И день, и вечер тянулись долго. Поужинав картошкой с грибами, перед сном вышли на воздух и присели на лавке покурить.
   – А как ты все же чувствуешь себя после всего этого? – спросил Петр Иванович, за ужином услышавший от Лопатина о передряге, в которую тот попал с танкистами. – Крепишься или в самом деле нормально? Что-то, вижу, тебя ко сну не тянет.
   – Отчасти креплюсь, а в целом нормально, жаловаться грех. Но не спится – это ты прав. В первый день завалился, как мешок, не раздеваясь. А потом обе ночи, и вчера, и сегодня, наполовину спал, наполовину крутился. И сейчас – ни в одном глазу. Вдобавок ко всему – спина зудит.
   – Зудит – это хорошо, подживает, – сказал Петр Иванович. – Только не ерзай, не трись об стенку, как лошадь, хуже будет. Сиди, а я спать лягу. – Он бросил и примял сапогом окурок. – Светать начнет, схожу по вчерашним местам, возьму до отлета еще боровичков, сколько успею. А досплю в самолете!
   – Смотри, не прогуляй вылет.
   – Не прогуляю, как услышу, что моторы гоняют, прибегу.
   Лопатин лег через час после Петра Ивановича, но заснул только под утро, уверенный, что сладко храпевший на соседней койке «ровесник века» проспит свои грибы.
   Однако, как выяснилось, Петр Иванович не проспал. Открыв глаза, Лопатин услышал на аэродроме гул моторов и увидел Петра Ивановича, который, развязав его вещевой мешок, готовился засунуть туда свой круглый объемистый котелок, полный мелких грибов. Несмотря на трехлетний стаж, котелок был до удивления чистенький, как и все, что было у Петра Ивановича – и на нем, и при нем. На надраенном – не то кирпичом, не то шкуркой – котелке были аккуратно и глубоко выгравированы инициалы: П. И. Б. Пристроив котелок, Петр Иванович сверху, чтобы не высыпались грибы, обвязал его белой полотняной тряпочкой.
   – Сразу кладу тебе в сидор, чтобы потом не отдумать. Пожарить-то их есть у тебя кому?
   – Наверное, есть, – сказал Лопатин и, поймав удивленный взгляд Петра Ивановича, ничего не добавил.
   Погоду дали в восемь утра, но вылетели не сразу, потому что не прибыло ночевавшее в Минске начальство, а с ним и часть пассажиров.
   Лопатин с Петром Ивановичем, от греха, чтоб не оказаться в лишних, не стали пастись у самолета, а с разрешения летчиков залезли внутрь заранее, за полчаса до того, как началась общая посадка.
   Рослый пожилой полковник – начальник тыла воздушной армии, мимоходом кивнув Петру Ивановичу и прошел в кабину к летчикам, пассажиры – старые и новые, – расталкивая друг друга, расселись по скамейкам; стрелок-радист втянул внутрь лесенку, захлопнул дверь, и самолет, прокрутив моторы, запрыгал по полю.
   Петр Иванович, как только взлетели, привалился к плечу Лопатина и заснул, оставив его наедине со своими мыслями о том, что ждет его в Москве.
   Лопатин думал о том, что слишком многого не знает. Так вышло, что он не знает даже имени ее сына. Это было не более нелепо, чем многое другое в его жизни, но тоже нелепо. Она знает имя его дочери, потому что он когда-то сказал ей в Ташкенте, что его дочь – тоже Нина. А он не знает имени ее сына, потому что она не сказала, а он не спросил, и надо будет спрашивать это у нее теперь, когда она приехала в Москву. И в этом будет неловкость, и, наверное, только одна из многих, которые им предстоит преодолеть при встрече.
   В июне, в последнюю ночь перед отъездом на фронт, он долго колебался, но все-таки написал дочери о возможной перемене в своей жизни. Ему показалось несправедливым при той вере в него, которая была у его дочери, не написать ей заранее, на что он решился.
   Тридцатилетняя женщина с десятилетним мальчиком и семнадцатилетняя девочка, никогда раньше не знавшие друг друга, – как все это будет?
   И вообще – как все будет? Разве даже теперь, считая оставшиеся до встречи часы и минуты, он знает, как все будет? Просто он уже не может представить себе свою жизнь такой, какой она была, представить себе и дальше то одиночество, в котором он жил. Он не желает больше этого одиночества. Вот и все, что он знает!
   – Скоро Москва, только что смотрел – над Можайском прошли! – сквозь шум моторов крикнул ему в ухо проснувшийся Петр Иванович.
   – В самом деле? – Лопатин боком подсунулся к иллюминатору, но Можайска уже не увидел. Под крылом было шоссе и два медленно ползущих по нему к Москве грузовика.
   «Если, как говорили, сядем во Внукове, – подумал он, – то осталось всего семьдесят пять километров, еще минут двадцать – и будем на земле».
   И вдруг представил себе невозможное: что они вылезают из самолета, а там, на земле, стоит и ждет его Ника. Стоит и ждет, в ушанке и перепоясанной офицерским ремнем вытертой цигейковой шубе. Такая, какой видел ее в последний раз в Ташкенте, когда она сказала: «Пойду», – и пошла от него по перрону, а он смотрел ей вслед. Такой представил себе ее и сейчас, летом, на аэродроме. И никакой другой так и не смог представить.
   Конечно, она не ждет его там, во Внукове, и не может ждать, и ей неоткуда знать, когда и на чем он может прилететь, этого и в редакции никогда толком не знают. И глупая мысль об этой несбыточной встрече – только от нетерпения и тревоги за будущее.
   Те полтора года, которые он ее не видел, все-таки как пропасть, в которую и заглянуть страшно. А мост через нее – только два письма – ей от него и одно письмо ему от нее, и эта телеграмма в кармане гимнастерки, чуть не убитая вместе с ним всего-навсего три с половиной дня тому назад.
   – Все, садимся, – сказал Петр Иванович. – Подозреваю, что тебя не встречают из редакции?
   – Не имеют такого обыкновения.
   – Меня тем более. Может, к начальнику тыла подгребем? Его, наверное, встречают. Вдруг подкинет!

19

   И все-таки первой, кого увидел Лопатин, прилетев в Москву, была Ника. Они сели не во Внукове, а на Центральном аэродроме, на Ленинградском шоссе, и когда шли вместе с Петром Ивановичем, каждый со своим чемоданом и сидором, от самолета к дежурке, тот на полдороге окликнул его:
   – Вася! По-моему, тебя встречают. «Эмка» и около нее ваш Степанов. Тебя, кого же еще!
   У маленького двухэтажного домика действительно стояла «эмка» и возле нее Лева Степанов, но Лопатин едва успел заметить все это, потому что увидел стоявшую рядом со Степановым женщину и, уже не видя никого и ничего, кроме нее, пошел к ней.
   На ней, конечно, не было ни старой цигейковой шубы с офицерским ремнем, ни ушанки, в которых он ее помнил, но это была она – в ситцевом платье и косынке, которых он никогда на ней не видел, и с сумочкой в руке.
   Когда он подошел ближе, она, до этого неподвижная, сорвалась с места и, пробежав несколько шагов, обняла его, закинув ему за спину левую руку с сумочкой, а правой, как потерянного ребенка, обхватив за голову, ткнулась губами в губы, в щеку и снова в губы и, уронив голову ему на плечо, горько – так ему показалось – горько – заплакала.
   – О чем вы плачете? Я так рад вас видеть, – сказал он.
   – А я тебя, – сказала она, продолжая плакать.
   И только тут он опустил на землю вещевой мешок и чемодан и обнял ее, одновременно ощутив, как она крепко прижалась к нему грудью, и почувствовав своими, прикоснувшимися к ее спине пальцами, как она похудела.
   – Зачем же вы плачете? – все еще на «вы» повторил он.
   – Я так боялась, что тебя убили. Никогда еще так не боялась, – сказала она и, оторвавшись от него, неловко шмыгнув носом, ладонью вытерла слезы и снова подняла на него свои, уже не заплаканные и постаревшие, а прежние, чуть-чуть прищуренные, готовые улыбнуться, глаза.
   Он оглянулся и увидел Петра Ивановича, который с чемоданом у ног и вещевым мешком за спиной, насмешливо скрестив руки на груди, стоял и ждал, что будет дальше.
   – Познакомься, моя жена, – неожиданно для себя сказал он Петру Ивановичу, глядя в глаза Нике и не испытывая чувства вины перед ней за свою внезапную решимость.
   – Очень приятно, – церемонно поклонился Петр Иванович и протянул ей руку.
   Но она сказала: «Сейчас!» – и стала рыться в сумочке и, только вытащив оттуда платок и еще раз вытерев заплаканное лицо, подала руку.
   – Здравствуйте.
   – Белянкин, Петр Иванович, – все так же церемонно сказал Петр Иванович, пожимая ей руку.
   – Спасибо тебе, Лева, что встретил! – сказал Лопатин и обнял Степанова, который до этого выжидающе стоял поодаль и лишь теперь подошел к ним.
   – Это вам спасибо, Василий Николаевич, что вернулись с того света в наши редакционные объятия. И притом в полном порядке, – улыбаясь, сказал Лева. На разницу в возрасте в редакции не взирали, и он был один из немногих, кто звал Лопатина на «вы».
   – Поехали! Редактор приказал прямо к нему.
   – Меня до «Известий», рассчитываю, по дороге подбросите? – спросил Петр Иванович.
   – Если обещаете фитилей нам не вставлять, подбросим! – сказал Лева Степанов.
   – Какие там фитили! Разное видели, о разном и напишем.
   Пристроив в ногах чемодан и вещевой мешок Лопатина, втроем втиснулись на заднее сиденье «эмки», а Петр Иванович с его здоровенным вещевым мешком, который он переложил себе на колени, сел вперед. За рулем оказался сам завгар редакции Капитонов.
   – Видите, с каким почетом вас встречаем, – сказал Лева Степанов.
   – Все в разгоне, – объяснил Капитонов. – Звонят «давай», а ни одной машины! Принимал эту от слесарей из ремонта – прервал и поехал. Чего-то мне у ней левая рессора не нравится. – Человек самолюбивый и притом имевший звание техника-лейтенанта, завгар счел нужным сначала объяснить, почему оказался за рулем, и лишь после этого спросил: – А как там Василий Иванович? Не пострадал?
   – Не пострадал, – сказал Лопатин, после этого вопроса окончательно поняв, что о случившемся с ним уже известно в редакции. – Кстати, отдайте его семейству. – Протянув завгару записку Василия Ивановича, он виновато, напоминая о себе, прижался плечом к плечу Ники, тепло которого все время чувствовал.
   Пока ехали от аэродрома до Пушкинской площади, Лева Степанов объяснил, как вышло, что они его встретили. Оказывается, Гурский вчера же утром, едва проводив Лопатина, отбил с узла связи штаба фронта подробную телеграмму редактору обо всем происшедшем и сообщил номер борта самолета.
   – Вчера я один ездил встречать. Нину Николаевну не брал с собой, только позвонил – Гурский мне ее телефон дал. А сегодня вместе поехали, потому что – наверняка. Это вам повезло, что с их начальником тыла летели; в таких случаях они тут на месте все знают, не как с нами, простыми смертными, когда мы летаем. Позвонил им, заехал за Ниной Николаевной, и вышла встреча, я считаю, по первому классу, – сам завгар за рулем! Нина Николаевна в момент собралась, по-военному. Подъехал, а она уже внизу ждет! – улыбаясь, добавил Лева, которого по молодости лет бескорыстно веселило, что их старого хрыча Лопатина сегодня встречала, обнимала и целовала на аэродроме эта не такая уж молодая, но все же сравнительно молодая и еще красивая женщина.
   Лопатин вспомнил, как тогда, летом сорок второго, этот же Лева Степанов сочувственно смотрел на него, когда он принес ему заверить подписью и печатью свое согласие на развод с Ксенией.
   – Вот вы меня сейчас подвозите, – когда они уже приближались к Пушкинской площади, сказал Петр Иванович, – а я вспомнил, как в сорок первом, зимой, ваш редактор рано утром сам приехал на этот аэродром и лично пристроил лететь под Елец, на Юго-Западный, вашего корреспондента. Я к нему: «Товарищ дивизионный комиссар, помогите, мне тоже до зарезу нужно!» А он мне: «Вот когда перейдете к нам в «Красную звезду», товарищ Белянкин, на что заранее согласен, тогда и буду вас в самолеты сажать. А пока что позвоните вашему редактору, разбудите, пусть встанет с постели, сам приедет и вас устроит».
   – Да, – сказал Лева Степанов, – это было в его духе. Теперь это у нас все в прошлом.
   «Эмка» остановилась у Пушкинской площади, и Петр Иванович, уже вылезая, сказал Нике:
   – Смотрите не забудьте вы, а то он забудет: у него там в сидоре котелок с грибами. Пожарьте сегодня, до завтра пропадут.
   – Будет сделано, – сказала Ника.
   – А котелок пусть возвратит. Котелок мой. Напомните ему.
   – Обязательно напомню, – сказала Ника с той, сближавшей их с Лопатиным обыденностью, словно это все само собой и разумелось.
   Петр Иванович, закинув за плечи вещевой мешок, пошел через улицу Горького к «Известиям», а «эмка», один раз уже пропустившая зеленый свет, снова стояла перед красным.
   – Сейчас мы вас подкинем, – сказал Лева Степанов Нике.
   – А вы знаете, не надо. Поезжайте прямо в редакцию, раз вас редактор ждет, а я сойду и пойду, мне совсем близко. А ты позвони сразу, как освободишься, хорошо? И пропустите меня, а то я через вас не перелезу.
   Они вылезли и пропустили ее.
   – Только вот что, – сказала она, уже стоя на тротуаре. – Грибы мне дай с собой. Где они?
   Лопатин послушно развязал мешок и отдал ей котелок Петра Ивановича.
   – До свиданья. Спасибо вам большое за все, Лев Васильевич. И вам тоже спасибо, – кивнула она Капитонову и, взяв котелок и сумочку, не оборачиваясь, пошла своей, знакомой Лопатину, особенной, быстрой походкой.
   По лицу Левы было видно, как его подмывает спросить, действительно ли эта женщина выходит замуж за Лопатина, но Лева не спросил, удержался.
   – Когда будете отдавать письмо домашним Василия Ивановича, – сказал Лопатин Капитонову, – объясните, что я сам на этих днях зайду, расскажу им про него.
   – Что, подружились с ним за эту поездку? – спросил про Василия Ивановича Лева Степанов.
   – Представь себе.
   – Вы с ним или он с вами?
   – Представь себе, и я с ним, и он со мной.
   – По-моему, вы первый, во всяком случае, у нас в редакции.
   – А наша редакция еще не весь свет, – сказал Лопатин.
   Когда приехали в редакцию, оказалось, что редактора нет на месте: его неожиданно вызвали к начальству, но он уже звонил оттуда, спрашивал, не появился ли Лопатин, и сказал, что выезжает и будет через двадцать минут.
   Эти двадцать минут ушли на хождение по редакционным коридорам, расспросы и разговоры о том, что же там, собственно говоря, произошло с Лопатиным и как именно он чуть не отдал богу душу. Один из спрашивавших поинтересовался, цел ли редакционный «виллис», будет ли на чем ездить Гурскому.
   – Вот видишь, какой ты тип, – усмехнулся Лопатин. – Наш Капитонов тебе несколько раз по канистре бензина недодал, считал, что сам добудешь, и он у тебя за это – уже казенная душа! А между прочим, эта казенная душа – цел ли «виллис»? – меня не спросила, спросила только, цел ли Василий Иванович. – А ты, наоборот, не казенная душа, а инженер человеческих душ, но спрашиваешь про «виллис», а не про человека.
   – Ну и ну, наш Капитонов – и вдруг про «виллис» не спросил! Согласись сам, что это удивительно!
   – Соглашаюсь – удивительно! А что это за люди, в которых нет ничего удивительного! О таких не только писать, а и думать-то неинтересно.
   – Ладно, посмотрим, что ты найдешь удивительного в нашем новом редакторе.
   – Что-нибудь да найду. – Лопатин пошел дальше по коридору навстречу новым расспросам. Он чувствовал по ним, что на какое-то короткое время после телеграммы Гурского стал здесь в редакции героем дня, которого только что, и притом уже второй раз за год, чуть не убили. Он сознавал смешную сторону своего положения, но все равно сердце глупо екало от бессмысленной гордости, испытываемой человеком, про которого говорят, что его «чуть не убили». Екало, хотя он понимал, что слова «чуть не убили» – одни из самых бессмысленных, потому что всех, кто за три года войны так или иначе бывал под огнем, уже по многу раз «чуть не убили». Только иногда, как сейчас с ним, это бывало для всех очевидно, а гораздо чаще так и оставалось никому не ведомым. Откуда ты можешь знать, почему за километр или за два от тебя кто-то взял не ту, а эту поправку к прицелу или нажал на педаль бомболюка на полсекунды позже, а не раньше; и это и есть то самое «чуть», из-за которого один продолжает жить, а другой – нет.
   Похвалы притупляют здравый смысл. Однако за те двадцать минут, пока он ходил по редакционным коридорам, Лопатин остатками здравого смысла все-таки осознал, что все это имеет и свою оборотную сторону; всеобщий интерес к случившемуся с ним, в сущности, значил, что такое не слишком часто происходит с их братом корреспондентом, и сколько ни приравнивай к штыку перо, а от повседневной солдатской доли все это ох как далеко!
   Вернувшийся от начальства редактор встретил Лопатина, быстро встав из-за стола и успев дойти до середины кабинета. В тугом кителе, с ленточками трех орденов Красного Знамени, в туго натянутых на ноги, сиявших сапогах, с чуть-чуть высоковатыми, добавлявшими ему роста, каблуками, был он без единой сединки – черноволос, черноус и на диво свеж для своих, не таких уж молодых, лет. Во всяком случае, выглядел намного моложе своего ровесника Ефимова.
   – Очень рад наконец лично познакомиться с вами, после того как три года был усердным читателем всего, вами написанного. Прошу присаживаться. – Энергично пожав руку Лопатину, он указал ему на кресло у стола, и сам сел в кресло напротив. Кресла эти были нововведением, раньше они тут не стояли, – прежний редактор, если не топтался у конторки или не бегал по комнате, то сидел за столом, нисколько не интересуясь, сидят или стоят те, кто к нему явился. Впрочем, чаще всего он сам или стоял, или бегал, и если, пока он бегал, кто-то садился – тоже не обращал на это внимания.
   Лопатин спиной окунулся в мягкое кресло, но почувствовал, что ему больно, и выпрямился.
   – Спасибо на добром слове, – сказал он. – И привет вам от Ивана Петровича Ефимова.
   – Благодарю, – сказал новый редактор. – Иван Петрович из числа моих былых сослуживцев по польскому фронту шагнул дальше всех. И по заслугам. Уже знаю, что вы у него были, и вообще – все о вас уже знаю. Как ваше самочувствие?
   – Чувствую себя неплохо, товарищ генерал, но, если можно, хотел бы, прежде чем сесть отписываться, дня три-четыре отдохнуть.
   – Разумеется. И рекомендую за эти дни посетить наш Центральный военный госпиталь, чтобы удостовериться, что вы действительно здоровы. Если для этого понадобится мое содействие – к вашим услугам! С вашего разрешения, на будущее – Михаил Александрович. Надеюсь, что предстоящим нам с вами служебным отношениям это не помешает, а без нужды ответно обращаться к вам по званию мне, признаюсь, не с руки.
   – Слушаюсь, – сказал Лопатин, окончательно понимая, что для этого, не привыкшего командовать писателями генерала он не майор, а писатель, и, наверное, так оно и останется в дальнейшем.
   – Как, Василий Николаевич, надеюсь, вы уже встретились с вашей невестой?
   От внимания Лопатина не ускользнула маленькая запинка, которая вышла у нового редактора перед последним словом. «Наверное, вдобавок к возрасту, еще и так хорошо выгляжу, что слово «невеста» плохо выговаривается», – усмехнулся он над собой.
   – Спасибо, встретились.
   – Четверо суток в вашем распоряжении, – сказал генерал. – Он пододвинул к себе по столу блокнот, заглянул и что-то пометив. – После чего в это же время жду вас у себя, а ныне не смею задерживать.
   Это он сказал, уже вставая.
   – Ну, как новый? – спросил Лева Степанов, когда Лопатин зашел в его комнатку по соседству с редакторским кабинетом.
   – Не знаю, каким будет за редакторской конторкой, а так, по первому впечатлению, – воспитаннейший человек, даже, пожалуй, слишком – для нашего брата.
   – Вот именно, – сказал Лева. – Некоторые уже разбалтываться стали. Но первый выговор в приказе вчера влепил.
   – А за конторкой стоит? Полосы читает?
   – И стоит, и полосы читает; в меру сил стремится сохранить преемственность. Будете звонить ей?
   – Да. – Лопатин повернул и пододвинул к себе телефон, но Лева остановил его:
   – Погодите! Сначала не хотел говорить при ней, а потом закрутился и забыл! Вам письмо от дочери. Вчера пришло.
   – Давай! – снимая руку с телефона, сказал Лопатин. Как ни хотелось скорей позвонить Нике, но что-то заставляло сначала прочесть письмо дочери, – так, словно без этого нет права звонить.
   Письмо было большое и начиналось совсем не с того, с чего ожидал Лопатин, а с того, как она кончала школу. Кончила хорошо, но тон письма заставил Лопатина почувствовать, что далось ей это нелегко, наверное, поездка в Москву выбила из колеи. Да и странно, если б не выбила. В письме присутствовал оттенок торжества, она была довольна собой – и тем, что все сдала, и тем, что уже на пятый день после этого поступила на курсы медсестер, – все как собиралась и как говорила ему в Москве.
   Вслед за этим шла страница про домашние дела. Писала о тетке, как о человеке, оставшемся на ее попечении, а о себе – как о главной в доме, и заключила эту часть письма немного даже нахальной фразой: «Тетя Аня не спорит и слушается меня, когда я требую, чтобы она следила за своим здоровьем».
   «Да, плохо дело, если она стала кого-то слушаться», – подумал Лопатин о своей старшей сестре. Значит, сломалась после смерти мужа! Всю жизнь никогда и никого, кроме себя самой, не слушалась, наоборот, заставляла слушаться других. А теперь, оказывается, слушается, и хорошо, что слушается. Но есть в этой покорности что-то опасное, какие-то признаки разрушения личности – обратимые или необратимые – убедиться в этом можно, только поехав и увидев ее, выполнив наконец этот свой долг перед нею, так и не выполненный за всю войну. И если разрешат обстоятельства, надо слетать туда сразу в этом же месяце, как только он отпишется за поездку на фронт.
   Ответ на его вопрос, с которого, как он ждал, должно было начинаться письмо дочери, оказался в самом конце и занял всего несколько строк.
   «Извини, пожалуйста, папа, но, по-моему, – я даже обиделась, – по-моему, даже глупо спрашивать меня, как я могу ко всему этому отнестись! Я же всегда думала, что у тебя что-то наконец будет, это же вполне нормально, – писала она так, словно говорила с ним, как с входившим в возраст ребенком. – А раз ее мальчику только десять лет, то если даже он вдруг окажется не совсем так воспитан, как ты считаешь нужным, я уверена, что ты с этим справишься. И вообще – неужели ты не понимаешь, что я хочу только одного, чтобы у тебя было все хорошо, а больше ничего не хочу», – самоотверженно заключила она письмо.
   «Да, барышня с характером, – дочитав до конца, с благодарностью подумал Лопатин о дочери. – Отчасти и с фамильным. Как у ее тетки в былые времена. Конечно, если думать серьезно, – а думать придется серьезно, – сейчас никто – ни эта барышня с характером, ни ты сам, ни Ника с ее сыном – никто заранее не может знать, как сложатся все эти будущие отношения». И однако, письмо дочери снимало камень с души. Как постепенно выяснялось, она росла сильным человеком. И как ни трудно иметь дело с сильными людьми, а все же лучше, чем с ни то ни сё. Может, для кого-то и не так, но в таких делах неоспорим только опыт собственной жизни.
   Он снял трубку и, показав деликатно поднявшемуся из-за стола Леве, что тот может и не уходить, набрал номер.
   – Да? – сказала в телефон Ника.
   – Я уже освободился.
   – А я уже почистила грибы. Через сколько времени ты будешь? – И что-то неуловимое в ее голосе сказало ему, что она там, у Зинаиды Антоновны, стоит и говорит по телефону одна в пустой квартире.
   – Постараюсь как можно быстрей. – Он хотел положить трубку, но она спросила:
   – Тебе удобно говорить со мной?
   – Да, конечно, – сказал он, снова остановив глазами вопросительно смотревшего на него Леву.
   – Если ты собираешься заходить к себе домой, сегодня не надо – завтра. Я здесь одна, – сказала она, словно угадала только что подуманное им.
   – Хорошо. – Он положил трубку.
   – Доверши благодеяние, Лева, добудь мне еще на двадцать минут машину.
   – Уже добыл. Точней – имею в наличии. Пока вы шли от меня к редактору, он позвонил, чтобы вас доставили на его машине, куда вам потребуется.
   И, радостно стиснув обеими руками руку Лопатина, не выдержал, добавил:
   – Дай вам бог, и сегодня, и вообще. Просто завидую вам, что такая прекрасная женщина…
   «Такая прекрасная женщина… Такая прекрасная женщина», – повторял про себя Лопатин, спускаясь по знакомой старенькой, тесной редакционной лестнице с третьего этажа на первый. Повторял, казалось, бессмысленно, а на самом деле начиная неясно пугаться того, как удивительно, необъяснимо, небывало хорошо складывался у него весь этот первый день в Москве.
   Взяв оставленные внизу у вахтера чемодан и вещевой мешок, он вышел во двор, где стояла незакамуфлированная, как все остальные в редакции, а незнакомая новенькая черная «эмка» с незнакомым водителем.
   – Я не ошибся? – спросил он, открывая дверцу.
   – Если вы товарищ Лопатин, то не ошиблись, все правильно, – ответил водитель.
   И когда Лопатин сел рядом с ним, сунув на заднее сиденье вещевой мешок и чемодан, спросил:
   – Куда вас?
   – Сначала на десять минут на улицу Горького, а потом – там же, совсем близко, в переулок, в Брюсовский, знаете?
   Шофер кивнул и тронул с места.
   Хотя Лопатин сказал ей по телефону – «хорошо!» – но, уже говоря это «хорошо», он знал, что все равно должен заехать домой, только не хотелось объяснять ей этого по телефону. Все-таки, прежде чем увидеть ее, ему хотелось знать, живет или не живет сейчас там, в их квартире, его бывшая жена. Правда, Гурский позавчера сказал, что Ксения еще в Ташкенте, но это было позавчера. А кроме того, и этого тоже не хотелось объяснять по телефону, ему нужно было кое-что выбросить из чемодана, а кое-что взять.