Спросил и, словно устыдясь своей растроганности, во всю глотку гаркнул на луну:
   – Ну что ты прямо, как фара, в глаза лепишь!
   Море и небо сейчас, при свете луны, были почти одного и того же густого, ровного серого цвета, и только на горизонте, где смыкались два их серых полотнища, появилась чуть заметная пятнистая чернота.
   – Что это? – показал на нее Лопатин.
   – То самое, куда идем, Норвегия.
   Судя по всему, дело шло к высадке. Палуба заполнилась белыми фигурами разведчиков.
   «Теперь уже скоро», – подумал Лопатин, и мысль, что через пятнадцать или двадцать минут он сойдет на землю, где нет наших, а есть только немцы, смутила его своей непривычностью.
   Иноземцев поднялся на палубу последним и сразу подошел к Рындину. Отойдя в сторону, они поговорили о чем-то, и Рындин подозвал Лопатина:
   – Может, останетесь на охотнике, больно уж ночь светлая?
   Лопатину захотелось сказать «да», но он сказал «нет», понимая, что Рындин ничего другого и не ждет, а свой вопрос задал по настоянию Иноземцева.
   – Ну, что я тебе говорил? – отойдя от Лопатина, сказал он Иноземцеву таким громким шепотом, что его мог не услышать только глухой.
   У берега было мелководье и камни, охотник не смог подойти вплотную – сходней не хватило, их нарастили досками, и двое краснофлотцев из команды влезли в ледяную воду и страховали перебегавших по доскам разведчиков, чтобы они выбрались на берег сухими.
   Но Лопатин все-таки ухитрился окунуть в воду одну полу маскхалата. Она скоро замерзла и гремела на ходу, как жестяная, все пятнадцать километров, что они шли пешком по берегу.
   И этот звук, казавшийся самому Лопатину неправдоподобно громким и отовсюду слышным, вспоминался ему потом, пожалуй, чаще, чем все остальное, происходившее с ним в ту ночь.

22

   Когда морской охотник, взяв обратно на борт разведчиков, возвращался в Полярное, зарево подожженных немецких складов и взрывы боеприпасов провожали его еще целый час. Потом стало тихо.
   Под утро, когда уже были в своих водах, огибая с севера Рыбачий полуостров, качка совсем прекратилась. Рындина больше не травило, но он был в дурном настроении – злился, что его последняя диверсия обошлась без боя с немцами.
   – Видите, – сказал он, подойдя к Лопатину, – шутил про чертову дюжину, а на поверку так оно и вышло – плюнуть и растереть!
   Он сердито сплюнул за борт:
   – Разве я об этом мечтал, когда шел?
   Теперь, когда возвращались, Лопатину, тоже задним числом, начинало казаться, что и он не об этом мечтал. Когда опасность миновала, сделалось обидно, что немецкие патрули удрали в горы, не приняв боя, и разведчикам оставалось только жечь и крошить все, что у немцев было там, на этом мысу.
   – А у вас раньше так бывало? – спросил Лопатин у Рындина.
   – Один раз еще хуже было. Высадились, как говорится, не на тех координатах, два часа пустые скалы подметали клешами и отбыли восвояси. Но это когда было, а теперь прощальная гастроль – и такая неудача!
   – Почему считаете, что неудача? – спросил Иноземцев. Он и до этого стоял рядом, облокотившись о поручень и глядя в воду, но молчал так упорно, что казалось, промолчит до самого Полярного.
   – Не повоевал напоследок, – сказал Рындин.
   – Задание выполнили полностью и без потерь, – сказал Иноземцев. – Я лично, наоборот, считаю, что удача.
   – Для тебя удача, для меня неудача, – вздохнул Рындин и спросил Лопатина, долго ли еще он пробудет здесь, на севере.
   Лопатин сказал, что нет, уже получил вызов и, как только напишет корреспонденцию и согласует ее у них, в морской разведке, сразу уедет в Москву.
   – Жаль, – сказал Рындин, а то еще раз-другой сходили бы тут без меня с Иноземцевым, он бы вам рекомендацию в партию дал. Как, Иноземцев, дал бы корреспонденту рекомендацию?
   – Если, сколько положено для этого, вместе прослужили бы – дал, – сказал Иноземцев.
   – А сколько положено? – спросил Рындин.
   – А что, вы не знаете?
   – А ей-богу, не знаю. Знал, да забыл. Месяц в одной части, что ли? Я теперь пехота, теперь мне с вами не служить…
   И, присвистывая, пошел по палубе.
   – А вы рапортов не подавали ехать под Москву? – спросил Лопатин у Иноземцева.
   – Нет. Я воюю где прикажут.
   – А вернуться на подводный флот не думаете?
   – Об этом не мне думать, – сказал Иноземцев так угрюмо, что стало ясно: думает все время.
   – Вот видите, – сказал Лопатин, – напрасно вы меня оберегали, не хотели спускать с борта. Все обошлось даже без выстрела…
   – Я вас не оберегал, – сказал Иноземцев. – Просто боялся, что отстанете, придется или задерживаться из-за вас, или людей с вами оставлять. Не знал, что вы так хорошо по горам ходите. А что без выстрела, то почему я именно о вас должен думать? Почему у вас о себе такое представление, раз на вас, как и на мне, военная форма?
   Лопатин ничего не ответил, подумав об Иноземцеве, что он правильный человек и что, когда подают в партию, рекомендации надо просить у таких, как он, а не у тех, кто готов дать ее любому…
   Помолчав и сочтя, что достаточно поставил Лопатина на место, Иноземцев сказал миролюбиво:
   – С выстрелами или без – раз на раз не приходится. Рындин считает, что если вы один раз в операцию с ним пошли, так он виноват перед вами, что боя не было. А люди рады, что задание выполнили – и без выстрела. На их жизнь всего этого еще хватит…
   В Полярном Лопатин высадился первым, не дожидаясь Иноземцева и Рындина; у них оставались там, на охотнике, свои дела.
   С Рындиным попрощался, а с Иноземцевым договорился прийти к нему в морскую разведку с очерком, чтоб он посмотрел.
   – Когда придете? – спросил Иноземцев.
   Лопатин сказал, что послезавтра.
   Иноземцев помолчал, прикидывая что-то в уме.
   – Если до обеда – застанете, – и, отвернувшись от Лопатина, окликнул Чехонина: – Чехонин! Выводите и стройте личный состав.
   Уже идя по пирсу, Лопатин вспомнил свой разговор с Чехониным там, на охотнике, про жену Иноземцева.
   По пирсу, навстречу Лопатину, медленно шла женщина, в сапогах, полушубке и платке. Руки у нее были засунуты в карманы полушубка, а лицо было красивое, равнодушное, скучающее.
   Замороженное лицо, но, если его оттаять, еще неизвестно, что будет, может, оно окажется все в слезах.
   Женщина шла по пирсу медленно-медленно, как будто боялась слишком рано дойти до того конца его, где стоял охотник.
   Поднимаясь в гору по широкой циркульной лестнице, которую хорошо знают все, кто бывал в Полярном, Лопатин не удержался и оглянулся.
   Внизу по пирсу строем шли разведчики, а на оставшемся позади них пустом куске пирса совершенно одна стояла женщина. Она стояла одна, и Лопатин долго не мог оторвать от нее взгляда, смотрел на нее, а думал о несчастьях в собственной жизни.
   Потом на пирс поднялся Иноземцев. Женщина шагнула к нему и ожидающе вынула руки из карманов. Но он не обнял ее, а остановился, руки по швам, словно стоял перед строем. Что-то коротко сказал и пошел мимо нее по пирсу. Она постояла не поворачиваясь, лицом к морю, потом повернулась, заложила руки в карманы полушубка, догнала мужа и пошла с ним рядом. Они шли там, внизу, на фоне моря, и Лопатин хорошо видел, – они идут, не касаясь друг друга плечами…
   На узле связи его ждала новая телеграмма. Редактор требовал срочно, еще до отъезда, написать и передать по телеграфу материал о летчиках-истребителях, прикрывавших Мурманск, наверное, считал, что это могло пригодиться в связи с налетами на Москву.
   Истребители, охранявшие Мурманск, исправно делали свое дело, но в самолет к ним за спину не залезешь, а писать с чужих слов всегда трудно. Потратив на это три дня, Лопатин засел за отложенный очерк о морских разведчиках и, дописав его, понес визировать.
   Открыв дверь в знакомую комнату, он, к своему удивлению, увидел Рындина. Рындин сидел не за столом, а на столе, взгромоздясь на угол толстой ляжкой, и, дымя самокруткой, всей лапой, страницу за страницей, с хрустом листал какой-то иллюстрированный журнал. Наверное, английский или американский, с пришедшего недавно конвоя. Махорочный дым стоял до самого потолка.
   – Вот какие у нас дела, – сказал он, слезая со стола. – Вот какие дела… – мрачно повторил он еще раз и, пройдясь по комнате, сгреб журнал и сунул Лопатину.
   – Посмотрите! И откуда они, дьяволы, столько красивых баб берут, а главное, те сниматься в таком виде соглашаются… – сунул журнал и снова заходил по комнате.
   Он был так явно не в себе, что Лопатин понял: все, о чем Рындин мечтал, накрылось – начальство взяло обратно согласие на его перевод в морскую пехоту под Москву, и он теперь бесится.
   Пожалев его, Лопатин не стал расспрашивать.
   – Я, правда, не по своей вине на три дня опоздал – мы условились с Иноземцевым, что я зайду раньше. Он сегодня будет?
   Рындин так резко повернулся к Лопатину всем своим массивным телом, что затрещал пол.
   – А вы что, еще не в курсе наших дел?
   И, увидев по лицу Лопатина, что не в курсе, сказал:
   – Застрелили Иноземцева. Только что с поминок вернулся. Еще не спал и не брился… – И словно надо было кому-то доказывать, что он еще не брился, потрогал толстой волосатой рукой сначала одну, потом другую щеку: – Видите…
   Потом опять сел на стол и рассказал, как все получилось.
   Его самого, оказывается, на три дня задержали, чтобы ввести преемника в курс дела, а Иноземцев в это время пошел на катере в Норвегию в условленном месте принять на борт двух наших, уже месяц находившихся там. Они не вышли в назначенное время.
   По закону надо было отвалить, но он все еще ждал их. В это время в скалах, в километре от фиорда, началась перестрелка. Услышав ее, Иноземцев пошел на риск: взял с собой группу и углубился навстречу выстрелам. Отходивших к берегу разведчиков спасли, перехвативший их немецкий патруль перебили, но в перестрелке Иноземцев был убит наповал.
   – Вот сюда пулей, – сказал Рындин и ткнул себя пальцем между бровями. – Тело, конечно, не оставили, вынесли. Тем более что с ним Чехонин был… И старшину второй статьи Андреечева тоже убили, и тоже тело вынесли. Да вы его знаете!
   Лопатин смотрел на Рындина, стараясь вспомнить эту фамилию.
   – Знаете, – повторил Рындин. – Когда мы с вами ходили, помните, вы сорвались, где сильно переметено было, а краснофлотец, что с вами рядом шел, помогал вам обратно выбраться. Помните?
   – Помню.
   – Вот это Андреечев и был. Ему Иноземцев с самого начала приказал вас страховать. Он и страховал. Вот так… – помолчав, сказал Рындин и опять слез со стола и заходил по комнате. – Выпили крепко и покойника ругали, когда выпили.
   – За что?
   – За то, что умер… Инструкция строгая: раз в назначенный срок люди на тебя не вышли – отваливай! А нарушил, пошел на риск – умер!
   Услышав это, Лопатин сказал, что Иноземцев был не похож на человека, склонного идти на риск, нарушая инструкции. Он, Рындин, – да, а Иноземцев – нет. Во всяком случае, по первому впечатлению…
   Но Рындин перебил, не дав договорить:
   – Вот и ерунда. На риск, если хотите знать, он чаще меня шел. Только я любил об этом трепаться, а он никогда. – И, посмотрев на Лопатина красными, еще пьяными глазами, добавил: – Все пишете, пишете о нас… Пишете, что первое на ум взбрело, а кто из нас какой, так и не знаете…
   Он походил по комнате и, глядя не на Лопатина, а себе под ноги, сказал:
   – Жена его как предчувствовала… Ни за что уезжать от него не хотела. Страстно его любила. Трижды ей литер оформлял, даже разговаривать с ней перестал. Дождалась все-таки… На поминках ни слезы не уронила… Это я понимаю – горе. Я бабьим слезам не верю…
   – Наверное, уедет теперь к детям, – сказал Лопатин.
   – Не знаю, не спрашивал… – Рындин по-прежнему глядел себе под ноги.
   – А вы когда теперь едете? – спросил Лопатин.
   – А я теперь, выходит, не еду. Рапорт обратно взял. Так что передавайте от меня привет Москве. Сами-то вы едете?
   – Попытаюсь еще сегодня, поездом.
   – Значит, проститься с нами пришли?
   – Не только. – Лопатин объяснил, что договорился с Иноземцевым показать ему свой очерк.
   – Давайте мне, – сказал Рындин, протягивая руку. Но когда Лопатин вынул из полевой сумки очерк, покачал головой: – Я насчет этого ненадежный, если складню написано – обязательно увлекусь и какую-нибудь военную тайну не вычеркну. За одну статью в «Красном флоте» уже имел выговор. Пойдем вместе прямо к Сидорину – этот через свои очки ничего не проморгает…
   Он сунул в карман черных флотских, заправленных в сапоги брюк кисет с махоркой и, грузно скрипя ступеньками, полез вместе с Лопатиным на верхний этаж к капитану первого ранга Сидорину.

23

   За всю корреспондентскую жизнь Лопатина у него еще не было такого бешеного в смысле работы времени, как этот декабрь под Москвой, куда он вернулся в первый день нашего контрнаступления.
   Когда фигура Лопатина в нескладно, по-бабьи сидевшем на нем слишком длинном полушубке появлялась вечером в коридорах «Правды», где теперь на четвертом этаже ютилась и «Красная звезда», дежурившие по номеру, радуясь, что он снова благополучно вернулся, с ходу поили его чаем и забрасывали вопросами: «Как там? Далеко ли прошли за Клин? Сильно ли разбит Калинин?
   Много ли видел на дорогах побросанных немцами танков и машин?» Он входил в кабинет к редактору доложить о поездке, а через пятнадцать минут уже шагал по машинному бюро, пятная пол оттаявшими валенками. Он не решался диктовать сидя, боялся заснуть.
   Просидев три дня под Волоколамском, пока город не взяли, и написав еще один очерк, Лопатин вылетел на южный участок фронта к Одоеву. Когда он прилетел туда, город был уже занят; по улицам проходили тылы освободившей его кавалерийской дивизии.
   У самолета подломился костыль, его надо было менять; волей-неволей пришлось заночевать в Одоеве.
   Город был сильно разбит поочередно немецкими и нашими бомбежками и на треть сожжен немцами при отходе. Во всех, даже целых, домах были выбиты стекла. По заваленным снегом улицам медленно шли люди, они останавливались около домов – своих и чужих, заглядывали внутрь через разбитые вдребезги стекла, пожимали плечами, некоторые плакали. Кое-где мелькали непривычно выглядевшие вывески учреждений и частных парикмахерских, с надписями на русском и немецком языках. Наконец Лопатин добрался до здания райисполкома и зашел к председателю, который уже полдня как вернулся сюда вместе с первым вошедшим в город эскадроном.
   Это был пожилой, легко, не по-зимнему, одетый человек, властный, громкоголосый, закрученный делами и удрученный зрелищем бедствий, постигших его родной город. В комнате стояла полутьма. Выбитые стекла были залатаны фанерой; одна женщина домывала пол, другая – растапливала печку. Кроме стола и стула, в комнате ничего не было, но в соседней комнате не было и этого – несколько посетителей теснилось там, стоя или сидя на подоконниках.
   – Жалко, раньше не пришли, – сказал председатель, отдавая Лопатину его удостоверение. – Хорошие люди были – секретарь подпольного райкома и еще двое оставленных тут нами товарищей.
   – А где они?
   – Уехали в штаб корпуса – сведения о немцах давать.
   – Жаль, – посетовал Лопатин и добавил, что, наверное, с кем поговорить найдется – в соседней комнате ждут приема несколько человек…
   – Человеки, да не те! – сердито хлопнув по столу рукой, ответил председатель странной фразой, значение которой стало понятно, только когда в комнату вошел первый из ожидавших приема.
   Это был инженер горкомхоза, который, как выяснилось из последующего разговора, пустил при немцах выведенный из строя городской водопровод. Он пришел не по вызову, а сам, и держался спокойно, кажется не чувствуя себя особенно виноватым. Председатель райисполкома принял его наскоро, выслушал, стоя сам и не приглашая садиться, и, недружелюбно сказав: «Ладно, идите, мы с вами еще разберемся», отпустил.
   – А с чем вы еще будете разбираться? – спросил Лопатин, когда инженер вышел.
   – Как с чем? – поднял на Лопатина глаза председатель райисполкома. – Работал на немцев, сам сознается!
   – Но водопровод-то, наверно, не только немцам был нужен, а и городу? – возразил Лопатин.
   Председатель райисполкома посмотрел на него сердито, но неуверенно. «Ну что ты ко мне привязался? – было написано на его лице. – Оказался бы на моем месте, поглядел бы я на тебя».
   – Я же говорю: будем еще разбираться, – неопределенно сказал он вслух и вызвал следующего из ожидавших – заведующего городской пекарней; он пек хлеб при немцах и, по первому впечатлению Лопатина, был прохвостом. Вслед за ним через комнату председателя прошли еще трое людей, остававшихся в городе на своих службах все время, пока в нем были немцы, – монтер с электростанции, врач из городской больницы и какая-то женщина, работавшая в карточном бюро и с рыданиями говорившая, что хотя она и кандидат партии, но что же ей было делать, когда у нее на руках грудной ребенок и мать-инвалидка!
   – Что тебе делать было – не знаю, а что ты в партии была – об этом забудь! – сказал председатель райисполкома, судя по всему знавший и жалевший эту женщину и все-таки твердо уверенный в правоте своих слов.
   – Что же мне теперь делать? – продолжала рыдать женщина. – Нам хоть карточку-то дадут теперь?
   – Иди бабам помогай, другие комнаты мой, а то весь райисполком в навозе, как будто Мамай прошел, – помолчав, сказал председатель и добавил ту же фразу, которой заканчивались все его разговоры: – Потом разберемся!..
   – Слушайте, – сказал Лопатин уже глубокой ночью, вернувшись после обхода города в райисполком и пристроившись часика на два поспать рядом с председателем, в его кабинете, на двух брошенных на пол тюфяках. – Вот вы все говорите: «Потом разберемся, потом разберемся». А как мы будем потом разбираться?
   – В чем разбираться? – усталым голосом спросил в темноте председатель.
   – Ну вот хотя бы тут у вас, – сказал Лопатин. – Ведь какая-то часть населения здесь оставалась…
   – Примерно до половины, – отозвался председатель, – а точней потом разберемся… – уже механически повторил он ставшую привычной за день фразу.
   – Предположим, половина, – сказал Лопатин, – значит, несколько тысяч человек. Это же не деревня, где есть хотя бы спрятанные, закопанные запасы продовольствия, а все-таки город. Хлеб пекли в пекарнях, продукты давали по карточкам, воду брали из колонок, свет получали с электростанции… Нельзя же себе представлять, что вот сегодня пришли немцы, а завтра людям уже не нужно ни воды, ни хлеба, ни света – ничего!
   – Насчет света ерунда! – прервал Лопатина председатель. – Электростанция – военный объект, посидели бы и на лучине! А монтер просто шкура: имел шанс взорвать – и струсил!
   – А вы бы взорвали?
   – Безусловно.
   Председатель сказал это так просто, что Лопатин поверил ему.
   – Ну, а эта женщина? Ведь какая-то выдача хлеба – я ходил по городу, спрашивал, – по нищенским нормам, но все же и при немцах продолжалась?
   – Ну, была! – отозвался председатель.
   – Или тот же водопровод… Я вот, например, – застрянь я здесь в положении этого инженера, не знаю, как бы поступил, честно вам говорю!
   – А я, думаете, все знаю? – вздохнув, сказал председатель. – Я ведь тоже не чурка, заметил, как вы на меня смотрели, когда я говорил, что потом разберемся… А как иначе? У меня есть указание выявить всех до одного пособников фашистских оккупантов, и я его выполню, будьте покойны. У меня совесть есть! Жрать не буду, спать не буду, а выполню.
   – Это я понимаю, – сказал Лопатин, – но кого считать пособником? Вот вопрос, в котором надо разобраться!
   – Вот видите, как до дела дошло, и вы сразу на мой язык перешли – надо разобраться! А когда разбираться – сейчас или потом? – И Лопатин почувствовал, как председатель в темноте усмехнулся.
   – Не знаю, – помолчав, сказал Лопатин, – знаю одно: не хочется, чтобы к радости примешивался испуг! За эти дни я много где был; и у людей, которые встречают войска, в глазах радость, а от вас уже несколько человек вышло с испугом в глазах…
   – А у некоторых и должен быть испуг в глазах, – жестко сказал председатель.
   – У некоторых, да! – так же жестко, нажав на слово «у некоторых», ответил Лопатин.
   – Вот и напишите в свою газету то, что вы мне говорите, – сердито сказал председатель.
   – И напишу, – принимая вызов, ответил Лопатин.
   Несколько минут оба лежали молча, устав спорить и не в состоянии заснуть. Потом председатель заворочался, вздохнул и сказал:
   – Вот вы ко мне пристали с этой женщиной… А теперь я вас спрошу: как, по-вашему, бывают или не бывают неразрешимые противоречия?
   – По-моему, бывают.
   – А как вы их разрешаете?
   – То есть как?
   – А вот так – оно неразрешимое, а вы обязаны его разрешить.
   Как тогда?
   Лопатин не знал – как тогда? Так и не ответив на этот вопрос, он долго лежал в темноте с открытыми глазами, вспоминая то эту навзрыд плачущую женщину из карточного бюро, то Арабатскую Стрелку и ту, другую женщину, черную и тихую, с ее бесстыдно простыми словами про обещанные немцами деньги.
   Да, конечно, когда все это, и черное и белое, вот так очевидно, как ему преподнесла судьба, очевидно как на ладони – тогда проще. А если не так очевидно? А если не как на ладони, а как в двух зажатых кулаках и неизвестно, что из какого вытащишь? И все-таки, все-таки…
   Он заснул с этим упрямым «все-таки» в душе и так и привез его с собой в Москву.
   За всю поездку в Одоев война не напомнила ему о себе ни единым выстрелом, ни малейшей опасностью, но от этого было не легче, а трудней. Пройдя сквозь опасность, легче потом стоять на своем. На этот раз опасностей за плечами не было. Если были – то впереди.
   Не заходя к редактору, чтобы тот не сбил его, Лопатин заперся и к вечеру написал очерк «В освобожденном городе». Он постарался, хотя бы мягко, провести свою вчерашнюю мысль о радости и испуге, испуге напрасном, потому что после восстановления нормальной жизни в каждом освобожденном городе мы сумеем быстро и правильно сделать различие между действительными пособниками фашистов и людьми, которые вынуждены были оставаться на своей работе в интересах населения. Злясь на себя, Лопатин по нескольку раз исправлял и смягчал каждую, казавшуюся ему мало-мальски резкой, формулировку, он боялся, что любая из них может поставить под угрозу весь очерк.
   – Уже знаю, что ты вернулся, – сказал редактор, когда Лопатин с очерком в руках вошел в его кабинет, – но приказал тебя не отрывать. Есть одна важная новость для тебя, но давай сначала прочтем.
   Фразу насчет новости Лопатин пропустил мимо ушей – наверное, еще какая-нибудь поездка, которую редактор считает особенно интересной, – и, став у него за плечом, стал следить, как тот читает очерк.
   Редактор поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, – против слова «испуг». Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.
   – Хорошенькая теория, – сказал он, бросив на стол очерк и быстро зашагав по комнате. – Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение…
   – Почему подарок?
   – Почему? – переспросил редактор, останавливаясь перед Лопатиным и закладывая большие пальцы за ремень. – Ну давай кого-нибудь еще позовем, пусть почитают, может, у меня ум за разум зашел… – Он уже подошел к столу, чтобы нажать кнопку звонка, но передумал. – Нет уж – пожалею тебя, забирай! – сказал он, складывая очерк вчетверо и протягивая Лопатину. – И выбрось это из головы, и вообще выбрось… Все равно в собрание сочинений не войдет…
   – А все-таки почему? – не беря очерка, упрямо спросил Лопатин.
   – А потому, – сказал редактор, – что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет…
   – А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, – всех подряд за решетку…
   – Это по-твоему, – не найдя, что возразить, сказал редактор. – Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявлять… Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье…
   – К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего.
   – А гребенка тут и должна быть только одна – служил у немцев или не служил! Время военное, все эти «с одной стороны, с другой стороны» надо отставить по крайней мере до победы.
   – Допустим, – упрямо сказал Лопатин, – а все-таки как надо было поступать этому инженеру-коммунальнику, о котором я пишу?