– Ну как там? – спросил он с нетерпением, когда кто-то из возвращающейся подрывной группы подошел поближе.
   – Порядок, – отозвался тот. – Это ты, Вовка?
   – Я, кто же еще. Мишка? Чего так долго, я уж думал: что случилось...
   – Неудобно было крепить, – флегматично сказал сапер. – Сашко этот, голова садовая, потерял плоскогубцы, пальцами пришлось закручивать.
   – Так карман же у меня дырявый, – отозвался из темноты виноватый голос.
   – Голова у тебя дырявая, вот чего. Закурить есть, Вовка?
   Володя вытащил из-за уха приготовленную самокрутку. Мишка закурил со щегольской беспечностью, не прикрывая огонька зажигалки, ослепительно вспыхнувшего в темноте. Потом окликнул своих подручных.
   – Давай, ребята, пошли. До света бы вернуться, а то на Сенной можем попухнуть, там полицаи раньше всего заступают.
   – Можно и не через Сенную, – сказал Володя. – Пройдем прямо через старый стадион, а после мимо «Заготзерна», там никаких постов. И сразу же разойдемся по одному.
   – Тебе виднее, – согласился Мишка, – я в ваших местах тут не ориентируюсь. Давай только быстрее, спать охота – сил нет...
   Они молча шли через тихий ночной лес. Володе почему-то не хотелось расспрашивать Мишку о подробностях взрыва, хотя техника подрывного дела очень интересовала его в последнее время и он обычно не упускал возможности поговорить на эту тему с бывшим сапером. Сейчас у него было странное чувство, словно только что проведенная операция в чем-то его обманула. Может быть, она оказалась слишком легкой. Может быть, слишком уж бессмысленной она выглядела. А может быть, слишком чем-то дорог был Володе этот самый, только что уничтоженный, ангар.
   Энск в глазах каждого живущего в нем школьника всегда считался городом, обладающим рядом славных достопримечательностей. Тут были и парашютная вышка в парке, и обильные раками Комсомольские пруды, которые все называли по старинке Архиерейскими, и знаменитая Татарская балка за опытной станцией, где можно было, хорошенько порывшись в глинистых откосах, найти отличный, медово-прозрачный, крупный кристалл гипса, или ржавую обойму времен Котовского, или – если повезет – даже коряво обросший зелеными окислами наконечник скифской стрелы. Забытый ангар на опушке Казенного леса, хотя и не сулил никаких интересных находок, был местом не менее притягательным.
   Ангар мог служить чем угодно: и отличным убежищем на случай непогоды, и спортзалом, и осажденной крепостью, предоставляющей обеим сторонам неисчерпаемые возможности проявлять свое воинское уменье. Он обладал волшебной способностью перевоплощения: Володя отлично помнил одну кровопролитную битву – это было, наверное, в пятом или в четвертом классе, – когда ангар, ставший неприступным замком, раздирал тучи острыми кровлями своих башен, когда из бойниц хлестала расплавленная смола и закованные в сталь арбалетчики осыпали тучами смертоносных стрел штурмовые лестницы, облепленные гроздьями осаждающих. Пашке Зимину, добровольно взявшему на себя роль коварного барона Фрон де Бёфа, здорово досталось в тот памятный день: сначала кирпич из осадной катапульты сломал ему нос и выбил три передних зуба, – украшенное коровьими рогами ведро с прорезями для глаз оказалось плохой защитой. А потом, говорят, и мать всыпала, когда хватилась ведра...
   Для Володи Глушко ангар был памятен еще и тем, что едва ли не это фантастическое сооружение зародило в нем первую мечту об авиации. Иногда здесь не было ни зубчатых стен, ни заваленного трупами рва с подъемным мостом, а звон мечей не оглашал тишину лесной опушки, и тогда можно было просто посидеть и помечтать о будущем, глядя на исполинские ворота из гофрированного металла. Неожиданно травянистый луговой кочкарник натягивался тугим бетоном, ворота раздвигались, и из ангара выкатывали серебристую обтекаемую птицу его конструкции – самую высотную, самую быструю, самую маневренную в мире. Истребитель конструкции Глушко – «Иглу-1», скорость максимальная – тысяча километров в час, потолок – пятнадцать километров. Смешно, конечно, что в такое время жалеешь о старой детской мечте, но тем не менее это так. На груде развалин, оставшейся в эту ночь там, на опушке, уже никто не будет ни мечтать, ни играть в рыцарей...
   Они благополучно добрались до первых окраинных домишек, когда рассвет уже высветил половину неба. Все казались бледными и усталыми в холодной полутьме раннего утра, и на пустом стадионе Володя поборолся на ходу с Сашком, чтобы подбодрить себя и других. Это помогло, стало немного веселее. У сгоревших в прошлом году складов «Заготзерна» все шестеро разошлись в разные стороны.
   Он шел по пустой рассветной улице, поеживаясь от холодка и борясь с подступающим сном, представляя себе, как сейчас проберется через мокрый от росы земцевский сад и завалится спать в своем сарайчике, и как отлично выспится после ночного приключения, и как потом Николаева будет пытаться выведать, где это он протаскался до рассвета. Конечно, может быть, она даже и не заметит, когда он вернулся. Но если заметит, то расспросов не миновать. Ладно, как-нибудь отбрешемся. Да сказать просто: был, мол, у бабы, что за нескромное любопытство, черт побери! Может ведь мужчина иметь свою личную жизнь. Шокирована небось будет, пигалица. Нет, прежде всего – выспаться, выспаться. Тогда и угнетенное состояние пройдет, это просто от нервов, от усталости...
   Широкая окраинная, почти деревенская улица сворачивала налево, в обход большого незастроенного участка – своего рода площади, где был когда-то рынок, потом его перенесли, а на площади стали сваливать мусор. Теперь это был холмистый пустырь, густо поросший лебедой, с протоптанной наискосок тропинкой, по которой можно было попасть в Ипатовский переулок, выходящий потом на Пушкинскую. Володя не сделал по тропинке и сотни шагов, как увидел впереди, на другом конце пустыря, идущего навстречу полицая.
   Его первой реакцией было удивление. Судьба любит подшутить над человеком, это известно, но должен ведь быть какой-то предел этим шуткам! Просто что-то потрясающее – именно сейчас, здесь, в самое неурочное время столкнуться нос к носу с полицаем...
   Эта мысль еще только формулировалась где-то в глубинах его мозгового вещества, а другие группы нейронов, возбужденные сигналом опасности, уже лихорадочно работали, подбирая, оценивая и отбрасывая за непригодностью новые и новые возможные варианты дальнейших действий. Впрочем, их вообще оказалось не так уж много, этих вариантов. Можно либо повернуть обратно – неторопливо, будто гуляешь или что-нибудь забыл дома, – или сразу броситься бежать (но бурьян здесь не так густ, это тебе не Казенный лес, а у полицая винтовка), или уж нужно идти смело вперед. На авось.
   И он продолжал идти вперед. Мало ли что! Может, полицай не выспался и ему лень и на все начхать, и вообще что тут такого – ну, идет хлопец под утро к себе домой, что тут такого, все когда-то парубковали, война войной, а любовь любовью, ничего тут не сделаешь. Слишком хорошее встает утро, чтобы именно здесь, сейчас, случилось несчастье – по глупому совпадению, по неуместной шутке судьбы. Июльский рассвет, прохладная пыль тропинки под босыми ногами, роса на серебристых листьях лебеды. И идущий навстречу человек с винтовкой за плечами, в нелепом мундире какого-то опереточного цвета. Слишком несовместимо – этот утренний, замерший перед пробуждением огромный мир и...
   Он продолжал идти вперед. Он протянул на ходу руку, и прохладная зелень обрызгала росою его ладонь, и он уже хорошо видел толстое, заспанное лицо полицая, – тот, верно, и в самом деле не выспался и от этого был не в духе, и его кислая мина явно говорила, что вот, мол, собачья служба: сулили золотые горы, дали ноль целых и ни хрена сотых, ходи теперь как цепной кобель и проверяй аусвайсы у всякого голодранца!
   Он остановился, когда Володя был уже в полусотне шагов, сплюнул, громко отхаркавшись, и принялся закуривать.
   – Здравия желаю, пан полицай! – весело сказал Володя, подходя. – Утро-то, а?
   Полицай промычал что-то в ответ.
   – За грибами, что ли, ходил? – поинтересовался он, отвернув полу мундира и пряча в карман сигареты.
   – Никак нет, пан полицай, – бодро ответил Глушко, – были с приятелем у девчат...
   Он хотел добавить еще что-нибудь, неважно что, первое, что придет в голову, лишь бы продолжить разговор в этом же ключе, и заметил, что полицай смотрит на его брюки, книзу от колен насквозь промокшие от лесной росы.
   – У девчат – то дело доброе, – сказал полицай изменившимся вдруг тоном, из лениво-безразличного сделавшимся насмешливым и подозрительным, и Володя понял, что игра окончена. – А про комендантский час ты, шо ж, забыл?
   – Забудешь про него, когда на каждом шагу напоминают! – сказал Володя. – У меня круглосуточный пропуск, я работаю аварийным монтером, на электростанции. Показать?
   Он полез в карман, не дожидаясь ответа. Он не сводил глаз с полицейского и видел, что тот вдруг смертельно испугался, потому что понял, что бумажку так не достают и в кармане лежит нечто тяжелое, – испугался так, что даже забыл о висящей за спиною винтовке, а только попятился и хотел что-то сказать, и в этот момент проклятая подкладка наконец распуталась, вывернувшись наружу вместе с пистолетом.
   – Тю, да ты шо, – сказал недоверчиво полицай и вдруг отскочил, разинув рот, словно готовясь во все горло звать на помощь, торопливо и неловко сдергивая с плеча винтовочный ремень. Но было уже поздно.
   Вороненая тяжесть в Володиной руке дернулась и оглушительно взорвалась, полыхнув острым огнем и выплюнув вбок крутящуюся латунную гильзу. Человек в синем мундире еще падал, запрокидываясь на спину, еще шатался на подгибающихся ногах, схватившись за лицо растопыренными обеими руками, словно голова у него треснула, как макитра, и он пытался удержать вместе распадающиеся черепки, он еще падал, когда Володя стал стрелять в него, уже не помня себя. И раз за разом так же бесстрастно и безотказно, повинуясь нажиму его дергающегося указательного пальца, приходили в молниеносное, точно согласованное движение все хитроумно прилаженные одна к другой и тщательно смазанные детали сложного механизма, вгоняя в упавшее тело пулю за пулей. Потом расколотая выстрелами рассветная тишина еще плотнее сомкнулась над пустырем, лишь где-то недалеко сердито горланил спросонья потревоженный петух. Трясущейся рукой заталкивая пистолет в карман, Володя поднял голову и увидел, как ярко и нежно зажегся на вершине тополя первый луч солнца.
 
   Она вернулась домой около двух часов, когда уже бледнели звезды на восточной стороне неба – там, куда она привыкла оборачиваться лицом, мысленно разговаривая с Сережей. Конечно, он мог быть на любом другом фронте, но ей казалось, что он сейчас непременно там – в излучине Дона, где-нибудь у Калача.
   «Калатш, Шталинлрад, Вольга», – если бы не эти тосты, она бы сдержалась до конца, не устроила бы цирка на потеху всей этой пьяной сволочи. Она как-то совершенно не учла того, что казино расположено именно в том самом «Метрополе», где год назад они с Дядейсашей праздновали окончание школы. Сообрази она это вовремя, можно было бы что-нибудь придумать, да просто хотя бы сказать Венку, что это место связано для нее с некоторыми воспоминаниями и она идти туда не может, пусть придумает что-нибудь другое. А потом, когда подъехали к казино, отказываться было поздно. Назвались груздем, Татьяна Викторовна, извольте-ка полезать в кузов.
   Но в общем все можно было бы стерпеть, если бы не тосты. Можно было бы стерпеть даже разговор с фон Венком, тем более что она ведь догадывалась, о чем он хочет с ней говорить. Из-за этого-то, во всяком случае, смешно было расстраиваться.
   Сколько бы красивых слов ни говорил ей фон Венк о том, как они ценят ее принципиальность и как ее за это уважают, в его глазах, да и в глазах прочих немцев, она просто-напросто искательница приключений. Ну, разве что чуть поприличнее, чем эти – крашеные, с высокими соломенными прическами...
   Поэтому нечего было удивляться такому разговору, и не на что было обижаться. Было сделано деловое предложение, она ответила вежливым отказом. И все! Фон Венк – очевидно, из вежливости – сказал, что не ждал от нее иного ответа и что этот делает ей честь. Потом они долго сидели молча перед своими рюмками с горько-сладким итальянским вермутом. Венк курил и рассеянно поглядывал по сторонам, а она следила за струйкой дыма от его сигареты и думала о том, что, оказывается, не только в книгах, а и в жизни бывают такие обстоятельства, когда желание умереть – или, точнее, нежелание жить – приходит совершенно естественно, без всякой рисовки. Просто ты вдруг начинаешь понимать, что жизнь совершенно не стоит тех трудностей, тех огромных усилий, которые приходится затрачивать для ее поддержания. Окна были наглухо закрыты маскировочными шторами, и в высоком зале «Метрополя» с его чудом уцелевшими зеркалами и золочеными купеческими капителями было очень жарко и душно. Они сидели за угловым столиком у окна, а рядом, за длинным составленным столом, большая компания самозабвенно орала какую-то песню, сцепившись локтями, раскачиваясь вправо и влево всей шеренгой и грохая в такт пивными кружками. Оконные стекла звенели протяжно и непрерывно, словно за шторой сидел огромный злой шмель: весь вечер по соседней Краснознаменной улице танки шли на Днепропетровское шоссе. Ей было невыносимо тяжко, и она надеялась на одно: что теперь, когда деловой разговор состоялся, зондерфюрер не станет затягивать это свидание и увезет ее отсюда. Но тот не спешил уходить.
   Он выпил за ее здоровье, глядя на нее многозначительно. Таня ответила кивком, не прикоснувшись к своей рюмке.
   – Фройляйн, – сказал фон Венк (они говорили по-немецки, он специально предупредил ее на этот счет), – фройляйн, я глубоко тронут вашим достойным ответом на мое недостойное предложение. Но трогать может и безрассудство, и некоторое, как бы это сказать, ребячество, не так ли? Почему бы нам не обсудить это всерьез, как взрослым людям?
   – Господин зондерфюрер, я предпочла бы этого не делать, – сказала Таня.
   – Один момент. Я понимаю, вам не хочется об этом говорить. Но мне больно оставить вас в печальном заблуждении! Ваш вечер все равно испорчен; выслушайте же меня, только выслушайте и потом решайте сами.
   – Хорошо, я буду слушать.
   – Вот и прекрасно! Я хотел сказать только вот что. Я вас глубоко уважаю, фройляйн Татьяна, хочу подчеркнуть это, чтобы вы не сделали неверного вывода из всего предыдущего разговора. Да, я желал бы иметь вас своей подругой; но с девушками, которых не уважают, так не разговаривают, согласитесь сами. Их либо покупают, либо берут силой. Не так ли? Хочу обратить ваше внимание, что ни одна из этих возможностей не пришла мне в голову в отношении вас.
   – Вы так любезны, господин зондерфюрер.
   – Нет, дело не в любезности, дело в степени уважения. Что страшного я вам, собственно, предложил? Интересную поездку по Европе, возможность повидать Италию, Францию, короче говоря – приобщиться к европейскому образу жизни. Вы здесь – я говорю не только о вас, но вообще – вы все здесь закоснели в своей искусственной изоляции. Но ведь сейчас положение изменилось, стена, за который вы сидели, разрушена и ее больше не существует. Не так ли? Мне кажется, вам пора пересмотреть взгляды на жизнь, фройляйн Татьяна ...
   Он говорил еще что-то, но потом она просто перестала слушать, пропускала его слова мимо ушей. Самое удивительное то, что он, кажется, говорил все это совершенно искренне. Может быть, он действительно не хотел ее обидеть. Может быть, он действительно считал, что предложить девушке совершить увеселительную поездку по Европе в качестве любовницы вражеского офицера не значит ее обидеть. Вероятно, он совершенно твердо убежден, что в этом нет ничего дурного.
   Казалось бы, это может служить ей утешением: он не хотел ее обидеть, речь идет всего-навсего о разных взглядах на некоторые вещи. Но с другой стороны, если вдуматься, мороз пробирает по коже, когда до конца поймешь, среди каких людей придется теперь жить и работать, от кого зависеть. Уж лучше бы он хотел обидеть ее сознательно!
   В казино между тем становилось все больше народу, появились и офицерские «дамы» – аляповато накрашенные, с выщипанными бровями и высоко взбитыми, обесцвеченными перекисью прическами. Они визгливо смеялись, прижимаясь к своим кавалерам, пытались острить на ужасном жаргоне, который в простоте душевной считали немецким языком. Запахло пудрой и еще какой-то дешевой парфюмерией. За глухой светонепроницаемой шторой оконные стекла продолжали звенеть от рева танковых двигателей.
   Все это было слишком дико, слишком нелепо, чтобы происходить в действительности, и ей снова казалось временами, что она просто видит какой-то сон. Душный раззолоченный зал, немецкая речь и немецкие казарменные песни, офицеры со знаком свастики на мундирах, визгливые накрашенные твари, развратный запах пудры и немецких сигарет и грохот танков за окнами – все это не могло быть на самом деле. Год назад она была здесь с Дядейсашей, они сидели, ну да, приблизительно там, может быть даже за тем самым столиком, где сейчас сидит с одной из накрашенных высокий костлявый офицер в черном с черепами, как пиратский флаг, мундире танковых войск СС. Прошло всего четырнадцать месяцев!
   Четырнадцать месяцев назад она была выпускницей, и единственной ее заботой было сдать вступительные на филфак. В том, что Сережа попадет в электротехнический институт, она не сомневалась: Сережа есть Сережа. И потом они сразу поженились бы – ну, может, не на первом курсе, но уж на втором обязательно. Сняли бы комнатку где-нибудь на Васильевском острове – она не представляла себе, как этот остров выглядит, но ей виделось что-то очень заманчивое, вроде Венеции, – и жили бы на две стипендии, как здорово!
   Если бы в тот день кто-нибудь ей сказал, что пройдет год, и она будет сидеть в этом зале с немецким офицером, и тот предложит ей стать его любовницей, содержанкой или как там это еще называется...
   Если бы в тот день ей сказали, что им с Сережей остается ровно пять недель до разлуки! Если бы ей сказали, что в следующий раз, когда она попадет в этот зал, будет идти пятнадцатый месяц войны, и немцы будут на левом берегу Дона, и Сережа и Дядясаша будут неизвестно где, на фронте, и будет десятый месяц умирать от блокады Ленинград, куда они так и не попадут, и не будет ни комнатки на Васильевском, ни двух стипендий...
   – Вы обижены на меня? – спросил фон Венк.
   Таня посмотрела на него, словно не сразу поняла вопрос, и пожала плечами.
   – Нет, – сказала она искренне. – Мы действительно по-разному понимаем эти вещи, и я верю, что вы не хотели меня обидеть...
   Действительно, чего уж тут обижаться! С какой стороны на нее ни взгляни, изнутри она разведчица, со всеми вытекающими отсюда обязанностями, а снаружи просто беспринципная дрянь. Говорит о своем патриотизме, а сама служит у немцев. Только так и может смотреть на нее тот же фон Венк. А если он умнее, чем кажется? Если он прощупывает ее, проверяет?
   В ее поведении нет внутренней логики. В поведении и во всем созданном ею фальшивом образе. Как она раньше об этом не подумала!
   В самом деле. Почти все сотрудничающие с немцами, и особенно поступившие на службу в их администрацию, – народ очень своеобразный; во всяком случае, людей, открыто демонстрирующих твердые моральные принципы, среди них мало. Да иначе и быть не может: человек с принципами на службу к оккупантам не пойдет. А если пойдет, то лишь с определенной целью; и немцы были бы последними дураками, если бы не понимали такой простой вещи.
   Да, вот теперь это ловушка. Или ей придется вести себя так, как должна вести себя ренегатка, поступившая на службу к врагу, или ее расшифруют очень скоро. Очень может быть, что предложение поехать вместе в отпуск сделано бароном в порядке испытания. Он ведь устроил ее в комиссариат; очевидно, он и поручился. Кому же теперь проверять ее, как не ему!
   Рядом подали ужин, и любители застольного пения сразу угомонились, занявшись едой по-немецки – всерьез и основательно. Несколько пар уже танцевали посреди зала. Фон Венк встал, щелкнул каблуками и коротко поклонился, блеснув пробором. Таня покорно поднялась, отодвигая стул. Поклон напомнил ей об орловском дворянине из Дрездена, – несколько дней назад она видела его в комиссариате вместе с управляющим «Вернике Штрассенбау», он прошел мимо, к счастью, не заметив ее. После того разговора на бульваре Котовского ей было бы довольно трудно объяснить ему, как она попала на работу в оккупационную администрацию...
   Ей было так тяжко, так невыносимо тяжко в этот душный июльский вечер! Она танцевала с Венком, танцевала какое-то тягучее немецкое танго, – «Unter deffl roten Laterne von San-Pauli», – вкрадчиво выпевал приторный тенор, а у буфетной стойки под большим портретом фюрера шумная компания праздновала взятие Ростова, стуча кружками и крича о прорыве «нах Баку, нах Шталинград», и за окнами все так же ревели и грохотали моторы и гусеницы, – и она видела, видела эти танки, рычащие в бескрайних донских степях, видела, как вспыхивают и гаснут в ночи сигнальные ракеты, словно перемигиваются подползающие во мраке убийцы. Она танцевала с офицером победоносного вермахта, прямо перед ее глазами (если их открыть) покачивался вышитый серебром на серо-зеленом сукне орел со свастикой, черно-бело-красная орденская ленточка под алюминиевой в пупырышки пуговицей, и немцы у стойки кричали «Хох!» и «Зиг хайль!», а за плотно занавешенными окнами была ночь и война, и серые низколобые танки волчьими стаями шли к Волге через донскую степь, и кричали раненые на перевязочных пунктах, и бомбы падали на Москву – на ее детство, на Кремль, на Сивцев Вражек, на мокрый, отсвечивающий разноцветными праздничными огнями асфальт Арбата; и огни гасли один за другим, и только ночь оставалась в ее глазах – глухая, дымящаяся бедой; непроглядная июльская ночь сорок второго года. И где-то в этой ночи, окруженный бедою и мраком, стоял Сережа – высокий, нескладный, в плохо пригнанной гимнастерке и слишком больших кирзовых сапогах, каким она навсегда запомнила его в тот страшный час на вокзале; он стоял там один, а она здесь танцевала в объятиях немецкого офицера. И когда у стойки опять оглушительно закричали «Зиг хайль!», она уцепилась за рукав зондерфюрера и, прижавшись лицом к его пуговицам, разрыдалась громко и отчаянно, как не рыдала еще ни разу в жизни...
   Да, вот уж от этого надо было удержаться. Таня закусила губы и еще крепче зажмурилась, вспомнив, как фон Венк вел ее к выходу, поддерживая за плечи, рыдающую и растрепанную. С каким, наверное, любопытством глазели на нее раскрашенные твари!
   А впрочем, не все ли равно, кто и как на нее глазел; если бы единственным результатом этого вечера было лишь то, что она поставила себя в неловкое положение! Давай-ка разберемся, что же произошло на самом деле. Тут две возможности: либо он ее проверял, либо нет. Если проверял, то надо признать, что она этой проверки не выдержала. Это еще, разумеется, не улика, но за уликами дело не станет – стоит лишь начать собирать. Важно зацепиться, чем-то обосновать подозрение; теперь, после ее отказа, подозрение у них будет совершенно обоснованным.
   Вторая возможность – никакой проверки не было, а просто фон Венк решил, что облагодетельствованная им машинисточка как никто подходит для того, чтобы развлечься, и предложил ей «честную» деловую сделку. Он получает молоденькую любовницу, а она – возможность путешествовать, пожить в первоклассных отелях. Словом, каждый зверок имеет свое маленькое удовольствие.
   Таня открыла глаза. За окном, над темными кустами чубушника, светлело высокое прозрачное небо, из сада пахло росистой зеленью, ни один листок не шевелился на спящих кустах. Только сейчас она заметила, что наконец прекратился не умолкавший всю ночь гул танковых моторов, – прохладная тишина нерушимо стояла в огромной, переполненной до краев чаше рассвета. Было, вероятно, уже около половины четвертого.
   Скоро утро. Можно будет пойти к Кривошипу и поговорить с ним. А впрочем, о чем с ним говорить? Советоваться, но о чем?
   Как ей следовало бы поступить – она прекрасно понимает. Ну хорошо, не смогла. Очевидно, нарушила долг подпольщицы, поставила на первое место себя, свои личные соображения. Что ж теперь делать! А может быть, это и не нарушение долга?
   Какое-то странное спокойствие, почти оцепенение охватило ее, когда она поняла, что ломать голову, в сущности, уже не над чем. Как бы она ни должна была поступить, но смогла она поступить только так, как поступила, и никакие доводы не заставят ее поступить иначе. Потому что это означало бы отказ от чего-то самого главного; отказ, который не может быть оправдан никакими соображениями тактики, политики, чего угодно. Просто есть вещи, которыми нельзя поступаться.
   Таня вздохнула и, приподнявшись на локте, перевернула подушку, сердито ткнув ее кулаком. Было уже совсем светло – вот-вот покажется солнце. Она коснулась щекой прохладного полотна и тут же снова приподняла голову, – в тишине отчетливо послышался далекий выстрел, потом второй, третий. Таня прислушалась, с забившимся почему-то сердцем, но все снова было тихо. Она легла, натягивая на ухо простыню, чувствуя, как незаметно подкравшийся долгожданный сон начинает ласково обдувать ресницы.