказал всем батареям быть вполне готовыми к одновременному открытию огня, а пехотным частям усилить охранение, чтобы не быть атакованными внезапно. Вылазка большими силами из Севастополя в направлении на редут Викторию — вот что представлялось Пелисье наиболее возможным со стороны Горчакова, но он переоценивал стратегические способности руководителя русских сил.

II

   Очень редко бывало в истории войн, чтобы главнокомандующий большой армией, готовясь к наступательным действиям, проявлял такую нерешительность, такую беспомощность, как Горчаков.
   Он волновался ужасно, он вмешивался во все работы своего штаба, подготовлявшего диспозицию, он путал и портил все предположения по несколько раз в день. Наконец, он вспомнил, что на совете генералов не был — не мог быть, как больной, лечившийся в Бельбеке, — Тотлебен, и так как его нельзя было пригласить на Инкерманские высоты, он отправился к нему сам в Бельбек, приказав заложить лошадей в коляску.
   Прогулку эту он совершал, конечно, не в одиночестве, он не переносил одиночества, — это была основная черта его характера.
   Когда Меншиков задумывал свою вылазку из Севастополя на Сапун-гору, он делал для этого рекогносцировки сам, подъезжая на своем некартинном муле, в плаще и папахе, как можно ближе к позициям англичан. Похож ли он был в это время на главнокомандующего? Нисколько. Его не узнавали даже и русские солдаты и простодушно хохотали над каким-то чудаком, длинные ноги которого задевали за землю, когда он елозил на ишаке по косогорам.
   Совсем иначе делал свои рекогносцировки Горчаков, начавший заниматься этим еще задолго до совещания генералов.
   Свита не менее как в тридцать человек окружала его — и блестящая свита! Одних генералов набирал он для этих парадных выездов побольше десятка, и лошади под ними, конечно, не похожи были на лохматеньких казачьих маштачков — крупные, холеные, они важничали, точно понимая свое положение, — и на многочисленных всадников на прекрасных конях поневоле должны были обращать внимание даже самые ленивые и даже полусонные из солдат линии французских пикетов на левом берегу Черной речки.
   Горчаков останавливался то здесь, то там; для порядка рассматривал в трубу неприятельские позиции, хотя и мало что видел. Потом он передавал трубу другим генералам, и все судили, рядили, показывали туда и сюда руками, оценивая вслух силу позиций и трудности подступа к ним с правого берега речки.
   В трубы смотрели в это же время на главнокомандующего и его свиту французские офицеры, а потом доносили о своих наблюдениях высшему начальству.
   И вот после первой же такой прогулки Горчакова французские инженеры обеспокоенно планировали новые и новые траншеи, и возникали траншеи…
   После второй его рекогносцировки французы пришли к заключению, что одних траншей, пожалуй, будет мало, и принялись устраивать настоящие укрепления.
   После третьей, — когда для Пелисье стали вполне ясны цели прогулок Горчакова, — число укреплений было увеличено вдвое, и все они в изобилии снабжены были и орудиями и снарядами к ним, а для сбора пехотных частей на случай нападения русских приказано было подготовить вместительные площадки на Федюхиных горах.
   Неизменно сопровождал в рекогносцировках этих главнокомандующего генерал Липранди, мнения которого князь ценил. Липранди не мог не видеть, как укрепляли французы свои позиции, не систематически, а порывисто: после каждого выезда Горчакова со свитой на их стороне замечалась усиленная работа.
   — Что же это такое? Выходит, что от всех этих хлопот князя польза не нам, а только французам! — говорил Липранди.
   Да, польза была тем, кто делал свои разведки, забывая о парадах, кто смотрел на войну гораздо проще и деловитей.
   Тотлебен не ожидал приезда к себе главнокомандующего. Он занимал небольшой дом в имении Бибиковых и полулежал в качалке на занавешенной от солнца веранде, когда его адъютант разглядел вдали, за клубами пыли вместительную коляску Горчакова, которую конвоировали донские казаки; пики казаков мерно покачивались в такт рыси их коней; адъютантов князя на этот раз не было с ним, но когда коляска подкатывала уже к дому, видно стало, что Горчаков все-таки поехал беседовать с Тотлебеном при свидетелях: с ним были два генерал-адъютанта — Коцебу и барон Вревский — десница его и шуйца.
   С крохотным Коцебу, как с давним уже начальником своего штаба, Горчаков привык говорить, как с самим собою вслух; его он без всякого стеснения будил ночью, когда самому ему не спалось от охвативших его опасений, и Коцебу обладал магической способностью успокаивать своего начальника и приводить в необходимое равновесие; он, маленький, выполнял обязанности пестуна, няньки при главнокомандующем, но няньки, приисканной им самим.
   Совсем другая роль была у Вревского. Он тоже был вроде няньки при этом длинном, плохо видевшем и плохо слышавшем, весьма рассеянном и обладавшем плохою памятью командующем русской армии в Крыму, но няньки, присланной из Петербурга самим царем при посредстве военного министра; и как раз утром в этот день вторая нянька Горчакова отправила письмо князю Долгорукову:
   «Накануне решительных событий позвольте, ваше сиятельство, сказать вам, положа руку на сердце, что если богу будет угодно и князь Горчаков погибнет в этом деле, то честь нашего оружия требует, чтобы преемником ему был назначен человек энергичный и решительный — словом, генерал Лидерс».
   Так далеко простиралась заботливость Вревского о своем подопечном, что он предусматривал даже близкую гибель его и приготовил ему преемника!
   Однако, что бы ни ожидало Горчакова через день, он, сделав несколько верст по свежему воздуху не в тряском седле, а на мягком сиденье рессорной коляски, чувствовал себя возбужденно-бодро, расположась на веранде около пытавшегося было подняться ему навстречу и не могшего это сделать Тотлебена.
   Две бутылки лимонада — шипучего, холодного, только что с погреба, — поставленные перед высокими гостями, явились хорошим средством для вступления в весьма деловую беседу, и беседа эта, решавшая участь нескольких тысяч человек солдат и офицеров, началась.