– А почему же Вахтерова вашего к себе не взял?
   – Мы думали между собой. Наверно, наш экипаж нарушать не хотел – он не любит экипажи нарушать, говорит: их и без того война нарушает. А что вместо меня того механика себе взял, я не обижаюсь, – с кем войну начинал, разве его забудешь?
   – Это верно, – согласился Лопатин, подумав о людях, бывших, может, и не храбрей, и не лучше других, но неустранимых из памяти, потому что с ними начинал войну.
   – Жалко, опять машина сгорела, – сказал Чижов. – Каждый раз жалко. Тем более «тридцатьчетверку». У ней и скорость, и проходимость хорошая, и маневренность, можно сказать, замечательная.
   – Башня только часто слетает. – Лопатин вспомнил, сколько раз он видел, как сброшенная с танка башня лежит на земле возле погибшей «тридцатьчетверки».
   – Бывает, слетает, – сказал Чижов, с неохотой подтверждая эту очевидность. – Как у нас сегодня! Она ж не крепится, на своем весе держится. Слетает, если взрыв внутри, или если удар снизу вверх идет, под корень, или тяжелая бомба рядом упала. – И, словно оправдывая свою любимую «тридцатьчетверку», добавил: – А у немца – замечали? У них у всех, даже у «тигров», подъемный сектор у орудия слабый. Как подобьешь, у него сразу пушка – раз! – и вниз! Пушка у них очень хорошая, но длинная, а сектор, который ее поднимает, слабоватый. Видали? Стоят, и пушки вниз!
   – Видал, – сказал Лопатин. Он и в самом деле много раз видел это, но объяснений не искал. От боли за свое собственное больше обращал внимание на башни, слетавшие с «тридцатьчетверок».
   Лежа рядом с ним, Чижов стал вспоминать, как танкисты хоронят своих сгоревших, складывая все, что осталось, иногда в шинель, иногда в одеяло, а чаще всего – в плащ-палатку…
   Когда разговор иссякал и наступало молчание, время начинало тянуться томительно долго, бессмысленно опрокидываясь куда-то в прошлое, то в мысли о женщине, которая написала, что приедет к тебе, как только сможет, но теперь неизвестно, сможешь ли приехать к ней ты; то в поздние раскаяния в том, что, как мальчишка, напросился в этот рейд, о котором, останься хоть трижды жив, все равно теперь не напишешь в газете всего, что увидел и чему ужаснулся.
   Было стыдно за эти свои раскаяния перед лежавшим рядом Чижовым, который наверняка не думал об этом, потому что ни у кого и ни на что не напрашивался, а просто – уже не в первый раз за войну – сначала делал то, что ему приказали, а потом то, что ему уже никто не мог приказать, то, что считал собственным долгом перед товарищами. Но как ни стыдно, а все равно со злостью на себя вспоминал о позавчерашнем генеральском «не советую», которого мог бы послушаться, и тогда ничего бы этого не было…
   – А еще так бывает, – вдруг после долгого молчания сказал Чижов, – в сгоревший танк заглянешь – механик как сидел, так и сидит. Почти полностью, не разваливается. Почему – не знаю. А дотронешься – и рассыпался! Я два раза так хоронил. У вас закурить нет, товарищ майор?
   Лопатин полез, в левый карман брюк, где, как ему помнилось, лежала пачка и в ней оставалось несколько папирос. Он нащупал и достал ее, смятую, потому что карман, как и весь левый бок брюк и гимнастерки, был пропитан чужой кровью.
   Чижов, сняв шлем, стал пальцами перебирать в нем эти слипшиеся в комок папиросы.
   – Все мокрые, – вздохнул он. – Не закурится. – И, вытряхнув шлем, надел на голову.
   Так и не заснув, они пролежали до рассвета. Видно было еще плохо, но стало понятно, что они за ночь довольно далеко ушли вверх по отлого подымавшемуся полю, а то место, где с ними все вчера случилась, наверное, когда-то давно было гатью через старое болото. Липы темнели далеко внизу и стояли так густо, что сожженные между ними танки были почти не видны в утреннем тумане. А еще дальше, по ту сторону низины, поле тоже отлого поднималось вверх.
   В низине, совсем близко от дороги, стоял не замеченный ими ночью «фердинанд». Он стоял мертвый. Машина, как человек, тоже бывает живой и мертвой, и иногда это сразу видно еще издали.
   – Хоть этот разбили, – безрадостно сказал Чижов. – Он с другой стороны по нам бил. С той стороны засада, а он с этой подошел и добавил. С пятисот метров – конечно, зажег! А куда нам было деться? Нас как к стенке поставили. Как ни вертись – хоть лицом, хоть затылком, – все равно добьют!
   Когда еще больше рассвело, стали хорошо видны и наши горелые танки, зажатые между липами.
   Еще подальше, по другую сторону дороги, виднелся побитый бомбежкой хутор – кирпичные дома и сараи с обвалившимися черепичными кровлями. И кругом ни одной человеческой души.
   – Вот оттуда он нас вчера и встретил, – сказал Чижов. – Пушки закатил внутрь и бил оттуда батареей. Пушки с той стороны, а самоходка с этой. Самоходке все же врезали, а им ничего не сделалось. Сожгли нас и ушли.
   Хуторское кладбище, где они лежали с Чижовым, было не на самом взгорке, а чуть пониже, и того, что находилось прямо за ним, не было видно, но Лопатину казалось, что раз они ночью шли сюда, на восток, то и свои должны быть где-то там, за этим взгорком.
   – Пойдем дальше, – тяготясь неопределенностью, сказал он.
   – Как прикажете, товарищ майор, а лучше еще немного обождем. Мне ночью слышалось, вроде сзади нас и артиллерия била, и танки шли.
   Он замолчал и долго прислушивался.
   – И сейчас там, – махнул он рукой назад, – выстрелы слыхать, кто-то ведет беспокоящий огонь – или мы, или немцы.
   Лопатин прислушался, но ничего не услышал.
   – Сейчас уже нет, – сказал Чижов, – а то было слышно. – И повторил: – Давайте обождем. А если без перемен – то пойдем, как вы сказали. Так и так – нам до воды надо дойти, терпеть нет сил. Может, сухарь пожуете?
   – Давайте.
   Чижов вытащил из кармана два сухаря, один дал Лопатину, а другой взял себе, но свой переломил пополам и половину сунул обратно в карман.
   Только теперь, жуя сухарь и смачивая его во рту слюной, чтобы проглотить на сухое горло, Лопатин как следует разглядел своего спутника. Чижов был маленького роста, с крупными веснушками, несмотря на копоть, видными на его детском лице. Брови высоко поднятые, удивленные, а глаза задумчивые, недетские. Он грыз сухарь ровными белыми зубами, блестевшими на грязном лице, но двух зубов сбоку не хватало, и над ними губу пересекал шрам – след ранения. При малом росте и худобе грудь и плечи у него были широкие. Он был в шлеме, но без комбинезона, а гимнастерка, как у многих танкистов, была заправлена внутрь, в брюки, чтобы – если выскакивать из танка – не зацепиться. На левой ноге брюки были разорваны от пояса до колена и поверх прорехи замотаны окровавленным, запекшимся, грязным бинтом.
   – До мяса содрал, – заметив взгляд Лопатина, сказал Чижов. – Пальцем тронул, а там мясо.
   – Может, заново перевязать? – спросил Лопатин. – У меня – пакет.
   – Не надо, товарищ майор! Там и кожа, и подштанники – все вместе. Дойдем – фельдшер отдерет. – И вдруг спросил: – Вы, я по нашивкам вижу, тоже несколько раз раненный были, никогда столбняку не боялись?
   – Как-то не думал о нем.
   – А я думал, – сказал Чижов. – Вот уколы делают против него, говорят, столбняк – от земли, но редко бывает – один на тысячу. Что это за уколы при такой войне? Если б не от столбняку, а от смерти уколы делали – вот бы все кололись! – И он рассмеялся своей мысли – до того невеселой, что от нее, казалось бы, не смейся, а плачь! Рассмеялся, но вдруг что-то переменилось в его лице, и он даже ткнул Лопатина пальцем в плечо. – Повернитесь, товарищ майор.
   Они сидели соответственно тому, как представляли себе будущее. Лопатин – лицом туда, куда они шли и куда он собирался идти дальше, а Чижов – лицом назад, туда, где ему ночью слышалась стрельба.
   – Видите?
   Лопатин повернулся и, следя за его рукой, увидел на горизонте три пятнышка. Сначала, чуть-чуть увеличиваясь, они двигались прямо, потом два крайних пятнышка, удлинившись, разошлись в стороны, а среднее продолжало двигаться прямо. Потом два крайних опять сузились и пошли не в стороны, а прямо – значит, просто перестроились на другой интервал, пошире.
   Порыв ветра донес далекий, ни на что другое не похожий шум танковых моторов.
   – Похоже, разведка, – сказал Чижов. – Может, наша, взводом идут. Но немцы тоже так ходят.
   Будь у Лопатина с собой тот трофейный «цейс», который, по случаю их третьей встречи на войне, неделю назад подарил ему командующий армией Ефимов, уже можно было бы разглядеть, что это за танки. Но бинокля с собой не было, он остался у Василия Ивановича, потому что командир корпуса запретил Лопатину ехать в рейд на редакционном «виллисе», приказал пока поставить машину на ремонт в корпусных тылах.
   Продолжая смотреть на приближающиеся пятнышки танков, Лопатин знал, что все равно первым – немцы это или наши – поймет не он, а Чижов, который уже было приподнялся и хотел что-то сказать, но промолчал. Должно быть, проверял себя. А еще через минуту, повернув свое детское лицо к Лопатину, сказал спокойно, как о само собой разумевшемся:
   – Наши, разведка, Т-34. И десантники на броне. Отползем немного отсюда, а то еще подумают, вдруг тут на кладбище засада, дадут по нему на всякий случай – и прощай!
   Пока они отползали, танки все увеличивались. Средний уже приближался к дороге, где стояли наши горелые машины. Другой забрал вправо, обходя сзади разбитый хутор, из которого вчера стреляли немцы, а третий, подойдя метров на восемьсот, ударил по мертвой немецкой самоходке.
   – Страхуется все же, – сказал Чижов, когда снаряд, не попавший в самоходку, с визгом прошел у них над головами, ударился далеко сзади в землю, вздыбил ее, срикошетил и снова ударился. Танк выстрелил еще раз, и самоходка задымила. Сначала потянулся дым, а за ним вспыхнуло пламя, вырвавшееся назад через круглый задний люк «фердинанда».
   – Никого в ней нет, – сказал Чижов, – или сразу убитые были, или ушли ночью. Что ж бы, они сидели, не показывались?
   Танк подошел ближе к самоходке, но больше не стрелял. Было видно, как с него соскочили автоматчики и пошли от продолжавшего гореть «фердинанда» к дороге. Почти одновременно соскочили и пошли к дороге автоматчики и с другого танка.
   – Ну что? – сказал Чижов, глядя на «тридцатьчетверку», стоявшую возле «фердинанда». – Теперь для них обстановка ясная. Люк открыли, смотрят. Теперь нас за немцев навряд ли даже вгорячах примут. Но вы все же задержитесь, товарищ майор, пока не вставайте, я сперва один пойду, мало чего. Танкисты – они чумовые.
   Лопатин ничего не ответил, зная, что, прав или не прав Чижов, все равно нельзя, чтоб он шел, а ты лежал и ждал, что будет.
   Чижов натянул шлем и, повесив на шею автомат, встал и пошел. Таким его и запомнил Лопатин, поднявшегося в одиночку навстречу опасности, маленького, прихрамывающего, в большом, не по голове, танкистском шлеме. Запомнил, еще лежа на земле. А через секунду поднялся и пошел вслед за ним.

16

   Вечером того же дня Лопатин сидел в штабе армии у Ефимова, в доме с исправно работавшим от движка электричеством, пил из стакана в подстаканнике крепкий, как деготь, чай и слушал второй за сутки разнос.
   Этому разносу предшествовала такая быстрая смена событий, что Лопатин все еще не успел очухаться. Оказывается, наши танки и мотопехота за вечер и ночь прорвали на флангах немецкую оборону и вышли на новый рубеж, Чижов был прав, его не обманули ни слух, ни сметка. Командир разведроты, оказавшийся в одном из танков, к которым они с Чижовым вышли навстречу, сразу же радировал наверх, по команде, о семи сгоревших машинах, людских потерях и найденном корреспонденте «Красной звезды».
   Лопатин простился с Чижовым прямо на дороге. Подавленный и примолкший, Чижов сидел на корточках около так и не найденного им ночью, слишком далеко отползшего от машин механика-водителя с головного, первым загоревшегося танка. Водитель, обожженный, с оторванной ступней, был еще жив и, не приходя в сознание, слабо стонал, пока потный санинструктор наново жгутом зажимал ему ногу, кое-как поясным ремнем перетянутую до этого им самим.
   Штаб танкового корпуса, куда через час доставили Лопатина, оказался неподалеку, в жидкой рощице, и собирался передвигаться; кругом ничего не рыли.
   – Огреб из-за вас выговор от командарма, – сердито сказал командир корпуса, стоя у своего танка и разглядывая положенную на лобовую броню карту. – Знал бы, что вы такая неприкосновенная личность, на выстрел бы не подпустил! А Дудко тоже хорош! Сам вышел – и рад! Докладывает, что в общем и целом завершил. А в частности, про тех, кого захлопнуло, про вас в том числе, только к утру донес, боялся потери преувеличить, надеялся – еще кто-то выскочит! Приказано доставить вас в штаб армии, так и не понял, куда вас требуют – не то во фронт, не то в Москву. Напросились на мою голову! Как себя чувствуете? Мне донесли, что здоровы.
   – Сначала все болело. И вообще обалдел. А сейчас нормально.
   – Это бывает. С переляку и сознание теряют. Считайте, что вам повезло.
   – Так и считаю, – сказал Лопатин. И добавил несколько добрых слов о Чижове.
   – Запиши фамилию, – через плечо приказал командир корпуса адъютанту. – Инициалы знаете?
   – Имя – Михаил. Отчества не знаю, – сказал Лопатин.
   – Ладно, найдем. Дадим «За отвагу» своей властью. А вас, не думайте, не представлю.
   – А я и не думаю, – сказал Лопатин.
   – А зачем тогда лезли, куда вам не положено?
   – Ваша воля была не разрешить, товарищ генерал, – сказал Лопатин, уже давно в таких случаях взявший за правило не давать наступать себе на ногу, – а что мне положено или не положено, как корреспонденту «Красной звезды», я знаю сам.
   – Эх, поставил бы я вас сейчас по стойке «смирно».
   – Стать? – спросил Лопатин.
   – Не дождешься, не поставлю, а то еще напишешь потом!
   – В корреспонденции не напишу. Если только в дневник, на память о встрече с вами.
   – А дневников в действующей армии вести не положено. Это вам известно? – усмехнулся командир корпуса.
   – Это вам, товарищ генерал, не положено, а мне положено. Какой же я без этого действующий? Без этого я бездействующий.
   – Хрен его знает, как с вашим братом разговаривать. Благодарность вам, что ли, объявлять, что целы остались?
   – А много еще потерь, кроме тех, что у нас? – спросил Лопатин.
   – Еще были, – хмуро сказал командир корпуса. – За весь рейд до этого три машины потеряли, а при выходе – девять, не считая бронетранспортеров. Как на разведку плюнем, обнаглеем, так немец – хрясь! – и мордой об стол! Учит нас, учит – никак не научит. Ну? – повернулся он к подошедшему адъютанту, которого отсылал с каким-то поручением.
   – Готово, – сказал адъютант.
   – Плащ-палатку достал?
   – Лежит в машине.
   – В плащ-палатку вас обрядим на дорогу, – окинув взглядом Лопатина, сказал командир корпуса, – чтобы там в штабе армии кого-нибудь не напугали. Мы-то тут люди привычные. «Виллис» ваш искать пока некогда, но к вечеру найдем. А вас на своем доставим. И в медсанбат завезем. Пусть осмотрят. А перед дорогой позавтракаем. Знаю, что голодны, но сам со вчерашнего утра не ел. На рубеж вышли, приказ выполнили, но моменты были хреновые, вроде вашего.
 
   Заехав по дороге в медсанбат, где ему смазали йодом синяки и ссадины на спине, Лопатин через два с половиной часа был уже в штабе армии. Ефимов отсутствовал, адъютанта тоже не было – уехал с ним в войска, но сидевший у телефона дежурный офицер сказал, что командующий приказал Лопатину по прибытии безотлучно находиться здесь.
   Услышав слово «здесь», Лопатин огляделся и присел на стул, но дежурный вызвал знакомого Лопатину еще по Кавказу ефимовского ординарца, и тот повел его на задний двор хуторского дома, где жил командующий, и пристроил на свою койку.
   – Может, сводить вас в санчасть, товарищ майор, пока командующего нет. А то, как вернется, сразу вызовет.
   – Неохота, я уже был в санбате.
   – Тогда – в баню. Сегодня баню топят.
   – Хорошо бы, – сказал Лопатин, но встать с койки оказался уже не в силах, поднял голову с сенника, уронил ее обратно и заснул непробудным сном.
   К тому времени, когда Ефимов вечером вернулся из войск, Лопатин успел и поспать, и поесть, и вымыться, и переодеться.
   Командир танкового корпуса – спасибо ему – сдержал слово: ближе к вечеру прислал редакционный «виллис», и Василий Иванович одолжил Лопатину не только чистую рубаху и подштанники, но и свои запасные брюки, и гимнастерку. Нашелся и подворотничок. Правда, у Василия Ивановича воротник был номера на два больше, и гимнастерка болталась на шее у Лопатина, как хомут. Сначала думали достать новые полевые погоны, но не достали, пришлось нацепить старые. А орденские ленточки были так неотмываемо измазаны кровью, что прикреплять их к другой гимнастерке нечего было и думать.
   Когда Лопатин переоделся, Василий Иванович забрал грязное белье и обмундирование и сказал, что сам сходит и простирнет – тут, он видел, за леском речка есть.
   – Спасибо!
   – А чего ж, – сказал Василий Иванович, – если к командующему позовут – не с речки ж вас звать? Когда отсюда поедем?
   – Думаю, раньше утра не поедем, – сказал Лопатин.
   О чем пойдет разговор с Ефимовым, он плохо себе представлял, но куда б ни спешить отсюда – в штаб фронта или в Москву, все равно умней выезжать на рассвете, чем глядя на ночь.
   Василий Иванович отправился стирать, а Ефимов все не возвращался. А когда наконец вернулся, к нему сразу же надолго зашел начальник штаба.
   Лопатина позвали через час, когда начальник штаба ушел. Обычно в это время, когда оперсводка бывала уже отправлена, а вечернее итоговое донесение еще готовилось, Ефимов, как он любил выражаться, устраивал себе антракт: полчаса-час отдыхал и думал за крепким чаем один или звал к себе и поил чаем кого-нибудь, кого хотел видеть; в былые времена на Северном Кавказе несколько раз звал и Лопатина.
   Проборку Ефимов начал не сразу. Сначала, поднявшись из-за стола, поздоровался за руку, пригласил сесть и, позвав ординарца, велел принести два стакана чая. Пока ординарец ходил за чаем, надел пенсне и, иронически обозрев Лопатина, спросил:
   – Помнится, видел на вас ордена и медали, к одному сам представлял. Что, лишили вас их, что ли? Или считаете излишним носить? И без того известны?
   – Ах, вон оно что, – в ответ на объяснения Лопатина про измазанные кровью ленточки сказал Ефимов своим отрывистым, немножко гнусавым голосом, чаще, чем обычно, подергивая контуженой головой. – А я было подумал – лишили. Хорошо еще, что головы вас не лишили. А вполне могли лишить!
   С этого и начался разнос. Как только ординарец принес чай, Ефимов, буркнув «пейте!» и сам отхлебнув глоток, открыл лежавшую под рукой папку, вынул оттуда лист бумаги с наклеенной на него телеграфной лентой и ткнул через стол Лопатину.
   – Читайте!
   После обычных условных телеграфных пометок – Енисей, Луч, Алмаз – в телеграмме стояло:
   «Сообщите корреспонденту Красной звезды майору Лопатину: прошу срочно вылететь Москву, машину водителем оставьте штабе фронта, где вас временно заменит Гурский». Дальше стояла подпись – генерал-майор, фамилии Лопатин с маху не прочел, – какая еще там могла стоять фамилия, кроме той, что всегда? Но чем-то удивившее его начало телеграммы заставило перечесть ее. Разные телеграммы получал он за три года войны от своего редактора. Чаще всего они начинались словом «немедленно»: немедленно высылайте, немедленно выезжайте, немедленно возвращайтесь. Раза три начинались словом «выношу благодарность»; раз десять словом «требую». Но телеграммы, начинавшейся со слова «прошу», Лопатин не помнил. Это и заставило его перечесть все подряд до незнакомой подписи: Никольский. Сомневаться не приходилось, за две недели, что Лопатин пробыл здесь в армии и у танкистов, редактор достукался, и его сменил какой-то другой, неизвестный генерал-майор.
   Ефимов протянул руку и выдернул из пальцев Лопатина телеграмму:
   – Чего цепляетесь? Алмаз-то не вы, а я. Телеграмма-то мне. А вам положено только ознакомиться и принять к исполнению. Где ваша совесть? Не будь этой писанины, которая неделю пролежала на узле связи фронта, прежде чем сообразили отстучать ее копию мне, я, чего доброго, так и не узнал бы о ваших рейдах по тылам противника! Что вы в танковом корпусе – знал, но до чего вы там с другими умными головами додумаетесь – не предвидел. А то б воспрепятствовал.
   – Почему?
   – Потому что не ваше дело – мотаться в танке по немецким тылам на четвертом году войны и пятом десятке лет. И недостаточно молоды для этого, и слишком известны. Не хватало только в плен к немцам попасть.
   – А я не попал бы, – сказал Лопатин.
   – Многие другие тоже так считали. И тем не менее, при всей готовности пустить себе пулю в лоб, попадали. Примеров достаточно. А чтобы написать от вашего имени какое-нибудь обращение для соответствующей листовки, вы немцам живой необязательны. Хватило бы и удостоверения личности. Имеется и такого рода опыт. А кроме всего прочего, раз вы, прибыв во вверенную мне армию, по-старому знакомству явились ко мне за советом, как вам лучше действовать, а затем поступили вопреки, то разрешите ваше поведение считать непорядочным. Прислав мне с оказией вашу книгу о Сталинграде, сколько помню, написали на ней: «Ивану Петрову Ефимову – дружески», – не так ли? А после вашего нынешнего недружеского поступка имел порыв вернуть вам книгу обратно. Жаль, не случилась под рукой, – неделю назад вручил ее для самообразования одному из моих офицеров, считающему, что при образцовой выправке чтение книг излишне. Почему вы своим мальчишеством прибавили мне забот, которых и без вас достаточно? Изволите видеть, что он ушел в рейд, узнаю лишь задним числом, когда мне с прискорбием доносят, что его нет среди вышедших обратно! Хотя вы этого не заслуживаете, придется выдать вам завтра новое офицерское обмундирование. – Ефимов впервые за все время улыбнулся. – Куда же вы такой – в штаб фронта, а тем более – в Москву.
   – Мое стирается.
   – Черта лысого оно у вас отстирается после всего, о чем мне доложено, – сказал Ефимов. – Обстановку хотите посмотреть?
   – Хочу.
   – Зайдите ко мне за спину.
   Лопатин зашел за спину Ефимова, и тот стал показывать по карте обстановку на участке его армии.
   «Какое же это было число, когда я встретился с ним там, на Северном Кавказе, после Ташкента? – думал Лопатин, стоя позади нагнувшегося над картой Ефимова. – Девятого – нет, восьмого января, потому что девятого уже взяли эту Горькую балку, за которую шел тогда бой. А из Ташкента я уехал второго января днем. Второго января тысяча девятьсот сорок третьего года. И с тех пор не видел ее. Второго июля, на десятый день наступления, было ровно полтора года, как я не видел ее…»
   – Вот они – действия вашего усиленного батальона за минувшие двое суток, – говорил Ефимов. – Вот здесь и здесь вам предстояло выходить. Здесь вышли точно, а здесь промазали. В результате – засада, мышеловка, смерть. Семи машин и двадцати двух живых душ – как не бывало. Вот она, эта точка на карте, где и вы имели возможность отдать богу душу. Вот рубеж, который мы заняли за вечер и ночь. Утром, как видите, выскочили еще дальше, но с этих двух участков сегодня за ночь отведем войска – на километр-два – назад. Убедились, что немцы успели занять господствующие высоты, и нет смысла лежать у них под носом живыми мишенями. Сидел, перед тем как вы явились, с начальником штаба и в итоговом донесении, которое предстоит подписывать, формулировал пункт о частичном отходе на более выгодный для дальнейших действий рубеж. В былые времена такое решение вызвало бы наверху гром и молнию, но и сейчас, по старой памяти, похвал не жду. Способны усомниться и прислать проверяющего из числа офицеров Генштаба, на что не сетую при условии, что офицер дельный и правдивый. А что есть правдивость в таких случаях, знаете? Правдивость есть способность, приехав на место и увидев своими глазами другое, чем то, что ты слышал своими ушами, когда тебя сюда посылали, доложить то, что ты увидел и понял, а не то, чего от тебя ждут. Думаю, формулировка применимая и к вашему ремеслу. И раз вы теперь обретаетесь одной ногой у меня, а другой уже в Москве – и неизвестно, когда вновь увидимся – может статься, после войны, – хочу сказать вам то, что думаю о вашем брате писателе. Наблюдаю вас и ваших коллег давно, с Одессы, чаще всего люди вы неплохие; но прихожу к выводу; лучше бы вы пореже показывали нам свою храбрость, а вместо этого почаще думали над войной. Вот я вам сейчас доложил, что мы продвинулись чуть дальше разумного и за ночь по моему приказу отойдем, но не все этим будут довольны. Смотрел на вас и ждал: задумаетесь над этим или нет? Судя по вашему лицу, – нет. Ждал: вспомните ли наш предыдущий разговор на ту же тему? Не вспомнили.
   – Вспомнил, Иван Петрович. Не только вспомнил, но и обругал себя последними словами.
   – За что?
   – За то, что до сих пор не записал его.
   – Значит, все же не вылетело из головы? Спасибо.
   – А у меня из головы, когда и рад бы, чтоб вылетело, не вылетает!
   – Так и должно, – сказал Ефимов, – голова только у дураков проходной двор. А у тех, кто поумней, – тупик. Как ни странно, но так; если человек умный – голова у него как тупик – все, что вошло, – там. Поэтому и говорю вам, берегите голову. Она не обмундирование. Новой – и рад бы – не выдам. Вся надежда на вашу БУ.