Вячеслав писал не множественно, не о других; он писал: «я».
   В стихах было щемящее чувство обманутости Западом, от которого ждали другого. И горькие строки о себе самом. О том, как много он чувствовал и как мало успел. Были прямо с чтения вслух запомнившиеся Лопатину строчки о гражданской воине:
 
Не рублен клинками и тифом не тронут,
По горло в воде не прошел Сивашами, —
Всего и успел, что душой прикоснулся…
 
   Раньше в прежних своих стихах, наоборот, старался создать впечатление, что прикоснулся к гражданской войне не только душою, но и телом, настаивал на этом, а здесь с запоздалой горечью писал, как было.
   В поэме несколько раз повторялись строки о какой-то русской женщине там, на последних умирающих баррикадах Гамбурга. Она появлялась то просто как женщина, которую могут убить, то как вложенная в ее тело частица нашей души, трагически присутствующей при этом последнем баррикадном бое там, на Западе.
   Вячеслав читал негромко и ровно, непохоже на себя прежнего.
   Дочитал, закрыл свою конторскую книгу и ничего не спросил.
   В том, что услышал Лопатин, было стремление разобраться в самом себе, более высокое и, наверное, более нравственное, чем то стремление показать себя – какой ты, – которым были одушевлены прежние, даже самые хорошие, стихи Вячеслава.
   Но Лопатин не сказал всего этого, просто похвалил:
   – По-моему, хорошо. – И спросил про женщину: – Кого ты вспоминаешь? Наверное, Ларису Рейснер? Она писала тогда корреспонденции из Гамбурга.
   – Да, ее.
   – Ты ведь знал ее. – Лопатин хорошо помнил, как Вячеслав рассказывал ему о своем знакомстве с Рейснер.
   – Нет, не знал, – сказал Вячеслав Викторович. – О ней много знал, а ее – нет. – И поднял глаза на Лопатина: – А что, говорил тебе, что знал?
   Лопатин кивнул.
   – Нет, не знал. Но захотелось, чтобы она прошла в стихах через этот двадцать третий год. Гамбург был последней революцией, которую она видела, перед тем как умереть от тифа. Ты не поклонник белых стихов…
   – Все равно хорошо, – сказал Лопатин.
   Он смотрел через стол на Вячеслава, на его знакомое исхудавшее красивое лицо, с высоко приподнятыми сейчас бровями, словно он чему-то внутри себя удивился, когда услышал: «хорошо».
   Смотрел на это все равно, что бы ни было, дорогое лицо, дорогое раньше и дорогое сейчас, и думал, что с этим человеком надо что-то сделать. Неизвестно что, но надо!
   Вячеслав Викторович задумчиво барабанил своими худыми пальцами по захлопнутой конторской книге со стихами, и Лопатин, глядя на него, вспомнил его слова в первый вечер, что он пишет книгу о своей жизни, которая никому не нужна.
   Как может быть никому не нужна жизнь человека? Совсем никому не нужна? И как может быть никому не нужна книга, если она написана о жизни человека? Даже если ему самому кажется, что его жизнь никому не нужна? И вообще, что нужно и что не нужно? Не слишком ли просто мы и самим себе, и другим отвечаем на этот вопрос? Да, может быть, сейчас эта поэма про Гамбург и про двадцать третий год не нужна и даже трудно представить себе, чтобы ее сейчас напечатали. Может быть, и ты сам, если б тебе решать, не напечатал бы ее сейчас. Все так! Но наверно, когда самому человеку кажется, что он пишет никому не нужную книгу, но он все-таки пишет ее, находит в себе удивительную силу писать то, что, как ему кажется, в эту минуту никому другому не нужно, – странно, если бы это действительно оказалось никому не нужным!
   Странно, если бы нравственная сила, заставляющая в такие минуты человека все-таки писать, делать не что-то другое, а писать, и писать так хорошо, как он только может, так и пропала бы даром.
   Наверное, такая сила не может, не должна пропадать даром – в этом было бы что-то слишком несправедливое!
   – Что молчишь? – спросил Вячеслав Викторович. – Я не жду подробностей. Можем перейти на другую тему… Едешь точно второго?
   Лопатин так и не успел ответить. В дверь послышался резкий стук, и Вячеслав Викторович вернулся с одетым в шинель, застегнутым на все пуговицы Губером.
   – Василий Николаевич, нам с вами необходимо ехать в штаб округа. Я сдавал на узле связи материал и получил телеграмму от редактора. Приказано соединить вас с ним по телефону.
   – Поехали. – Лопатин стал надевать полушубок; он сидел за столом, накинув его на плечи.
   – Нет, уж вы лучше портупею и пистолет сверху, – сказал Губер. – Дежурный по штабу округа может придраться. У нас тыловые строгости.
   Лопатин снова снял полушубок, расстегнул ремень с оттягивавшим его пистолетом и, надев полушубок, стал затягивать поверх него ремень, не попадая в дырки.
   – А портупея у вас где?
   – А черт ее знает где. Где-то оставил! Не то в Москве, не то в Сталинграде. Без портупеи хожу.
   Губер только вздохнул. Запасной портупеи для приезжего корреспондента «Красной звезды» у него не было предусмотрено.
   – Долго его не держите, – попросил Вячеслав Викторович, провожая их до дверей. – Я его буду с чаем ждать. И вас тоже, если на этот раз зайдете.
   – Покорно благодарю, – сказал Губер. – К сожалению, не от нас зависит. Сколько продержат на телефоне.
   Только когда вышли, сели в «эмку» и поехали, он сказал Лопатину то, чего не сказал при Вячеславе Викторовиче, – что телеграмма была срочная и строгая. «Непременно сегодня же любой час ночи обеспечьте разговор телефону».
   – Что-нибудь новенькое, – усмехнулся Лопатин. – Загонит куда-нибудь в обратном направлении.
   И спросил у Губера:
   – Как у вас тут с самолетами на Москву?
   – Если есть погода, идут почти всякий день. Я уже справился у оперативного дежурного. И насчет связи тоже его предупредил. Обещали помочь, думаю, до утра не просидим.
   «Эмка» притормозила на перекрестке.
   Военный патруль с автоматами вел посреди мостовой двух задержанных гражданских. Видимо, задержание было серьезное, оба патрульных шли с автоматами наизготовку.
   – Балуются в эту зиму у нас в Ташкенте, – сказал Губер. – Уголовники стянулись. Зима ожидалась теплой. За месяц несколько грабежей и убийств. Последние дни, правда, их крепко прижали. Проверяют, ловят, при любой попытке вооруженного сопротивления приказ коменданта: пулю в лоб! Одна банда убила в разных местах трех офицеров, находившихся после госпиталей в отпусках по болезни. Убили, раздели и в их обмундировании прибыли сюда, в теплые края, действовать.
   – Поймали? – спросил Лопатин.
   – Этих поймали! Верней, перебили. Отстреливались, на пощаду, понятно, не рассчитывали.
   «Да уж какая тут пощада!» – подумал Лопатин.
   Его передернуло от мысли об этих трех убитых где-то в разных местах офицерах. Сначала война загнала им в тело пули или осколки. Потом их выносили с поля боя, везли в медсанбаты, оказывали по дороге первую помощь. Потом оперировали, зашивали, говорили: «Будешь как новенький!» Потом везли подальше от войны, на восток, долечиваться. Потом выписали с отпускными билетами – повидаться с родными, перед тем как вновь на войну. А потом какая-то сволочь где-то ночью в глухом переулке убила и раздела.
   И то, что сняла с мертвых и надела на себя, надела для того, чтобы убить еще кого-то!
   – Так что комендатура тут у вас жесткая? – спросил он вслух.
   – А какой же ей еще быть, – сказал Губер. – Сами знаете: война не идиллия. Нигде не идиллия. И здесь, в тылу, тоже. Считается, что сюда за этот год больше миллиона людей приехало. И половина из них осела в Ташкенте. А в таком море чего только не плавает – все есть. Тут сейчас военной комендатуре – и не ей одной – работы с головой! Всякой работы, в том числе и такой, чтоб рука не дрогнула.
   Сказав это, Губер рассмеялся. Он редко смеялся, и это было тем более неожиданно.
   – Меня тут, как старого строевика, хотели в комендатуру сманить на помкоменданта. И я дал понять, что согласен. Решил про себя: раз редактор на фронт не пускает, легче от них, из комендатуры, через полгода вырвусь! Но его запросили – и сразу крест! Наверно, подумал, что я тихой жизни ищу!
   Уже почти подъезжая к самому штабу округа, они увидели еще один патруль. Этот шагал не по мостовой, а по тротуару и без задержанных.
   В знакомом Лопатину по тридцатым годам старом здании штаба округа было холодно. Холодно в коридорах и на лестницах, холодно и в большой пустой приемной перед кабинетом командующего.
   Поднявшись из-за стола, адъютант сказал, что командующий уехал на бюро ЦК, но по докладу оперативного дежурного разрешил корреспондентам «Красной звезды» воспользоваться связью в свое отсутствие.
   – Пока присаживайтесь!
   Он снял трубку и назвал по телефону знакомый Лопатину прямой междугородный «Красной звезды», по которому дежурили стенографистки. Несколько раз за войну Лопатину удавалось дозваниваться им из разных мест по этому номеру.
   – Как со связью? – спросил адъютант. – Корреспонденты здесь.
   Лопатин посмотрел на часы: половина третьего ночи.
   «Да, поздно они сидят здесь на бюро ЦК, как мы в редакции с номером».
   Адъютант был молоденький, и старанием строго держать себя напомнил Лопатину Велихова – адъютанта покойного Пантелеева.
   Где он теперь, этот Велихов, и какой стал? И куда и с кем отходил потом из Симферополя – на Севастополь или на Керчь? И жив ли после всего этого, или убит, или потонул?
   Раздался телефонный звонок.
   – Дают редакцию, – сказал адъютант и задержал телефонную трубку в руке, не зная, кому отдать – Лопатину или Губеру.
   Лопатин потянулся к трубке, но Губер шагнул вперед и сам взял ее, и, когда уже взял, Лопатин мысленно выругал себя за бестактность – нельзя было лишать Губера возможности самому доложиться по телефону редактору. Наверно, не так часто это бывает!
   – Говорит Губер, прошу дивизионного комиссара. Звоню по его приказанию.
   Редактор говорил с Губером недолго – минуту, но, кажется, похвалил его.
   – Есть! Будет сделано. Передам второй материал в таком же духе, – сказал Губер. – Есть! – И протянул трубку Лопатину.
   – Как дела? Еще не закончил? – без предисловий спросил редактор.
   «Так оно и есть, сейчас вызовет в Москву», – подумал Лопатин.
   И сказал, что работы осталось на три дня, не закончил, но, если надо, готов прервать.
   – Раз не закончил, прерывать не надо, – вопреки ожиданиям, сказал редактор. – Когда в Красноводск, второго?
   – Второго утром.
   – Так и выезжай. Не задерживайся, обстановка не позволяет.
   – Мне все ясно, товарищ дивизионный комиссар, – сказал Лопатин, хотя ему было как раз неясно, зачем редактору потребовалось вызывать его к телефону.
   – Поздравляю вас с наградой! – вдруг на «вы» сказал редактор, и в голосе его прозвучала торжествующая нота. – По представлению редакции, Военным советом Сталинградского фронта награждены орденом Красной Звезды.
   – Благодарю, – сказал Лопатин.
   Полагалось сказать: «Служу Советскому Союзу», но в телефонную трубку почему-то не получилось.
   – Наводил справки. Ефимова там, где ты будешь, очевидно, встретишь. Вопросов нет?
   Лопатин вдруг вспомнил лицо Вячеслава в тот первый вечер, когда они заговорили с ним о Ефимове. Лицо человека, которого всего один шаг отделял от мольбы: «Возьми меня с собой!»
   – Вопросов нет, есть предложение.
   – Какое еще предложение? – недовольно спросил редактор.
   Там, в Москве, верстали номер, и он спешил.
   Лопатин стал торопливо объяснять ему про Вячеслава – что тот просится поехать с ним вместе на фронт от «Красной звезды».
   Если редактор согласится на это и свяжется с Политуправлением округа, наверное, можно будет тут, на месте, выдать ему обмундирование и предписание до Тбилиси. А туда, в Тбилиси, в штаб Закавказского округа, фельдсвязью прислать на него, как на корреспондента «Красной звезды», предписание в действующую армию.
   – Он сможет сделать для нас и хорошие стихи, и очерк, – говорил Лопатин, боясь, чтобы редактор не перебил его на полуслове. – Я буду все время с ним и отвечаю за его поведение на фронте.
   Редактор, против ожидания, не перебил. Лопатин кончил, а он еще молчал – наверное, думал. Но, помолчав и подумав, наотрез отказал.
   – Тебе некогда будет с ним возиться. У самого хватит работы. Будет много работы! Много! Понял меня? А он, если просится на фронт, пусть пишет мне в Москву. Попросится – решим. – И, без паузы добавив: – У нас еще одна потеря, девятая, Хохлачев полетел стрелком на штурмовике и сгорел, – не попрощавшись, положил там, в Москве, трубку.
   Хохлачева этого Лопатин лично не знал – его только недавно перевели в редакцию из фронтовой газеты. Забрали после того, как редактор прочел во фронтовой и перепечатал у себя его очерк о полетах на бомбежки стрелком-радистом. За этот очерк и взял к себе в редакцию. Поставил на летучке в пример другим и послал к летчикам. И он полетел на штурмовике за корреспонденцией для «Красной звезды»…
   Почему редактор вдруг сказал об этом Лопатину под самый конец разговора, на прощание, – кто его знает? Может, после просьбы о Вячеславе захотел напомнить, что война есть война, а не экскурсия на фронт, и нечего на себя брать лишнее – отвечать еще за кого-то, когда неизвестно, что потребуют от тебя от самого!
   – Сообщил, что Хохлачев, новый наш корреспондент, погиб на штурмовике, – сказал Лопатин Губеру, положив трубку.
   – Не знал его, – коротко ответил Губер и, поблагодарив адъютанта, вышел вместе с Лопатиным из приемной. И только уже там, когда шли по гулкому холодному коридору вдвоем, спросил, какой был ответ редактора на предложение Лопатина.
   – Отказал.
   – Я так и думал, – сказал Губер.
   И Лопатин по его тону почувствовал, что совершил неловкость: говоря с редактором, за Вячеслава попросил, а про стоявшего рядом, около трубки, Губера, что он хочет на фронт, – ни слова! «Да, некрасиво вышло», – подумал он. И так прямо и сказал об этом Губеру:
   – Извините меня, некрасиво вышло, что за него при вас просил, а о вас самом промолчал. Как только вернусь в Москву, исправлю это – даю слово!
   Губер кивнул, но ничего не ответил.
   – С выездом в Красноводск остается в силе? – сухо спросил он уже на улице, когда вышли из здания округа.
   – Остается в силе, – сказал Лопатин.
   Он думал, что Губер поедет в машине вместе с ним и можно будет по дороге как-то еще смягчить неловкость. Но Губер в машину не сел, сказал, что живет недалеко от штаба округа и хочет перед сном пройтись. Приказав шоферу отвезти Лопатина, руку на прощание пожал, но в глаза не смотрел; как видно, и в самом деле рассердился…
   Лопатин ехал в машине рядом с замерзшим и недовольным водителем и думал: как просто и быстро решаются во время войны вопросы за спиной ничего не подозревающего человека. Раз-два, и готово! И уже не вернешься к этому. Хотя от того или другого решения могла зависеть вся дальнейшая судьба Вячеслава. И даже не в смысле жизни и смерти – можно поехать на фронт и остаться жить, а можно и здесь, в Ташкенте, заболеть и помереть, – а в каком-то еще более важном смысле: как ему дальше жить, какой жизнью?
   И хотя редактор по телефону имел полное право сказать свое «нет!», все-таки в том, что вот так: раз-два, и готово! – было что-то обидное.

11

   Вячеслав Викторович открыл дверь в пальто, накинутом на плечи поверх нижнего шерстяного белья.
   – Извини, не стал ждать тебя с чаем – замерз.
   Он лег на свою продавленную тахту, накрывшись пальто поверх двух одеял.
   – Чай, – кивнул он на стол, на котором стоял завернутый в халат чайник. – Когда развернешь, кинь на меня еще и халат, что-то лихорадит.
   Лопатин развернул чайник, укрыл Вячеслава Викторовича поверх пальто халатом и налил себе стакан чаю.
   – Чай жидкий, кончается, – сказал Вячеслав Викторович.
   Чай был действительно жидкий, но еще горячий. Лопатин отпил полстакана и, чтобы не забыть, пошел во вторую комнату, вынул из чемодана, принес и положил на стол осьмушку чая.
   – А тебе в дорогу?
   – Хватит, еще одна осьмушка есть.
   Лопатин допил стакан и жадно налил еще. Ему тоже все время было холодно. И там, в штабе округа, и в машине, и здесь.
   – Зачем тебя вызывали к телефону? Какие новости или перемены? – спросил Вячеслав Викторович, когда Лопатин дохлебал второй стакан чая.
   – Перемен нет, – сказал Лопатин. – Еду утром второго в Красноводск. А новости… – Он помедлил с ответом и сказал то, чего не сказал Губеру: – что награжден орденом Красной Звезды.
   – Поздравляю, – Вячеслав Викторович как был, в одном белье, вылез из-под одеял, пальто и халата и обнял Лопатина. – Совершить, что ли, грех, изъять из новогодней складчины? Обмыть-то надо.
   – Не надо, не греши. Послезавтра на Новом году заодно и обмоем.
   Вячеслав Викторович недовольно повел головой – очень хотел согрешить, но спорить не стал и залез обратно на тахту подо все наваленное на себя.
   – Какой он хоть из себя, ваш знаменитый редактор? – спросил он.
   И хотя вопрос был естественный, Лопатин с удивлением подумал, что Вячеслав даже не представляет себе, как выглядит человек, только что по телефону решавший его судьбу.
   Он усмехнулся и сказал, что их редактор довольно обыкновенный с виду дивизионный комиссар тридцати девяти лет от роду. Не так давно, всего пять лет, носит военную форму, но выглядит в ней вполне по-военному. Роста среднего, поджарый, особых примет не имеет. Разве что одну: почти все, что бы ни делал, делает с ненормальной быстротой. При уме и характере академической образованностью не отличается; один из тех людей, которые всю жизнь сами себя образовывают, как говорится, без отрыва от производства.
   – А как ты думаешь, – помолчав, спросил Вячеслав Викторович, ни разу не улыбнувшийся, пока Лопатин полусерьезно-полушутя говорил все это, – вот я два раза посылал ему туда свои стихи. И он – теперь мне это уже ясно по физиономии Губера – оба раза не напечатал. Как по-твоему: он сам-то читал мои стихи? Как ты думаешь?
   – Не знаю, думаю, читал, – ответил Лопатин, думавший совсем не об этом – сам или не сам читал редактор стихи Вячеслава, – а о том, как бы все вышло, если бы редактор вдруг согласился и тут же сразу, как это у него водится, стал бы звонить о Вячеславе в Политуправление округа. А этот вот лежащий сейчас на своей продавленной тахте, под одеялами, пальто и халатом, плохо себя чувствующий и плохо выглядящий человек, формально освобожденный от службы в армии по какому-то там пункту о неполной пригодности, в ответ на твое предложение ехать вместе на Кавказский фронт вдруг взял бы да не поехал!
   И даже не отказался бы прямо, а уклонился. По многим – сразу – причинам, которых в таких случаях хватает у человека. Что тогда? Решил сам – за него и без него, – что он готов ехать, и даже солгал, что просится, а потом бы оказалось, что все не так!
   – Наверно, я должен был подумать об этом еще в Москве, – после молчания сказал Лопатин, глядя на Вячеслава Викторовича и решив договорить все до конца. – Хотя, с другой стороны, я не мог думать об этом заранее, не увидев тебя. То, что я скажу тебе сейчас, практически бессмысленно, – это уже невозможно сделать. И все-таки ответь мне: если бы я мог вот здесь, сейчас, обмундировать тебя, оформить документы и второго уехать отсюда на Кавказский фронт вдвоем с тобой, как бы ты решил для себя этот вопрос?
   Вячеслав Викторович сел на тахте, потянув за собой одеяло, пальто и халат и прислонившись спиной к стене. Сейчас, когда он вот так прислонился к стене, стало видно, какие худые, выпирающие ключицы у него там, под грязным шерстяным бельем.
   – Тебе будет странно, – сказал он, – но я сам один раз уже подумал об этом.
   – И даже знаю когда. Когда я говорил тебе, что, может, попаду в армию к нашему общему знакомцу – Ефимову. Так?
   – Да. Подумал, но смолчал, понимая, что это невозможно, не от тебя зависит. Не стал напрасно сотрясать воздух: ах, как бы я хотел поехать! Чувства стыда не потерял. Кое-что про меня – правда, но это клевета.
   – Укройся, – сказал Лопатин, – тебе холодно.
   – Мне не холодно. Только налей мне чаю – неохота вставать.
   Лопатин налил стакан, подал ему и сел на край тахты.
   – Еще не остыл, – Вячеслав Викторович отхлебнул глоток. Он сжимал стакан в руках, согревая им ладони. – Скажи мне, пожалуйста. Несколько раз удерживался от того, чтобы спросить у других, а у тебя спрошу: тот П. А., который иногда пишет у вас в «Звезде» очерки из действующей армии, – неужели это тот самый, которого таким смертным боем били в начале тридцатых за все, что бы он ни написал. И за идеализм, и за пацифизм, и за псевдогуманизм, и еще черт знает за что! И просто за некоторые странности его письма. Неужели он?
   – Он самый, – сказал Лопатин. – Странностей его письма я и теперь не поклонник, но сам он в моих глазах выше всех похвал. Начал с ополчения, дослужился до пехотного капитана и на второй год войны, когда никто уже и не думал, где он и что он, а если и думал, считал, что этот уж, конечно, в эвакуации, – прислал в редакцию свой первый очерк, написанный от руки и без напоминаний, что он писатель. Прислал не как иногда мы, грешные, – из штаба фронта, с пометкой: «Действующая армия», а прямо с переднего края и без пометки. Пометку уже в редакции поставили. Напечатали первый – прислал второй. После второго забрали в редакцию в приказном порядке. Не только без его просьб, но и без согласия. С тех пор ездит от нас и пишет. Наши ребята-корреспонденты стараются подгадать, поехать с ним в паре. Любят молодой любовью и называют между собой «Тушиным».
   – Сам его видел? – спросил Вячеслав Викторович.
   – На войне не приходилось. Только раз – в редакции. Съехались с разных фронтов, выпили три чайника чая с колбасой, которую добыл нам один неравнодушный к литературе старший политрук, и обменялись сапогами. За чаем выяснилось, что мне мои велики, а ему его жмут. Между прочим, и сейчас в его сапогах.
   Лопатин говорил все это, ощущая жестокий для Вячеслава смысл сказанного, но все равно говорил. Да, вот так оно все вышло с тем, другим человеком, и пусть слушает, терпит, раз спросил.
   – Много неожиданного, – сказал Вячеслав Викторович, продолжая греть руки о стакан, и еще раз повторил: – Много неожиданного.
   «Да так ли уж много! – подумал Лопатин. – Это правда, что часто и много за эти годы войны говорим, что не ожидали того и не ожидали этого! Говорим о событиях, говорим о людях, говорим о хороших и о дурных поступках. Но все-таки почему так уж много неожиданного? Может, надо поменьше удивляться? Может, бывало и так, что плоско, скудно, недальновидно думали о жизни, о людях и обстоятельствах? Конечно, проще всего все, что вышло не так, называть неожиданным. Назовешь, и вроде бы уже не надо над этим думать! Хотя думать, наверное, все же надо! И с этим П. А., по сути, так ли уж все неожиданно? А почему, если человек, хотя и ошибался, не подличал, хотя и били, не хныкал, хотя и любил и понимал людей как-то странно по-своему, по-иному, чем другие, но любил и сам оставался человеком, – почему от него нельзя было ждать, что пробьет час – и станет «Тушиным»? А не станет «Тушиным», наоборот, кто-то другой, про кого говорим теперь, что это для нас неожиданно, только потому, что сами раньше неглубоко думали: от кого и чего ждать?
   Лопатин вспомнил, что надо предупредить Губера: пусть оставит при себе тот разговор с редактором, который слышал в штабе.
   Говорить сейчас Вячеславу об ответе редактора не надо. Получится: вроде бы уже попросил за него и умыл руки, а что дальше – не твое дело!
   Надо другое: вернуться из этой поездки в Москву и вдолбить там редактору, что такие таланты, как Вячеслав, на земле не валяются. Что ты должен его взять с собой в поездку, пускай на первый раз в короткую, не самую трудную. И дело не только в тех стихах или в очерке, которые он привезет с фронта; хорошие или нет – неизвестно. А в том, как дальше жить и писать такому непустячному для литературы человеку. Генералы тоже не все красиво выглядели в сорок первом. Но многим дали оправдаться. И оправдались.
   Только так и надо с редактором о Вячеславе, с глазу на глаз.
   С глазу на глаз – Матвей понимает такие вещи. И чаще, чем о нем думают.
   Вячеслав Викторович, продолжавший сидеть все в той же позе с остывшим стаканом чая в руках, вдруг оторвался от стены, слез с тахты, сунул ноги в растоптанные домашние туфли и, надев поверх белья узбекский ватный халат, ушел в переднюю. Через минуту он вернулся, одной рукой придерживая у горла полы халата, а в другой неся четвертинку.
   – Все-таки не прощу себе, если, первым узнав, не обмою с тобой твой орден. – Он поставил четвертинку на стол и принес с подоконника горбушку черного хлеба и банку с горчицей. – Водка чужая, но в растратчиках не останусь. За два дня достану что-нибудь равнозначное.
   Вячеслав Викторович вернулся к подоконнику и принес оттуда два, как показалось Лопатину, немытых стакана, не садясь за стол, разрезал горбушку и намазал свою половину горчицей.
   – Тебе тоже намазать?
   – Мажь.
   Вячеслав Викторович снова пошел к подоконнику и принес солонку, в которой было немного соли на дне, взял оттуда щепоть и густо посолил поверх горчицы оба куска хлеба. Потом открыл четвертинку и разлил пополам водку.
   – Поздравляю. – Он дотронулся до стакана Лопатина. – Будь жив до конца! Главное – жив!
   И выпил до дна, не садясь.
   Лопатин кивнул и молча в два приема выпил свою долю, переполовинив хлебом с горчицей. Горчица была такая крепкая, что проняла сильней водки.
   Вячеслав Викторович сел за стол, опустив голову.