Кивнув ему головой, он пошел дальше, а Терентий, стоя на месте, глядел ему вслед, пока было его видно.

Глава восьмая
СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ»

I

   Перед концом июля странное облако появилось вдруг среди дня в чистом и знойном небе над Инкерманом, где расположены были русские войска. Оно двигалось с севера, но вдоль берега моря, и как бы извивалось змееобразно при своем движении, отчего местами казалось светлее, местами бурее.
   Оно двигалось так около часу, и солдаты, уроженцы степных губерний, кричали:
   — Сарана летит, братцы, сарана!
   И саранча долетела. Напрасно в бурую гущу ее швыряли солдаты, крича, свои бескозырки: совершенно неисчислимая, она била с налета, как град, от нее приходилось закрывать лицо и прятаться в палатки и землянки, — всякая борьба с нею была бесполезна: она заняла в полете пространство не менее пятнадцати верст в длину и летела плотною массой, а хвост ее еще тянулся где-то там, над морем.
   Широкая полоса большого рейда, за которою белел стенами город, остановила эти мириады обжор, и они пали около лагерей, на кусты, среди которых паслись лошади ординарцев, казаков, штабных, фурштатов, артиллерии, и лошади хотя и не без боя, но уступили им все-таки свое скудное пастбище: сколько они ни топтали ее, сколько ни грызли, ожесточаясь зубами, саранча была совершенно неистребима и неодолима.
   Это нашествие саранчи явилось для штаба Горчакова осложнением совершенно непредвиденным: кто мог ожидать внезапного нападения этих крылатых врагов?
   Иные доки из штабных постарались даже впасть в уныние, уверяя, что вполне установлено наукой, будто на красивых с виду крыльях каждой из этих ненасытных обжор имеется надпись на халдейском языке, значащая в переводе «гнев божий» или «кара неба».
   Халдейского языка, конечно, никто не знал, и в такие выводы науки не всякий верил, но иные мнительные люди, к которым принадлежал прежде всего сам главнокомандующий русской армией в Крыму, признали появление саранчи в расположении вспомогательного корпуса знамением весьма для себя понятным и бесспорно плохим.
   Под тяжким впечатлением от этой большой неприятности Горчаков отправился верхом со своим неизменным начальником штаба — коротеньким, но очень речистым генерал-адъютантом Коцебу, с другим генерал-адъютантом, бароном Вревским, с генералом Сержпутовским, начальником артиллерии всей армии, посмотреть, как идут работы по устройству моста через Большой рейд.
   Этот мост и был тем самым «четвертым выходом из положения», который держал в секрете Горчаков, когда писал свое письмо военному министру князю Долгорукову перед штурмом шестого июня.
   Сам по себе этот плавучий мост в версту длиною был для того времени предприятием технически очень смелым, а стратегически — блестящим.
   Он должен был прочно связать Северную сторону Севастополя с Южной и Корабельной, чтобы подкрепления, большими частями идущие из вспомогательного корпуса на бастионы, не теряли слишком много времени на погрузку на баркасы, шаланды, пароходы и выгрузку из них, а шли бесперебойно через бухту в незыблемом походном порядке и приходили бы на выручку своим в случае штурма в кратчайший срок.
   Однако назначение этого моста было совсем другое, и это еще в конце июня верно понял Нахимов.
   Никто даже и из штабных главного штаба армии не мог бы с уверенностью сказать, где кончается Коцебу и начинается Горчаков и обратно, поэтому трудно решить, кому собственно из этих двух генералов принадлежала мысль о постройке моста, но что начальнику военных инженеров армии Бухмейеру никогда не приходилось строить подобного сооружения, это не подлежит сомнению, так что он, разработавши эту мысль технически, был новатором: такой мост в военное время предлагался к постройке первый раз в истории человечества. Отразив доводы противников своего проекта, Бухмейер с большой энергией, которая его отличала, принялся прежде всего отыскивать материалы для этого моста.
   Командировки, конечно, всегда бывали приятны военным чинам того времени по причинам чисто материальным, однако нужно было в этом очень важном и жизненном для всей армии деле, чтобы командировка была не затяжной и не праздной, а дала бы сразу видные результаты. И Бухмейер нашел подходящий для строительства лес в Херсоне, Каховке, Бериславе и других местах.
   Это был отборный чудесный лес, которому впоследствии дивились интервенты. На покупку его было отпущено шестьдесят тысяч рублей серебром, и на эти деньги приобрел Бухмейер тысячу двести бревен по шести сажен в длину, по пол-аршина в диаметре в вершняке. Бревна эти перепиливались пополам, чтобы ширина моста была ровно в три сажени.
   По мере того как подвозился лес, из него на берегу вязались плоты.
   Когда лесу стало уж много, для постоянной работы над ним отрядили сто человек, из них половину саперов, а для оковки плотов железо ковалось сразу во всех кузницах — и полковых, и артиллерийских, и инженерных.
   С установкой моста Горчаков спешил вообще, а появление саранчи навело его на очень мрачные мысли. Эта крылатая и бесчисленная, неотбойная и неусыпная «кара неба» как-то объединялась в нем с другой «карой неба», еще в июне поселившейся в палатке с ним рядом и ежедневно обедавшей за одним с ним столом, — с уполномоченным самого царя бароном Вревским.
   С виду этот молодой еще генерал-адъютант был и представителен, и красив, и прекрасно дрессирован, как истый придворный довольно красноречив, в меру остроумен, наконец еще и большой любитель игры в шахматы, до которой немалым охотником был и Горчаков, признавая в ней нечто стратегическое. Но при всех этих своих привлекательных качествах Вревский едва был терпим Горчаковым.
   В русской армии Вревский, по заданию Александра, должен был занять почти то же место, какое занимал во французской генерал Ниэль; разница была только в том, что Ниэль все-таки являлся весьма опытным военным инженером и был поэтому лишен верхоглядства, основной черты Вревского. Но для Горчакова достаточно было и Вревского, раз только он был командирован к нему самим императором. Горчаков был далеко не Пелисье по своему темпераменту и никогда не решился бы сказать публично Вревскому, что «вышвырнет его вон из вверенной ему армии»: он очень заботился о чистоте своего послужного списка, хотя и сгибался уже под тяжестью непосильной для него задачи отстоять Севастополь.
   Вся военная опытность склоняла Горчакова к твердой, несмотря на присущую ему нерешительность, мысли о пассивной обороне Севастополя и к выводу из него гарнизона в подходящий для этого момент; все доводы пускал в дело Вревский, чтобы склонить его к наступательным действиям.
   Если предшественник Горчакова, Меншиков, стремился воплощать собою судьбу Севастополя, то Горчаков с первых же дней своих в Крыму отказался перед самим собою от этой роли, но необходимость в «судьбе» была настоятельная, — как же без «судьбы?» — и вот теперь исподволь, но неуклонно стремился занять вакантное место «судьбы» барон Вревский, чувствуя за собой всесильную поддержку Зимнего дворца.
   Он не сидел в ставке Горчакова без дела; совсем напротив, он ретиво собирал сведения о числе войск в Крыму, о запасах фуража и провианта, о состояний перевозочных средств и дорог — обо всем вообще, что по его мнению, мнению директора одного из департаментов военного министерства, необходимо было для нажима на правый фланг союзников, задуманного им еще в Петербурге.
   И к военному министру Долгорукову шли из главной квартиры на Инкерманских высотах должностные письма совершенно противоположного содержания, смотря кем они писались — Вревским или Горчаковым.
   Вревский писал, например:
   "С 30 тысячами человек, находящихся на позиции от Инкермана до Таш-Басти, с 20 тысячами человек 4-й и 5-й дивизий и 15 тысячами курского ополчения мы будем иметь армию в 65 тысяч штыков, атака которых со стороны Черной речки может быть поддержана вылазкой из Севастополя по крайней мере в 30 тысяч человек. Обладая преимуществом в кавалерии и артиллерии и, наконец, пользуясь моральным превосходством после отбития штурма, мы можем отважиться на многое…
   Начальники гарнизона подают собой пример самоотвержения, бдительности и трудов, но постоянное напряжение изнуряет силы уцелевших от огня. В течение нескольких дней ранены Тотлебен и — смертельно Нахимов, а Васильчиков, всегда храбрый, но изнуренный работою, принужден оставить строй. Что же будет, если Хрулев, Семякин, Урусов и Панфилов нас покинут?
   Смерть угрожает им ежеминутно, да, наконец, и физическим силам есть предел. Для замены их найдутся другие, такие же бдительные и храбрые начальники, но они не будут так близки войскам и не будут знать всех обстоятельств дела. Не пора ли положить конец этому ненормальному порядку вещей?"
   Две дивизии пехоты, четвертая и пятая, и курское ополчение только еще шли, но претендующий на роль «судьбы Севастополя» Вревский уже заранее распоряжался их силами, находя самым лучшим бросить их тут же, с прихода, под огонь сильных укреплений интервентов.
   "Я благоговею, — добавлял он, — перед огромной ответственностью, которая лежит на князе Горчакове; часто мне кажется, что он готов склониться к наступательному образу действий, пламенно желаемому армией и в особенности гарнизоном, и, может быть, пошел бы с меньшим колебанием по этому пути славы и спасения, если бы он был уверен, что будет одобрен императором.
   Мои убеждения должны преклониться перед великою опытностью главнокомандующего, оживляемого горячею преданностью к императору и России, но смею думать, что они были бы разделены некоторыми лучшими людьми нашей армии, если бы этот вопрос был подвергнут обсуждению в военном совете, подобном тому, какой был перед штурмом Варшавы".
   Горчаков же писал тому же военному министру:
   «Было бы просто сумасшествием начать наступление против превосходного в числе неприятеля, главные силы которого занимают, сверх того, недоступные позиции. Первый день я бы двинулся вперед; второй бы отбросил неприятельский авангард и написал бы великолепную реляцию; третий день — был бы разбит, с потерею от 10 до 15 тысяч человек, а в четвертый день Севастополь и значительная часть армии были бы потеряны. Если бы я действовал иначе, Севастополь уже более месяца принадлежал бы неприятелю и ваш покорнейший слуга был бы между Днепром и Перекопом!»
   Что касалось энергичности выражений в этих и подобных письмах из главной квартиры, то пальма первенства принадлежала, конечно, Горчакову, но не зря же говорится о капле, что она и камень долбит.
   Методично, размеренно, часто повторяя одни и те же доводы за отсутствием новых и более убедительных, Вревский достигал своих целей там, в Петербурге, откуда смотрели больше на запад — на Париж, Лондон, чем на юг — на Севастополь и его окружение.
   Однако с запада шли известия о том, что сорок тысяч отборного войска идет на подкрепление союзникам и что французы намерены сделать вылазку у Перекопа и проникнуть в Сиваш, чтобы непременно отрезать Крым от остальной России.
   Эти известия укрепляли Горчакова в его упорстве отнюдь не переходить в наступление даже и в том случае, когда придут к нему дивизии второго корпуса — четвертая и пятая, а также и курское ополчение: одно только представление о том, что его отрежут от Перекопа, приводило его в величайшее беспокойство, и он просил царя послать в Крым еще и корпус гренадеров, главным образом затем, чтобы охранять Перекоп.
   «Конечно, крайне жаль вводить в дело это отборное войско, — писал он царю, — но союзники устремляют в Крым все свои силы, даже и гвардию».
   Для того же, чтобы защищать Перекоп, пока подойдут гренадерские дивизии, Горчаков в спешном порядке составил отряд под начальством генерал-адъютанта графа Анрепа, и отряд немалый: в нем было десять батальонов пехоты, два полка кавалерии и свыше пятидесяти орудий. Кроме того, отряд в несколько тысяч человек собран был им для защиты Чонгарского моста и Сиваша от большого десанта интервентов, который стал мерещиться ему после нападения союзной эскадры на Геническ.
   Горчакову все казалось, что союзники волоком перетащат через Арабатскую стрелку в Сиваш большое количество плоскодонных шаланд с войсками, сделав это, конечно, одновременно с высадкой у Перекопа; поэтому-то командовать Чонгарским отрядом был назначен старый боевой кавалерийский генерал Рыжов, участник Балаклавского сражения, и отряду его из пехотных и конных частей придано было двадцать орудий.
   Опыт наступательной войны, которую Горчакову пришлось вести на Дунае, показал ему самому, что для такой войны он не создан, и когда Вревский получал поддержку Долгорукова и, ссылаясь на нее, мягко, однако настойчиво, за шахматами или за вечерним чаем, снова и снова начинал доказывать выгоды наступления, Горчаков или отмалчивался, жуя губами от волнения, или горячо противоречил.
   Когда же в одной из венских газет появилась статья, в которой, неизвестно из каких соображений, расхваливался медлительный образ действий Горчакова, его предусмотрительность и осторожность, единственно возможные в его положении, русский главнокомандующий ухватился за эту статью из вражеского стана, как за «всемилостивейший рескрипт», и, ссылаясь на нее, писал Долгорукову, что вот-де Вена признает за ним военные таланты и одобряет все его действия.
   Горчаков знал, конечно, что им недовольны в Петербурге, где считали отражение штурма 6/18 июня поворотным пунктом войны, знал он также и то, что барон Вревский восстанавливает против него в своих письмах военного министра, а следовательно, и самого царя, потому-то и дорого было для него мнение венской газеты.
   Окрыленный этой статьей, он писал Долгорукову:
   "Я бы желал, любезный князь, чтобы вы убедились в одной истине, которую я считаю непреложной, а именно, что усвоенная мною система осторожности есть, конечно, наилучшая, которой можно было следовать, и что полученные от того результаты доставили неисчислимую выгоду России.
   С тех пор как я нахожусь во главе Крымской армии, неприятель постоянно имел надо мною численное превосходство. Если бы я пытался атаковать его, я бы потерпел неизбежное поражение и первым следствием неудачи была бы потеря Севастополя. Напротив, одним сохранением города Россия вызвала настоящее разоружение Австрии и тем устранила от себя опасность, по крайней мере до будущей весны, иметь дело с двумястами, а может быть, и с пятьюстами тысяч лишних неприятельских войск".
   Однако, всячески оправдывая свой образ действий совершенно пассивной защиты, Горчаков видел и то, что Вревский далеко не одинок, что им, главнокомандующим, недовольны не только там, в Петербурге, но и здесь, в Севастополе и на Инкермане, многие генералы, не говоря о более мелких чинах: молодым людям, конечно, свойственна горячность; что какие-то решительные действия должен он предпринять против правого фланга, а если удастся, то и против тыла противника, чтобы облегчить хотя бы участь большого по необходимости гарнизона Севастополя, который ежедневно от огня противника несет большие потери: «ступка» толкла батальон за батальоном с очевидной выгодой для интервентов, которые несли от артиллерийского огня и даже от еженощных почти вылазок все-таки вдвое, даже втрое меньше потерь.
   Чем дальше тянулась осада, тем все очевиднее становилось большое превосходство артиллерии интервентов над артиллерией русских, а корабли парусные, так же как и пароходы французов и англичан, очень деятельно подвозили новые и новые мортиры крупных калибров и огромное количество снарядов к ним; сила же этих снарядов была такова, что иногда один такой снаряд выхватывал из русских рядов человек сорок.
   Когда Горчаков пытался доказать, что самый лучший способ ведения войны это его способ, Вревский брал ведомость потерь, по которым выходило, что, например, за девять дней — с 1 по 9 июля, — когда артиллерийская стрельба не выходила за пределы обыкновенной, гарнизон Севастополя потерял две тысячи двести шестьдесят человек, а при таких потерях, сколько бы ни приходило пополнений, они все будут поглощаться без всякой пользы для дела и без всякой славы для русского имени.
   Горчаков, споря с ним, находил пользу уже в том, что продолжительная осада изнуряет и будет изнурять войска союзников, на что Вревский, не без основания, конечно, возражал, что гораздо больше изнуряется гарнизон Севастополя и что если город продержится до конца ноября даже при тех только потерях, какие несет он теперь, в июле, то потеряет за это время ни мало ни много, как целых тридцать тысяч человек, а это стоит огромнейшего и кровопролитнейшего сражения, результаты которого могли бы быть уничтожающими для интервентов.

II

   Каждый командир отдельной части прежде всего должен быть и является хозяином, так как он ведет хозяйство этой части; во время же боя он, кроме того, еще и хозяин боевых возможностей своего отдельно действующего батальона или полка, своей бригады или дивизии, или вообще своего отряда, какой бы численности он ни был.
   От него зависит, — если он не получает прямого приказания, — увеличить расход людей, раз это требуется моментом и может принести большую пользу общему делу борьбы, или уменьшить этот расход, выводя свою часть из боя.
   Хозяйственные способности главнокомандующего огромной армией должны быть особенно велики, так как ошибка в расчетах приводит дело тем к большим потерям и убыткам, чем это дело крупнее.
   Как хозяин армии в смысле ее продовольствия и устройства Горчаков стоял гораздо выше Меншикова: тут ему помогла долголетняя штабная его служба у Паскевича, — он имел опытность, которой лишен был его предшественник в Крыму — светлейший, больше надеявшийся на легендарную выносливость русского солдата.
   Чрезвычайно невыгодное положение, в которое поставлены были оба эти главнокомандующие русскими войсками, заключалось в том, что задачи их двоились у них в глазах: они должны были отстоять Севастополь и защитить Крым, в то время как интервенты имели только одну определенную цель — взять Севастополь.
   Поэтому как Меншикову, так и Горчакову приходилось поневоле разбрасывать свои силы по всему Крыму, тогда как интервенты держали свои в кулаке на подступах к Севастополю. Естественно, что они во все время осады оказывались гораздо сильнее численно, не говоря уже о том, что чисто боевые средства их значительно превосходили средства русских; это гораздо осязательнее, чем Вревский, представлял Горчаков.
   Но именно теперь, к концу июля, особенно настойчиво развивал свои планы наступления Вревский, и, сопровождая Горчакова в его поездке к месту постройки будущего моста через рейд, он говорил даже уже надоевшими Горчакову словами:
   — У сардинцев сейчас холера, они вот-вот все разбегутся со своих позиций… Турки? Турок мы всегда били и теперь побьем. Англичане? У них только что навербованных солдат гораздо больше, чем старых, — какое же это войско? Остаются французы, но ведь и французы лишились уже лучших своих войск, потому что бросали их в первую голову во всех с нами стычках, особенно же при штурме… Зуавы, венсенские стрелки, иностранный легион, даже и гвардия — все эти части очень потерпели, и стойкими они не будут.
   — Вы как будто умышленно хотите забыть, что на правом их фланге стоят совершенно свежие части, — досадливо морщась, отзывался на это Горчаков, но Вревский, безупречно сидевший на лошади, отличался тем, что выражение лица его не менялось, как бы ни относился к его словам главнокомандующий: на нем плотно лежала застывшая маска почтительности.
   — Так или иначе, Михаил Дмитриевич, но мы должны покончить с этой затянувшейся осадой до осени, — говорил он. — Наконец, ведь все равно каждую ночь мы ждем штурма. Ждем, конечно, совершенно напрасно, однако же не ждать не имеем права.
   — Без новой и очень сильной и продолжительной бомбардировки общего штурма не может быть — это закон! — надоевшей ему самому фразой ответил на это Горчаков.
   — Тем более! — подхватил Вревский. — И во время этой бомбардировки мы можем понести такие огромные и совершенно бесполезные потери, что никаких подкреплений не хватит, чтобы их покрыть. Гораздо лучше во всех отношениях нам атаковать их.
   — И чем же может кончиться эта атака? — поморщился Горчаков, поправляя съезжавшие с носа очки. — Только нашим поражением — больше ничем… Прямое безрассудство — атаковать очень мощные позиции, прикрытые к тому же гораздо большими силами, чем у нас. Это только ускорит падение Севастополя и ничего больше не даст.
   У Горчакова была неформенная фуражка. Она держалась на его длинной голове так, что сзади получался какой-то вздутый мешок, и далеко и широко вперед выдвигался козырек наподобие зонтика, предохранявший его подслеповатые глаза от слишком яркого солнца, и он очень часто и энергично двигал этим мешком и зонтиком, покачиваясь в седле.
   При этом он считал своей обязанностью внимательно вглядываться во все по сторонам, хотя совершенно ничего не видел дальше, как в десяти шагах: просто осталась такая неодолимая привычка от более молодых и зорких лет. В седле он старался держаться так, как это было принято во французской кавалерии: несколько выдавая свой корпус и выставляя ноги.
   Такая блестящая кавалькада, как сам главнокомандующий со своей свитой, не могла, конечно, не нарушить обычного делового движения на дороге, вдоль рейда: сворачивали в стороны фурштаты, командам зычно кричали: «Смирр-на-а!» — отдельно идущие становились во фронт, неестественно выпячивали груди и ели своего подслеповатого отца-командира выкаченными глазами.
   Генерал Бухмейер встретил Горчакова обычным рапортом о благополучии, и князь, стоявший среди щедрого изобилия свежего, пахучего, полностью уже заготовленного для моста леса, воочию представлял этот смелый по своей новизне твердый путь через бухту, путь планомерного отступления, вывода армии из обреченного на гибель города, в то время как его сосед Вревский только что перестал развивать свои обычные планы победоносного наступления, «безрассудного», по выражению князя, броска вперед на тщательно укрепленные горы.
   Приготовленные к спуску на воду, связанные железными скобами плоты очень интересовали Горчакова. Большей частью они были уже подтащены к берегу так, чтобы, только захватив их канатами, заставить их вплавь добираться до предназначенного каждому из них места.
   — Итого всех плотов понадобится сколько же именно? — спросил Бухмейера Горчаков.
   — Всего, считая с двумя пристанями, восемьдесят шесть плотов, ваше сиятельство, а разбиваются они на шесть участков — по четырнадцати плотов в каждом, — ответил Бухмейер.
   — Гм… Да, вот… По четырнадцати плотов в каждом из шести участков — это будет в общем итоге восемьдесят четыре, — вдумчиво проговорил Горчаков.
   — Честь имею доложить, ваше сиятельство, что два плота еще распределяются по одному на каждую пристань, — объяснил Бухмейер.
   — Ну да, ну да, это понять не трудно, по плоту на пристань, а как быть во время очень сильного волнения? — спросил князь.
   — Придется разводить при помощи катеров, ваше сиятельство… Один катер может взять на буксир сразу целый участок моста и подтащить к берегу.
   — Так, так, да… катера могут растащить мост заблаговременно, да… что же касается перил, а? Как это будет?
   — Вместо перил будет просто протянут канат с той и с другой стороны, ваше сиятельство, полотно же моста будет надежное: двухдюймовые доски.
   — Однако, Павел Евстафьевич, — обратился Горчаков к Коцебу, — надо будет не забыть, — потом, потом конечно, когда мост будет готов и мы откроем по нем движение, — не забыть отдать в приказе распоряжение, чтобы ни даже малыми командами, не говоря о больших, не шли по этому мосту в ногу, а только вольно… Что же касается орудий большого калибра, то, как вы полагаете, — повернулся в сторону Сержпутовского князь, — не очутятся ли они в воде?
   — Я думаю, что окончательно может это установить только опыт, ваше сиятельство, — политично отозвался на вопрос Горчакова начальник артиллерии, но Бухмейер был задет таким явным недоверием к прочности затеянного им сооружения и возразил Сержпутовскому, обращаясь к Горчакову:
   — Позвольте доложить, ваше сиятельство, — любое орудие в упряжке может быть провезено по мосту с одного берега на другой беспрепятственно.
   — Ну вот, это ручательство! — довольно улыбнулся Горчаков. — Сказано вполне определенно, что и требовалось знать!
   — Мост будет ожесточенно обстреливаться, — заметил Вревский.
   — Ядра не принесут ему особенного вреда, — отозвался на это Бухмейер.
   — Небольшие отверстия, — пусть даже сквозь них будет выступать вода, — очень легко заделать так же точно, как и на судне.
   — А какова глубина по линии моста, не измеряли? — полюбопытствовал Коцебу.
   — В самом глубоком месте, в середине, оказалось почти четырнадцать сажен, — ответил Бухмейер, а Коцебу, маленький, меньше чем двух аршин, и вертлявый, шутливо развел руками и не менее шутливо отозвался на это:
   — Брр… Печальное известие для таких, как я, совсем не умеющих плавать!
   Коцебу был сыном известного немецкого драматурга, автора бесчисленной «коцебятины» на сцене, состоявшего на русской службе при Александре I и убитого в Мангейме студентом Зандом. От отца унаследовал он живость воображения и пристрастие к театральным жестам, минам и выражениям.