Страница:
Это было чудовищно само по себе. Еще страшнее было то, что замучена была девушка, почти ребенок – лет семнадцати-восемнадцати, Таниного возраста.
Кто-то подлил в его кружку, брякнув своею: «Давай, Серега, шоб дома не журылись!» Маслюк, днепропетровец, почти земляк. Здесь-то украинского акцента почти не услышишь. А услышишь – приятно становится, будто весточку получил из родных мест. Он кивнул Маслюку, подняв кружку, отпил и потянулся чем-нибудь закусить, – никак не привыкнуть к этому трофейному пойлу.
О той девушке никто ничего не знал. Разведчица, и все. Ни фамилии, ни адреса. Он на секунду прикрыл глаза (не нужно было пить этот ром) и снова увидел врезавшуюся в шею веревку и белое костяное лицо, склоненное к плечу, будто она к чему-то прислушивается. На ней были солдатские брюки и изорванная на груди рубашка. За месяц до этого, под Ельней, на его глазах человека раздавил танк, но здесь было страшнее. Никогда еще он не видел ничего более страшного, чем это девичье тело на снегу...
А утром они пошли дальше. Наступление продолжалось буднично и неторопливо; когда-то Сергей представлял себе, что все это будет выглядеть совсем иначе. Он понимал, что участвует в великой битве под Москвой, и на первых порах его немного удивляло и даже обижало несоответствие огромного исторического значения того, что происходило в эти мглистые декабрьские дни на поросших реденьким лесом холмах Подмосковья, с тем, как все это выглядело.
Он думал о том, что когда-нибудь школьники будут представлять себе это чем-то вроде Бородина (с поправкой на технику): битва от горизонта до горизонта, справа мчится танковая лавина, слева густыми цепями наступает пехота, над немецкими позициями бушует огненный вал, идут на штурмовку тучи самолетов...
А здесь все выглядело совсем иначе. Давно прошли времена, когда стотысячные армии сшибались грудь с грудью, в одной точке, и судьбы народов решались на арене площадью в несколько квадратных верст; сейчас сражение растянулось по трехсоткилометровой дуге от Тулы до Калинина, распалось на сотни обособленных операций, в каждой из которых не было ничего эпического, картинного, настраивающего участника и очевидца на возвышенный лад. Редкими вереницами брела пехота по обочинам узких проселочных дорог, ехали кухни и повозки, прыгали на ухабах противотанковые пушчонки, пожилой боец ел что-то из котелка, примостившись рядом с ездовым на зарядном ящике. Пробегали на лыжах автоматчики в маскхалатах, громыхали и скрипели разболтанными кузовами многострадальные фронтовые полуторки, в снежной пыли и соляровом чаду проплывали с утробным ревом облупленные белые танки...
А потом танки горели. Иногда наш, – траурно развернув по ветру черное клубящееся полотнище, иногда немецкий – почти без дыма. В морозном тумане глухо били орудия, впереди всплескивали темные фонтаны разрывов, тускло посверкивало красным. Пехота неторопливо подбиралась все ближе, от ямки к ямке. Умолкал один немецкий пулемет, потом другой; потом над крышами начинал медленно расползаться дым, – это брались за свое подлое дело факельщики-поджигатели. Тогда пехота вылезала из ямок и, уставя штыки и поминая немецких мамаш и богов, бежала к темнеющей впереди околице. Факельщиков обычно в плен не брали.
Так шло наступление. Изо дня в день, как работа – тяжелая работа, которую никто за тебя не сделает. И в каждой освобожденной деревне повторялось одно и то же: чадили обугленные срубы, кто-то голосил на пепелище или под виселицей, по-зверушечьи настороженные дети несмело брали обмусорившиеся в карманах шинелей куски сахара, шли немцы – грязные, обмотанные поверх пилоток тряпьем, держа руки на затылке, волоча ноги в огромных соломенных ботах. И тут же вертелся, приседал с ФЭДом в руках непременный и неизвестно откуда появившийся корреспондент.
Через неделю после Нового года Сергей получил сразу два письма – от своих, из Тулы, и от Николаева, из госпиталя. Дома все благополучно, а полковник писал, что у него дела идут неважно – опять какое-то осложнение, так что когда его окончательно подремонтируют, сказать пока трудно.
«...Я перед тобой виноват, – писал он, – потому что в ту нашу встречу, когда ты спросил о Тане, я не сказал тебе правды. Я и сейчас не уверен, правильно ли делаю; но думаю, что правильно, потому что правды бояться нельзя. Я не имел от Тани известий с августа месяца, и недавно смог выяснить точно, что из Энска она не эвакуировалась. Что с ней – не знаю. Надеюсь, ты встретишь это известие как мужчина...»
Известие это не было для него новостью, – он и сам давно обо всем догадался; но одно дело догадываться, а другое – знать. Дочитав письмо, он аккуратно сложил его и спрятал в карман. Значит, Таня и в самом деле у немцев. Если вообще жива. Из ста возможных – пятьдесят за то, что Таня погибла, и пятьдесят – что она осталась в оккупации. Страшно представить Таню мертвой, но представить ее в руках у немцев еще страшнее.
– У вас случилось что-нибудь? – спросил его приехавший вместе с почтой комиссар. – Плохие известия из дому?
– Никак нет, товарищ батальонный комиссар, – ответил Сергей. Ему не хотелось ни с кем говорить на эту тему. – Это я так.
– Кстати, – сказал комиссар, – у меня к вам дело...
Они отошли в сторону, комиссар сел на один из валявшихся вокруг немецких снарядных ящиков и указал Сергею на другой.
– Садитесь, Дежнев, побеседуем, – сказал он и достал пачку московских папирос.
Сергей взял, поблагодарил. После трофейных сигарет папироса показалась непривычно крепкой.
– Ну, как воюется?
– Ничего, товарищ батальонный комиссар, сейчас уже веселее. Наступаем вот...
– Это только начало.
– Я понимаю. – Сергей вздохнул. – До одной границы сколько идти, а там еще вся Европа...
– Да, война предстоит долгая. Долгая и трудная, Дежнев. Гитлера мы сломаем – не можем не сломать, не имеем права, – но труда это будет стоить большого. Воевать придется с полной отдачей. Вы с этим согласны?
Сергей пожал плечами, – вопрос показался ему странным.
– Ясно, согласен. По-моему, каждый и так уже делает что может...
– В общем – да, – сказал комиссар. – Но тут, понимаете, какая штука... человек делает все, что может, а потом вдруг видит, что может сделать еще больше. Просто оказывается, что были еще какие-то внутренние силовые ресурсы, до сих пор не замеченные, не использованные. Их-то и важно выявить, мобилизовать и использовать в полной мере. Вот взять вас, Дежнев; вы сами считаете, что воюете с полной отдачей?
Тут уж Сергей обиделся.
– Вам виднее, товарищ батальонный комиссар, – сказал он. Потом, не удержавшись, добавил: – Повестки я, во всяком случае, не дожидался.
– Ну-ну, не ершитесь, – улыбнулся комиссар, – ваши анкетные данные мне известны. По-моему, Дежнев, вам пора повышать свою военную квалификацию.
– В каком смысле?
– В самом прямом. Как люди повышают квалификацию? Учатся. Вот и вам нужно заняться тем же. Командиром стать хотите?
Сергей опешил.
– Что вы, товарищ батальонный комиссар, какой же из меня командир?
– Сейчас – никакой. Но через три месяца вы сможете командовать взводом. А почему нет? Парень вы грамотный, окончили десятилетку. Словом, есть мнение послать вас на курсы младших лейтенантов.
– Не хочу я ни на какие курсы, – сказал Сергей.
– Почему? – спросил комиссар. – Приказывать не стану, но ваш ответ меня удивляет. Я думал, вы действительно хотите воевать в полную меру сил. Предпочитаете отсиживаться рядовым?
– Ничего себе, отсиживаться... – Сергей усмехнулся.
– Именно, – кивнул комиссар. – В вашем случае это именно так и есть. Рядовым-то быть легче, верно?
– А вы, товарищ батальонный комиссар, – уже зло сказал Сергей, – сходите разок в атаку, тогда узнаете, как это легко.
Комиссар улыбнулся.
– Да я уж ходил, Дежнев, и не раз. И вы, если бы стали младшим лейтенантом, тоже ходили бы, – в этом смысле для вас ничего бы не изменилось. А вот ответственности стало бы куда больше. Рядовой боец отвечает только за себя; а командиру – хотя бы взводному – приходится уже думать и о других. Это, что ли, вас пугает?
Сергей долго молчал, глядя в землю.
– Не в том дело, – сказал он наконец. – Я вообще не хотел бы быть военным всю жизнь, товарищ батальонный комиссар. Ну, вы понимаете – пошел я добровольцем, верно, но это только потому, что война... Знаете, есть люди, которым все в армии нравится... ну, там дисциплина, все такое. А я наоборот. Не по мне это все! Я вам откровенно говорю, товарищ батальонный комиссар. А как же можно стать хорошим командиром, если армейский уклад не по тебе? Да и вообще... я сюда пришел воевать, а не учиться.
– Последний ваш довод – чепуха, вам для того и предлагают учиться, чтобы вы лучше и эффективнее воевали. Что касается отношения к армии, то это серьезнее. Но вы ошибаетесь и в этом, Дежнев. Вы думаете, каждый хороший командир не в состоянии жить без армии и ее специфического уклада? Ничего подобного, среди них есть глубоко штатские люди – в душе; просто они сумели перестроиться на военный лад. Вам не хватает пока именно этого уменья. Ваш душевный мир далек от войны, и таким вы и хотите его сохранить. Но это опасно, Дежнев, это может привести к внутреннему разладу. Гораздо проще отдаться войне полностью, поймите. Если уж вы осознали свой долг и решили его выполнять – делайте это с полной отдачей...
Глава одиннадцатая
Кто-то подлил в его кружку, брякнув своею: «Давай, Серега, шоб дома не журылись!» Маслюк, днепропетровец, почти земляк. Здесь-то украинского акцента почти не услышишь. А услышишь – приятно становится, будто весточку получил из родных мест. Он кивнул Маслюку, подняв кружку, отпил и потянулся чем-нибудь закусить, – никак не привыкнуть к этому трофейному пойлу.
О той девушке никто ничего не знал. Разведчица, и все. Ни фамилии, ни адреса. Он на секунду прикрыл глаза (не нужно было пить этот ром) и снова увидел врезавшуюся в шею веревку и белое костяное лицо, склоненное к плечу, будто она к чему-то прислушивается. На ней были солдатские брюки и изорванная на груди рубашка. За месяц до этого, под Ельней, на его глазах человека раздавил танк, но здесь было страшнее. Никогда еще он не видел ничего более страшного, чем это девичье тело на снегу...
А утром они пошли дальше. Наступление продолжалось буднично и неторопливо; когда-то Сергей представлял себе, что все это будет выглядеть совсем иначе. Он понимал, что участвует в великой битве под Москвой, и на первых порах его немного удивляло и даже обижало несоответствие огромного исторического значения того, что происходило в эти мглистые декабрьские дни на поросших реденьким лесом холмах Подмосковья, с тем, как все это выглядело.
Он думал о том, что когда-нибудь школьники будут представлять себе это чем-то вроде Бородина (с поправкой на технику): битва от горизонта до горизонта, справа мчится танковая лавина, слева густыми цепями наступает пехота, над немецкими позициями бушует огненный вал, идут на штурмовку тучи самолетов...
А здесь все выглядело совсем иначе. Давно прошли времена, когда стотысячные армии сшибались грудь с грудью, в одной точке, и судьбы народов решались на арене площадью в несколько квадратных верст; сейчас сражение растянулось по трехсоткилометровой дуге от Тулы до Калинина, распалось на сотни обособленных операций, в каждой из которых не было ничего эпического, картинного, настраивающего участника и очевидца на возвышенный лад. Редкими вереницами брела пехота по обочинам узких проселочных дорог, ехали кухни и повозки, прыгали на ухабах противотанковые пушчонки, пожилой боец ел что-то из котелка, примостившись рядом с ездовым на зарядном ящике. Пробегали на лыжах автоматчики в маскхалатах, громыхали и скрипели разболтанными кузовами многострадальные фронтовые полуторки, в снежной пыли и соляровом чаду проплывали с утробным ревом облупленные белые танки...
А потом танки горели. Иногда наш, – траурно развернув по ветру черное клубящееся полотнище, иногда немецкий – почти без дыма. В морозном тумане глухо били орудия, впереди всплескивали темные фонтаны разрывов, тускло посверкивало красным. Пехота неторопливо подбиралась все ближе, от ямки к ямке. Умолкал один немецкий пулемет, потом другой; потом над крышами начинал медленно расползаться дым, – это брались за свое подлое дело факельщики-поджигатели. Тогда пехота вылезала из ямок и, уставя штыки и поминая немецких мамаш и богов, бежала к темнеющей впереди околице. Факельщиков обычно в плен не брали.
Так шло наступление. Изо дня в день, как работа – тяжелая работа, которую никто за тебя не сделает. И в каждой освобожденной деревне повторялось одно и то же: чадили обугленные срубы, кто-то голосил на пепелище или под виселицей, по-зверушечьи настороженные дети несмело брали обмусорившиеся в карманах шинелей куски сахара, шли немцы – грязные, обмотанные поверх пилоток тряпьем, держа руки на затылке, волоча ноги в огромных соломенных ботах. И тут же вертелся, приседал с ФЭДом в руках непременный и неизвестно откуда появившийся корреспондент.
Через неделю после Нового года Сергей получил сразу два письма – от своих, из Тулы, и от Николаева, из госпиталя. Дома все благополучно, а полковник писал, что у него дела идут неважно – опять какое-то осложнение, так что когда его окончательно подремонтируют, сказать пока трудно.
«...Я перед тобой виноват, – писал он, – потому что в ту нашу встречу, когда ты спросил о Тане, я не сказал тебе правды. Я и сейчас не уверен, правильно ли делаю; но думаю, что правильно, потому что правды бояться нельзя. Я не имел от Тани известий с августа месяца, и недавно смог выяснить точно, что из Энска она не эвакуировалась. Что с ней – не знаю. Надеюсь, ты встретишь это известие как мужчина...»
Известие это не было для него новостью, – он и сам давно обо всем догадался; но одно дело догадываться, а другое – знать. Дочитав письмо, он аккуратно сложил его и спрятал в карман. Значит, Таня и в самом деле у немцев. Если вообще жива. Из ста возможных – пятьдесят за то, что Таня погибла, и пятьдесят – что она осталась в оккупации. Страшно представить Таню мертвой, но представить ее в руках у немцев еще страшнее.
– У вас случилось что-нибудь? – спросил его приехавший вместе с почтой комиссар. – Плохие известия из дому?
– Никак нет, товарищ батальонный комиссар, – ответил Сергей. Ему не хотелось ни с кем говорить на эту тему. – Это я так.
– Кстати, – сказал комиссар, – у меня к вам дело...
Они отошли в сторону, комиссар сел на один из валявшихся вокруг немецких снарядных ящиков и указал Сергею на другой.
– Садитесь, Дежнев, побеседуем, – сказал он и достал пачку московских папирос.
Сергей взял, поблагодарил. После трофейных сигарет папироса показалась непривычно крепкой.
– Ну, как воюется?
– Ничего, товарищ батальонный комиссар, сейчас уже веселее. Наступаем вот...
– Это только начало.
– Я понимаю. – Сергей вздохнул. – До одной границы сколько идти, а там еще вся Европа...
– Да, война предстоит долгая. Долгая и трудная, Дежнев. Гитлера мы сломаем – не можем не сломать, не имеем права, – но труда это будет стоить большого. Воевать придется с полной отдачей. Вы с этим согласны?
Сергей пожал плечами, – вопрос показался ему странным.
– Ясно, согласен. По-моему, каждый и так уже делает что может...
– В общем – да, – сказал комиссар. – Но тут, понимаете, какая штука... человек делает все, что может, а потом вдруг видит, что может сделать еще больше. Просто оказывается, что были еще какие-то внутренние силовые ресурсы, до сих пор не замеченные, не использованные. Их-то и важно выявить, мобилизовать и использовать в полной мере. Вот взять вас, Дежнев; вы сами считаете, что воюете с полной отдачей?
Тут уж Сергей обиделся.
– Вам виднее, товарищ батальонный комиссар, – сказал он. Потом, не удержавшись, добавил: – Повестки я, во всяком случае, не дожидался.
– Ну-ну, не ершитесь, – улыбнулся комиссар, – ваши анкетные данные мне известны. По-моему, Дежнев, вам пора повышать свою военную квалификацию.
– В каком смысле?
– В самом прямом. Как люди повышают квалификацию? Учатся. Вот и вам нужно заняться тем же. Командиром стать хотите?
Сергей опешил.
– Что вы, товарищ батальонный комиссар, какой же из меня командир?
– Сейчас – никакой. Но через три месяца вы сможете командовать взводом. А почему нет? Парень вы грамотный, окончили десятилетку. Словом, есть мнение послать вас на курсы младших лейтенантов.
– Не хочу я ни на какие курсы, – сказал Сергей.
– Почему? – спросил комиссар. – Приказывать не стану, но ваш ответ меня удивляет. Я думал, вы действительно хотите воевать в полную меру сил. Предпочитаете отсиживаться рядовым?
– Ничего себе, отсиживаться... – Сергей усмехнулся.
– Именно, – кивнул комиссар. – В вашем случае это именно так и есть. Рядовым-то быть легче, верно?
– А вы, товарищ батальонный комиссар, – уже зло сказал Сергей, – сходите разок в атаку, тогда узнаете, как это легко.
Комиссар улыбнулся.
– Да я уж ходил, Дежнев, и не раз. И вы, если бы стали младшим лейтенантом, тоже ходили бы, – в этом смысле для вас ничего бы не изменилось. А вот ответственности стало бы куда больше. Рядовой боец отвечает только за себя; а командиру – хотя бы взводному – приходится уже думать и о других. Это, что ли, вас пугает?
Сергей долго молчал, глядя в землю.
– Не в том дело, – сказал он наконец. – Я вообще не хотел бы быть военным всю жизнь, товарищ батальонный комиссар. Ну, вы понимаете – пошел я добровольцем, верно, но это только потому, что война... Знаете, есть люди, которым все в армии нравится... ну, там дисциплина, все такое. А я наоборот. Не по мне это все! Я вам откровенно говорю, товарищ батальонный комиссар. А как же можно стать хорошим командиром, если армейский уклад не по тебе? Да и вообще... я сюда пришел воевать, а не учиться.
– Последний ваш довод – чепуха, вам для того и предлагают учиться, чтобы вы лучше и эффективнее воевали. Что касается отношения к армии, то это серьезнее. Но вы ошибаетесь и в этом, Дежнев. Вы думаете, каждый хороший командир не в состоянии жить без армии и ее специфического уклада? Ничего подобного, среди них есть глубоко штатские люди – в душе; просто они сумели перестроиться на военный лад. Вам не хватает пока именно этого уменья. Ваш душевный мир далек от войны, и таким вы и хотите его сохранить. Но это опасно, Дежнев, это может привести к внутреннему разладу. Гораздо проще отдаться войне полностью, поймите. Если уж вы осознали свой долг и решили его выполнять – делайте это с полной отдачей...
Глава одиннадцатая
Квартирный кризис в оккупированном Энске стал чуть ли не еще более острым, хотя на первый взгляд город казался обезлюдевшим.
Людей и в самом деле поубавилось, но поубавилось и крыш, а немногие уцелевшие кварталы центра были превращены в своего рода немецкий сеттльмент.
Главной улицей был теперь проспект Фрунзе, – здесь размещались главные административные учреждения, солдатский клуб и офицерское казино, ресторан «Берлин», жилища высших чинов оккупационной иерархии; здесь же, в бывшем особняке известного сахарозаводчика, устроил свою резиденцию гебитскомиссар доктор Кранц. Проспект назывался теперь Герингштрассе.
Сотни семей, выселенных из занятых немцами кварталов, вместе с теми, чьи жилища были разрушены августовской бомбежкой, и осевшими в Энске беженцами из других городов жили на окраинах, снимая иногда какой-нибудь чулан, наспех приспособленный под жилье. Найти приличную комнату было очень трудно, и еще труднее было бы за нее платить, – квартирные цены в городе неслыханно взлетели.
Убедившись во всем этом, Володя решил в конце концов принять предложение Николаевой и поселиться у нее на Пушкинской. Ему очень этого не хотелось, и не столько из-за несимпатии к своей бывшей однокласснице, сколько из осторожности. Когда он займется подпольной деятельностью (а он не сомневался, что займется ею рано или поздно), близкое соседство Николаевой может оказаться серьезной помехой. С одной стороны, она может заметить что-нибудь и проболтаться, а с другой – случись беда с ним, так и она попадет как кур в ощип. Кто поверит, что она не имела к его делам никакого отношения? А ведь он чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это сокровище перед Сергеем, которому дал слово хранить ее и оберегать.
Во всяком случае, он счел нужным честно предупредить об опасности. Сокровище выслушало и сказало, что хорошо, будет иметь в виду. На этом с вопросом было покончено, и Володя поселился в кабинете Галины Николаевны.
С его появлением жить Тане стало легче. Володя вставал затемно, растапливал кухонную плиту, которая обогревала и ее комнату, натаскивал дров на целый день. Вообще она чувствовала себя совсем по-другому теперь, когда в доме был мужчина, защитник. Она относилась к нему с почтением и за едой старалась подложить порцию побольше.
Это был совсем не тот Володька – романтик и немного «тюфяк», которого десятиклассницы никогда не принимали всерьез (Люся, правда, увлекалась им совсем недолго, но потом это прошло, и вообще Глушко среди девушек успехом не пользовался). Сейчас это был совсем другой человек: немецкий лагерь, побег, долгие скитания без документов, гибель семьи – все это огрубило и овзрослило Глушко, придало мужественности, которой ему обычно не хватало, уничтожило остатки прежнего мальчишеского легкомыслия. Иногда Тане даже, казалось, что в Володе вдруг проглядывает какая-нибудь черточка, свойственная Сергею...
Он уходил на работу раньше нее и возвращался позже, – она обычно успевала уже сварить неизменный пшенный суп. Работал он вместе с Аришкиным отцом, в мастерской по производству зажигалок и ремонту примусов. А сама Таня ездила на расчистку заносов на дорогах; так как работать там можно было только до сумерек, а темнеет в январе рано, то часам к четырем Таня уже бывала дома. Володя, замасленный и пропахший керосиновой копотью, возвращался из мастерской не раньше восьми.
Кабинет из экономии не отапливали – там была какая-то странная печь, которая жрала топливо в огромных количествах и почти не давала тепла. Спать на холоде, как уверял Володя, было здорово, но вечера они обычно проводили в Таниной комнате – спорили о чем-нибудь, а еще чаще просто читали, лежа каждый в своем углу. Когда ему хотелось покурить, он уходил на кухню и читал там.
А после Нового года он вообще переселился к ней, потому что ударили страшные морозы и Таня испугалась, что в одно прекрасное утро найдет своего защитника холодным и окоченевшим. Сам он на переселение не соглашался, поэтому Таня в его отсутствие просто перетащила к себе в комнату его постель, а кабинет заперла на ключ. Теперь они могли спорить и поругиваться и по ночам – пока кто-нибудь не засыпал.
Это была какая-то странная, нереальная и словно придуманная жизнь. Прежде всего, у нее не было будущего. Никто из людей, вынужденных жить в фантастических условиях оккупации, не знал, как и в какую сторону изменятся эти условия завтра. От такой жизни можно было ждать чего угодно, и люди постепенно перестали удивляться чему бы то ни было.
Никого не изумило, что в центре города вдруг появилось кладбище: в сквере напротив гебитскомиссариата, на обнесенной каменным бордюром площадке, выстроились шеренгами низкие черно-белые кресты над могилами сотни немцев, погибших в бою на территории опытно-селекционной станции. Никого уже не изумляли статьи в «Вистях», наполненные леденящими кровь подробностями всемирного жидо-масонского заговора. Никого не изумляли ни опереточные жовто-блакитные мундиры «допомоговой полиции», ни бойко торгующие на барахолке воины маршала Антонеску, ни радиовыступления местных деятелей, издавна натренированными голосами благодарящих Великогерманию и ее гениального вождя и учителя за взошедшую над Украиной зарю свободы. Люди привыкли ко всему.
Как ни странно, легче всего оказалось привыкнуть к отсутствию будущего. Загадывать вперед, строить какие-то планы хотя бы на ближайший месяц стало теперь бессмыслицей, потому что уже завтра все задуманное могло полететь в тартарары. В январе по городу поползли упорные слухи, что весной будет объявлена поголовная трудовая повинность: всех будут вывозить в Германию, а сюда переселят немцев-колонистов. Или, точнее, колонизаторов. Говорили также, что опять будет снижена хлебная норма – с трехсот граммов до двухсот; что будет прекращена выдача пшена; что вместо подсолнечного масла будут выдавать не то сурепное, не то какое-то другое, вовсе уж несъедобное. Одни говорили, что всех евреев вывезут в гетто; другие – что их заставят носить на рукаве какую-то желтую звезду, а русские должны будут носить красную. Таня против последнего ничего не имела, но не верила, что немцы это позволят, – ведь это все равно, что развесить всюду красные флаги!
Осенью они убирали развалины, теперь их посылают расчищать от заносов дороги, а завтра возьмут и отправят в Германию. Очень просто, на то и оккупация. А когда кончится запас картошки? А уголь? Да нет, о ближайшем будущем лучше просто не думать... Можно думать только об отдаленном: когда придут наши, когда кончится война, когда они встретятся с Сережей. Но вот как дожить до этого времени?
– Я теперь очень хорошо понимаю, что значит «жить сегодняшним днем», – сказала однажды Таня, когда они ужинали, по обыкновению уткнувшись каждый в свою книжку.
Володя промычал что-то неопределенное, не отрываясь от чтения. Таня решительно отложила книгу.
– Я даже понимаю, как люди спиваются и вообще – добавила она.
– Побольше читай всякую дрянь, еще не то поймешь...
– Я никакой дряни не читаю. Кстати, это Бальзак, которого я терпеть не могу. А жить сегодняшним днем проще и гораздо легче.
Володя почти с любопытством взглянул на нее поверх книги.
. – Хотел бы я знать, – сказал он, – что Сережка в тебе нашел.
– Я тоже не знаю, – сказала Таня. – Всегда этому удивлялась, правда. Очевидно, только внешность. Но это очень печально, когда в тебе не видят ничего другого.
Володя уничтожающе фыркнул.
– Внешность! Напрасно ты воображаешь, что она у тебя такая уж неотразимая.
– Я этого и не воображаю, что ты. Я себе абсолютно не нравлюсь, и никогда не нравилась, кроме фигуры, пожалуй; мне всегда казалось, что я со своими веснушками просто урод, особенно рядом с Люсей, но я же не виновата, что нравлюсь другим. Ты думаешь, девушка не чувствует, как на нее смотрят?
– Дать бы тебе по шее за такие разговоры, – сказал Володя. – Между прочим, глупейший и вреднейший предрассудок – что вашего брата не полагается бить. Очевидно, он сложился в эпоху, когда женщины были еще тихими и скромными, а сейчас это пережиток, явный пережиток, и чем скорее от него избавятся, тем лучше.
– Вот-вот, – покивала Таня. – Для полного счастья человечеству только этого и не хватает. Но ты не печалься, процесс избавления от пережитков идет полным ходом. Особенно у немцев.
– О немцах ты молчи, – сказал Володя, – ты с ними примирилась, так теперь уж молчи.
– Мы с ними примирились в равной мере, не думай, что ты в другом положении...
– Важно не то, чем человек занимается в данный момент, а чем он хочет заниматься!
– Знаешь, Володька, я бы хотела сейчас быть на фронте, а еще больше – чтобы не было никакой войны, сидеть в Ленинграде и изучать филологию. Если бы да кабы, да во рту росли б грибы! Не будем говорить о том, кому чего хочется.
– Дело твое, я тебя вообще не заставляю ни о чем говорить, разговор начала ты. Но раз уж начала, то я тебе скажу, что именно желание человека – это и есть главное, потому что прежде действия идет осознание нужности этого действия, желание его совершить!
– А по-моему, главное не это, – возразила Таня. – По-моему, главное – это не желание что-то сделать, а реальная возможность, потому что иначе желание так желанием и останется. Мне очень хочется сделать что-то вредное немцам, но у меня такой возможности нет. Понятно? Вот когда она у тебя будет, тогда ты мне скажешь. А пока это все слова и вселенский треп.
– Все-таки удивительно приземленная ты личность...
– Приземленная? Володенька, милый, нас всех приземлили – дальше некуда.
В этот день сразу после обеда началась такая метель, что дорожные работы пришлось прекратить. Около половины второго за девушками пришла машина, и они вернулись в город.
Спрыгнув с грузовика, Таня увидела человека, только что вышедшего из дверей городской управы. Лицо показалось ей знакомым, хотя она не могла его вспомнить, – черный такой, жуковатый, где-то она его определенно видела. Низенький, круглый брюнет в свою очередь уставился на нее.
Отойдя на несколько шагов, Таня не утерпела и оглянулась. Жуковатый незнакомец смотрел ей вслед.
– Я извиняюсь! – крикнул он и заторопился к ней. – Я извиняюсь, вы будете не Николаева?
– Да-а, – удивленно протянула Таня и вдруг вспыхнула от радости. – Георгий Аристархович! Вы – товарищ Попандопуло, правда? Как я вас сразу не узнала, ведь Сережа нас тогда познакомил, помните?..
– Ну шё вы спрашиваете! – Товарищ Попандопуло галантно раскланялся, сняв дорогую каракулевую шапку, и теперь тряс ей руку, словно хотел оторвать. – Я, конечно, тоже не сразу вас узнал, – вы сами понимаете, такая разница во внешнем виде, ай-яй-яй... Вы что – ездите на дорожные работы? – спросил он, чуть понизив голос, словно речь шла о чем-то не совсем приличном.
– Приходится, Георгий Аристархович. В общем, это не так трудно, только иногда приходится мерзнуть, особенно когда ветер...
– Да как можно! – с ужасом воскликнул Попандопуло. – Ну хорошо, за это мы еще поговорим. Вы мне скажите, шё с Сергеем? Где он? Что он? Вы от него письма получали?
– Я ничего не знаю, правда. То есть он ушел на фронт, добровольно, вы об этом слышали? Ну вот, а с тех пор я ни одного письма не получила. Ни одного.
Попандопуло сокрушенно пощелкал языком.
– Ну ничего, – сказал он, – это необязательно значит, шё с ним случилось чего-нибудь плохого, а? Шё значит – ни одного письма, они могли быть, вы могли их не получить! А шё вы думаете? Вы прямо с работы?
– Ну да, нас сегодня распустили раньше – из-за метели...
– Так идемте ко мне, погреетесь, я вас напою чаем – это здесь рядом, в магазине сейчас перерыв...
– У вас магазин? – удивленно спросила Таня, только сейчас обратив внимание на его добротное пальто с меховым воротником и дорогую шапку.
– Шё значит магазин, – Попандопуло немного смутился, – так, мелочь... комиссионка! Нужно же с чего-то жить, а?
Идти было недалеко, магазин был расположен тут же, возле Старого рынка. Пока Попандопуло возился с замком, Таня с недоумением, закинув голову, разглядывала ярко разрисованную вывеску – «Жорж Попандопуло – ТРИАНОН – прием на комиссию».
– Почему «Трианон»? – спросила она, входя в пропахшую нафталином темноту.
– Осторожно, Танечка, не споткнитесь... сейчас зажгу свет... А «Трианон» – это так, один румын посоветовал... говорит, красивое название, и потом знаменитое – все знают.
– К моему стыду, я не знаю. То есть я знаю, что это дворец – Людовика Пятнадцатого, что ли, но чем он знаменит – не помню.
– Какой дворец, это ресторан в Бухаресте...
Зажегся свет. Внутри магазин был как магазин, висело кое-что из готового платья, на полках лежало несколько отрезов, стояли какие-то безделушки, вазочки. Трудно было представить, что сейчас могут найтись покупатели на фарфоровых пастушек.
Попандопуло провел Таню в заднюю комнатку, очевидно служившую конторой, включил электрический чайник, достал из шкафчика серый пшеничный хлеб, масло, картонный стаканчик с немецким искусственным медом. При виде такой роскоши, поистине достойной настоящего Трианона, Тане стало страшновато. А вдруг он что-то задумал, этот новоиспеченный торговец? В наше время никто не станет угощать маслом и пшеничным хлебом просто так, без задней мысли...
В комнате было тепло, она размотала платок и сняла ватник, оставшись в фуфайке и лыжных брюках.
– Вот так лучше, – одобрительно сказал Попандопуло, – так я вижу настоящую Танечку Николаеву... Кушайте, Танечка, кушайте.
Поколебавшись секунду, Таня отбросила всякую осторожность и решительно взялась за еду. Попандопуло налил чаю и себе.
– Танечка, имею до вас деловое предложение, – сказал он, распечатывая яркую пачку румынских сигарет.
Таня, продолжая жевать, глянула на него настороженно.
– Вы только, пожалуйста, не пугайтесь, – сказал он. -Я вам ничего такого ужасного не предлагаю! И вообще не думайте, шё я стал каким-нибудь там буржуем... Как-нибудь после я вам все расскажу, тут нема никаких тайн мадридского двора. Просто каждому человеку хочется кушать, Танечка, это еще Дарвин обосновал научным путем. Так вот, идите ко мне работать продавщицей, а? Сколько вам платят на дорожных работах – пятнадцать марок? Я даю тридцать. Положение перед биржей у вас будет вполне прочное, я имею разрешение от горуправы, так что в этом смысле все тип-топ. А с дорожных работ вас отпустят, это я устрою. У меня грандиозный блат на бирже, вы просто не поверите!
– Почему же, – сказала Таня. – Это видно.
– Вы меня осуждаете, Танечка? – Таня пожала плечами:
– Наверное, нельзя осуждать человека, не зная всех обстоятельств. Просто я думаю, что не смогла бы так... ?устроиться.
– Э, Танечка, каждый устраивается, как может... одному повезет, а другому – нет. И потом, разве я отымаю у кого-нибудь его кусок хлеба с маслом? Не открой эту лавочку я – открыл бы кто-то другой, может еще больший жулик. Я хоть, Танечка, клиентов не надуваю. Боже упаси! Комиссионный процент, и ни пфеннига больше, так что вы себе, пожалуйста, не думайте чего-нибудь такого...
– Да я ничего такого и не думаю, – сказала Таня, на этот раз вполне искренне. – Я только не понимаю, зачем вы хотите взять меня продавщицей. Из жалости?
– Шё значит из жалости. – Попандопуло скривился и издал какой-то фыркающий звук. – Мне действительно позарез нужен человек, которому я мог бы доверять. Это одно. А другое – Сергей был моим другом, – я говорю «был», потому шё сейчас он плюнул бы мне в рожу, если бы встретились. Ясно – один воюет, другой торгует, какая уж тут теперь дружба...
– Вы тоже могли бы воевать, – сказала Таня.
– Мог бы, ясно, разве я говорю «нет»?
– Это хорошо, что вы не говорите «нет». Вы что же, дезертировали? Или в военкомате у вас тоже был грандиозный блат?
– Блат у меня был всюду, только я им не воспользовался. Хотите – верьте, хотите – нет, но меня так и не призвали. У меня уж и сухари были готовы, ждал со дня на день. Скажу вам откровенно, Танечка, сам я не пошел бы. Я человек мирный, чего скрывать, героя из Жоры Попандопуло не получилось...
Людей и в самом деле поубавилось, но поубавилось и крыш, а немногие уцелевшие кварталы центра были превращены в своего рода немецкий сеттльмент.
Главной улицей был теперь проспект Фрунзе, – здесь размещались главные административные учреждения, солдатский клуб и офицерское казино, ресторан «Берлин», жилища высших чинов оккупационной иерархии; здесь же, в бывшем особняке известного сахарозаводчика, устроил свою резиденцию гебитскомиссар доктор Кранц. Проспект назывался теперь Герингштрассе.
Сотни семей, выселенных из занятых немцами кварталов, вместе с теми, чьи жилища были разрушены августовской бомбежкой, и осевшими в Энске беженцами из других городов жили на окраинах, снимая иногда какой-нибудь чулан, наспех приспособленный под жилье. Найти приличную комнату было очень трудно, и еще труднее было бы за нее платить, – квартирные цены в городе неслыханно взлетели.
Убедившись во всем этом, Володя решил в конце концов принять предложение Николаевой и поселиться у нее на Пушкинской. Ему очень этого не хотелось, и не столько из-за несимпатии к своей бывшей однокласснице, сколько из осторожности. Когда он займется подпольной деятельностью (а он не сомневался, что займется ею рано или поздно), близкое соседство Николаевой может оказаться серьезной помехой. С одной стороны, она может заметить что-нибудь и проболтаться, а с другой – случись беда с ним, так и она попадет как кур в ощип. Кто поверит, что она не имела к его делам никакого отношения? А ведь он чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это сокровище перед Сергеем, которому дал слово хранить ее и оберегать.
Во всяком случае, он счел нужным честно предупредить об опасности. Сокровище выслушало и сказало, что хорошо, будет иметь в виду. На этом с вопросом было покончено, и Володя поселился в кабинете Галины Николаевны.
С его появлением жить Тане стало легче. Володя вставал затемно, растапливал кухонную плиту, которая обогревала и ее комнату, натаскивал дров на целый день. Вообще она чувствовала себя совсем по-другому теперь, когда в доме был мужчина, защитник. Она относилась к нему с почтением и за едой старалась подложить порцию побольше.
Это был совсем не тот Володька – романтик и немного «тюфяк», которого десятиклассницы никогда не принимали всерьез (Люся, правда, увлекалась им совсем недолго, но потом это прошло, и вообще Глушко среди девушек успехом не пользовался). Сейчас это был совсем другой человек: немецкий лагерь, побег, долгие скитания без документов, гибель семьи – все это огрубило и овзрослило Глушко, придало мужественности, которой ему обычно не хватало, уничтожило остатки прежнего мальчишеского легкомыслия. Иногда Тане даже, казалось, что в Володе вдруг проглядывает какая-нибудь черточка, свойственная Сергею...
Он уходил на работу раньше нее и возвращался позже, – она обычно успевала уже сварить неизменный пшенный суп. Работал он вместе с Аришкиным отцом, в мастерской по производству зажигалок и ремонту примусов. А сама Таня ездила на расчистку заносов на дорогах; так как работать там можно было только до сумерек, а темнеет в январе рано, то часам к четырем Таня уже бывала дома. Володя, замасленный и пропахший керосиновой копотью, возвращался из мастерской не раньше восьми.
Кабинет из экономии не отапливали – там была какая-то странная печь, которая жрала топливо в огромных количествах и почти не давала тепла. Спать на холоде, как уверял Володя, было здорово, но вечера они обычно проводили в Таниной комнате – спорили о чем-нибудь, а еще чаще просто читали, лежа каждый в своем углу. Когда ему хотелось покурить, он уходил на кухню и читал там.
А после Нового года он вообще переселился к ней, потому что ударили страшные морозы и Таня испугалась, что в одно прекрасное утро найдет своего защитника холодным и окоченевшим. Сам он на переселение не соглашался, поэтому Таня в его отсутствие просто перетащила к себе в комнату его постель, а кабинет заперла на ключ. Теперь они могли спорить и поругиваться и по ночам – пока кто-нибудь не засыпал.
Это была какая-то странная, нереальная и словно придуманная жизнь. Прежде всего, у нее не было будущего. Никто из людей, вынужденных жить в фантастических условиях оккупации, не знал, как и в какую сторону изменятся эти условия завтра. От такой жизни можно было ждать чего угодно, и люди постепенно перестали удивляться чему бы то ни было.
Никого не изумило, что в центре города вдруг появилось кладбище: в сквере напротив гебитскомиссариата, на обнесенной каменным бордюром площадке, выстроились шеренгами низкие черно-белые кресты над могилами сотни немцев, погибших в бою на территории опытно-селекционной станции. Никого уже не изумляли статьи в «Вистях», наполненные леденящими кровь подробностями всемирного жидо-масонского заговора. Никого не изумляли ни опереточные жовто-блакитные мундиры «допомоговой полиции», ни бойко торгующие на барахолке воины маршала Антонеску, ни радиовыступления местных деятелей, издавна натренированными голосами благодарящих Великогерманию и ее гениального вождя и учителя за взошедшую над Украиной зарю свободы. Люди привыкли ко всему.
Как ни странно, легче всего оказалось привыкнуть к отсутствию будущего. Загадывать вперед, строить какие-то планы хотя бы на ближайший месяц стало теперь бессмыслицей, потому что уже завтра все задуманное могло полететь в тартарары. В январе по городу поползли упорные слухи, что весной будет объявлена поголовная трудовая повинность: всех будут вывозить в Германию, а сюда переселят немцев-колонистов. Или, точнее, колонизаторов. Говорили также, что опять будет снижена хлебная норма – с трехсот граммов до двухсот; что будет прекращена выдача пшена; что вместо подсолнечного масла будут выдавать не то сурепное, не то какое-то другое, вовсе уж несъедобное. Одни говорили, что всех евреев вывезут в гетто; другие – что их заставят носить на рукаве какую-то желтую звезду, а русские должны будут носить красную. Таня против последнего ничего не имела, но не верила, что немцы это позволят, – ведь это все равно, что развесить всюду красные флаги!
Осенью они убирали развалины, теперь их посылают расчищать от заносов дороги, а завтра возьмут и отправят в Германию. Очень просто, на то и оккупация. А когда кончится запас картошки? А уголь? Да нет, о ближайшем будущем лучше просто не думать... Можно думать только об отдаленном: когда придут наши, когда кончится война, когда они встретятся с Сережей. Но вот как дожить до этого времени?
– Я теперь очень хорошо понимаю, что значит «жить сегодняшним днем», – сказала однажды Таня, когда они ужинали, по обыкновению уткнувшись каждый в свою книжку.
Володя промычал что-то неопределенное, не отрываясь от чтения. Таня решительно отложила книгу.
– Я даже понимаю, как люди спиваются и вообще – добавила она.
– Побольше читай всякую дрянь, еще не то поймешь...
– Я никакой дряни не читаю. Кстати, это Бальзак, которого я терпеть не могу. А жить сегодняшним днем проще и гораздо легче.
Володя почти с любопытством взглянул на нее поверх книги.
. – Хотел бы я знать, – сказал он, – что Сережка в тебе нашел.
– Я тоже не знаю, – сказала Таня. – Всегда этому удивлялась, правда. Очевидно, только внешность. Но это очень печально, когда в тебе не видят ничего другого.
Володя уничтожающе фыркнул.
– Внешность! Напрасно ты воображаешь, что она у тебя такая уж неотразимая.
– Я этого и не воображаю, что ты. Я себе абсолютно не нравлюсь, и никогда не нравилась, кроме фигуры, пожалуй; мне всегда казалось, что я со своими веснушками просто урод, особенно рядом с Люсей, но я же не виновата, что нравлюсь другим. Ты думаешь, девушка не чувствует, как на нее смотрят?
– Дать бы тебе по шее за такие разговоры, – сказал Володя. – Между прочим, глупейший и вреднейший предрассудок – что вашего брата не полагается бить. Очевидно, он сложился в эпоху, когда женщины были еще тихими и скромными, а сейчас это пережиток, явный пережиток, и чем скорее от него избавятся, тем лучше.
– Вот-вот, – покивала Таня. – Для полного счастья человечеству только этого и не хватает. Но ты не печалься, процесс избавления от пережитков идет полным ходом. Особенно у немцев.
– О немцах ты молчи, – сказал Володя, – ты с ними примирилась, так теперь уж молчи.
– Мы с ними примирились в равной мере, не думай, что ты в другом положении...
– Важно не то, чем человек занимается в данный момент, а чем он хочет заниматься!
– Знаешь, Володька, я бы хотела сейчас быть на фронте, а еще больше – чтобы не было никакой войны, сидеть в Ленинграде и изучать филологию. Если бы да кабы, да во рту росли б грибы! Не будем говорить о том, кому чего хочется.
– Дело твое, я тебя вообще не заставляю ни о чем говорить, разговор начала ты. Но раз уж начала, то я тебе скажу, что именно желание человека – это и есть главное, потому что прежде действия идет осознание нужности этого действия, желание его совершить!
– А по-моему, главное не это, – возразила Таня. – По-моему, главное – это не желание что-то сделать, а реальная возможность, потому что иначе желание так желанием и останется. Мне очень хочется сделать что-то вредное немцам, но у меня такой возможности нет. Понятно? Вот когда она у тебя будет, тогда ты мне скажешь. А пока это все слова и вселенский треп.
– Все-таки удивительно приземленная ты личность...
– Приземленная? Володенька, милый, нас всех приземлили – дальше некуда.
В этот день сразу после обеда началась такая метель, что дорожные работы пришлось прекратить. Около половины второго за девушками пришла машина, и они вернулись в город.
Спрыгнув с грузовика, Таня увидела человека, только что вышедшего из дверей городской управы. Лицо показалось ей знакомым, хотя она не могла его вспомнить, – черный такой, жуковатый, где-то она его определенно видела. Низенький, круглый брюнет в свою очередь уставился на нее.
Отойдя на несколько шагов, Таня не утерпела и оглянулась. Жуковатый незнакомец смотрел ей вслед.
– Я извиняюсь! – крикнул он и заторопился к ней. – Я извиняюсь, вы будете не Николаева?
– Да-а, – удивленно протянула Таня и вдруг вспыхнула от радости. – Георгий Аристархович! Вы – товарищ Попандопуло, правда? Как я вас сразу не узнала, ведь Сережа нас тогда познакомил, помните?..
– Ну шё вы спрашиваете! – Товарищ Попандопуло галантно раскланялся, сняв дорогую каракулевую шапку, и теперь тряс ей руку, словно хотел оторвать. – Я, конечно, тоже не сразу вас узнал, – вы сами понимаете, такая разница во внешнем виде, ай-яй-яй... Вы что – ездите на дорожные работы? – спросил он, чуть понизив голос, словно речь шла о чем-то не совсем приличном.
– Приходится, Георгий Аристархович. В общем, это не так трудно, только иногда приходится мерзнуть, особенно когда ветер...
– Да как можно! – с ужасом воскликнул Попандопуло. – Ну хорошо, за это мы еще поговорим. Вы мне скажите, шё с Сергеем? Где он? Что он? Вы от него письма получали?
– Я ничего не знаю, правда. То есть он ушел на фронт, добровольно, вы об этом слышали? Ну вот, а с тех пор я ни одного письма не получила. Ни одного.
Попандопуло сокрушенно пощелкал языком.
– Ну ничего, – сказал он, – это необязательно значит, шё с ним случилось чего-нибудь плохого, а? Шё значит – ни одного письма, они могли быть, вы могли их не получить! А шё вы думаете? Вы прямо с работы?
– Ну да, нас сегодня распустили раньше – из-за метели...
– Так идемте ко мне, погреетесь, я вас напою чаем – это здесь рядом, в магазине сейчас перерыв...
– У вас магазин? – удивленно спросила Таня, только сейчас обратив внимание на его добротное пальто с меховым воротником и дорогую шапку.
– Шё значит магазин, – Попандопуло немного смутился, – так, мелочь... комиссионка! Нужно же с чего-то жить, а?
Идти было недалеко, магазин был расположен тут же, возле Старого рынка. Пока Попандопуло возился с замком, Таня с недоумением, закинув голову, разглядывала ярко разрисованную вывеску – «Жорж Попандопуло – ТРИАНОН – прием на комиссию».
– Почему «Трианон»? – спросила она, входя в пропахшую нафталином темноту.
– Осторожно, Танечка, не споткнитесь... сейчас зажгу свет... А «Трианон» – это так, один румын посоветовал... говорит, красивое название, и потом знаменитое – все знают.
– К моему стыду, я не знаю. То есть я знаю, что это дворец – Людовика Пятнадцатого, что ли, но чем он знаменит – не помню.
– Какой дворец, это ресторан в Бухаресте...
Зажегся свет. Внутри магазин был как магазин, висело кое-что из готового платья, на полках лежало несколько отрезов, стояли какие-то безделушки, вазочки. Трудно было представить, что сейчас могут найтись покупатели на фарфоровых пастушек.
Попандопуло провел Таню в заднюю комнатку, очевидно служившую конторой, включил электрический чайник, достал из шкафчика серый пшеничный хлеб, масло, картонный стаканчик с немецким искусственным медом. При виде такой роскоши, поистине достойной настоящего Трианона, Тане стало страшновато. А вдруг он что-то задумал, этот новоиспеченный торговец? В наше время никто не станет угощать маслом и пшеничным хлебом просто так, без задней мысли...
В комнате было тепло, она размотала платок и сняла ватник, оставшись в фуфайке и лыжных брюках.
– Вот так лучше, – одобрительно сказал Попандопуло, – так я вижу настоящую Танечку Николаеву... Кушайте, Танечка, кушайте.
Поколебавшись секунду, Таня отбросила всякую осторожность и решительно взялась за еду. Попандопуло налил чаю и себе.
– Танечка, имею до вас деловое предложение, – сказал он, распечатывая яркую пачку румынских сигарет.
Таня, продолжая жевать, глянула на него настороженно.
– Вы только, пожалуйста, не пугайтесь, – сказал он. -Я вам ничего такого ужасного не предлагаю! И вообще не думайте, шё я стал каким-нибудь там буржуем... Как-нибудь после я вам все расскажу, тут нема никаких тайн мадридского двора. Просто каждому человеку хочется кушать, Танечка, это еще Дарвин обосновал научным путем. Так вот, идите ко мне работать продавщицей, а? Сколько вам платят на дорожных работах – пятнадцать марок? Я даю тридцать. Положение перед биржей у вас будет вполне прочное, я имею разрешение от горуправы, так что в этом смысле все тип-топ. А с дорожных работ вас отпустят, это я устрою. У меня грандиозный блат на бирже, вы просто не поверите!
– Почему же, – сказала Таня. – Это видно.
– Вы меня осуждаете, Танечка? – Таня пожала плечами:
– Наверное, нельзя осуждать человека, не зная всех обстоятельств. Просто я думаю, что не смогла бы так... ?устроиться.
– Э, Танечка, каждый устраивается, как может... одному повезет, а другому – нет. И потом, разве я отымаю у кого-нибудь его кусок хлеба с маслом? Не открой эту лавочку я – открыл бы кто-то другой, может еще больший жулик. Я хоть, Танечка, клиентов не надуваю. Боже упаси! Комиссионный процент, и ни пфеннига больше, так что вы себе, пожалуйста, не думайте чего-нибудь такого...
– Да я ничего такого и не думаю, – сказала Таня, на этот раз вполне искренне. – Я только не понимаю, зачем вы хотите взять меня продавщицей. Из жалости?
– Шё значит из жалости. – Попандопуло скривился и издал какой-то фыркающий звук. – Мне действительно позарез нужен человек, которому я мог бы доверять. Это одно. А другое – Сергей был моим другом, – я говорю «был», потому шё сейчас он плюнул бы мне в рожу, если бы встретились. Ясно – один воюет, другой торгует, какая уж тут теперь дружба...
– Вы тоже могли бы воевать, – сказала Таня.
– Мог бы, ясно, разве я говорю «нет»?
– Это хорошо, что вы не говорите «нет». Вы что же, дезертировали? Или в военкомате у вас тоже был грандиозный блат?
– Блат у меня был всюду, только я им не воспользовался. Хотите – верьте, хотите – нет, но меня так и не призвали. У меня уж и сухари были готовы, ждал со дня на день. Скажу вам откровенно, Танечка, сам я не пошел бы. Я человек мирный, чего скрывать, героя из Жоры Попандопуло не получилось...