В длинном черном сюртуке, от которого казался еще выше ростом, чем был, с вице-адмиральскими, уже поблекшими, золотыми эполетами, с большим белым крестом на шее, он вышел из спальни бодрый, освеженный сном, и, утвердив на затылке, как всегда, белую фуражку, направился вместе с Колтовским и Костыревым к оседланным уже лошадям.
   У Колтовского, против обыкновения, был угрюмый вид, и Нахимов заметил это.
   — Что такое с вами? — спросил он. — Не случилось ли чего у вас дома, а? Письмо получили?
   — Нет, письма не получал, а вот… Может быть, не ездить бы вам сегодня, Павел Степаныч? — вполголоса и просительно, как сын к отцу, обратился к нему Колтовской.
   — Та-ак-с! Это почему же-с не ездить? — очень удивился Нахимов и поднял одну бровь, левую.
   — Да вот… вчера за ужином… красное вино вы пролили, — проговорил Колтовской, глядя на передние копыта своей лошади.
   — А-а, вон что-с! — улыбнулся Нахимов. — И получился на скатерти крест, — скверная примета-с! Охота вам в приметы верить! Пустяки, вздор-с!.. Садитесь-ка лучше… Приметы у вас тут, когда уж и по Екатерининской ядра начали прыгать и вот-вот разнесут наш дом-с… Говорил уже Дмитрий Ерофеич, что надо бы перебираться нам в Николаевские казармы, — там будто бы безопасно-с! Э-э, если уж быть убиту, то убить везде могут… На коней-с! Вы слышали за обедом сегодня: «Кто потерял мужество, тот потерял все!» Золотые слова-с! Уж если Тотлебена не уберегли-с, — все бедному хуже и хуже, то обо мне что же и говорить-с… Пустяки-с! Едем!
   Пальба между тем гремела, — на нее только не обращали внимания, привыкли, однако от этого она не была слабее. Когда небольшая кавалькада спускалась к мосту через Южную бухту, бомба пронеслась, чавкая и пыхтя, невысоко над головами всадников, и Нахимов сказал улыбнувшись:
   — Вот видите-с, нам уже посылают приветствие-с!
   Он даже обернулся посмотреть, куда именно упадет бомба, — так свежа была его восприимчивость в начале этой последней его поездки на бастионы.

IV

   На третьем перестрелка уже затихла, как обычно к концу дня. Опасение, что она разовьется во что-нибудь серьезное, миновало у Нахимова, когда он встретил начальника третьей дистанции вице-адмирала Панфилова, направлявшегося в свой блиндаж пить чай.
   Вице-адмиралом Панфилов, спокойного вида здоровяк, стал совсем недавно: к этому чину он был представлен за отражение штурма шестого июня.
   Ведавший четвертым бастионом с прилегающими к нему батареями вице-адмирал Новосильский, человек тоже не слабого десятка, но уже несколько раз контуженный, вынужден был проситься на отдых и был переведен на службу в Николаев; Панфилов же точно был очерчен заколдованным кругом, за который не смели перелетать ни пули, ни ядра, ни осколки снарядов.
   Большая рука его была плотна, тепла, когда он, задержав руку Нахимова, приглашал его попить чайку, кивая на усердно начищенный и не менее усердно дымящий пузатый самовар, поставленный денщиком у дверей блиндажа.
   — Нет уж, Александр Иваныч, спасибо, голубчик, не хочется, — отозвался на приглашение Нахимов и добавил:
   — А вот вы идите, вам нужно отдохнуть-с, идите-с… И меня не провожайте уж, я сам-с…
   — А ведь завтра Петра и Павла! С преддверием именин ваших, Павел Степаныч, — ласково сказал Панфилов, суживая улыбкой и без того небольшие, серые с прозеленью глаза и не выпуская руки Нахимова.
   — Да, вот видите как — именины завтра, — я уж это сегодня за обедом слышал-с от своих адъютантов… Преддверие, гм… Спасибо, очень благодарен-с! А вы бы вот завтра ко мне, если выпадет свободный часок-с, а? Флаг-офицеры мои затевают там что-то-с, пир какой-то, удивить Севастополь хотят… Вот и заезжайте-с!
   — Непременно, Павел Степаныч, непременно, как-нибудь выберусь, не похоже ведь на то, чтобы штурм завтра затеяли эти… Нет уж, ваши именины отпразднуем. А провожать вас по бастиону моя прямая обязанность.
   И он так и не воспользовался разрешением отдохнуть и попить чайку.
   Нахимов оставил свою лошадь около его блиндажа, и дальше они пошли вместе.
   Перестрелка затихла, однако ядра и бомбы продолжали лететь сюда, как и отсюда, и уносили на носилках раненых и убитых, и с носилок капала кровь.
   Чтобы не задерживать слишком ревностного к своим обязанностям хозяина третьего отделения, Нахимов пробыл здесь недолго. Он только обошел бастион и батареи Перекомского, Никонова, Будищева, — последняя продолжала называться так, несмотря на смерть своего основателя, — оглядел бегло матросов у орудий, чтобы узнать, насколько после сегодняшнего числа поредела их семья, и справиться, много ли убито и ранено, нет ли подбитых орудий, которые нужно менять, и какие предстоят работы здесь ночью…
   Вернувшись снова к блиндажу, где были оставлены лошади, и простившись, наконец, здесь с Панфиловым, Нахимов поехал к горже Малахова кургана, имея намерение потом обойти и пятый участок — второй и первый бастионы.
   На Корниловском бастионе оказалось сравнительно тихо: стрельба хотя и велась, но очень вялая: французы в этот день вообще плохо поддерживали англичан. Только штуцерные часто пели над головами, но на них не принято было обращать никакого внимания, что было и понятно, конечно: ядро большого калибра могло произвести большие разрушения, а встреча с ним любого из защитников бастиона могла привести только к смерти; бомба из осадной мортиры, случалось, выхватывала из толпы или команды солдат до трех десятков сразу. Пуля же если и находила свою жертву, то только одну, притом же чаще всего приносила рану, а не смерть.
   С тех пор как взята была Камчатка, французы заложили ложементы впереди ее на расстоянии, сравнительно с прежним, небольшом уже от вала бастиона, а среди «сорвиголов» были прекрасные стрелки не пропускавшие ни одной живой цели на укреплении и особенно понаторевшие в стрельбе по амбразурам.
   Амбразуры были, правда, закрыты веревочными щитами, предложенными капитаном 1-го ранга Зориным, но в них все-таки оставались небольшие просветы; за этими-то просветами и наблюдали зорко неприятельские стрелки.
   Когда приехал на бастион Нахимов, в остатках бывшей башни шла всенощная по случаю кануна праздника — Петра и Павла, и начальник четвертого отделения Керн был там с большинством офицеров.
   Ординарец Керна, матрос Короткий, завидев адмирала, юркнул в башню, чтобы доложить о его приезде; Нахимов же пошел прямо к брустверу, взял у сигнальщика матроса трубу и стал смотреть в амбразуру, насколько подвинулись за сутки работы французов.
   Работы эти шли неуклонно: к Малахову так же придвигались зигзагами узких окопов и широких траншей, как раньше к четвертому бастиону, и Нахимов, внимательно вглядываясь в рыжие полосы выброшенной лопатами французов земли, думал, что Тотлебен прав, настаивая на том, чтобы открыть минные галереи навстречу слишком настойчивым врагам, которым нельзя было отказать притом же и в трудолюбии, чем они решительно превосходили своих союзников-англичан.
   Керн подойдя поспешно к валу, видел, конечно, как опасно положение адмирала: амбразуры, к одной из которых приник Нахимов, были самые уязвимые места на бастионе; однако он знал и то, что Нахимов не любит, когда выказывают заботу о нем. Вдруг он вспомнил, что на другой день будут именины адмирала, а вслед за этим явилась мысль пригласить его ко всенощной в башню, где было вполне уже безопасно от пуль.
   Он взобрался на банкет, стал сзади Нахимова и начал, как рапорт, приложив к козырьку руку:
   — Ваше высокопревосходительство!
   Нахимов обернулся.
   — А-а, здравствуйте-с! Вы где были-с?
   — У всенощной… Сейчас идет в башне… Вам не угодно ли отслушать?
   Керн был уверен, что нашел неотразимый предлог свести адмирала вниз с банкета, но Нахимов ответил снисходительно:
   — Можете идти-с достаивать… Я вас не держу-с…
   Керн стоял сзади его удрученный. Треугольные вздутые щеки его опустились скорбно и испуганно, потому что пули безостановочно то пели над головой Нахимова, то ударялись глухо в веревочный щит и в нем увязали.
   — Все господа офицеры хотели бы видеть вас у всенощной, ваше высокопревосходительство, — сказал он наудачу, сам не стараясь даже угадывать, как к этому может отнестись адмирал, который ему показался не в духе.
   — А-а? Да, да-с… Хорошо, я вот сейчас приду туда, — пробормотал, не отрываясь от трубы, Нахимов и добавил, как прежде:
   — А вас я не держу-с.
   Керн знал, что нельзя было прямо так вот сказать, что стоять здесь опасно: это всегда только сердило Нахимова, и в то же время дважды повторенное: «Я вас не держу-с!» — звучало, как приказ. Он отступил на шаг и спустился с банкета, прошептав на ухо Короткому, чтобы тот подействовал на адмирала, который простит ему, как матросу, его заботливость.
   Короткий тут же вскочил на банкет и стал на место Керна. Как раз в этот момент пуля, направленная в адмирала, ударилась рядом с его локтем в земляной мешок амбразурной щели.
   — Каковы, а? Метко стреляют, канальи! — полуобернулся Нахимов, и Короткий, выпучив глаза, выкрикнул в страхе:
   — Убьют, Павел Степаныч! Сойдите, ради бога!
   — Не всякая пуля в лоб-с, братец, — спокойно отозвался ему Нахимов, однако не больше, как через секунду, протянул трубу сигнальщику, стоявшему рядом.
   Керн же между тем схватился за другое средство, чтобы свести с банкета адмирала: он приказал комендору ближайшей мортиры выстрелить.
   Он думал, что Нахимов сейчас же спустится и подойдет к орудию, скажет несколько слов комендору, известному ему старому матросу Грядкову, но вышло совсем иначе. Сигнальщик, взяв трубу из рук адмирала, счел нужным вскинуть ее тут же к глазам, чтобы посмотреть, что сделает во французской траншее русская бомба.
   — Ишь, ловко как! — вскрикнул он. — Сразу троих подняло!
   Нахимов, отступивший было от амбразуры, снова подвинулся к ней, чтобы своими глазами увидеть, что это был за удачный выстрел из мортиры, но тут же повалился назад: еще более удачным оказался выстрел какого-то зуава сквозь амбразуру: он лишил Севастополь важнейшего из его защитников.
   Падающего адмирала подхватил мгновенно ставший на одно колено Короткий, и только белая фуражка свалилась с головы Нахимова и скатилась вниз с банкета.
   Пуля попала в лоб над левым глазом, прошла через мозг и вышла сзади уха.

V

   Как после проигранного большого сражения заволновался город: «Павел Степанович убит!»
   Раненый был еще жив в это время, но представлял из себя только предмет всеобщих забот, заранее обреченных на неудачу. Смерть уже держала героя Наварина, Синопа и Севастополя в своих цепких руках и на усилия людей вырвать его из страшных объятий глядела уничтожающе спокойно.
   Лейтенанты Колтовской и Костырев, вне себя от горя, перебивая один другого, заспорили, куда отправить своего адмирала: на перевязочный ли пункт в Аполлонову балку, или прямо в город, в Дворянское собрание; Керн, растерявшийся, бледный, с отсыревшими глазами, бормотал:
   — В госпиталь, в госпиталь, на Северную!.. Там Гюббенет! Про-фес-сор!
   Но матросы, уложившие своего «отца» на простые, черные от застарелой, запекшейся крови носилки, упрямо понесли его к блиндажику бастионной сестры, Прасковьи Ивановны.
   — А-ах, господи милосердный… А-ах, батюшки!.. Ах, голубчик ты мой!
   — разахалась, всплескивая голыми ручищами, Прасковья Ивановна.
   — После, после выть будешь! — сурово остановили ее матросы. — Перевяжи скорей! Это дело скорости требует!
   Глаза Нахимова были закрыты. На лице крови не было; несколько капель крови, смешанной с мозгом, задержалось только в завитках белокурых волос сзади.
   Даже толстые, черноземной могучей силы руки бастионной сестры, привычные уже ко всяким ранам, заметно дрожали, когда бинтовали они голову Павла Степановича.
   — Как считаешь, живой не останется? — шепотом спрашивали матросы.
   Им хотелось хотя бы услышать ее приговорку: «Ничего, будьте веселы!»
   — но они ее не услышали. Прасковья Ивановна только припала ухом к груди Нахимова, послушала, бьется ли сердце, и, подняв голову, сказала:
   — Несите к дохтору, на перевязочный, — что он определит… А-ах, злодеи, изверги, что сделали!.. — И заплакала теперь уже разрешенно, просто, по-деревенски, по-бабьи…
   Из башни, не достояв всенощной, выходили толпами офицеры, матросы, солдаты, и все стремились туда, за носилками, на которых уносили неподвижное тело адмирала — душу обороны.
   — Что? Ранен? Куда? В голову? Пулей?.. Э-эх!
   — Говорят, навылет!
   — Навылет? В голову?..
   Махали безнадежно руками, старались глядеть в землю, чтобы скрыть друг от друга приступы слабости. Иные из офицеров пытались все-таки утешить себя, вспоминая вслух о знаменитой ране Кутузова, тоже пулей в голову, только турецкой пулей.
   Один из офицеров-моряков припомнил даже стихи о Кутузове поэта Державина:
   Смерть сквозь главу его промчалась,
   Но жизнь его цела осталась, —
   Сам бог его на подвиг блюл!
   — И тоже ведь в Крыму Кутузов был ранен, — счел нужным вставить другой офицер.
   — Да, здесь, в Крыму, возле деревни Алушты… — уточнил третий.
   — А что всего поразительней, господа, Кутузов был тоже ранен в левый висок, а пуля вышла у правого глаза, это я хорошо помню, — сказал лейтенант Петр Иванович Лесли, брат Евгения Лесли, погибшего при взрыве порохового погреба на третьем бастионе в первую бомбардировку.
   — Да мало того, что Кутузов вылечился, господа! Можно было вылечиться, но кретином остаться на всю жизнь. А он стал князем Смоленским!
   — Князем Смоленским он стал, если быть точным, после другой раны, тоже в голову!
   — Разве он два раза был ранен?
   — В том-то и дело, что два! Второй раз, когда он осаждал Очаков.
   — Неужели тоже в голову?
   — В голову! Пуля вошла ниже скулы, а вылетела в середине затылка…
   Врачи решили, что он вот-вот умрет, а он преспокойно во второй раз надул медицину!
   — Крепкая же была голова!
   — Авось, и у Павла Степаныча не слабее…
   Рады были ухватиться хотя бы за тень надежды, а между тем врачи перевязочного пункта Корабельной стороны, расположенного в укрытом месте, в Аполлоновой балке, решительно высказались за то, что надежды никакой нет, что рана безусловно смертельна.
   Адъютанты Нахимова поехали в город доложить Сакену о том, что адмирал ранен смертельно, и выслушать от него приказ немедленно опечатать квартиру адмирала, а в это время Павел Степанович, с головой, забинтованной уже искуснее, чем могла эта сделать бастионная сестра, переправлялся матросами через рейд на Северную, в госпиталь.
   Было еще вполне светло, когда ялик заскользил по гладкой поверхности Большого рейда, на котором стояло несколько кораблей и пароходов. И случилось неожиданное для матросов-гребцов: Павел Степанович вдруг открыл глаза — оба глаза, хотя и видно было, что левый открылся с трудом. Голубые нахимовские глаза глядели неподвижно, правда, но они глядели на матросов, на то, как действуют весла, как с лопастей весел капает-сбегает вода…
   Матросы переглянулись радостно, боясь сказать слово. Но на середине рейда их раненый «отец», может быть под влиянием свежего воздуха на воде или запаха моря, даже попытался, обхватив руками жерди носилок, приподняться до сидячего положения. Правда, сделав это усилие, он от слабости тут же лег снова и закрыл глаза, но матросы уже не только переглядывались, а кивали один другому, дескать: «Видал, как действует!»
   Капитан 1-го ранга Бутаков увидал с палубы своего «Владимира» очень знакомый черный сюртук с густыми эполетами, забинтованную голову, носилки в мимо идущем ялике, ухватился за голову сам и едва опомнился, чтобы послать приказание своему паровому катеру, который шел в это время с Северной, навстречу ялику, принять адмирала и доставить на тот берег как можно скорее.
   Гюббенета как раз в это время в госпитале не оказалось: он был у Тотлебена, рана которого, вначале казавшаяся легкой, приняла почему-то угрожающий вид. Нога опухла, острые боли в ней сильно беспокоили больного, который, хотя и с постели, не переставал все-таки давать указания к обороне Севастополя.
   Для передачи этих приказаний при нем всегда были два-три инженерных офицера, и не было ничего удивительного, когда один из них вошел в кабинет своего начальника как раз в то время, когда Гюббенет заканчивал перевязку ноги.
   Лицо офицера было очень взволнованно. Пользуясь моментами, когда на него не глядел Тотлебен, он делал знаки хирургу, приглашая его выйти на минуту в другую комнату. Гюббенет понял, что ему хотят сообщить что-то важное, и вышел.
   Офицер сказал ему шепотом, что Нахимов убит, и просил как-нибудь в осторожных выражениях передать это генералу: он знал, как Тотлебен уважал и ценил Нахимова, и боялся, что страшная весть о его смерти убийственно подействует на раненого.
   Гюббенет был и сам чрезвычайно поражен этим, несмотря на то, что произведенные им здесь, в Севастополе, ампутации и другие сложные операции, число которых доходило до трех тысяч, могли бы уж, кажется, в достаточной степени закалить его сердце.
   И он обрадовался и за Тотлебена и за себя, когда не пришлось ему передавать такого исключительно печального известия: как раз в это время посланный за ним из госпиталя ординарец доложил, что адмирал не убит, а только ранен, но врачи госпиталя просят его, Гюббенета, прибыть на консилиум.
   Профессору пришлось спешно ехать от одного витязя Севастополя к другому, но когда появился он в той отдельной комнате, которую отвели в госпитале Нахимову, врачи уже вполне ознакомились с раной, вынули из нее восемнадцать осколков черепных костей и пришли к бесспорному для себя выводу, что смерть тут неизбежна и близка.
   По свойственной хирургам того времени привычке совать свои пальцы в раны, они нашли, что входное отверстие раны свободно пропускает указательный палец, выходное же еще шире, — таково было действие пули Минье.
   Нахимов глядел на Гюббенета одним только правым глазом: веко левого было закрыто и сине-багрово от кровоподтека; правая рука лежала неподвижно, левая шевелилась, и он пытался подносить ее к ране, так что Гюббенету приходилось останавливать эти движения своей рукой.
   Стараясь говорить очень отчетливо, Гюббенет задал ему один за другим несколько вопросов, но напрасно приближал свое ухо к его губам: губы не шевельнулись.
   — Сознание отсутствует, — горестно сказал, наконец, Гюббенет и принялся сам снимать только что наложенную повязку.
   — Льду! — сказал он таким командным тоном, точно это простое средство могло вернуть раненого к жизни.
   — За льдом послали, — ответили ему врачи.
   — Куда послали?
   — Послали узнать по ресторанам, может быть где-нибудь остался еще лед.
   — Пока, за отсутствием льда, холодные примочки, — тем же командным тоном приказал Гюббенет. — И давать пить холодную воду чайными ложечками.
   Эта вода снаружи и вода внутрь оказалась единственным лекарством для раненого моряка! И лекарство это несколько оживило его; он начал чаще двигать левой рукой, силился открывать и иногда открывал левый глаз.
   Небольшой кусок льда — последний — нашелся под мокрой соломой на погребе бесстрашного ресторанчика «Ростов-на-Дону» на Корабельной. Его привезли, как бесценную драгоценность, и с величайшей поспешностью, чтобы он не растаял дорогой. Тут же, мимоходом, сочинена была и легенда о том, что за льдом ездил верхом в Симферополь один из адъютантов Нахимова, лейтенант Шкот, и всего только в семь часов обернул туда и обратно; и все верили этой легенде, — так хотелось всем в Севастополе, чтобы все, даже самые героические, средства были пущены в ход, чтобы сохранить жизнь Нахимова.
   Но смерть не уходила от его изголовья.
   Утром в день своих именин Нахимов как будто почувствовал себя лучше настолько, что даже хотел сорвать свою повязку левой рукой. Дежуривший около него врач отвел его руку и услышал его бормотанье:
   — Э-э, боже мой, какой вздор… пустяки какие!
   Умирающий, конечно, не чем иным, как только вздором и пустяками, не мог бы и назвать все эти заботы и попечения о нем, умирающем.
   К полудню Гюббенет придумал еще одно средство: обливание головы умирающего из чайника с некоторой высоты, чтобы вода действовала не только своим холодом, но еще и силой падения.
   И вот, подействовало ли это сильное средство, или Нахимов вспомнил вдруг, что он — именинник и должен встать и принимать гостей, но он вдруг, неожиданно для всех его окружающих, поднялся на своей койке и сел.
   Однако не только сел, он еще и показывал рукою на шею, чтобы ему дали галстук, на плечи — чтобы дали его сюртук с эполетами; он, казалось, решил стать прежним Нахимовым, — показать этим всем около него, что ничего не случилось, что напрасно совали ему свои пальцы в череп и делали какие-то там повязки и примочки.
   Но оживление это продолжалось недолго. Он лег снова и теперь уже больше на правый бок, чем на спину, и закрыл глаза.
   Приехал Горчаков с генералом Коцебу, — один длинный и тощий, другой маленький и круглый, первый очень взволнованный, второй спокойный, по обязанности начальника главного штаба. Как раз во время их появления в бараке один из военных медиков из большого фаянсового чайника тонкой струей лил на голову полумертвеца холодную воду. От этого средства подушка была мокрой, рубашка мокрой, а на бледном лице всюду блестели капли.
   — Павел Степанович! — громко сказал Горчаков наклоняясь над койкой.
   Нахимов не открыл глаз.
   — Павел Степаныч!.. Голубчик вы мой! — дрогнувшим голосом попытался еще раз обратиться к умирающему адмиралу главнокомандующий, но адмирал не слышал, не понял, не открыл глаз.
   И Горчаков зарыдал вдруг… Положив одну руку на круглые плечи своего маленького Коцебу, а другою закрыв лицо, он рыдал, глухо всхлипывая, и голова его тряслась, и вздрагивала узкая спина, — рыдал разрешенно: умирал не кто-нибудь, а коренной, незаменимый руководитель обороны Севастополя, этого «несчастного города», который, может быть, готовит и ему самому гибель, а между тем бросить его нельзя, — не велит долг, не велит Россия…
   А в это время усердный дежурный медик все лил и лил холодную воду на голову умиравшего, стараясь, чтобы тот хотя бы поглядел на рыдающего князя. И он добился, наконец, успеха: Нахимов открыл оба глаза и остановил их на главнокомандующем.
   — Вот! Глядит, ваше сиятельство! — обрадованно сказал медик.
   Горчаков поспешно вытер глаза платком и наклонился к мокрой белокурой голове на мокрой подушке.
   — Павел Степаныч! А Павел Степаныч!.. Вы меня узнаете?
   Нахимов глядел прямо в очки Горчакова, глядел довольно долго, несколько минут, однако в глазах его нельзя было прочесть никакой мысли.
   — Вам не холодно ли? — нагнулся над ним и Гюббенет и приложил ухо к его губам, но губы не пошевелились.
   Горчаков так и вышел из барака с заплаканным лицом. Не оставалось никаких надежд. Если и можно было о чем-нибудь говорить, то только о похоронах Нахимова и прежде всего о склепе, в котором все три места были уже заняты гробами трех адмиралов: Лазарева, Корнилова, Истомина, так что приходилось расширять склеп для нового гроба…
   Художник-любитель был направлен капитаном Бутаковым «снять очерк лица» того, кто не позволял этого делать художникам, когда был здоров, деятелен и на вершине славы, как это было после Синопского боя; и вот под беспристрастный карандаш попали: бледное, осунувшееся, безжизненное лицо с закрытыми глазами, на котором бойко блестели только здесь и там остановившиеся во впадинах капли воды, и белела мокрая повязка, скрывшая голову.
   Только из-за угла, воровским образом, удалось как-то Тимму бегло зарисовать Нахимова, стоящего на бастионе, зарисовать в профиль и, может быть, больше на память, чем с натуры: и этот тиммовский рисунок только и остался потомству отдаленно напоминать о герое.
   А герой угасал на глазах врачей госпиталя и тех, кто имел время и возможность приехать на Северную на него взглянуть, благо день считался праздничным.
   Врачи то поливали ему голову водой, то меняли на ней повязку, то щупали пульс, то считали, сколько дыханий делает он в минуту, но сами видели, что это только одна «отписка», что жизнь уходит из тела через отверстие в черепе и что нет в медицине средств задержать ее.
   В одиннадцать утра тридцатого июня часовой, стоявший перед бараком, чтобы не допускать около езды, способной обеспокоить раненого, был снят.
   Теперь уже ничто больше не могло его обеспокоить: сердце Нахимова перестало биться.

VI

   Только в три часа перевезли тело Нахимова, через рейд в город, в тот дом около Графской пристани, в котором он жил постоянно: он доказал все-таки Сакену, что перебираться в безопасные Николаевские казармы ему было действительно не нужно, — смерть дожидалась его не в городе, а на боевом посту.
   Весь Севастополь уже знал о кончине Павла Степановича. Штатских людей оставалось теперь уже немного, однако они были очень заметны в густой толпе, собравшейся около Графской встретить траурный баркас, шедший на буксире парового катера.
   Волновалось море, покрытое беляками; сильное волнение было даже и на рейде.
   Панфилов, который был назначен на место покойного командиром порта и помощником начальника гарнизона, сам с тремя капитанами 1-го ранга принял с баркаса гроб с телом и перенес в дом.