Страница:
– Я Михаилу, когда он пришел и сказал, что уезжает на фронт, сразу предложила выпить рюмку на дорогу. Но он чего-то застеснялся…
– Я не застеснялся, а вы сказали, что вы со мной не будете. А что же я один…
– Правильно, – сказал Лопатин, – она же еще несовершеннолетняя. Хотя докладывала мне, что, как начинающий медик, пробовала в Омске разведенный спирт. Но неудачно – поперхнулась. Как с ногой? Не слишком быстро она вас тащила?
– Старался не отставать, – рассмеялся Велихов.
По наблюдениям Лопатина, все те три вечера, что Нина приходила к нему в госпиталь, Велихов то и дело попадался ей на глаза, несколько раз заговаривал с ней, а в последний день утром, когда Лопатин уезжал, помог ей упаковать отцовское обмундирование и книги и, хотя сам еще опирался на палочку, отнял у нее чемодан и дотащил до машины.
– Ну что, Миша, – сказал Лопатин, когда они подошли к подъезду и настало время прощаться. – Доберетесь до места службы, сообщите свою полевую почту.
– Я уже вашей дочери оставил, – чуть запнувшись, сказал Велихов, пожимая ему руку.
– Тем лучше. Надеюсь, она от меня не утаит. А я, если окажусь в тех краях, постараюсь добраться до вашего полка. Посмотрю, какой вы там, у себя. Я человек любопытный.
– А я, Василий Николаевич, – сказал Велихов, – когда кончится война, постараюсь добраться до вашего дома и, если Нина Васильевна не обзаведется к тому времени супругом, наберусь храбрости и посватаюсь. Если, конечно, будет на то разрешение…
– С разрешения неинтересно, – сказала Нина, покраснев от собственной бойкости.
– Если долго провоюем, можете еще и на фронте успеть с нею встретиться, – сказал Лопатин. – Она ведь собирается кончать курсы и непременно после этого на фронт! И не просто на фронт, а на передовую, желательно в санчасть полка, а еще лучше – в батальон.
– Не дай вам бог, зачем это? – сказал Велихов, так переменившись в лице, что Лопатину показалось, что сама мысль об этом была связана у него с каким-то происшедшим на его глазах, не забытым несчастьем. – Медицинская служба большая, зачем вам непременно в полк, а тем более в батальон?
С него словно ветром сдуло то веселое настроение, в котором он был до этого, и в голосе послышалась ничем не прикрытая тревога человека, слишком хорошо знающего войну.
– Извините меня, но вы же еще совсем девочка, как-нибудь и без вас там обойдется! Зачем вы своего, отца волнуете, как вам не стыдно?
Нина стояла молча, закусив губу. Наверное, ей хотелось выпалить, что она все равно уже решила и все будет так, как она решила. Но она не сказала этого, сдержалась, потому что на самом деле была намного душевно старше, чем это казалось заместителю командира полка, гвардии майору Велихову.
– Извините, – сказал он, в голосе его была все еще непрошедшая тревога. – До свидания!
И он осторожно пожал протянутую ему Ниной руку.
– До свиданья, Миша, – сказал Лопатин. – Если не свидимся на войне, а я съеду с этой квартиры, найдете меня через «Красную звезду».
Велихов, простившись, пошел дальше вниз по улице Горького к метро, а Нина хотела сразу войти в подъезд, но Лопатин, задержав ее, продолжал смотреть вслед Велихову.
«Хоть бы этот остался жить», – подумал он, подавляя в себе все непроходившую и непроходившую горечь от известия о смерти Левашова. Как ни приучай себя к мысли, что человек убит уже давным-давно, а все-таки он убит только сегодня, час назад, когда ты узнал об этом.
– Нагородил тут, думает, что напугал меня! – воинственно сказала Нина про Велихова.
– Что промолчала, молодец! А что хотел напугать – глупо! Не тебя пугал, а сам испугался за тебя. Думаешь, не страшно, к двадцати пяти годам пройдя через все, через что он прошел, представить себе, что вот такая девчонка, как ты, которая хоть чуточку ему нравится, может оказаться там же, где он?
Она смотрела на отца, и он по ее глазам видел, что она только сейчас поняла, какую тревогу у него вызывает задуманное ею для себя будущее. Хотя бы и далекое, но все равно!
– Не сердись на меня. – Она дотронулась до его руки. – Пожалуйста, не сердись. Я понимаю, как тебе не хочется, чтобы это было, но ведь и ты меня понимаешь?
– В том-то и беда, что я тебя понимаю, – вздохнул Лопатин. – Пойдем собираться в дорогу: Гурский еще раз напомнил мне, что его мама ждет нас к обеду.
– Берта Борисовна! – воскликнула Нина. – Если бы ты знал, какими она меня котлетами накормила в первый день, когда я у них ночевала. Я еще никогда в жизни так вкусно не ела, честное слово!
– Значит, сегодня поешь так же вкусно второй раз в жизни, – сказал Лопатин.
– Почему ты сказал ему, что, может быть, съедем отсюда? – спросила Нина, когда они поднялись по лестнице и подошли к дверям квартиры. – Из-за мамы?
– Даже сам не знаю, почему сказал. А впрочем, знаю. Хочется счастья. А квартира эта не счастливая для людей. И для нас тоже. Разве за исключением той недели, которую сегодня с тобой доживаем. С самого начала нашей жизни тут с твоей матерью все было далеко не так хорошо, как хотелось мне, а быть может, и ей. А для людей, что жили тут до нас, эта квартира была куда несчастливей. Даже нельзя, стыдно сравнивать! И хотя, когда мы сюда переехали, ты была еще девочкой, я знаю, ты помнишь разговоры об этом. Разве нет?
– Помню, – сказала Нина.
– А осенью сорок первого, когда я перед отъездом в Мурманск зашел сюда забрать валенки, сама судьба мне снова напомнила обо всем этом… Вышел из двери в темноте, а передо мной – младший лейтенант лет восемнадцати, почти как ты сейчас, – спичку зажег и светит. Смотрит на меня, на медную дощечку на двери и спрашивает: «Теперь вы здесь живете?» Короче говоря, по дороге на фронт зашел взглянуть на пепелище сын тех людей, что жили в этой квартире до нас. Верней, до того, как она почти год простояла опечатанная.
– А они?
– А их, как я понял, уже не было на свете. Он ничего не сказал о них, но так я понял по его молчанию.
– Но разве ты перед кем-то виноват, что тебе тогда дали эту квартиру?
– Очевидно, нет. Очевидно, я лично перед кем-то другим в том, что именно мне дали потом эту квартиру, не виноват. Но с этой нашей медной дощечкой, которую он, придя, увидел на бывшей своей двери, у меня все равно было чувство вины перед ним. Было и осталось!
– Так что же теперь делать?
– Очевидно, теперь уже делать нечего…
– А почему ты мне раньше ничего не рассказал об этом лейтенанте?
– А потому, что ты не была взрослой. А сейчас стала. И эта встреча сидит во мне, как ржавый гвоздь. И хотя мне трудно думать, что ты можешь оказаться на фронте, я рад, что ты храбро смотришь в будущее. Но, вдобавок к этому, не надо представлять себе ни собственную, ни чужую жизнь проще, чем она есть и будет… А для этого тоже нужна храбрость. Всю жизнь. И что самое трудное – всякий раз – заново.
Они стояли перед дверью своей квартиры, и Лопатин видел, как у его дочери подрагивают плечи, словно она оказалась вдруг в холодном и незнакомом ей месте, озябла, но боится оглянуться и посмотреть, почему ей стало холодно.
– Мне стало так не по себе, просто ужасно, – сказала она, поймав взгляд отца.
– Я очень люблю тебя и верю в тебя, – сказал Лопатин. – Вот и все, чем пока могу тебя утешить. Ничего другого в запасе не имею.
Она стояла перед ним расстроенная и примолкшая, но он не жалел об этом. Если у тебя вдруг возникает потребность выговориться перед семнадцатилетней девочкой, значит, что-то в ней самой разрешает тебе сделать это. И это и есть самое главное в ней, хотя она и чувствует себя сейчас несчастной и еле удерживается от слез.
10
– Я не застеснялся, а вы сказали, что вы со мной не будете. А что же я один…
– Правильно, – сказал Лопатин, – она же еще несовершеннолетняя. Хотя докладывала мне, что, как начинающий медик, пробовала в Омске разведенный спирт. Но неудачно – поперхнулась. Как с ногой? Не слишком быстро она вас тащила?
– Старался не отставать, – рассмеялся Велихов.
По наблюдениям Лопатина, все те три вечера, что Нина приходила к нему в госпиталь, Велихов то и дело попадался ей на глаза, несколько раз заговаривал с ней, а в последний день утром, когда Лопатин уезжал, помог ей упаковать отцовское обмундирование и книги и, хотя сам еще опирался на палочку, отнял у нее чемодан и дотащил до машины.
– Ну что, Миша, – сказал Лопатин, когда они подошли к подъезду и настало время прощаться. – Доберетесь до места службы, сообщите свою полевую почту.
– Я уже вашей дочери оставил, – чуть запнувшись, сказал Велихов, пожимая ему руку.
– Тем лучше. Надеюсь, она от меня не утаит. А я, если окажусь в тех краях, постараюсь добраться до вашего полка. Посмотрю, какой вы там, у себя. Я человек любопытный.
– А я, Василий Николаевич, – сказал Велихов, – когда кончится война, постараюсь добраться до вашего дома и, если Нина Васильевна не обзаведется к тому времени супругом, наберусь храбрости и посватаюсь. Если, конечно, будет на то разрешение…
– С разрешения неинтересно, – сказала Нина, покраснев от собственной бойкости.
– Если долго провоюем, можете еще и на фронте успеть с нею встретиться, – сказал Лопатин. – Она ведь собирается кончать курсы и непременно после этого на фронт! И не просто на фронт, а на передовую, желательно в санчасть полка, а еще лучше – в батальон.
– Не дай вам бог, зачем это? – сказал Велихов, так переменившись в лице, что Лопатину показалось, что сама мысль об этом была связана у него с каким-то происшедшим на его глазах, не забытым несчастьем. – Медицинская служба большая, зачем вам непременно в полк, а тем более в батальон?
С него словно ветром сдуло то веселое настроение, в котором он был до этого, и в голосе послышалась ничем не прикрытая тревога человека, слишком хорошо знающего войну.
– Извините меня, но вы же еще совсем девочка, как-нибудь и без вас там обойдется! Зачем вы своего, отца волнуете, как вам не стыдно?
Нина стояла молча, закусив губу. Наверное, ей хотелось выпалить, что она все равно уже решила и все будет так, как она решила. Но она не сказала этого, сдержалась, потому что на самом деле была намного душевно старше, чем это казалось заместителю командира полка, гвардии майору Велихову.
– Извините, – сказал он, в голосе его была все еще непрошедшая тревога. – До свидания!
И он осторожно пожал протянутую ему Ниной руку.
– До свиданья, Миша, – сказал Лопатин. – Если не свидимся на войне, а я съеду с этой квартиры, найдете меня через «Красную звезду».
Велихов, простившись, пошел дальше вниз по улице Горького к метро, а Нина хотела сразу войти в подъезд, но Лопатин, задержав ее, продолжал смотреть вслед Велихову.
«Хоть бы этот остался жить», – подумал он, подавляя в себе все непроходившую и непроходившую горечь от известия о смерти Левашова. Как ни приучай себя к мысли, что человек убит уже давным-давно, а все-таки он убит только сегодня, час назад, когда ты узнал об этом.
– Нагородил тут, думает, что напугал меня! – воинственно сказала Нина про Велихова.
– Что промолчала, молодец! А что хотел напугать – глупо! Не тебя пугал, а сам испугался за тебя. Думаешь, не страшно, к двадцати пяти годам пройдя через все, через что он прошел, представить себе, что вот такая девчонка, как ты, которая хоть чуточку ему нравится, может оказаться там же, где он?
Она смотрела на отца, и он по ее глазам видел, что она только сейчас поняла, какую тревогу у него вызывает задуманное ею для себя будущее. Хотя бы и далекое, но все равно!
– Не сердись на меня. – Она дотронулась до его руки. – Пожалуйста, не сердись. Я понимаю, как тебе не хочется, чтобы это было, но ведь и ты меня понимаешь?
– В том-то и беда, что я тебя понимаю, – вздохнул Лопатин. – Пойдем собираться в дорогу: Гурский еще раз напомнил мне, что его мама ждет нас к обеду.
– Берта Борисовна! – воскликнула Нина. – Если бы ты знал, какими она меня котлетами накормила в первый день, когда я у них ночевала. Я еще никогда в жизни так вкусно не ела, честное слово!
– Значит, сегодня поешь так же вкусно второй раз в жизни, – сказал Лопатин.
– Почему ты сказал ему, что, может быть, съедем отсюда? – спросила Нина, когда они поднялись по лестнице и подошли к дверям квартиры. – Из-за мамы?
– Даже сам не знаю, почему сказал. А впрочем, знаю. Хочется счастья. А квартира эта не счастливая для людей. И для нас тоже. Разве за исключением той недели, которую сегодня с тобой доживаем. С самого начала нашей жизни тут с твоей матерью все было далеко не так хорошо, как хотелось мне, а быть может, и ей. А для людей, что жили тут до нас, эта квартира была куда несчастливей. Даже нельзя, стыдно сравнивать! И хотя, когда мы сюда переехали, ты была еще девочкой, я знаю, ты помнишь разговоры об этом. Разве нет?
– Помню, – сказала Нина.
– А осенью сорок первого, когда я перед отъездом в Мурманск зашел сюда забрать валенки, сама судьба мне снова напомнила обо всем этом… Вышел из двери в темноте, а передо мной – младший лейтенант лет восемнадцати, почти как ты сейчас, – спичку зажег и светит. Смотрит на меня, на медную дощечку на двери и спрашивает: «Теперь вы здесь живете?» Короче говоря, по дороге на фронт зашел взглянуть на пепелище сын тех людей, что жили в этой квартире до нас. Верней, до того, как она почти год простояла опечатанная.
– А они?
– А их, как я понял, уже не было на свете. Он ничего не сказал о них, но так я понял по его молчанию.
– Но разве ты перед кем-то виноват, что тебе тогда дали эту квартиру?
– Очевидно, нет. Очевидно, я лично перед кем-то другим в том, что именно мне дали потом эту квартиру, не виноват. Но с этой нашей медной дощечкой, которую он, придя, увидел на бывшей своей двери, у меня все равно было чувство вины перед ним. Было и осталось!
– Так что же теперь делать?
– Очевидно, теперь уже делать нечего…
– А почему ты мне раньше ничего не рассказал об этом лейтенанте?
– А потому, что ты не была взрослой. А сейчас стала. И эта встреча сидит во мне, как ржавый гвоздь. И хотя мне трудно думать, что ты можешь оказаться на фронте, я рад, что ты храбро смотришь в будущее. Но, вдобавок к этому, не надо представлять себе ни собственную, ни чужую жизнь проще, чем она есть и будет… А для этого тоже нужна храбрость. Всю жизнь. И что самое трудное – всякий раз – заново.
Они стояли перед дверью своей квартиры, и Лопатин видел, как у его дочери подрагивают плечи, словно она оказалась вдруг в холодном и незнакомом ей месте, озябла, но боится оглянуться и посмотреть, почему ей стало холодно.
– Мне стало так не по себе, просто ужасно, – сказала она, поймав взгляд отца.
– Я очень люблю тебя и верю в тебя, – сказал Лопатин. – Вот и все, чем пока могу тебя утешить. Ничего другого в запасе не имею.
Она стояла перед ним расстроенная и примолкшая, но он не жалел об этом. Если у тебя вдруг возникает потребность выговориться перед семнадцатилетней девочкой, значит, что-то в ней самой разрешает тебе сделать это. И это и есть самое главное в ней, хотя она и чувствует себя сейчас несчастной и еле удерживается от слез.
10
С вокзала Лопатин возвращался один. Вопреки ожиданиям, Гурскому не удалось поехать проводить Нину. Они уже пообедали и собирались все вместе на вокзал; Нина, вызвавшись помочь матери Гурского, перетирала в соседней комнате посуду и кричала: «Сейчас, сейчас, еще минуту… и я готова!», когда зазвонил телефон и Гурского вызвали к редактору.
– Обидно, но дальнейшие проводы отп-пада-ют, – сказал он. – Приказано через четверть часа явиться пред его ясные очи. Хотя, видит бог, я, уходя, т-трижды переспросил его, нужен ли я сегодня.
– Зачем ты мог ему понадобиться, как думаешь? – спросил Лопатин.
– А я, так же как и ты, не люблю нап-прасно думать. Ты мне как-то говорил про свою Ксению, что никогда не можешь д-догадаться, какая идея п-посетит ее в следующую минуту. У меня с нашим ред-дактором аналогичное п-положение. Может быть, ему всего-навсего не понравились те п-пять заголовков, которые я ему оставил на выбор для твоего рассказа, и он, п-придумав собственный, спешит насладиться моим восхищением. А может, пока мы с т-тобой тут обедали, он решил послать меня на Д-дальний Восток или еще к-куда под-дальше.
На этот раз Гурский злился на редактора больше, чем обычно. Ему хотелось проводить Нину, и он явно не доверял способности Лопатина объясниться с проводниками вагона. Они уже прощались на улице, а Гурский все еще объяснял, как это надо делать:
– Снач-чала прояви нач-чальственную строгость, чтобы целость в сохранность т-твоей дочери имела госуд-дарственный оттенок, п-потом взывай к добрым чувствам и уже под к-конец, мимоходом, как будто т-ты мог и не совершать этого, оставь им ту банку мясных к-консервов, которую я тебе вручил для этой благородной цели.
Начальственной строгости Лопатин не проявил. Если за годы войны и приобрел некоторый запас ее, то не для таких, ставивших его в тупик случаев. Но к добрым чувствам, как умел, воззвал и банку мясных консервов отдал.
Проводником вагона была пожилая, высокая, как гренадер, исхудалая женщина. Консервам она обрадовалась, а о своих пассажирах отозвалась коротко, но разнообразно.
– Всякие ездют! Люди и нелюди… В прошлый рейс один одного – пьяный – бутылкой, а тот его из нагана… Сдали их – одного в Теогепеу, а другого – на кладбище.
Словом, насчет пассажиров успокоила, а про дочь сказала:
– Если вдруг чего, к себе возьму. Сочувствую вам, товарищ фронтовик, что вы за свою жизнь переживаете. А мне уже переживать не за кого: ни мужа, ни сына.
Костистые скулы ее горели нездоровым румянцем: не то трепала лихорадка, не то причиною был даровой глоток сырца или самогонки, – на свои деньги ей это не по карману.
Нина тревоги не проявляла, слушала разговор, как будто он ее не касался. И только в последнюю минуту, уже из окна вагона, высунувшись рядом с грудастой, во весь голос кому-то что-то кричавшей теткой, сказала потянувшемуся, чтобы услышать, отцу:
– Не беспокойся за меня, пожалуйста. Я же за тебя не беспокоюсь… А то, если ты начнешь беспокоиться, я тоже начну. В отместку!
Она просила его не беспокоиться, а он все равно беспокоился. Она пыталась шутить, а ему шутить не хотелось. И вместо того, чтобы поддержать ее облегчавший прощание шутливый тон, он сказал ей серьезно и даже строго:
– Не будем врать друг другу. Ни в письмах, ни при встречах, ни при прощаниях – никогда! Поняла меня?
– Поняла тебя.
Она попробовала из уже двигавшегося вагона погладить его по голове, но не успела, коснулась только кончиками пальцев.
Она уехала и, наверное, сейчас проезжала те дачные места, где ее родители, когда она была маленькой, три лета подряд снимали комнаты. А Лопатин, выйдя на Театральной площади из метро, медленно шел вверх по улице Горького, обратно в свою снова пустую квартиру, про которую сказал сегодня дочери, что она не приносила людям счастья.
Поднимаясь по лестнице, он думал о сестре. Вот так же, как он, и она уже вернулась или вернется сегодня из школы там, в Омске, в квартиру, где никого нет. Нина приедет к ней только на пятые сутки, а до тех пор – пусто!
Да и когда вернется Нина, все равно недавняя смерть будет и днем, и ночью ходить по этой навсегда опустевшей квартире. Днем, когда люди входят и выходят, гремят посудой и скрипят дверьми, смерть будет ходить по квартире незаметной. А ночью ее будет хорошо слышно, потому что она и есть – тишина.
Да, его сестре сейчас намного хуже, чем ему. Даже трудно сравнить, насколько хуже! В нее не стреляли, ее не бомбили, ее не ранили, не клали в госпиталь, не вынимали из нее пуль, ее просто убили смертью человека, без которого она не может жить. И она ходит там сейчас в школу и обратно домой, не живая и не мертвая, употребляя всю оставшуюся силу характера на то, чтобы этого никто не заметил.
Когда он рассказал сегодня Гурскому про сестру, тот, понизив голос, чтобы не слышала хлопотавшая в соседней комнате мать, ответил, что когда умер его отец и он поехал навестить мать, то вдруг понял, что ей просто не для чего жить одной. Она могла жить для отца, наверное, сможет жить для него, но для самой себя жить не сможет. Это и заставило его выхлопотать пропуск и вытащить ее к себе в Москву.
– То, что с нею еще к-какое-то время пробудет твоя дочь, как-то п-поможет ей, – сказал Гурский про старшую сестру Лопатина.
«Может быть, как-то поможет», – подумал Лопатин тогда, а сейчас, поднимаясь по лестнице, подумал снова: «Вот именно – как-то! Как подставка с колесиками может помочь передвигаться человеку с отрубленными войной ногами. Как-то, но не больше того!»
Он вошел в квартиру и услышал, как льется вода. Подумав, что они с Ниной забыли закрыть кран умывальника, он дернул дверь ванной, но она не поддалась.
– Кто это? – сквозь шум воды раздался оттуда голос Ксении. – Это ты, Вася? Сейчас я домою голову и выйду.
Она еще что-то прокричала там, за дверью, сквозь шум воды, но он не расслышал.
– Ты меня слышишь? – Это он услышал.
– Слышу.
– Проводил Нину? Да?
– Да.
– Хорошо ее устроил в поезде?
– Да.
– Все остальное спрошу у тебя потом. Сейчас домоюсь и выйду.
Она стала говорить что-то еще, но он, преодолев первое чувство ошарашенности, пошел к себе в комнату, взял со стола принесенные ему вчера в подарок папиросы «Казбек», до которых решил не дотрагиваться раньше, чем поедет в армию, вынул папиросу и закурил. Не так уж тянуло курить, а просто захотелось сделать что-то такое, чего не собирался делать раньше.
Значит, она все-таки свалилась ему на голову, думал он о Ксении, и свалилась именно сегодня, и при этом уже знает, что Нина уехала и что он ее проводил.
Но, помимо этих мыслей, было еще что-то, подсознательно тревожившее его. Он не сразу понял – что? Но потом понял: шум воды, там, в ванной, привычный, домашний, напоминавший о их жизни в этой квартире. Опасно напоминавший.
«Что это должно означать? Просто увидела, что газовая колонка работает, и решила помыться с дороги? Или хочет, чтобы я увидел ее во всем блеске? Или, несмотря на мое присутствие, решила в этот приезд жить не там, в комнате мужа, а здесь, подтверждая права, которых у нее никто не оспаривает…»
Но Ксения оставила ему на размышления меньше времени, чем он думал. Через пять минут она уже вошла к нему в кабинет, одетая в летнее, довоенное, чуть широкое ей теперь ситцевое платье и с распущенными по плечам мокрыми после мытья волосами. И он вспомнил, – не мог не вспомнить, – как в декабре сорок первого, в их последнюю встречу, которая была еще встречей мужа и жены, она вышла к нему вот с такими же распущенными, еще мокрыми после мытья волосами, только не в платье, а в домашнем халате. Вот и вся разница, если не считать, что она еще немножко похудела за те полтора года, что они не виделись. Видимо, не так сладко ей жилось. Впрочем, то, что она похудела, пожалуй, шло ей.
Выйдя, она мимолетно поцеловала его в щеку горячими губами и заходила по комнате с тем деловым видом, который напускала на себя в минуты растерянности. Потом остановилась напротив и глубоко и горько вздохнула.
– Если бы я, как последняя дура, не поехала прямо с вокзала туда, в ту комнату, а приехала прямо сюда, я бы еще застала Нину. Я думала, что эти люди, про которых я тебе писала – про обмен, уже приехали, и хотела сразу поговорить с ними, но они со своей фронтовой бригадой еще болтаются где-то там. И меня как что-то ударило, и я бросилась сюда и узнала, что вы с Ниной только полчаса как сели в машину и уехали на вокзал. Я даже подумала догнать вас, но поняла, что все равно не догоню, и решила вымыться с дороги. Ты не представляешь себе, как грязно в поезде, стыдно было увидеться с тобой, не приведя себя в порядок. Я уже все знаю, соседи мне все сказали. И как Нина брала у них ведро и тряпку, и как тут все мыла и терла перед тем, как ты вернулся из госпиталя, и как вы тут жили и как она бегала на базар покупать тебе простоквашу…
– На то они и соседи, – сказал Лопатин о тех соседях по площадке, которые давали Нине и ведро, и тряпку и еще до войны всегда и все знали, иногда и то, чего не было.
– Какой у нее вагон?
– Обыкновенный.
Она горестно покачала головой.
– Будь я тут, ни за что бы не отпустила ее обратно!
Он ничего не ответил. Хорошо еще, что соседи, а с ними и она не успели узнать о смерти мужа его сестры, а то возник бы разговор еще и на эту, уж вовсе для нее безразличную, но благодарную тему.
– Ну как она? Как она? – не дождавшись ответа, спросила Ксения про дочь. – Мне иногда кажется, она за это время так повзрослела, что я ее не сразу узнаю.
«За это время» значило почти за три года! С июля сорок первого, когда она поспешила отправить ее в эвакуацию вместе со школой, и с тех пор больше не видела.
– Сильно она выросла?
– Сильно, – сказал он и, посмотрев на Ксению, добавил: – С тебя, даже чуть повыше.
– А похожа на меня?
– Чем-то – да, чем-то – нет.
– Я ей три раза посылала фотографии и каждый раз просила прислать мне свою, она так и не прислала.
– Может, ей было не так просто там сняться, но все равно нехорошо с ее стороны. Она мне об этом не говорила. Если б я знал, я бы попросил снять ее у нас в редакции и послал тебе. Не додумался, извини… – Сказал и вспомнил про взломанную дверь столовой. – И прости, пожалуйста, что мы тут с ней сокрушили без тебя замок.
– Чепуха, правильно сделали. Я же, когда приезжала в прошлом году, не знала, что ты окажешься здесь раньше меня и что она к тебе приедет и вы будете тут с нею жить… И вообще я тогда очень многого еще не знала, – сказала она с неопределенностью, за которой скрывалось какое-то значение, – какое, он еще не понял.
– Как ты себя чувствуешь? Я вижу, ты уже куришь.
– Уже курю… Воздерживался, но, обнаружив тебя, от волнения закурил. – Он поискал на столе глазами пепельницу, которой не было, и, не найдя, примял и погасил в пальцах докуренную до мундштука папиросу.
Она посмотрела на него с недоумением, колеблясь, что означают его слова – иронию или неожиданную для нее откровенность. И села у стола в его кресло:
– Теперь давай поговорим!
В других случаях равнодушный к удобствам и неудобствам, он терпеть не мог, когда она вот так садилась у его стола в его рабочее кресло и заводила с ним длинные разговоры. Ему пришлось сесть напротив нее на край тахты, и его сердила непривычность для себя этого места в этой комнате.
– О чем поговорим? – спросил он, ожидая, что она сейчас заговорит о том, для чего явилась, – об обмене.
Но она заговорила совсем о другом.
– Я ужасно рада, что открылся этот второй фронт. Теперь, наверное, все гораздо быстрей кончится и тебе после такого тяжелого ранения уже не придется никуда ездить.
Спорить еще и с ней, скоро или не скоро теперь все кончится, ему не хотелось, и он сказал только о себе, что почти здоров и ездить на фронт ему еще придется.
– Пятнадцатого сентября тебе будет сорок восемь, – сказала она. – А мне говорили, и я это сама знаю по нашему театру, когда у нас брали людей, что предельный возраст для фронта – сорок шесть.
– Предельный возраст призыва устанавливается для рядового состава, – сказал Лопатин, – и притом, когда людей берут в армию, а не тогда, когда они уже служат в ней. А кроме того, я хотя и липовый, с точки зрения кадровых военных, но все-таки майор, и на меня твои соображения о возрасте не распространяются. Но возраст есть возраст, ты права, и свои сорок восемь я, разумеется, чувствую.
– Хотя выглядишь ты неплохо, я рада. – Она постучала по столу, чтобы не сглазить.
– Ничего удивительного. Отъелся и отоспался, кроме того, ежедневно моюсь и бреюсь, сегодня тоже.
– А как спишь?
– Как всегда, хорошо.
– А у меня последнее время бессонница.
– Почему?
– Слишком многое пришлось бы объяснять, а ты не любишь, когда я рассказываю о себе.
Она ожидала, что он все-таки спросит, но он не спросил. Смотрел на нее и думал, что, может, и не врет про бессонницу. Похудевшая и все еще красивая, но, несмотря на все свои прежние замашки, там, внутри, неуверенная. С чего бы это?
– Ты сказала: давай поговорим. Наверное, это действительно надо, причем нам обоим.
Она вскинула на него свои прекрасные круглые глаза и, как ему показалось, внутренне вздрогнула, может быть, в ожидании чего-то, чего он вовсе не собирался говорить.
– Начнем с твоего письма, – сказал он.
– Не хотелось бы начинать с этого, – сказала она.
– Почему?
– Люди эти не приехали, обещали – не приехали, обманули меня.
– Почему же – обманули? Наверно, не спросясь артистов, задержали на фронте всю их бригаду. Как-никак все же война.
– А меня все равно обманули, и война тут ни при чем, – полукапризно-полусердито сказала она. – Они мне испортили все настроение. Если хочешь знать, я еще в дороге загадала, что, если они не обманут и явятся, мы с тобой и с ними все сразу сделаем, чтоб уже ни о чем не думать. А если их не окажется, то и черт с ними – пусть все будет, как было.
– То есть?
– Пусть до конца войны все будет, как было.
– Зачем же ты морочила мне голову своим письмом? Мы тут с Ниной ломали головы, спорили, как быть, а теперь выясняется, что можно ждать до конца войны!
– А о чем вы с ней спорили? – пропустив остальное мимо ушей, спросила она.
– Спорили, соглашаться или не соглашаться менять с этими людьми не только твою, но и ее комнату. Оставлять или не оставлять уже взрослую, семнадцатилетнюю девку без своего угла? Поскольку ты сама об этом не подумала.
– Я ведь написала, что всегда, в любую минуту готова поселить ее у себя…
– На сколько – на неделю, на месяц? Извини меня, но это несерьезно.
– А что она сказала?
– Сказала: пусть все будет так, как хочет мама. Хочет менять две комнаты – пусть меняет!
– Она добрая девочка, – растроганно сказала Ксения. – Добрая, но девочка, все-таки девочка… А что ты решил?
– Решил сопротивляться, и твоему напору, и ее доброте, но если ты действительно откладываешь все это до конца войны, будем считать, что я ничего не решал.
– А у тебя тогда там, в Ташкенте, что-нибудь было? – вдруг спросила Ксения.
– Оставим этот разговор, – сказал Лопатин. – У кого из нас с кем, когда и что было… Вряд ли нам обоим задним числом так уж интересно знать это друг о друге.
– Мне сначала показалось, что было, – сказала Ксения. – Но потом, уже без тебя, я поняла по моей бывшей подружке, что, наверное, ничего не было.
– А почему бывшей? Вы что с ней, поссорились?
– Нет, просто от нас отселилась Зинаида Антоновна, живет теперь в другом месте. А она ведь ходила не столько к нам, сколько к ней. Ходит теперь к ней туда. Между прочим, вскоре после твоего отъезда она чуть было не вышла замуж.
– Кто? Зинаида Антоновна? – через силу пошутил Лопатин.
Ксения рассмеялась.
– Если бы в ее правилах было бросать мужей, то она бросила бы мужа только ради тебя, так ты ей понравился своей, как она после твоего отъезда выразилась, необыкновенной обыкновенностью. Я, грешным делом, так и не поняла, что это значит, но она ведь гений, и мы обязаны знать наизусть все ее изречения, даже непонятные.
– Может, и не гений, – сказал Лопатин, – но женщина, в присутствии которой хочется стать умней, чем ты есть. Желание, возникающее не так уж часто.
– При желании, наверно, сможешь увидеть ее здесь, – сказала Ксения, – она еще до моего отъезда улетела в Москву, чтобы отсюда съездить на фронт к мужу. Получила не то вызов, не то разрешение и не захотела ждать до конца августа, до сентября, когда мы все вернемся.
«Вернемся» – очевидно, сказано про тех, кто уезжал в эвакуацию из Москвы в Ташкент. Ника для их театра – ташкентская, временная, и в понятие «вернемся» не входит. «И хорошо, что не входит», – попытался солгать себе Лопатин.
«Значит, все они к концу августа, к сентябрю возвращаются сюда, – с трудом отбросив мысль о Нике, подумал он. – И Зинаида Антоновна, и все другие их артисты, и Ксения, и ее Евгений Алексеевич. Как же понять тогда ее готовность отложить до конца войны еще недавно казавшиеся ей неотложными квартирные дела? Как совместить одно с другим?» В этом было что-то опасное, как в том знакомом шуме воды, который он услышал, войдя в квартиру. Он смотрел на Ксению и ждал, потому что все, что она говорила до этого – и про Нику, и про Зинаиду Антоновну, была только заполненная болтовней пауза перед чем-то важным для нее.
– Вот так и будем сидеть и молчать? – после того как они молча просидели друг против друга целую минуту, спросила Ксения, снова подняв на него свои круглые глаза. – Что у вас с Ниной за проклятая порода – что у тебя, что у нее! Никогда ничего не можете спросить сами, никогда не хотите знать, что со мной на самом деле: что написала, то и написала, что сказала, то и сказала – и все, и больше вам ничего не нужно! А подумать, что со мной может случиться что-то такое, о чем мне трудно заговорить самой, о чем меня надо спросить, – нет, на это вас никогда не хватало! Ну хорошо, я тебе скажу сама. У меня последнее время все плохо, а в самое последнее время совсем плохо. Он меня совершенно не понимает.
– Обидно, но дальнейшие проводы отп-пада-ют, – сказал он. – Приказано через четверть часа явиться пред его ясные очи. Хотя, видит бог, я, уходя, т-трижды переспросил его, нужен ли я сегодня.
– Зачем ты мог ему понадобиться, как думаешь? – спросил Лопатин.
– А я, так же как и ты, не люблю нап-прасно думать. Ты мне как-то говорил про свою Ксению, что никогда не можешь д-догадаться, какая идея п-посетит ее в следующую минуту. У меня с нашим ред-дактором аналогичное п-положение. Может быть, ему всего-навсего не понравились те п-пять заголовков, которые я ему оставил на выбор для твоего рассказа, и он, п-придумав собственный, спешит насладиться моим восхищением. А может, пока мы с т-тобой тут обедали, он решил послать меня на Д-дальний Восток или еще к-куда под-дальше.
На этот раз Гурский злился на редактора больше, чем обычно. Ему хотелось проводить Нину, и он явно не доверял способности Лопатина объясниться с проводниками вагона. Они уже прощались на улице, а Гурский все еще объяснял, как это надо делать:
– Снач-чала прояви нач-чальственную строгость, чтобы целость в сохранность т-твоей дочери имела госуд-дарственный оттенок, п-потом взывай к добрым чувствам и уже под к-конец, мимоходом, как будто т-ты мог и не совершать этого, оставь им ту банку мясных к-консервов, которую я тебе вручил для этой благородной цели.
Начальственной строгости Лопатин не проявил. Если за годы войны и приобрел некоторый запас ее, то не для таких, ставивших его в тупик случаев. Но к добрым чувствам, как умел, воззвал и банку мясных консервов отдал.
Проводником вагона была пожилая, высокая, как гренадер, исхудалая женщина. Консервам она обрадовалась, а о своих пассажирах отозвалась коротко, но разнообразно.
– Всякие ездют! Люди и нелюди… В прошлый рейс один одного – пьяный – бутылкой, а тот его из нагана… Сдали их – одного в Теогепеу, а другого – на кладбище.
Словом, насчет пассажиров успокоила, а про дочь сказала:
– Если вдруг чего, к себе возьму. Сочувствую вам, товарищ фронтовик, что вы за свою жизнь переживаете. А мне уже переживать не за кого: ни мужа, ни сына.
Костистые скулы ее горели нездоровым румянцем: не то трепала лихорадка, не то причиною был даровой глоток сырца или самогонки, – на свои деньги ей это не по карману.
Нина тревоги не проявляла, слушала разговор, как будто он ее не касался. И только в последнюю минуту, уже из окна вагона, высунувшись рядом с грудастой, во весь голос кому-то что-то кричавшей теткой, сказала потянувшемуся, чтобы услышать, отцу:
– Не беспокойся за меня, пожалуйста. Я же за тебя не беспокоюсь… А то, если ты начнешь беспокоиться, я тоже начну. В отместку!
Она просила его не беспокоиться, а он все равно беспокоился. Она пыталась шутить, а ему шутить не хотелось. И вместо того, чтобы поддержать ее облегчавший прощание шутливый тон, он сказал ей серьезно и даже строго:
– Не будем врать друг другу. Ни в письмах, ни при встречах, ни при прощаниях – никогда! Поняла меня?
– Поняла тебя.
Она попробовала из уже двигавшегося вагона погладить его по голове, но не успела, коснулась только кончиками пальцев.
Она уехала и, наверное, сейчас проезжала те дачные места, где ее родители, когда она была маленькой, три лета подряд снимали комнаты. А Лопатин, выйдя на Театральной площади из метро, медленно шел вверх по улице Горького, обратно в свою снова пустую квартиру, про которую сказал сегодня дочери, что она не приносила людям счастья.
Поднимаясь по лестнице, он думал о сестре. Вот так же, как он, и она уже вернулась или вернется сегодня из школы там, в Омске, в квартиру, где никого нет. Нина приедет к ней только на пятые сутки, а до тех пор – пусто!
Да и когда вернется Нина, все равно недавняя смерть будет и днем, и ночью ходить по этой навсегда опустевшей квартире. Днем, когда люди входят и выходят, гремят посудой и скрипят дверьми, смерть будет ходить по квартире незаметной. А ночью ее будет хорошо слышно, потому что она и есть – тишина.
Да, его сестре сейчас намного хуже, чем ему. Даже трудно сравнить, насколько хуже! В нее не стреляли, ее не бомбили, ее не ранили, не клали в госпиталь, не вынимали из нее пуль, ее просто убили смертью человека, без которого она не может жить. И она ходит там сейчас в школу и обратно домой, не живая и не мертвая, употребляя всю оставшуюся силу характера на то, чтобы этого никто не заметил.
Когда он рассказал сегодня Гурскому про сестру, тот, понизив голос, чтобы не слышала хлопотавшая в соседней комнате мать, ответил, что когда умер его отец и он поехал навестить мать, то вдруг понял, что ей просто не для чего жить одной. Она могла жить для отца, наверное, сможет жить для него, но для самой себя жить не сможет. Это и заставило его выхлопотать пропуск и вытащить ее к себе в Москву.
– То, что с нею еще к-какое-то время пробудет твоя дочь, как-то п-поможет ей, – сказал Гурский про старшую сестру Лопатина.
«Может быть, как-то поможет», – подумал Лопатин тогда, а сейчас, поднимаясь по лестнице, подумал снова: «Вот именно – как-то! Как подставка с колесиками может помочь передвигаться человеку с отрубленными войной ногами. Как-то, но не больше того!»
Он вошел в квартиру и услышал, как льется вода. Подумав, что они с Ниной забыли закрыть кран умывальника, он дернул дверь ванной, но она не поддалась.
– Кто это? – сквозь шум воды раздался оттуда голос Ксении. – Это ты, Вася? Сейчас я домою голову и выйду.
Она еще что-то прокричала там, за дверью, сквозь шум воды, но он не расслышал.
– Ты меня слышишь? – Это он услышал.
– Слышу.
– Проводил Нину? Да?
– Да.
– Хорошо ее устроил в поезде?
– Да.
– Все остальное спрошу у тебя потом. Сейчас домоюсь и выйду.
Она стала говорить что-то еще, но он, преодолев первое чувство ошарашенности, пошел к себе в комнату, взял со стола принесенные ему вчера в подарок папиросы «Казбек», до которых решил не дотрагиваться раньше, чем поедет в армию, вынул папиросу и закурил. Не так уж тянуло курить, а просто захотелось сделать что-то такое, чего не собирался делать раньше.
Значит, она все-таки свалилась ему на голову, думал он о Ксении, и свалилась именно сегодня, и при этом уже знает, что Нина уехала и что он ее проводил.
Но, помимо этих мыслей, было еще что-то, подсознательно тревожившее его. Он не сразу понял – что? Но потом понял: шум воды, там, в ванной, привычный, домашний, напоминавший о их жизни в этой квартире. Опасно напоминавший.
«Что это должно означать? Просто увидела, что газовая колонка работает, и решила помыться с дороги? Или хочет, чтобы я увидел ее во всем блеске? Или, несмотря на мое присутствие, решила в этот приезд жить не там, в комнате мужа, а здесь, подтверждая права, которых у нее никто не оспаривает…»
Но Ксения оставила ему на размышления меньше времени, чем он думал. Через пять минут она уже вошла к нему в кабинет, одетая в летнее, довоенное, чуть широкое ей теперь ситцевое платье и с распущенными по плечам мокрыми после мытья волосами. И он вспомнил, – не мог не вспомнить, – как в декабре сорок первого, в их последнюю встречу, которая была еще встречей мужа и жены, она вышла к нему вот с такими же распущенными, еще мокрыми после мытья волосами, только не в платье, а в домашнем халате. Вот и вся разница, если не считать, что она еще немножко похудела за те полтора года, что они не виделись. Видимо, не так сладко ей жилось. Впрочем, то, что она похудела, пожалуй, шло ей.
Выйдя, она мимолетно поцеловала его в щеку горячими губами и заходила по комнате с тем деловым видом, который напускала на себя в минуты растерянности. Потом остановилась напротив и глубоко и горько вздохнула.
– Если бы я, как последняя дура, не поехала прямо с вокзала туда, в ту комнату, а приехала прямо сюда, я бы еще застала Нину. Я думала, что эти люди, про которых я тебе писала – про обмен, уже приехали, и хотела сразу поговорить с ними, но они со своей фронтовой бригадой еще болтаются где-то там. И меня как что-то ударило, и я бросилась сюда и узнала, что вы с Ниной только полчаса как сели в машину и уехали на вокзал. Я даже подумала догнать вас, но поняла, что все равно не догоню, и решила вымыться с дороги. Ты не представляешь себе, как грязно в поезде, стыдно было увидеться с тобой, не приведя себя в порядок. Я уже все знаю, соседи мне все сказали. И как Нина брала у них ведро и тряпку, и как тут все мыла и терла перед тем, как ты вернулся из госпиталя, и как вы тут жили и как она бегала на базар покупать тебе простоквашу…
– На то они и соседи, – сказал Лопатин о тех соседях по площадке, которые давали Нине и ведро, и тряпку и еще до войны всегда и все знали, иногда и то, чего не было.
– Какой у нее вагон?
– Обыкновенный.
Она горестно покачала головой.
– Будь я тут, ни за что бы не отпустила ее обратно!
Он ничего не ответил. Хорошо еще, что соседи, а с ними и она не успели узнать о смерти мужа его сестры, а то возник бы разговор еще и на эту, уж вовсе для нее безразличную, но благодарную тему.
– Ну как она? Как она? – не дождавшись ответа, спросила Ксения про дочь. – Мне иногда кажется, она за это время так повзрослела, что я ее не сразу узнаю.
«За это время» значило почти за три года! С июля сорок первого, когда она поспешила отправить ее в эвакуацию вместе со школой, и с тех пор больше не видела.
– Сильно она выросла?
– Сильно, – сказал он и, посмотрев на Ксению, добавил: – С тебя, даже чуть повыше.
– А похожа на меня?
– Чем-то – да, чем-то – нет.
– Я ей три раза посылала фотографии и каждый раз просила прислать мне свою, она так и не прислала.
– Может, ей было не так просто там сняться, но все равно нехорошо с ее стороны. Она мне об этом не говорила. Если б я знал, я бы попросил снять ее у нас в редакции и послал тебе. Не додумался, извини… – Сказал и вспомнил про взломанную дверь столовой. – И прости, пожалуйста, что мы тут с ней сокрушили без тебя замок.
– Чепуха, правильно сделали. Я же, когда приезжала в прошлом году, не знала, что ты окажешься здесь раньше меня и что она к тебе приедет и вы будете тут с нею жить… И вообще я тогда очень многого еще не знала, – сказала она с неопределенностью, за которой скрывалось какое-то значение, – какое, он еще не понял.
– Как ты себя чувствуешь? Я вижу, ты уже куришь.
– Уже курю… Воздерживался, но, обнаружив тебя, от волнения закурил. – Он поискал на столе глазами пепельницу, которой не было, и, не найдя, примял и погасил в пальцах докуренную до мундштука папиросу.
Она посмотрела на него с недоумением, колеблясь, что означают его слова – иронию или неожиданную для нее откровенность. И села у стола в его кресло:
– Теперь давай поговорим!
В других случаях равнодушный к удобствам и неудобствам, он терпеть не мог, когда она вот так садилась у его стола в его рабочее кресло и заводила с ним длинные разговоры. Ему пришлось сесть напротив нее на край тахты, и его сердила непривычность для себя этого места в этой комнате.
– О чем поговорим? – спросил он, ожидая, что она сейчас заговорит о том, для чего явилась, – об обмене.
Но она заговорила совсем о другом.
– Я ужасно рада, что открылся этот второй фронт. Теперь, наверное, все гораздо быстрей кончится и тебе после такого тяжелого ранения уже не придется никуда ездить.
Спорить еще и с ней, скоро или не скоро теперь все кончится, ему не хотелось, и он сказал только о себе, что почти здоров и ездить на фронт ему еще придется.
– Пятнадцатого сентября тебе будет сорок восемь, – сказала она. – А мне говорили, и я это сама знаю по нашему театру, когда у нас брали людей, что предельный возраст для фронта – сорок шесть.
– Предельный возраст призыва устанавливается для рядового состава, – сказал Лопатин, – и притом, когда людей берут в армию, а не тогда, когда они уже служат в ней. А кроме того, я хотя и липовый, с точки зрения кадровых военных, но все-таки майор, и на меня твои соображения о возрасте не распространяются. Но возраст есть возраст, ты права, и свои сорок восемь я, разумеется, чувствую.
– Хотя выглядишь ты неплохо, я рада. – Она постучала по столу, чтобы не сглазить.
– Ничего удивительного. Отъелся и отоспался, кроме того, ежедневно моюсь и бреюсь, сегодня тоже.
– А как спишь?
– Как всегда, хорошо.
– А у меня последнее время бессонница.
– Почему?
– Слишком многое пришлось бы объяснять, а ты не любишь, когда я рассказываю о себе.
Она ожидала, что он все-таки спросит, но он не спросил. Смотрел на нее и думал, что, может, и не врет про бессонницу. Похудевшая и все еще красивая, но, несмотря на все свои прежние замашки, там, внутри, неуверенная. С чего бы это?
– Ты сказала: давай поговорим. Наверное, это действительно надо, причем нам обоим.
Она вскинула на него свои прекрасные круглые глаза и, как ему показалось, внутренне вздрогнула, может быть, в ожидании чего-то, чего он вовсе не собирался говорить.
– Начнем с твоего письма, – сказал он.
– Не хотелось бы начинать с этого, – сказала она.
– Почему?
– Люди эти не приехали, обещали – не приехали, обманули меня.
– Почему же – обманули? Наверно, не спросясь артистов, задержали на фронте всю их бригаду. Как-никак все же война.
– А меня все равно обманули, и война тут ни при чем, – полукапризно-полусердито сказала она. – Они мне испортили все настроение. Если хочешь знать, я еще в дороге загадала, что, если они не обманут и явятся, мы с тобой и с ними все сразу сделаем, чтоб уже ни о чем не думать. А если их не окажется, то и черт с ними – пусть все будет, как было.
– То есть?
– Пусть до конца войны все будет, как было.
– Зачем же ты морочила мне голову своим письмом? Мы тут с Ниной ломали головы, спорили, как быть, а теперь выясняется, что можно ждать до конца войны!
– А о чем вы с ней спорили? – пропустив остальное мимо ушей, спросила она.
– Спорили, соглашаться или не соглашаться менять с этими людьми не только твою, но и ее комнату. Оставлять или не оставлять уже взрослую, семнадцатилетнюю девку без своего угла? Поскольку ты сама об этом не подумала.
– Я ведь написала, что всегда, в любую минуту готова поселить ее у себя…
– На сколько – на неделю, на месяц? Извини меня, но это несерьезно.
– А что она сказала?
– Сказала: пусть все будет так, как хочет мама. Хочет менять две комнаты – пусть меняет!
– Она добрая девочка, – растроганно сказала Ксения. – Добрая, но девочка, все-таки девочка… А что ты решил?
– Решил сопротивляться, и твоему напору, и ее доброте, но если ты действительно откладываешь все это до конца войны, будем считать, что я ничего не решал.
– А у тебя тогда там, в Ташкенте, что-нибудь было? – вдруг спросила Ксения.
– Оставим этот разговор, – сказал Лопатин. – У кого из нас с кем, когда и что было… Вряд ли нам обоим задним числом так уж интересно знать это друг о друге.
– Мне сначала показалось, что было, – сказала Ксения. – Но потом, уже без тебя, я поняла по моей бывшей подружке, что, наверное, ничего не было.
– А почему бывшей? Вы что с ней, поссорились?
– Нет, просто от нас отселилась Зинаида Антоновна, живет теперь в другом месте. А она ведь ходила не столько к нам, сколько к ней. Ходит теперь к ней туда. Между прочим, вскоре после твоего отъезда она чуть было не вышла замуж.
– Кто? Зинаида Антоновна? – через силу пошутил Лопатин.
Ксения рассмеялась.
– Если бы в ее правилах было бросать мужей, то она бросила бы мужа только ради тебя, так ты ей понравился своей, как она после твоего отъезда выразилась, необыкновенной обыкновенностью. Я, грешным делом, так и не поняла, что это значит, но она ведь гений, и мы обязаны знать наизусть все ее изречения, даже непонятные.
– Может, и не гений, – сказал Лопатин, – но женщина, в присутствии которой хочется стать умней, чем ты есть. Желание, возникающее не так уж часто.
– При желании, наверно, сможешь увидеть ее здесь, – сказала Ксения, – она еще до моего отъезда улетела в Москву, чтобы отсюда съездить на фронт к мужу. Получила не то вызов, не то разрешение и не захотела ждать до конца августа, до сентября, когда мы все вернемся.
«Вернемся» – очевидно, сказано про тех, кто уезжал в эвакуацию из Москвы в Ташкент. Ника для их театра – ташкентская, временная, и в понятие «вернемся» не входит. «И хорошо, что не входит», – попытался солгать себе Лопатин.
«Значит, все они к концу августа, к сентябрю возвращаются сюда, – с трудом отбросив мысль о Нике, подумал он. – И Зинаида Антоновна, и все другие их артисты, и Ксения, и ее Евгений Алексеевич. Как же понять тогда ее готовность отложить до конца войны еще недавно казавшиеся ей неотложными квартирные дела? Как совместить одно с другим?» В этом было что-то опасное, как в том знакомом шуме воды, который он услышал, войдя в квартиру. Он смотрел на Ксению и ждал, потому что все, что она говорила до этого – и про Нику, и про Зинаиду Антоновну, была только заполненная болтовней пауза перед чем-то важным для нее.
– Вот так и будем сидеть и молчать? – после того как они молча просидели друг против друга целую минуту, спросила Ксения, снова подняв на него свои круглые глаза. – Что у вас с Ниной за проклятая порода – что у тебя, что у нее! Никогда ничего не можете спросить сами, никогда не хотите знать, что со мной на самом деле: что написала, то и написала, что сказала, то и сказала – и все, и больше вам ничего не нужно! А подумать, что со мной может случиться что-то такое, о чем мне трудно заговорить самой, о чем меня надо спросить, – нет, на это вас никогда не хватало! Ну хорошо, я тебе скажу сама. У меня последнее время все плохо, а в самое последнее время совсем плохо. Он меня совершенно не понимает.