Страница:
Его не замечал он здесь раньше в свите генерал-адмирала. Он появился в Николаеве, очевидно, совсем недавно. Грейг, поймав его взгляд, приветливо заулыбался ему, только что осчастливленному беседой с царем.
А царь, быть может тоже под непосредственным впечатлением беседы с одним из отважных севастопольцев, поднял бокал вина, взглянул на Бутакова и сказал, несколько повысив голос:
— Сегодня, в годовщину первой бомбардировки Севастополя, пью здоровье храбрых его защитников, которыми я горжусь!
— Ур-ра, защитники Севастополя! — возбужденно молодо крикнул генерал-адмирал, и продолговатое с чисто выбритыми щеками, казавшееся совсем еще юным лицо его сплошь порозовело.
Потом разрешенно кричали «ура» и все за столом и тянулись чокаться с георгиевскими кавалерами — великими князьями Николаем и Михаилом, с Бутаковым, Стеценко и несколькими другими моряками.
Но нужно же было так случиться, что как раз в разгар этого общего возбуждения камердинер поднес царю только что полученную с телеграфа депешу.
Царь пробежал ее быстро и поднял глаза на Стеценко. Взгляд его был теперь не то чтобы строг, а только серьезен, неподвижен от явного недоумения, и Стеценко по одному этому взгляду догадался, что депеша о Кинбурне, что гарнизон крепости, пожалуй, даже сдался.
Через минуту все за столом уже знали, что депеша была послана самим Кноррингом из Очакова и говорила действительно о сдаче Кинбурна.
Обед продолжался почти так же оживленно, как и начался: как ни был поражен, видимо, Александр депешей. Стеценко чувствовал себя так, как будто он просто глупо нашкольничал докладом о бодрости командного состава гарнизона, в то время как сам комендант Коханович проявлял не бодрость, а самую жалкую растерянность.
Убитый вид Стеценко, конечно, был замечен царем, и когда обед кончился и царь вышел на балкон, он сам подозвал к себе сконфуженного героя.
— Кинбурн сдался, а ты… ты как будто совсем не ожидал такой развязки, а?
— Ваше величество, я пять месяцев провел на первом участке оборонительной линии Севастополя, и то, что мне говорили тут, в Кинбурне, о полученных повреждениях, не могло мне не показаться совсем несерьезным!
— горячо и вполне искренне ответил Стеценко. — Со мной моя памятная книжка (он быстро вынул ее из бокового кармана), и вот в ней я просил инженер-капитана Брикнера записать все повреждения от бомбардировки. Все эти повреждения уместились на половине странички, ваше величество! Как же мог я ожидать, чтобы совсем почти неповрежденная крепость сдалась через несколько часов после того, как я ее покинул.
Заметив его взволнованность, как будто он сам был виноват в сдаче крепости, царь равнодушно улыбнулся и сказал:
— Что делать, Кинбурн сдался, но твой подвиг все-таки останется подвигом, и ты получишь награду.
Бывший тут же генерал-адмирал пожал руку Стеценко, поздравил его и добавил:
— С этого дня ты зачисляешься ко мне адъютантом, а завтра отправляйся снова в Очаков. Передашь генералу Кноррингу, что он получит отдельное приказание, как ему поступить, чтобы не повторилась история с Кинбурном.
На другой день Стеценко получил георгиевский крест, а Кнорринг — приказание взорвать укрепления, если неприятельский флот будет угрожать Очакову, и вывести во избежание напрасных потерь гарнизон.
Через несколько дней так и было сделано Кноррингом.
После этого отряд канонерок осмелился было войти в лиман с намерением атаковать Николаев, но, встреченный пальбой береговых батарей, повернул обратно и больше уже не возобновлял этих попыток.
Глава вторая
I
II
III
А царь, быть может тоже под непосредственным впечатлением беседы с одним из отважных севастопольцев, поднял бокал вина, взглянул на Бутакова и сказал, несколько повысив голос:
— Сегодня, в годовщину первой бомбардировки Севастополя, пью здоровье храбрых его защитников, которыми я горжусь!
— Ур-ра, защитники Севастополя! — возбужденно молодо крикнул генерал-адмирал, и продолговатое с чисто выбритыми щеками, казавшееся совсем еще юным лицо его сплошь порозовело.
Потом разрешенно кричали «ура» и все за столом и тянулись чокаться с георгиевскими кавалерами — великими князьями Николаем и Михаилом, с Бутаковым, Стеценко и несколькими другими моряками.
Но нужно же было так случиться, что как раз в разгар этого общего возбуждения камердинер поднес царю только что полученную с телеграфа депешу.
Царь пробежал ее быстро и поднял глаза на Стеценко. Взгляд его был теперь не то чтобы строг, а только серьезен, неподвижен от явного недоумения, и Стеценко по одному этому взгляду догадался, что депеша о Кинбурне, что гарнизон крепости, пожалуй, даже сдался.
Через минуту все за столом уже знали, что депеша была послана самим Кноррингом из Очакова и говорила действительно о сдаче Кинбурна.
Обед продолжался почти так же оживленно, как и начался: как ни был поражен, видимо, Александр депешей. Стеценко чувствовал себя так, как будто он просто глупо нашкольничал докладом о бодрости командного состава гарнизона, в то время как сам комендант Коханович проявлял не бодрость, а самую жалкую растерянность.
Убитый вид Стеценко, конечно, был замечен царем, и когда обед кончился и царь вышел на балкон, он сам подозвал к себе сконфуженного героя.
— Кинбурн сдался, а ты… ты как будто совсем не ожидал такой развязки, а?
— Ваше величество, я пять месяцев провел на первом участке оборонительной линии Севастополя, и то, что мне говорили тут, в Кинбурне, о полученных повреждениях, не могло мне не показаться совсем несерьезным!
— горячо и вполне искренне ответил Стеценко. — Со мной моя памятная книжка (он быстро вынул ее из бокового кармана), и вот в ней я просил инженер-капитана Брикнера записать все повреждения от бомбардировки. Все эти повреждения уместились на половине странички, ваше величество! Как же мог я ожидать, чтобы совсем почти неповрежденная крепость сдалась через несколько часов после того, как я ее покинул.
Заметив его взволнованность, как будто он сам был виноват в сдаче крепости, царь равнодушно улыбнулся и сказал:
— Что делать, Кинбурн сдался, но твой подвиг все-таки останется подвигом, и ты получишь награду.
Бывший тут же генерал-адмирал пожал руку Стеценко, поздравил его и добавил:
— С этого дня ты зачисляешься ко мне адъютантом, а завтра отправляйся снова в Очаков. Передашь генералу Кноррингу, что он получит отдельное приказание, как ему поступить, чтобы не повторилась история с Кинбурном.
На другой день Стеценко получил георгиевский крест, а Кнорринг — приказание взорвать укрепления, если неприятельский флот будет угрожать Очакову, и вывести во избежание напрасных потерь гарнизон.
Через несколько дней так и было сделано Кноррингом.
После этого отряд канонерок осмелился было войти в лиман с намерением атаковать Николаев, но, встреченный пальбой береговых батарей, повернул обратно и больше уже не возобновлял этих попыток.
Глава вторая
I
Взятием Кинбурна окончились все действия на море. Можно было опасаться за участь Одессы, но Одессу довольно сильно успели укрепить за время войны. Там, кроме восемнадцати береговых батарей, устроены были в виде отдельных люнетов сорок пять сухопутных, включающие свыше двухсот полевых орудий для отражения десантной армии большой численности. Такой армии интервенты выделить не могли, конечно.
Даже и Омер-паша для действий на Кавказе должен был собрать корпус в Турции, чтобы не ослаблять турецких войск в Крыму.
Перед последним штурмом Севастополя в английское военное министерство был внесен проект некоего Дундональда овладеть Большим реданом и Малаховым курганом при помощи серных паров, которые должны были выгнать с этих бастионов всех без исключения защитников.
Чтобы получить достаточный объем серных паров, Дундональд предлагал сжечь пятьсот тонн серы на костре из двух тысяч тонн угля. Конечно, разжечь такое количество угля можно было только при достаточном запасе сухого дерева и соломы, а чтобы пары пошли на русские бастионы, а не обратно, необходимо было сообразоваться с направлением ветра.
Когда в военном министерстве выразили сомнение, чтобы русские допустили беспрепятственно разводить костер таких гигантских размеров, чтобы они немедленно не открыли по рабочим убийственной бомбардировки, Дундональд придумал для защиты рабочих дымовую завесу. Для этой цели он считал достаточным зажечь две тысячи бочек дегтя впереди костра.
Но когда возразили ему, что деготь может сгореть быстрее, чем будет разожжен костер из двух тысяч тонн угля, тогда Дундональд выдвинул новые две тысячи тонн смолистого угля в промежуток между бочками дегтя и костром для сжигания серы.
Английские газеты, не признававшие никаких военных тайн, не только напечатали, но еще и вышутили проект Дундональда. Много смеялись над ним и в Николаеве, в свите Александра II, не подозревая, что затея эта, в других только формах, гораздо менее громоздких и более действительных, прочно войдет в практику войн в двадцатом веке, войн по преимуществу позиционных, для которых прообразом явилась осада Севастополя.
Кинбурн был занят французским отрядом, на Очаков же покушений со стороны эскадры союзников так и не было, как не было их и на Одессу, перед которой в бездействии простояла эта эскадра несколько дней.
За отплытием ее от Кинбурна Александр наблюдал сам из Очакова. Она направилась снова в Крым, вслед за нею туда же направились стратегические планы царя, обдуманные им еще в Москве.
Планы эти были вообще очень обширны, так как в основание их легла предвзятая мысль, что потерей Севастополя закончилась малая война, после чего неминуемо должна начаться большая, причем застрельщиком этой новой большой войны явится, конечно, Австрия.
Говорится, что «мертвый хватает живого»; но часто с неменьшим успехом делают это и полумертвые. Страх перед Австрией сумел внушить Александру фельдмаршал Паскевич, который только и писал, что его армии придется с наступлением весны выдержать первый и сильный удар австрийцев, поэтому она должна быть значительно увеличена, так же как и Средняя армия, опирающаяся на Киев и созданная Николаем по его же настойчивым просьбам.
По плану «большой» войны защите Северной стороны никакого значения не придавалось, так как Александру мерещились обходы армии Горчакова путем переброски значительных десантных отрядов от устья Качи до Евпатории.
Поэтому Александр, успокоившись в октябре, с отплытием эскадры союзников, за судьбу Николаева, стал готовиться к поездке в Крым, чтобы там на месте обсудить с Горчаковым, как удобнее будет стянуть всю его армию к Симферополю и здесь, в центре полуострова, обезопасить ее от обходов со стороны западного берега. Это, по мнению Александра, позволило бы сократить Крымскую армию, причем излишки ее пошли бы на подкрепление армий Южной и Средней.
В конце октября Александру стало известно, что на все понукания из Парижа Пелисье упорно отвечает отказом куда-либо передвигать свою армию и готовится зимовать там же, где зимовали французы раньше. Это успокоило царя, и он решился появиться в Крыму.
Даже и Омер-паша для действий на Кавказе должен был собрать корпус в Турции, чтобы не ослаблять турецких войск в Крыму.
Перед последним штурмом Севастополя в английское военное министерство был внесен проект некоего Дундональда овладеть Большим реданом и Малаховым курганом при помощи серных паров, которые должны были выгнать с этих бастионов всех без исключения защитников.
Чтобы получить достаточный объем серных паров, Дундональд предлагал сжечь пятьсот тонн серы на костре из двух тысяч тонн угля. Конечно, разжечь такое количество угля можно было только при достаточном запасе сухого дерева и соломы, а чтобы пары пошли на русские бастионы, а не обратно, необходимо было сообразоваться с направлением ветра.
Когда в военном министерстве выразили сомнение, чтобы русские допустили беспрепятственно разводить костер таких гигантских размеров, чтобы они немедленно не открыли по рабочим убийственной бомбардировки, Дундональд придумал для защиты рабочих дымовую завесу. Для этой цели он считал достаточным зажечь две тысячи бочек дегтя впереди костра.
Но когда возразили ему, что деготь может сгореть быстрее, чем будет разожжен костер из двух тысяч тонн угля, тогда Дундональд выдвинул новые две тысячи тонн смолистого угля в промежуток между бочками дегтя и костром для сжигания серы.
Английские газеты, не признававшие никаких военных тайн, не только напечатали, но еще и вышутили проект Дундональда. Много смеялись над ним и в Николаеве, в свите Александра II, не подозревая, что затея эта, в других только формах, гораздо менее громоздких и более действительных, прочно войдет в практику войн в двадцатом веке, войн по преимуществу позиционных, для которых прообразом явилась осада Севастополя.
Кинбурн был занят французским отрядом, на Очаков же покушений со стороны эскадры союзников так и не было, как не было их и на Одессу, перед которой в бездействии простояла эта эскадра несколько дней.
За отплытием ее от Кинбурна Александр наблюдал сам из Очакова. Она направилась снова в Крым, вслед за нею туда же направились стратегические планы царя, обдуманные им еще в Москве.
Планы эти были вообще очень обширны, так как в основание их легла предвзятая мысль, что потерей Севастополя закончилась малая война, после чего неминуемо должна начаться большая, причем застрельщиком этой новой большой войны явится, конечно, Австрия.
Говорится, что «мертвый хватает живого»; но часто с неменьшим успехом делают это и полумертвые. Страх перед Австрией сумел внушить Александру фельдмаршал Паскевич, который только и писал, что его армии придется с наступлением весны выдержать первый и сильный удар австрийцев, поэтому она должна быть значительно увеличена, так же как и Средняя армия, опирающаяся на Киев и созданная Николаем по его же настойчивым просьбам.
По плану «большой» войны защите Северной стороны никакого значения не придавалось, так как Александру мерещились обходы армии Горчакова путем переброски значительных десантных отрядов от устья Качи до Евпатории.
Поэтому Александр, успокоившись в октябре, с отплытием эскадры союзников, за судьбу Николаева, стал готовиться к поездке в Крым, чтобы там на месте обсудить с Горчаковым, как удобнее будет стянуть всю его армию к Симферополю и здесь, в центре полуострова, обезопасить ее от обходов со стороны западного берега. Это, по мнению Александра, позволило бы сократить Крымскую армию, причем излишки ее пошли бы на подкрепление армий Южной и Средней.
В конце октября Александру стало известно, что на все понукания из Парижа Пелисье упорно отвечает отказом куда-либо передвигать свою армию и готовится зимовать там же, где зимовали французы раньше. Это успокоило царя, и он решился появиться в Крыму.
II
Крымским грифам, орлам-стервятникам, свойственно быть санитарами полей сражений, и, когда царь подъезжал к Бахчисараю, ставке Горчакова, довольно большая стая их плавно реяла высоко в небе, выискивая зоркими глазами не просто падаль, а обильную падаль; но стоило только Александру обратить на них внимание, как сопровождавшие его начали усердно считать их, возбуждаясь по-детски.
— Двадцать орлов, ваше величество! — торжественно провозгласил один.
Двадцать — это было очень удобное число: делилось на два, на четыре, на пять, на десять, — вообще по своей круглоте явно означало что-то такое вещее.
Однако другой из бывших в коляске с царем, излишне приверженный точности, заметил первому:
— Насколько мне кажется, не двадцать, а двадцать два орла.
Действительно, грифов было двадцать два: они кружились медленно, важно, и сосчитать их было нетрудно. Наконец, двадцать или двадцать два — все равно, они представляли из себя зрелище, наводящее на бодрые мысли.
Они похожи были на приветственную депутацию, тем более что кружились дружно и долго, не разлетаясь.
Высочайше признано это было добрым знамением, а что же еще больше нужно было Горчакову, который, впрочем, не обладал таким орлиным зрением, чтобы отыскать не только орлов в небе, но и порядочный дом в Бахчисарае, достойный принять монарха России с его двумя братьями.
Дворец был издавна занят под госпиталь и переполнен ранеными, дом, в котором жил он сам, был мал… Кое-что нашлось, конечно, но ведь могло не понравиться, хоть царь и предупреждал, что он пробудет в Крыму всего-навсего не более трех дней.
Никакой пальбы со стороны Севастополя не доносилось; погода стояла сухая и теплая, вместо огромного десанта интервентов от устья Качи, что часто мерещилось царю в бытность его в Николаеве, его встретило в здешнем соборе большое количество торжественно облаченных попов, и начался громогласный молебен: двадцать два орла пришлись кстати.
В Бахчисарае, тут же после молебна, смотрел царь несколько поставленных в резерв полков из бывшего гарнизона Севастополя.
Полки эти, конечно, давно уже отдохнули; солдаты в них для смотра были парадно одеты, все в начищенных киверах и ослепительно белых широких ранцевых ремнях, перекрещенных на груди; ходили под музыку широким шагом, вытягивая исправно носки; «ура» кричали зычно и радостно; вид имели сытый… Александр благодарил солдат, благодарил офицеров, благодарил Горчакова…
На другой день он был уже на Северной стороне. Здесь, с Волоховой башни, долго разглядывал развалины города и бывшие бастионы и, по свидетельству очевидцев, по впалым щекам его катились слезы: он был чувствителен, ученик Жуковского.
В то же время мощные сооружения Северного фронта и длинные ряды батарей, выросшие благодаря неисчислимым трудам солдат на Северной стороне, убедили его в том, что отдавать все это без боя врагу, который не в состоянии тут вести лобовую атаку, невозможно, что это прежде всего удивит армию противника и жестоко оскорбит свою… Он увидел, что придуманный им в Москве и получивший одобрение со стороны ближайших его советников в Николаеве проект стягивания всех крымских войск к Симферополю, чтобы отсюда защищать остальной Крым, надо отбросить.
Он смотрел войска и на Инкерманских высотах и на Мекензиевых горах и видел, что отступать с такими солдатами нельзя. В то же время он видел, что армия союзников утомлена: иначе чем же и как было бы объяснить молчание их батарей?
Знаменитый Камчатский полк был выведен на смотр в одном только батальоне, численно меньшем, чем в мирное время. Командир полка объяснил царю, что есть еще один батальон камчатцев, но стоит на позициях.
— Ничего, один батальон камчатцев стоит иного целого полка, — сказал царь и добавил:
— Вот эти, например, два правофланговых, что за молодцы такие? Как фамилия?
Тот, к кому обратился царь, уже пожилой на лицо, но выше всех в полку ростом, сероглазый здоровяк, степенно ответил:
— Михайлов Семен, ваше императорское величество!
Но во второй шеренге стоял разительно похожий на Михайлова Семена, почти столь же высокий молодчага, но только гораздо моложе на вид.
— А твоя фамилия? — обратился к нему Александр.
— Михайлов Степан, ваше императорское величество! — как эхо первому, отозвался второй богатырь.
— Вы что же, братья, что ли?
— Степан, это мой сын, — ответил Семен.
Оба они были унтер-офицеры, оба с Георгиями, но совсем не по форме у обоих прицеплены были к поясам не тесаки, а французские сабли; кроме того, еще пистолеты оказались у обоих засунуты за пояс, и эта вольность в вооружении заставила царя спросить Семена Михайлова:
— Откуда у вас обоих сабли?.. Какой вы губернии уроженцы?
— Сабли нам пожалованы были за храбрость нашу, также и пистолеты, ваше императорское величество, — расстановисто объяснил Семен Михайлов, — а урожденные мы Новгородской губернии, пришли оттоль защищать землю русскую!
— Так вы волонтеры, значит! Молодцы! Спасибо вам, братцы!
— Рады стараться, ваше императорское величество! — истово и согласно рявкнули оба.
— Спасибо, спасибо… Будете в Петербурге, заходите ко мне в гости: я вас не забуду.
— Пок-корнейше благодарим!..
И даже не добавили на этот раз титула, — так озадачило богатырей-новгородцев это царское приглашение в гости.
От Камчатского перешел царь к смотру других полков, и в каждом полку находил он кого-нибудь из солдат, украшенных крестами за храбрость, с кем говорил, — «удостаивал разговором», но в гости пригласил только Михайловых, о чем узнал на другой только день, когда царь уже уехал, пластун Василий Чумаченко, бывший по обыкновению в секрете перед позициями другого батальона камчатцев, у Черной речки.
Как он жалел, что не был на смотру!.. Несколько раз срывал он с себя облезлую папаху и швырял оземь, — так досадно было ему, что зло подшутил над ним случай… Ведь мог бы и он, — тоже волонтер и тоже унтер-офицер да не с одним, а двумя крестами, услышать от царя это: «Будешь в Петербурге, заходи в гости: я тебя не забуду».
— Пойдете когда-сь к государю? — настойчиво спрашивал он Михайловых.
— Да ведь мы в Петербурге не бываем, — отвечал отец, а сын добавлял:
— Разве это всурьез сказано было? Куда же мы, мужики, в гости к государю годимся? Ни ступить, ни молвить… Да нас от дворца, небось, вот как погонят!
— А я бы пошел! — горячился пластун. — Эх, кому надо, мимо того прошло, а кому не надо, тем присыпало!
— Поди-ка такой, собаки, небось, последнее на тебе дорвут, — усмехнулся Степан Михайлов, но Чумаченко даже не поглядел на свою драную черкеску.
— Одежу бы, конечно, новую справил, что ж такого… А зато бы я знал бы, что мне сказать государю надо, и, может, мое дело бы тогда повернуло куда следует, а не как теперь.
Чумаченко не проговорился, конечно, отошел сумрачно, но мысль явиться во дворец к царю и у него выпросить себе прощение захватила его так сильно, что в тот же день поделиться ею отправился он к Хлапонину.
Хлапонин выжил, казалось бы, вопреки даже самой медицине, так по виду безнадежно был он измят в кровавый день штурма двадцать седьмого августа.
Почти вся спина его стала сплошной вздувшийся кровоподтек; три ребра надломлены; ноги и руки в ожогах и ранах… Терентию не пришлось тащить его до Павловских казарм, — попались навстречу носилки, — но когда он увидел, как забит до отказа ранеными здешний перевязочный пункт, он решил не возвращаться на свой бастион, пока не устроит «дружка» в том самом госпитале на Северной, в котором лечился от штыковой раны сам в июне.
Его подбадривало то, что иногда Хлапонин открывал глаза и смотрел на него благодарно, даже пытался шевелить губами. Он не хотел верить, что «дружку» осталось жить всего, может быть, час, два и что напрасны все его заботы. Даже когда говорили ему: «Помрет, должно…» — он готов был кулаками доказывать любому, что тот дурак. И добился все-таки места для носилок с Хлапониным на барже, которую паровой катер перетянул на другой берег.
Это была большая удача: раненых из Павловских казарм начали переправлять сюда, но только с наступлением сумерек, спешно и под сильным огнем с английских батарей, а до того Хлапонину успели уже сделать на Северной перевязку, он пришел в сознание и просил дать знать о его состоянии на Бельбек Елизавете Михайловне. И если этого не было сделано в тот же день, то на следующий к вечеру она была уже около его койки, и, чувствуя в своей руке ее руку, он спасительно поверил в то, что останется жив, поправится, что даже и калекой не будет.
Заботы Елизаветы Михайловны подняли его с койки даже несколько раньше, чем это определяли врачи: к концу сентября он уже чувствовал себя прежним Хлапониным. Кстати, к этому времени получил он и чин капитана, к которому представлен был еще после первой бомбардировки, и орден Владимира с мечами (мечи являлись нововведением).
Терентий несколько раз навещал его в госпитале, и теперь уж и Елизавета Михайловна знала и то, что он, пластун Чумаченко, — убийца Василия Матвеевича, и то, что он спаситель ее мужа, что только благодаря ему Дмитрий Дмитриевич, вторично схваченный цепкими лапами смерти, из них вырван.
— Ну что, Лиза, — как-то, улыбаясь, обратился к ней Хлапонин, — выходит, что московские жандармы теперь-то уж как будто бы правы, а? Или во всяком случае недалеки от истины; что ты на это скажешь?
— Это ты насчет Терентия, — догадывалась она. — Нет, мы не подговаривали его убить Василия Матвеевича… Но, разумеется…
— Что «разумеется»? — очень живо полюбопытствовал он, так как она замолчала.
— Разумеется, если теперь нас спросят жандармы, не знаем ли мы, куда он делся, мы скажем, что не знаем.
— Это называется укрывательством, Лиза, — напомнил он ей.
— Ну что же, укрывательство так укрывательство… Вот и будем его укрывать, сколько можем… А семейство его мы выкупим, — решительно сказала она.
— Вот это и будет тогда жандармам на руку! — улыбнулся он.
— Можно это сделать через подставных лиц.
— Дознаются!
— Ну, авось все-таки забудут об этом деле после такой войны, неужели ты думаешь, что не забудут?
— А что им война? Они-то ведь не воевали и не воюют, а сидят себе со своими синими папками… Нет, такого дела, как убийство помещика его крепостным, они не забудут, — не таковские!
— Все равно, пусть не забывают, — упрямо отозвалась она. — Мне теперь Терентий этот твой роднее стал родного брата, и… знаешь что? Не можем ли мы его куда-нибудь за границу отправить?
— Ну, нам с тобой зачем же туда… А что касается Терентия, то он и на Кубани мог бы прожить себе спокойно, если бы только не семья его.
— Да ведь семью его мы выкупим!
— И к нему отправим? Полиции только этого и надо будет…
— А если дать взятку полиции? То есть чтобы сам Терентий задобрил ее взяткой…
Хлапонин подумал, покачал отрицательно головой и махнул рукой, не сказав на это ни слова.
И вот теперь, когда царь после смотров уехал из Крыма, перед Хлапониным стоял с белыми крестами на черной рваной черкеске и с неусыпной «домашней» мыслью в побелевших от волнения глазах Терентий. Он рассказал, как двух камчатцев Михайловых приглашал к себе в гости царь, и добавил сокрушенно:
— А я чем же их обоих хуже, Митрий Митрич! Они охотниками пошли, и я то же самое охотник; они унтера стали, и я унтер; у них по егорию храброму, а у меня аж два!.. Ну, вот же поди ты, — хоть и стрельбы уж нет, и все кричат французы нашим: «Рус, рус, давай мир делать!» — ну вот надо же, — послали в секрет… А то бы, глядишь, меня до себе бы в гости пригласил государь, вот я бы ему там все и сказал тогда!
— А что бы ты именно сказал? — полюбопытствовал Хлапонин.
— Что именно бы?
— Да, именно.
— Именно… стал бы я допрежь всего на колени…
— Гм… Можно и не становиться на колени… Ну, да все равно: маслом, говорят, каши не испортишь… А дальше что?
— Дальше?.. А дальше должен я буду сказать так: «Батько наш! Ваше императорское величество!.. Пластун Чумаченко Василь — он только считается пластун, а есть он вовсе беглый — Чернобровкин Терентий, Курской губернии, Белгородского уезду… А что же он делал в бегах, этот беглый? Русскую землю оборонял, тебе, батька наш, служил, — вот что он делал! И сколько через это страданиев разных перенес, несть им числа! И скольких неприятелей покарал-порешил, а которых в плен взял вот этими руками своими, за что от тебя же и награды имею!.. Неужто ж не дозволишь ты, батько наш, нам с жинкой, с ребятами, — как их теперь уже пятеро, — в казаки на Кубань записаться, а вину мою чтобы скостить велеть? Неужто ж я перед тобой, батько, за нее не сквитался? Я же сквитался за нее, давно сквитался, а на Кубани б таких гарных казаков тебе из своих ребят згодувал бы, вырастил-обучил бы, як оборонять землю русскую або шашкой, або ружжом, або арканом, — э-эх!.. Прости, батько наш! Душа ж в тебе добрая, як я от людей чув!.. А то злодей був, якого я покарав! Кто пошел под пули, под ядра, под бомбы-гранаты, — он ли пошел, я ли пошел, — рассуди это, батько наш! Он только что пьявков для своей выгоды разводить зачал, а сам-то кто был для народу, как не та же пьявка? А я сколько-то месяцев там провел, где месяц за целый год считается, и сколько разов я смерть себе мог получить, — это ж неисчислимо!.. Даруй же, батько, ваше величество, мне прощение и казачью нам долю з жинкой, з детями моими!..»
Терентий даже дрожал весь, когда говорил это; Хлапонин чувствовал эту дрожь, так как он держал его за руку, и глядел на него Терентий такими взволнованными глазами, точно воображал очень живо на его месте самого царя, да не здесь, в землянке под Севастополем, а там, во дворце, в Петербурге.
Отвернулся он, чтобы вытереть пальцем выступившие слезы, и сказал глухо, но решительно:
— Нет, брат Тереха, ничего из этого путного не выйдет!.. Лучше уж не просить тебе прощения, потому что… все равно не простят. Назначил бы царь следствие, если бы ты ему так сказал, а пока суд да дело, посадили бы тебя под замок на долгие годы, вот что, братец.
— Двадцать орлов, ваше величество! — торжественно провозгласил один.
Двадцать — это было очень удобное число: делилось на два, на четыре, на пять, на десять, — вообще по своей круглоте явно означало что-то такое вещее.
Однако другой из бывших в коляске с царем, излишне приверженный точности, заметил первому:
— Насколько мне кажется, не двадцать, а двадцать два орла.
Действительно, грифов было двадцать два: они кружились медленно, важно, и сосчитать их было нетрудно. Наконец, двадцать или двадцать два — все равно, они представляли из себя зрелище, наводящее на бодрые мысли.
Они похожи были на приветственную депутацию, тем более что кружились дружно и долго, не разлетаясь.
Высочайше признано это было добрым знамением, а что же еще больше нужно было Горчакову, который, впрочем, не обладал таким орлиным зрением, чтобы отыскать не только орлов в небе, но и порядочный дом в Бахчисарае, достойный принять монарха России с его двумя братьями.
Дворец был издавна занят под госпиталь и переполнен ранеными, дом, в котором жил он сам, был мал… Кое-что нашлось, конечно, но ведь могло не понравиться, хоть царь и предупреждал, что он пробудет в Крыму всего-навсего не более трех дней.
Никакой пальбы со стороны Севастополя не доносилось; погода стояла сухая и теплая, вместо огромного десанта интервентов от устья Качи, что часто мерещилось царю в бытность его в Николаеве, его встретило в здешнем соборе большое количество торжественно облаченных попов, и начался громогласный молебен: двадцать два орла пришлись кстати.
В Бахчисарае, тут же после молебна, смотрел царь несколько поставленных в резерв полков из бывшего гарнизона Севастополя.
Полки эти, конечно, давно уже отдохнули; солдаты в них для смотра были парадно одеты, все в начищенных киверах и ослепительно белых широких ранцевых ремнях, перекрещенных на груди; ходили под музыку широким шагом, вытягивая исправно носки; «ура» кричали зычно и радостно; вид имели сытый… Александр благодарил солдат, благодарил офицеров, благодарил Горчакова…
На другой день он был уже на Северной стороне. Здесь, с Волоховой башни, долго разглядывал развалины города и бывшие бастионы и, по свидетельству очевидцев, по впалым щекам его катились слезы: он был чувствителен, ученик Жуковского.
В то же время мощные сооружения Северного фронта и длинные ряды батарей, выросшие благодаря неисчислимым трудам солдат на Северной стороне, убедили его в том, что отдавать все это без боя врагу, который не в состоянии тут вести лобовую атаку, невозможно, что это прежде всего удивит армию противника и жестоко оскорбит свою… Он увидел, что придуманный им в Москве и получивший одобрение со стороны ближайших его советников в Николаеве проект стягивания всех крымских войск к Симферополю, чтобы отсюда защищать остальной Крым, надо отбросить.
Он смотрел войска и на Инкерманских высотах и на Мекензиевых горах и видел, что отступать с такими солдатами нельзя. В то же время он видел, что армия союзников утомлена: иначе чем же и как было бы объяснить молчание их батарей?
Знаменитый Камчатский полк был выведен на смотр в одном только батальоне, численно меньшем, чем в мирное время. Командир полка объяснил царю, что есть еще один батальон камчатцев, но стоит на позициях.
— Ничего, один батальон камчатцев стоит иного целого полка, — сказал царь и добавил:
— Вот эти, например, два правофланговых, что за молодцы такие? Как фамилия?
Тот, к кому обратился царь, уже пожилой на лицо, но выше всех в полку ростом, сероглазый здоровяк, степенно ответил:
— Михайлов Семен, ваше императорское величество!
Но во второй шеренге стоял разительно похожий на Михайлова Семена, почти столь же высокий молодчага, но только гораздо моложе на вид.
— А твоя фамилия? — обратился к нему Александр.
— Михайлов Степан, ваше императорское величество! — как эхо первому, отозвался второй богатырь.
— Вы что же, братья, что ли?
— Степан, это мой сын, — ответил Семен.
Оба они были унтер-офицеры, оба с Георгиями, но совсем не по форме у обоих прицеплены были к поясам не тесаки, а французские сабли; кроме того, еще пистолеты оказались у обоих засунуты за пояс, и эта вольность в вооружении заставила царя спросить Семена Михайлова:
— Откуда у вас обоих сабли?.. Какой вы губернии уроженцы?
— Сабли нам пожалованы были за храбрость нашу, также и пистолеты, ваше императорское величество, — расстановисто объяснил Семен Михайлов, — а урожденные мы Новгородской губернии, пришли оттоль защищать землю русскую!
— Так вы волонтеры, значит! Молодцы! Спасибо вам, братцы!
— Рады стараться, ваше императорское величество! — истово и согласно рявкнули оба.
— Спасибо, спасибо… Будете в Петербурге, заходите ко мне в гости: я вас не забуду.
— Пок-корнейше благодарим!..
И даже не добавили на этот раз титула, — так озадачило богатырей-новгородцев это царское приглашение в гости.
От Камчатского перешел царь к смотру других полков, и в каждом полку находил он кого-нибудь из солдат, украшенных крестами за храбрость, с кем говорил, — «удостаивал разговором», но в гости пригласил только Михайловых, о чем узнал на другой только день, когда царь уже уехал, пластун Василий Чумаченко, бывший по обыкновению в секрете перед позициями другого батальона камчатцев, у Черной речки.
Как он жалел, что не был на смотру!.. Несколько раз срывал он с себя облезлую папаху и швырял оземь, — так досадно было ему, что зло подшутил над ним случай… Ведь мог бы и он, — тоже волонтер и тоже унтер-офицер да не с одним, а двумя крестами, услышать от царя это: «Будешь в Петербурге, заходи в гости: я тебя не забуду».
— Пойдете когда-сь к государю? — настойчиво спрашивал он Михайловых.
— Да ведь мы в Петербурге не бываем, — отвечал отец, а сын добавлял:
— Разве это всурьез сказано было? Куда же мы, мужики, в гости к государю годимся? Ни ступить, ни молвить… Да нас от дворца, небось, вот как погонят!
— А я бы пошел! — горячился пластун. — Эх, кому надо, мимо того прошло, а кому не надо, тем присыпало!
— Поди-ка такой, собаки, небось, последнее на тебе дорвут, — усмехнулся Степан Михайлов, но Чумаченко даже не поглядел на свою драную черкеску.
— Одежу бы, конечно, новую справил, что ж такого… А зато бы я знал бы, что мне сказать государю надо, и, может, мое дело бы тогда повернуло куда следует, а не как теперь.
Чумаченко не проговорился, конечно, отошел сумрачно, но мысль явиться во дворец к царю и у него выпросить себе прощение захватила его так сильно, что в тот же день поделиться ею отправился он к Хлапонину.
Хлапонин выжил, казалось бы, вопреки даже самой медицине, так по виду безнадежно был он измят в кровавый день штурма двадцать седьмого августа.
Почти вся спина его стала сплошной вздувшийся кровоподтек; три ребра надломлены; ноги и руки в ожогах и ранах… Терентию не пришлось тащить его до Павловских казарм, — попались навстречу носилки, — но когда он увидел, как забит до отказа ранеными здешний перевязочный пункт, он решил не возвращаться на свой бастион, пока не устроит «дружка» в том самом госпитале на Северной, в котором лечился от штыковой раны сам в июне.
Его подбадривало то, что иногда Хлапонин открывал глаза и смотрел на него благодарно, даже пытался шевелить губами. Он не хотел верить, что «дружку» осталось жить всего, может быть, час, два и что напрасны все его заботы. Даже когда говорили ему: «Помрет, должно…» — он готов был кулаками доказывать любому, что тот дурак. И добился все-таки места для носилок с Хлапониным на барже, которую паровой катер перетянул на другой берег.
Это была большая удача: раненых из Павловских казарм начали переправлять сюда, но только с наступлением сумерек, спешно и под сильным огнем с английских батарей, а до того Хлапонину успели уже сделать на Северной перевязку, он пришел в сознание и просил дать знать о его состоянии на Бельбек Елизавете Михайловне. И если этого не было сделано в тот же день, то на следующий к вечеру она была уже около его койки, и, чувствуя в своей руке ее руку, он спасительно поверил в то, что останется жив, поправится, что даже и калекой не будет.
Заботы Елизаветы Михайловны подняли его с койки даже несколько раньше, чем это определяли врачи: к концу сентября он уже чувствовал себя прежним Хлапониным. Кстати, к этому времени получил он и чин капитана, к которому представлен был еще после первой бомбардировки, и орден Владимира с мечами (мечи являлись нововведением).
Терентий несколько раз навещал его в госпитале, и теперь уж и Елизавета Михайловна знала и то, что он, пластун Чумаченко, — убийца Василия Матвеевича, и то, что он спаситель ее мужа, что только благодаря ему Дмитрий Дмитриевич, вторично схваченный цепкими лапами смерти, из них вырван.
— Ну что, Лиза, — как-то, улыбаясь, обратился к ней Хлапонин, — выходит, что московские жандармы теперь-то уж как будто бы правы, а? Или во всяком случае недалеки от истины; что ты на это скажешь?
— Это ты насчет Терентия, — догадывалась она. — Нет, мы не подговаривали его убить Василия Матвеевича… Но, разумеется…
— Что «разумеется»? — очень живо полюбопытствовал он, так как она замолчала.
— Разумеется, если теперь нас спросят жандармы, не знаем ли мы, куда он делся, мы скажем, что не знаем.
— Это называется укрывательством, Лиза, — напомнил он ей.
— Ну что же, укрывательство так укрывательство… Вот и будем его укрывать, сколько можем… А семейство его мы выкупим, — решительно сказала она.
— Вот это и будет тогда жандармам на руку! — улыбнулся он.
— Можно это сделать через подставных лиц.
— Дознаются!
— Ну, авось все-таки забудут об этом деле после такой войны, неужели ты думаешь, что не забудут?
— А что им война? Они-то ведь не воевали и не воюют, а сидят себе со своими синими папками… Нет, такого дела, как убийство помещика его крепостным, они не забудут, — не таковские!
— Все равно, пусть не забывают, — упрямо отозвалась она. — Мне теперь Терентий этот твой роднее стал родного брата, и… знаешь что? Не можем ли мы его куда-нибудь за границу отправить?
— Ну, нам с тобой зачем же туда… А что касается Терентия, то он и на Кубани мог бы прожить себе спокойно, если бы только не семья его.
— Да ведь семью его мы выкупим!
— И к нему отправим? Полиции только этого и надо будет…
— А если дать взятку полиции? То есть чтобы сам Терентий задобрил ее взяткой…
Хлапонин подумал, покачал отрицательно головой и махнул рукой, не сказав на это ни слова.
И вот теперь, когда царь после смотров уехал из Крыма, перед Хлапониным стоял с белыми крестами на черной рваной черкеске и с неусыпной «домашней» мыслью в побелевших от волнения глазах Терентий. Он рассказал, как двух камчатцев Михайловых приглашал к себе в гости царь, и добавил сокрушенно:
— А я чем же их обоих хуже, Митрий Митрич! Они охотниками пошли, и я то же самое охотник; они унтера стали, и я унтер; у них по егорию храброму, а у меня аж два!.. Ну, вот же поди ты, — хоть и стрельбы уж нет, и все кричат французы нашим: «Рус, рус, давай мир делать!» — ну вот надо же, — послали в секрет… А то бы, глядишь, меня до себе бы в гости пригласил государь, вот я бы ему там все и сказал тогда!
— А что бы ты именно сказал? — полюбопытствовал Хлапонин.
— Что именно бы?
— Да, именно.
— Именно… стал бы я допрежь всего на колени…
— Гм… Можно и не становиться на колени… Ну, да все равно: маслом, говорят, каши не испортишь… А дальше что?
— Дальше?.. А дальше должен я буду сказать так: «Батько наш! Ваше императорское величество!.. Пластун Чумаченко Василь — он только считается пластун, а есть он вовсе беглый — Чернобровкин Терентий, Курской губернии, Белгородского уезду… А что же он делал в бегах, этот беглый? Русскую землю оборонял, тебе, батька наш, служил, — вот что он делал! И сколько через это страданиев разных перенес, несть им числа! И скольких неприятелей покарал-порешил, а которых в плен взял вот этими руками своими, за что от тебя же и награды имею!.. Неужто ж не дозволишь ты, батько наш, нам с жинкой, с ребятами, — как их теперь уже пятеро, — в казаки на Кубань записаться, а вину мою чтобы скостить велеть? Неужто ж я перед тобой, батько, за нее не сквитался? Я же сквитался за нее, давно сквитался, а на Кубани б таких гарных казаков тебе из своих ребят згодувал бы, вырастил-обучил бы, як оборонять землю русскую або шашкой, або ружжом, або арканом, — э-эх!.. Прости, батько наш! Душа ж в тебе добрая, як я от людей чув!.. А то злодей був, якого я покарав! Кто пошел под пули, под ядра, под бомбы-гранаты, — он ли пошел, я ли пошел, — рассуди это, батько наш! Он только что пьявков для своей выгоды разводить зачал, а сам-то кто был для народу, как не та же пьявка? А я сколько-то месяцев там провел, где месяц за целый год считается, и сколько разов я смерть себе мог получить, — это ж неисчислимо!.. Даруй же, батько, ваше величество, мне прощение и казачью нам долю з жинкой, з детями моими!..»
Терентий даже дрожал весь, когда говорил это; Хлапонин чувствовал эту дрожь, так как он держал его за руку, и глядел на него Терентий такими взволнованными глазами, точно воображал очень живо на его месте самого царя, да не здесь, в землянке под Севастополем, а там, во дворце, в Петербурге.
Отвернулся он, чтобы вытереть пальцем выступившие слезы, и сказал глухо, но решительно:
— Нет, брат Тереха, ничего из этого путного не выйдет!.. Лучше уж не просить тебе прощения, потому что… все равно не простят. Назначил бы царь следствие, если бы ты ему так сказал, а пока суд да дело, посадили бы тебя под замок на долгие годы, вот что, братец.
III
Из Крыма царь поехал прямо в Петербург, так как уже шел ноябрь, начала же военных действий зимою со стороны Австрии ждать было нельзя; наконец, стало известно даже, что она, так же как и Пруссия, готовится приступить к переводу на мирное положение своих войск.
Но напуганный Австрией при посредстве высшего военного авторитета в своей империи — фельдмаршала Паскевича, Александр не верил в искренность намерений Франца-Иосифа демобилизовать армию; он был убежден в том, что если часть австрийских войск даже и будет распущена, чтобы уменьшить военные расходы, то к весне армия будет мобилизована вновь и двинется одновременно на Варшаву и Киев, чтобы поддержать натиск англо-французов на юге России.
Правда, то, что увидел Александр в Крыму, остановило его намерение приказать Горчакову очистить Северную сторону, но этот шаг, который он хотел сделать, был только небольшой деталью в обширном его плане будущей защиты России от нажима Европы: временно можно было пожертвовать этой деталью, чтобы не слишком огорчать войска, — основные кадры огромной армии, которую он хотел развернуть к весне.
В ноябре на театрах войны, — на юге России и на Кавказе, — а также и на западных границах, считая окрестности Петербурга, было под ружьем около семисот тысяч с тысячью тремястами орудий, но мобилизованы были численно гораздо большие силы для отражения нашествия, которого Австрия не могла даже и готовить ввиду полного истощения своих финансов.
В то же время как ни наступательно был настроен Наполеон III, он вынужден был считаться и с настроением французского общества, очень уставшего от обременительной для Франции войны в Крыму, и с полной инертностью Пелисье, утверждавшего, что "тактика Фабия Кунктатора[27] в Крыму гораздо более уместна, чем тактика принца Конде"[28], и потому не двигавшегося никуда вперед.
Правда, самая воинственная женщина Европы — королева Виктория под влиянием своего мужа Альберта продолжала еще потрясать копьем, но, рискуя навлечь на себя ее гнев, Наполеон все-таки начал через зятя Нессельроде, саксонского поверенного в делах во Франции, барона Зеебаха, выпытывать, на каких условиях могло бы русское правительство заключить мир.
Узнав об этом, чрезвычайно встревожились в Вене, как бы Наполеон не заключил мир с Александром без посредства Австрии. К декабрю венский кабинет министров составил условия мира и отправил их на утверждение Лондона и Парижа. Наконец, в Петербург приехали одновременно граф Эстергази, как чрезвычайный посол Франца-Иосифа, и барон Зеебах по поручению Наполеона, и перед императором Александром встал очень нелегкий для решения вопрос: принять ли условия мира, продиктованные врагами, или их отвергнуть и продолжать войну с Европой.
Кстати, к декабрю подоспел и необходимый крупный козырь для дипломатической игры: главнокомандующий отдельным корпусом на Кавказе генерал-адъютант Муравьев прислал царю радостное донесение:
«Карс у ног вашего величества. Сегодня, 16 ноября, сдался военнопленным изнуренный голодом и нуждами гарнизон сей твердыни Малой Азии. В плену у нас сам главнокомандующий исчезнувшей тридцатитысячной Анатолийской армии мушир Васиф-паша; кроме него, восемь пашей, много штаби обер-офицеров и вместе с ними английский генерал Виллиамс со всем его штабом. Взято сто тридцать пушек и все оружие, двенадцать турецких полковых знамен, крепостной флаг Карса и ключи цитадели».
Но напуганный Австрией при посредстве высшего военного авторитета в своей империи — фельдмаршала Паскевича, Александр не верил в искренность намерений Франца-Иосифа демобилизовать армию; он был убежден в том, что если часть австрийских войск даже и будет распущена, чтобы уменьшить военные расходы, то к весне армия будет мобилизована вновь и двинется одновременно на Варшаву и Киев, чтобы поддержать натиск англо-французов на юге России.
Правда, то, что увидел Александр в Крыму, остановило его намерение приказать Горчакову очистить Северную сторону, но этот шаг, который он хотел сделать, был только небольшой деталью в обширном его плане будущей защиты России от нажима Европы: временно можно было пожертвовать этой деталью, чтобы не слишком огорчать войска, — основные кадры огромной армии, которую он хотел развернуть к весне.
В ноябре на театрах войны, — на юге России и на Кавказе, — а также и на западных границах, считая окрестности Петербурга, было под ружьем около семисот тысяч с тысячью тремястами орудий, но мобилизованы были численно гораздо большие силы для отражения нашествия, которого Австрия не могла даже и готовить ввиду полного истощения своих финансов.
В то же время как ни наступательно был настроен Наполеон III, он вынужден был считаться и с настроением французского общества, очень уставшего от обременительной для Франции войны в Крыму, и с полной инертностью Пелисье, утверждавшего, что "тактика Фабия Кунктатора[27] в Крыму гораздо более уместна, чем тактика принца Конде"[28], и потому не двигавшегося никуда вперед.
Правда, самая воинственная женщина Европы — королева Виктория под влиянием своего мужа Альберта продолжала еще потрясать копьем, но, рискуя навлечь на себя ее гнев, Наполеон все-таки начал через зятя Нессельроде, саксонского поверенного в делах во Франции, барона Зеебаха, выпытывать, на каких условиях могло бы русское правительство заключить мир.
Узнав об этом, чрезвычайно встревожились в Вене, как бы Наполеон не заключил мир с Александром без посредства Австрии. К декабрю венский кабинет министров составил условия мира и отправил их на утверждение Лондона и Парижа. Наконец, в Петербург приехали одновременно граф Эстергази, как чрезвычайный посол Франца-Иосифа, и барон Зеебах по поручению Наполеона, и перед императором Александром встал очень нелегкий для решения вопрос: принять ли условия мира, продиктованные врагами, или их отвергнуть и продолжать войну с Европой.
Кстати, к декабрю подоспел и необходимый крупный козырь для дипломатической игры: главнокомандующий отдельным корпусом на Кавказе генерал-адъютант Муравьев прислал царю радостное донесение:
«Карс у ног вашего величества. Сегодня, 16 ноября, сдался военнопленным изнуренный голодом и нуждами гарнизон сей твердыни Малой Азии. В плену у нас сам главнокомандующий исчезнувшей тридцатитысячной Анатолийской армии мушир Васиф-паша; кроме него, восемь пашей, много штаби обер-офицеров и вместе с ними английский генерал Виллиамс со всем его штабом. Взято сто тридцать пушек и все оружие, двенадцать турецких полковых знамен, крепостной флаг Карса и ключи цитадели».